Примечания

1

«Я в Болдине завёл горшок из-под каши и сам его полоскал с мылом, не посылать же в Нижний за этрусской вазой».

2

Судя по всему, советская наука о Пушкине и советская наука о Лермонтове заключили тайное соглашение: не принимать формулу «наперсники разврата» всерьёз, не понимать буквально, никогда не комментировать; считать замысловатым ругательством — типа «акулы бизнеса» или «разбойники пера». Её настоящий смысл, некоторым современникам (например, Николаю I) очевидный, лет через сто оказался полностью утрачен, к большой выгоде для СНОП.

3

Николай Полевой тоже женился на семнадцатилетней. И Салтыков.

4

М. Н. мне написал:

«Судороги старухи СНОП. Возможно, ты не видел — а если и видел, так не читал — первый номер “Литературки”-2010.

Полосная статья: “Для развлеченья, для мечты, для сердца…”

Подзаголовок: “1 (14) января 1830 года в Петербурге вышел в свет первый номер «Литературной газеты»”.

Автор: Наталья Михайлова, академик Российской академии образования, заместитель директора Государственного музея А. С. Пушкина по научной работе.

Привожу отрывок:

“Послание "К К. Н. Б. Ю***" запечатлело образ с детства знакомого Пушкину просвещённого вельможи екатерининского времени князя Николая Борисовича Юсупова, гостеприимного хозяина подмосковного имения Архангельское…

Откликом на это послание, напечатанное в "Литературной газете", явился безобразный фельетон Н. А. Полевого — "Утро в кабинете знатного барина", опубликованный в сатирическом приложении к журналу "Московский телеграф" "Новый живописец": Пушкин был представлен стихотворцем Подлецовым, пресмыкающимся перед вельможей Беззубовым…”

И стихотворца Подлецова введут в научный оборот…»

5

М. С. написала мне:

«К сожалению (так как это сильно осложняет Вам задачу), если придерживаться словарного значения слова “пасквиль”, — то это пасквиль. На Пушкина точно, — на Юсупова, возможно, и сатира. В сатиру некое лицо может быть подставлено, так сказать, по принципу художественного обобщения. Но Вы сами же сами разъяснили читателю, что личность Пушкина задействована совершенно конкретно, так как послание передано близко к тексту. А значит, налицо и оскорбление, и клевета: “не даром у меня обедал”; “скажи, что по четвергам я приглашаю его всегда обедать. Только не слишком вежливо обходись с ним; ведь эти люди забывчивы”.

Он, значит, получил несправедливо, но заслуженно, и от этого бывает самая страшная, несмываемая обида».

6

Дописав трактат, я перечитал роман Губера: ничего общего. Действие происходит в Париже. И совершенно непонятно, зачем было автора убивать. Насчёт переплёта я тоже ошибся — переплёт обыкновенный, ледериновый, чёрно-бурый.

7

«Николай Полевой. Материалы по истории русской литературы и журналистики тридцатых годов. Редакция, вступительная статья и комментарий Вл. Орлова». На с. 500 есть такая фраза: «Журнальные отношения Полевого и О. И. Сенковского выясняются нами в другой работе — “Конец Николая Полевого” (гот. к печ.)…»

8

Должно быть, в ту самую палату, где незадолго перед тем умер Антиох — герой повести Н. Полевого «Блаженство безумия». Сюда же доставят и Голядкина — но ещё не скоро.

9

В последние годы т. н. советской власти предпринята попытка втихомолку перетащить этот текст в собрание сочинений Дельвига — с примечанием таким: «Предполагается участие Пушкина;…вопрос о его авторстве, однако, дискуссионен».

10

И зря: Полевой сам нарывался, — и вообще: А. С., как и предсказал Н. В., был и остаётся типичным представителем недалёкого уже, прекрасного 2032 года.

11

СНОГ — советская наука о Гоголе.

12

Вообще-то так не бывает.

13

Перевод 1905 г.

14

Опубликован М. М. Шевченко.

15

Во Франции кодовое название этой штуки было — capot d’anglaise.

16

Это из предисловия к роману «Клятва при Гробе Господнем». Разговор с воображаемым предубеждённым читателем. Которому про сочинителя насказали ужасов (как, если помните, Уваров — профессору Никитенко: Н. А. П. систематически распространяет разрушительные правила, Н. А. П. не любит России). Вот он, воображаемый, и наседает, будучи, значит, предубеждён:

— Не только слышал, но и читал я неоднократно, что вы не знаете Руси, что вы не любите Руси, что вы терпеть не можете ничего русского, что вы не понимаете, или не хотите понимать — даже любви к Отечеству и называете её — квасным патриотизмом!

Ну и получает симметричный ответ. За который так легко поднять сочинителя на смех. Если не знать (или нарочно как бы забыть), что Полевой не о литературной славе говорит (какая слава? это же его первый роман), а о своей роли журналиста, о проводимых им идеях. Тут же изложенных. Это предисловие — вообще очень серьёзный программный документ, написанный с большой отвагой.

Но литература запомнила и подхватила только дерзкую фразу об интимных (и, выходит, чуть ли не равноправных) отношениях писателя со страной.

У Пушкина её повторяет Глупец:

Слух обо мне пройдёт по всей Руси великой,

И назовёт меня всяк сущий в ней язык…

Гоголь, наоборот, накручивает пафос, не обращая внимания на сопутствующий эффект:

«Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем всё, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи…»

Фома Опискин (в лице которого Достоевский разбирается, по-видимому, не с одним Гоголем, а со всей русской литературой, какая она была, когда ему пришлось её надолго покинуть), Фома Опискин, говорю, произнося в «Селе Степанчикове» саркастический монолог о положительном герое в сочинениях про народ, предназначенных для народа же, — умудряется вышутить подряд и пару статей Белинского, и новеллу Полевого («Мешок с золотом»; на сюжет, недавно — в 1855 г. — опрокинутый стихотворением Некрасова «Извозчик»), — и как бы мимоходом роняет:

— Я знаю Русь, и Русь меня знает: потому и говорю это.

Выше всех взял эту ноту Александр Блок:

О Русь моя! Жена моя! До боли

Нам ясен и т. д.

А последним, кто сказал, что это смешно, был Зощенко.

17

Очень даже понятно: обо всем договорился (да и за всё, думаю, заплатил) адмирал Рикорд. Был у Н. А. П. такой фанат и почти что друг. Двадцатью годами старше. Когда-то, командуя эскадрой, прославился блокадой Дарданелл, а теперь начальствовал флотскими дивизиями в Кронштадте.

Любил литературу.

О Полевом говорил (и, кажется, кому-то написал): нашей братьи — генералов, адмиралов — государь может наделать хоть дюжину одним росчерком пера; а такие люди, как Николай Алексеевич, рождаются раз в сто лет!

И установил на могиле Полевого колонну из того самого порфира, которым отделано надгробие Наполеона Бонапарта.

18

М. С. пишет:

«Про “Гамлета” тут допущена одна ошибка. Но прежде всего — кажется странным, что сказано, как в 3-х русских переводах, но не сказано, что стоит в оригинале (англ. silence — и “тишина”, и “молчание”, да еще и “забвение” в придачу). А ошибка в том, что Полевой ничего не “присочинял”, как Вы пишете, он просто перетасовал монолог: взял то, что Гамлет говорит чуть раньше, и поставил в конец. “Шекспир” ведь это что, — это драма, часто сшитая наспех, так что иногда концы не сходятся с концами, плюс интермедии с сальными остротами (возможно, внесённые какой-то другой рукой), плюс накинутый на драму, и не всегда даже по делу, фантастический стих, — словом, “пьяный дикарь”. Здесь как раз одно из таких мест. Гамлет говорит: дыши в этом мире, хоть и поневоле (перевод по смыслу; идиоматически же: “дыши с трудом” — breathe with pain; а если буквально — “pain” это боль), чтобы узнали обо мне правду. Собственно, вывернутый наизнанку 66-й сонет. Полевой не собирался становиться мучеником английского полисемантизма, его интересовала драма. Последнюю фразу — “Silence is the rest” — он, тут Вы правы, просто выбросил, считая её, вполне возможно, обычной декламацией.

19

Хотя в своё-то время он был журналист № 1, историк — после Карамзина № 2, прозаик — по счёту тогдашнего Белинского, тоже чуть не № 2 (после Гоголя), а по рейтингу известности — после Булгарина, Марлинского, Загоскина — едва ли, значит, не № 4.

Но, конечно, в первом ряду шли только трое: Пушкин, Крылов, Жуковский.

В хрестоматии Галахова у Н. А. П. — чистое седьмое место.

20

Как если бы там, в созвездии Гончих Псов (кстати, давно расформированном) он уже читал похожую статью — «Интеллигенция и революция», автор — Александр Блок.

21

Неизвестный автограф этого меморандума нашёл и опубликовал Андрей Зорин.

22

Так и называется — «Живописец». Неплохая, в самом деле, повесть. Гоголь, несомненно, кое-что оттуда припоминал, сочиняя свой «Портрет». Кстати, вот странность: в этой вещи Полевой — непонятно, как ему удалось — почти точно предугадал судьбу Александра Иванова и сюжет его знаменитой последней картины.

23

См. примечание 2.

24

«Аббаддонну» Полевой так никогда и не окончил. Это был первый русский роман из жизни западной буржуазии. А также первый русский театральный роман (и страницы о театре до сих пор живы). Действие происходит в тогдашней Германии. Главная сюжетная коллизия и характер одной из героинь (тем и другим — коллизией и характером — воспользовался через 30 лет автор «Идиота») — воспроизводят (в зашифрованном виде, как у Брюсова в «Огненном ангеле») условия мучительной задачи, которую Полевой решал много лет: что будет с ней без него? как будет без неё он?

Вот два отрывка. Первый:

«— Элеонора! Ты моя Элеонора!..

— Нет! ты не мой, ты не можешь быть моим, ты презираешь меня, ты забываешься на минуту; ты ищешь обмана чувств, двумя словами я разрушу твоё очарование…

— Ну что же?

Она вскочила и в исступлении воскликнула:

— Поди ко мне, обними, прижми к своему сердцу развратную актрису, любовницу старика, поди, забудь с ней свою Генриэтту! — Она протянула к нему руки и засмеялась дико и безумно».

Второй отрывок:

«— Если любовью называть то тёплое, тихое, иногда возвышающее от земли, но всего более дающее счастия на земле чувство, которое знавал я прежде, — я не люблю более никого. Чувство к тебе, Элеонора, — прости меня — не такая любовь, и эта любовь для меня непостижима, неизъяснима. Предпиши мне какие хочешь жертвы — я исполню их, Элеонора; потребуй от меня жизни моей — я отдам её тебе!

— И будешь несчастлив со мною и с моею любовью?

Он помолчал несколько мгновений.

— Счастия нет на земле! — промолвил он тихо.

— Возвратись же к твоей прежней, тихой любви, но будь только счастлив, милый Вильгельм!

— Прошедшее невозвратимо, и я не хотел бы возвращать его, если бы и умел, если б был всемогущ возвратить его. Не знаю, не в этой ли вечной борьбе между недостижимым и стремящимся к достижению его заключена вся жизнь человека, который осмеливается отказаться от пошлой будничной жизни…»

Хорошего решения не было; попытка благополучного эпилога оказалась неудачной. (Белинский высмеял её — и опять был прав.)

25

Советская наука о Некрасове.

26

В 26-м Булгарин был завербован — и по высочайшему повелению переименован из французских капитанов в коллежские асессоры (т. е. сделался наконец заправским русским дворянином). Первое время он работал под прикрытием: Бенкендорф предложил министру просвещения оформить его чиновником по особым поручениям; когда Блудова назначили зам. министра, он, очевидно, заглянул в выплатную ведомость и осведомился у министра насчёт булгаринских функций и рабочего графика; Булгарин засветился; и был окончательно спалён текстами Пушкина о Видоке. После 30 года в нём уже никто из литераторов не сомневался; но Полевой, по близорукому своему (Белинский прав) прекраснодушию, склонен был считать, что и сексоту ничто человеческое не чуждо.

27

«Блаженство безумия» — культовое лит. произведение 1830-х годов. Опять же, первое в России про настоящую любовь. Осмеянную в пародийных стихах Владимира Ленского. Не по Бедной же Лизе прикажете влюбляться, не по Барышне же крестьянке — подрастающим детям его бывшей невесты, а также их двоюродным — юным княжнам и князьям Н. (будем исходить из предположения, что Онегин не застрелил их наиболее вероятного отца). «Капитанская дочка» — вообще из жизни прабабушек и прадедушек. А инструкции современного (критического) реализма по технике секса («…И разгораешься потом всё боле, боле — И делишь наконец мой пламень поневоле») совершенно не разъясняли: о чем говорить (и, главное, что про себя думать) — до. Да и после.

А это такая повесть, что сам Гофман не написал ничего более гофманического. Подражали-то Гофману все: Гоголь — в «Невском проспекте», в «Носе», в «Старосветских помещиках», Пушкин — в «Пиковой даме», — понемножку скармливая здешней Действительности гротеск и мистику, — но Николай Полевой попытался навязать ей идеал. Схема простая, неотразимо логичная: настоящая любовь — это встреча родственных, предназначенных друг дружке душ, составлявших когда-то и где-то (на небесной родине, в вечности) — одну, ведь так? Все согласны?

Да, такая встреча может никогда не состояться: вероятность близка к нулю; слишком много людей, слишком много соблазнов и нелепых препятствий (одни сословные предрассудки чего стоят!), — слишком долго ждать.

Но если такие две половинки одной души всё-таки встретились, нашли друг дружку здесь, на земле (его зовут, допустим, Антиох, он служит в одном из петербургских департаментов; а она — самодеятельная артистка, дочь иностранного шарлатана, Адельгейда), — что им делать, как вы думаете? Неужели проблема только в том, чтобы одна половинка нашла в себе силы перепрыгнуть социальную пропасть, после чего увлекла бы другую, например, в шалаш (где она будет постепенно разгораться всё боле, боле)?

Какая пошлость, говорит (точнее, восклицает) Николай Полевой. Всё главное с ними обоими уже случилось: они не только повстречались, но и сумели опознать друг дружку. С этой минуты окружающая (мнимая, вообще-то) реальность теряет для них всякий смысл (соответственно люди этой окружающей реальности воспринимают их как психбольных); всё, что им теперь нужно, — это никогда не расставаться; разлучить их — и то, конечно, на время — может только смерть. А поскольку организм не предназначен для таких нагрузок, как испытываемое ими счастье, то смерть неизбежно и наступает: один (одна) умирает оттого, что сердце не выдерживает его присутствия, другой — следом — оттого, что её не стало. Абсолютно неизбежный, единственно возможный, единственный не пошлый финал.

Смейтесь, смейтесь. А по этой модели строили свою судьбу (и подвергались последствиям) живые люди. Загляните в переписку Герцена с Н. А. Захарьиной; в историю этой любви, расцветшей на бумаге.

Он — ей в сентябре 36-го из Вятки:

«…Я знаю твою душу: она выше земной любви, а любовь небесная, святая не требует никаких условий внешних. Знаешь ли ты, что я доселе не могу думать, не отвернувшись от мысли о браке. Ты моя жена! Что за унижение: моя святая, мой идеал, моя небесная, существо, слитое со мною симпатией неба, этот ангел — моя жена; да в этих словах насмешка. Ты будто для меня женщина, будто моя любовь, твоя любовь имеет какую-нибудь земную цель. О боже, я преступником считал бы себя, я был бы недостоин твоей любви, ежели б думал иначе. Теснее мы друг другу принадлежать не можем, ибо наши души слились, ты живёшь во мне, ты — я. Но ты будешь моей, и я этого отнюдь не принимаю за особое счастие, это жертва гражданскому обществу, это официальное признание, что ты моя, — более ничего. Упиваться твоим взглядом, перелить всю душу, <не> говоря ни слова, одним пожатием руки, поцелуй, которым я передам тебе душу и выпью твою, — чего же более?..

<…> Ничего более теперь не напишу, прощай, моё другое я; нет, не другое я, а то же самое. Мы врозь не составляем я, а только вместе. Прощай, свет моей жизни…

Ежели ты не читала “Мечты и жизнь” Полевого, то попроси, чтобы Егор Ив<анович> достал их тебе; там три повести: “Блаженство безумия”, “Эмма” и “Живописец”, и все три хороши, очень хороши…»

Она — ему из Москвы в марте 37-го:

«Читая “Живописца” Полевого, мне вдруг представился ты, с твоей необъятной душою, недосягаемой любовью, ты поэт, художник в душе, более, чем Аркадий, выше, непостижимее его, и я — Веринька!.. Да, Аркадий увлёкся мечтою, он думал, что душа её родная его, и любил, и как любил!

…Когда он сказал это убийственное “она не понимает!” — заныло, сжалось моё сердце, так страшно стало за тебя, так страшно, — я задрожала, оставила книгу и так рада, рада была, что полились слёзы. О, если б я несчастьем моим, моим вечным страданьем, беспрерывною смертью могла бы принесть тебе благо, тогда б я знала, что я что-нибудь есть для тебя, сделала для тебя, а то ни одной жертвы, ни одной раны за любовь к тебе!»

Он — ей в ответ:

«Зачем же тебе пришла в голову такая нелепая мысль, когда ты читала “Живописец”? Ты Веренька. Ха-ха-ха, это из рук вон. Ты, перед душою которой я повергался во прах, молился, — ты сравниваешь себя с обыкновенной девочкой. Нет, тот, кто избрал так друга <друг — естественно, Огарёв>, не ошибся и в выборе Её… Как будто я вас сам избрал. Не Господь ли привёл вас ко мне и меня к вам?

Прощай. Светло на душе!»

Он же — ей же:

«…А ты сравнивала себя с Веренькой Полевого — и через несколько дней сердилась на меня, что я сказал, что ты прибавила мне чистоты твоей небесной фантазии. Будто ты не знаешь, как сходны, созвучны наши думы. Я знаю, что ты меня любишь со всеми недостатками, словом, так, как я есть, — так любит Огарев меня, и, признаюсь, я не могу полной дружбой платить тем, которые любят мои таланты, а не меня самого; чтоб любить достоинство, на это еще нет нужды быть другом, на это надобно одно только уменье оценить. Но при всём том, ты не можешь знать многих недостатков и пороков во мне и, сверх того, как естественно тому, что мы любим, придать ещё и еще достоинство. Я себя, напр<имер>, никогда не сравнивал с Phoebus de Chateaupers (в “Notre Dame de Paris”), а ты не побоялась унизить себя до Вереньки. Кто прав, mademoiselle?? Верь же, верь, мой ангел, что мой выбор, т. е. выбор провидения, был не ошибочен; ты — всё, что требовала моя душа, всё и ещё более, нежели я требовал…»

Он же — ей же в январе 38-го из Владимира:

«…Наташа, милая Наташа! Как полна и как изящна наша жизнь! Кому нам позавидовать? — Да, мы много страдали, много будем страдать, а как награждены. Нельзя в иную минуту не изнемочь, иногда невольно ропот сорвётся с уст; но когда я начну повторять (не памятью, а душою) свою жизнь… нет, подобной я не знаю. Я создал Наталию, да, я принимаю долю создания, я велик. Но и ты, Наталия, создала долю Александра — ты велика. Часто приходит мне в голову твоё замечание, как всё, что пишут о любви, далеко от нашей любви, не платонической, а христианской, исполненной молитвы и религии. Иногда касаются нашей любви, помнишь Антиоха у Полевого, есть и у Шиллера — но уж всегда под гнётом громовой тучи — а может, и над нами туча. И казнь из Твоих рук приму, целуя её…»

Она — ему в январе 38-го:

«Всё охотно читаю я, всё хорошее, как скоро о любви — мимо, мимо. Редко мелькнёт черта нашей любви, вот Антиох, живописец, блаженство безумия…»

Вот и у Блока с Менделеевой…

28

Советская наука о литературе.

29

Куда все подевались? В истории прописан из всех один: Сергей, сын дочери Н. А. — Екатерины, в замужестве — Дегаевой. Сергей Дегаев (1857–1921) — тот самый, член исполкома «Народной воли», агент жандармского полковника Судейкина, его сообщник (запутавшись, кто из них чей агент, они оба, кажется, сошли с ума: собирались ликвидировать и рев. подполье, и авг. фамилию, чтобы править империей вдвоём), его убийца. В 1884 году смылся в Южную Америку, в 1900-х перебрался в САСШ. Окончил (приняв имя: Александер Пэлл) университет штата Южная Дакота, стал профессором и деканом математического факультета. Там его небось помнят. Небось и портрет в актовом зале висит.

30

На латыни-то поле — campus, а campo — по-итальянски. Но дело в том, что один редактор газеты (из старых большевиков) — якобы сказал одному юному рабкору из школьников (году так в 1925-м, в городе Твери):

«— Ну что ж, писать можешь. Получается. Чаще пиши. Но это самое гм… гм… Это брось. “Рыночная площадь утопает в весенней грязи. Б. Овод”… Чушь… А как фамилия? Кампов? Это что же за фамилия? Латинская какая-то. Не попович, случайно?

— Отец был юрист, дед учитель, а прадед действительно поп.

— Гм… гм… Ясно. Это раньше по окончании семинарий кандидатам на поповские должности семинарское начальство всякие заковыристые фамилии придумывало. Была даже фамилия Поморюякопосухуходящинский… В питерских газетах писали. Я сам фельетон на эту тему набирал. Гм… гм… Кампо, кажется, по-латински поле. Вот что, подписывайся-ка ты, друг мой милый, — Полевой. А? Как? Полевой! Чем плохо!

Я смотрел на этого первого в моей жизни редактора, у которого была голова английского лорда из какой-то кинокартины и большие, тяжёлые руки рабочего, смотрел, млел от страха и что-то невнятно мямлил.

— Договорились? Ступай в отдел информации, там подскажут тему».

(Советские писатели. Автобиографии. В двух томах.)

31

Всего-то навсего! А если бы сдуру — в смятении и слезах — припал? Страшно и подумать.

А ведь это бывает, у некоторых: непреодолимая потребность припасть к поверхности сочинителя полюбившихся произведений.

Не покидая пределов школьной программы, припомним два случая.

1815 год, 8 января, часов десять утра, вестибюль (сени) Царскосельского Лицея, юный (шестнадцатилетний) Дельвиг, старик (семьдесят один стукнуло) Державин, «поцеловать руку, написавшую “Водопад”»: — А где, братец, здесь нужник?

Эта история настолько хороша, что трудно поверить, что Пушкин не выдумал её.

Зато другая выглядит удивительной, как сама правда.

1880 год, 7 июня, вечер, самый центр Москвы, Большая Дмитровка, угол Охотного ряда. В Доме Союзов (в Благородном, по-старому, собрании) окончен т. н. литературный обед (на 200 персон, между прочим), и Достоевскому пора в гостиницу.

«Когда же в ½ 10-го я поднялся домой (еще 2 трети гостей оставалось), то прокричали мне ура, в котором должны были участвовать поневоле и несочувствующие. Затем вся эта толпа бросилась со мной по лестнице и без платьев, без шляп вышли за мной на улицу и усадили меня на извозчика. И вдруг бросились целовать мне руки — и не один, а десятки людей, и не молодёжь лишь, а седые старики. Нет, у Тургенева лишь клакеры, а у моих истинный энтузиазм».

Ещё бы не истинный. Хотя и не без алкоголя. Девиз обеда был: Подымем стаканы, содвинем их разом и т. д. (см. отпечатанное меню). И накануне съели такой же, перед тем потолпившись вокруг новообретённой статуи Пушкина. Любовь к литературе бурлила в культурных сердцах и рвалась наружу. Утром, действительно, показалось было, что вся она достанется Тургеневу: так долго ему хлопали, кричали «браво!» и «спасибо!» и преподносили венки.

— Ещё бы, Тургенев! Сам! Кто не читал и не перечитывал его романы, кто не страдал вместе с Лизой, Еленою, кто не плакал над умирающим Базаровым… А когда Лиза увидела в монастыре Лаврецкого и прошла мимо него «торопливо-робкой монашеской поступью», кому не хотелось тоже пойти в монастырь!

Но, как видим, ближе к ночи (ну и в отсутствие дам) дали себя знать и братья Карамазовы.

Впрочем, окончательно всё решилось на следующий день, 8-го, в том же здании: настала очередь Достоевского читать о Пушкине речь.

«Зала была как в истерике, когда я закончил, — я не скажу тебе про рёв, про вопль восторга: люди незнакомые между публикой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись друг другу быть лучшими, не ненавидеть впредь друг друга, а любить. Порядок заседания нарушился: всё ринулось ко мне на эстраду: гранд-дамы, студентки, государственные секретари, студенты — всё это обнимало, целовало меня. Все члены нашего общества, бывшие на эстраде, обнимали меня и целовали, все, буквально все плакали от восторга. Вызовы продолжались полчаса, махали платками, вдруг, например, останавливают меня два незнакомые старика: “Мы были врагами друг друга 20 лет, не говорили друг с другом, а теперь мы обнялись и помирились. Это вы нас помирили, вы наш святой, вы наш пророк!”. “Пророк, пророк!” — кричали в толпе. Тургенев, про которого я ввернул доброе слово в моей речи, бросился меня обнимать со слезами. Анненков подбежал жать мою руку и целовать меня в плечо. “Вы гений, вы более чем гений!” — говорили они мне оба. Аксаков (Иван) вбежал на эстраду и объявил публике, что речь моя — есть не просто речь, а историческое событие! Туча облегала горизонт, и вот слово Достоевского, как появившееся солнце, всё рассеяло, всё осветило. С этой поры наступает братство и не будет недоумений. “Да, да!” — закричали все и вновь обнимались, вновь слёзы. Заседание закрылось. Я бросился спастись за кулисы, но туда вломились из залы все, а главное женщины. Целовали мне руки, мучили меня. Прибежали студенты. Один из них, в слезах, упал передо мной в истерике на пол и лишился чувств. Полная, полнейшая победа!»

Да-с, не ваша, не ваша взяла, господа! Померкло парижское-то светило! Вот что бывает: сознания лишается молодежь от счастья увидать кое-кого вблизи. (В анналах, представьте, сохранилась фамилия слабонервного: Паприц, а также инициалы: К. Э. Кстати — не студент. Чуть ли тоже не литератор.) В сущности, это даже круче целования рук, не говоря уже — в плечо. Хотя — как сказать: оттенки ощущений зависят от подробностей.

«Не курсистки только, а и все, обступив меня, схватили меня за руки и, крепко держа их, чтобы я не сопротивлялся, принялись целовать мне руки. Все плакали, даже немножко Тургенев».

До чего трогательная мизансцена. И ни слова про нужник? Ну нет, погодите. Дайте и Салтыкову сказать:

«По-видимому, умный Тургенев и безумный Достоевский сумели похитить у Пушкина праздник в свою пользу, и медная статуя, я полагаю, с удивлением зрит, как в соседстве с её пьедесталом возникли два суднышка, на которых сидят два человека из публики. Достоевский всех проходящих спрашивает: а видели вы, как они целовали у меня руки. И, по свидетельству Тургенева, будто бы прибавляет: а если б они знали, что я этими руками перед тем делал!»

Кода. Пушкин хохочет, брезгливо разглядывая бесчувственное тело Паприца К. Э.

Сам-то Пушкин посторонних (исключая слабый пол и крепостное крестьянство) к руке не подпускал. Любого отпихнул бы резко. Допускаю, что — ногой.

Кто-то однажды подглядел, как он и Дельвиг — взрослые, грустные, пьяные — целуют руки друг у друга. Навряд ли Пушкин первый вздумал. А Дельвиг — слишком не посторонний.

Вообще же в первой трети девятнадцатого в этом тонком слое этой узкой среды (последние любители, они же первые профессионалы), желая выразить восхищение каким-либо текстом, обычно целовали автора в голову — т. е. в щёку или в лоб; подшофе попадали, конечно, и в губы. Впоследствии Гоголь эту манеру назовёт: влепить безэшку. Украсит ею Ноздрёва.

Какой-нибудь Погодин читает Пушкину сцены из какой-нибудь своей «Марфы Посадницы»:

«Прочитал ещё 2 действия. Пушкин заплакал: “Я не плакал с тех пор, как сам сочиняю; мои сцены народные ничто перед вашими. Как бы напечатать её”, и целовал, и жал мне руку…»

32

См.: Г. Федотов. «Стихи духовные. Русская народная вера по духовным стихам».

33

Кашинцев была его фамилия; Кашинцев Николай Андреевич; племянник Дубельта, между прочим.

34

Ср.: Цезарь. «Записки о галльской войне».

35

А зачем Полевой в 32 году, когда вышла третья часть «Стихотворений Александра Пушкина», написал: «Это не прежний задумчивый и грозный, сильный и пламенный выразитель дум и мечтаний своих ровесников: это нарядный, блестящий и умный светский человек, обладающий необыкновенным даром стихотворения»? Прощают такое, — как по-вашему? Забывают?

36

Кроме как к устрицам, свежим, прямо из бочки, только что выгруженной из корабельного трюма.

37

В супружество — да, вступил.

38

В письмах Н. А. П. к брату есть и ещё одно, третье упоминание о ней:

«Вчера Р. сказывал мне, что А. здесь, но, кажется, я не увижу её, ибо брат ея немедленно увёз её к себе, куда-то на дачу близь Павловска, и приедет с нею сюда только посадить её в дилижанс и отправить в Москву…» (Под строкой примечание: «Разумеется, мне легче было бы идти в пещеру льва, если бы лев утащил А., нежели ехать к брату ея».) «…Итак — одно из мечтаний на отрадную минуту исчезло. Грустно, но так и быть. По крайней мере, меня порадовали слова Р., что она весела и здорова, а я привык к лишениям радостей, так что радость кажется мне, или показалась бы мне, ошибкой судьбы…» Инициал и время пребывания в СПб — в принципе (и при некоторой удаче) этого достаточно, чтобы установить личность. Искать (предположительно) даму из артистического мира, вероятней всего — профессиональную актрису; внешность необычная, манеры оригинальные (предположительно — имеется сходство с Настасьей Филипповной Барашкиной, а также — несомненно — с Элеонорой из «Аббаддонны»), проживала в таких-то числах на даче под Павловском, у брата. Но — не наше это дело.

39

А вот и мнение В. Ф. Одоевского об «Уголино»: «На сцене эта драма в самом деле недурна… я не подозревал в Полевом такого таланта. Дурён и лишний 5 акт, но первые четыре, без сомнения, выше драм Дюма и всех антитезических характеров Гюго…»

40

А вы ещё сомневались, что он идиот!

41

Ошибочка у подполковника!

42

Поразительное расположение, так сказать, фигур. Ещё поразительней, что за последующие семь лет оно повторилось десятки раз. Этот факт сам по себе объяснил бы нам судьбу Полевого — если бы тоже не был, в свою очередь, загадочным. Николай приходил за кулисы и в антрактах, и после спектаклей. Разговаривал с актёрами, с режиссёром, обсуждал игру и текст. Стоя, как сейчас, в пяти — а то и в трёх — шагах от Полевого. Но даже нахваливая, даже громко — его пьесу, — ни разу не взглянул в его сторону. Подозреваю, что это очень тревожило и даже мучило Н. А., и недоумеваю вместе с ним. Царь его ненавидел — это ясно. Но за что? У меня целых три гипотезы, но раз я не сумел их развить в основном тексте, — оставим всё как есть.

43

Это ведь об Асенковой — о бриллиантовых серьгах, ей подаренных после дебюта в Александринке, — поразительный пассаж в письме Пушкина к Н. Н. из Москвы (май 36-го!): «И про тебя душа моя, идут кой-какие толки, которые не вполне доходят до меня, потому что мужья всегда последние в городе узнают про жён своих, однако ж видно, что ты кого-то довела до такого отчаяния своим кокетством и жестокостию, что он завёл себе в утешение гарем из театральных воспитанниц. Нехорошо, мой ангел: скромность есть лучшее украшение вашего пола».

44

Этот мой синдром аббревиатур — тоже чисто советского происхождения, не спорю.

45

Точно такая же интонация: «Честь и слава молодому поэту, муза которого любит людей на чердаках и в подвалах…» — в отзыве о «Бедных людях», написанном в 46 году и напечатанном в том же номере ОЗ, что и «некролог» Полевому.

46

Приношу сердечную благодарность Н. П. Будановой (Санкт-Петербургская государственная Театральная библиотека).

47

Да-с, вот кого тоже не понимаю совсем: Ивана Ивановича Панаева. Был неравнодушен к Полевому — и разочаровался, — это нормально. Потом обожал Белинского — и предал — вернее, изменил ему с Некрасовым, сердцу не прикажешь. Насколько можно судить, истинную страсть он питал — не к Авдотье Яковлевне же! — к одной литературе. Но зачем он в мемуарах так упрямо гнёт факты так, чтобы они принижали Полевого, давно умершего, — хоть убейте, не подберу мотива. Это было как-то связано, по-видимому, с Белинским; скажем, так: покойный друг, которого я, давайте считать, не предавал, был весь дитя добра и света и никогда не стал бы никого травить зазря; раз он доставал Полевого — значит, Полевой заслужил. Причём похоже, что эти мемуары — именно с таким уклоном — И. И. замыслил давным-давно, в своей молодости, когда Полевой был ещё жив. Для них и поддерживал — единственный из партии «Отечественных записок» — это ненужное и вроде бы неприятное ему знакомство. Вот дождусь, когда умрёшь, переживу как смогу надолго — и так распишу, что ты в гробу извертишься. Похоже и на то, что Полевой разгадал этот план Панаева — и нарочно его дразнил; как бы играл с ним в поддавки. Вот какой случай навёл меня на эту мысль.

«— Белинский — прекраснейший, благороднейший человек! — сказал мне однажды Полевой, когда я нарочно завёл с ним речь о Белинском: — горячая голова, энтузиаст, но теперь нам сходиться не для чего-с. Я здесь уже совсем не тот-с. Я вот должен хвалить романы какого-нибудь Штевена, а ведь эти романы галиматья-с.

— Да кто же вас заставляет хвалить их? — спросил я с удивлением.

— Нельзя-с, помилуйте, он ведь частный пристав.

— Что ж такое? Что вам за дело до этого?

— Как что за дело-с? Разбери я его как следует, — он, пожалуй, подкинет ко мне в сарай какую-нибудь вещь, да и обвинит меня в краже. Меня и поведут по улицам на веревке-с, а ведь я отец семейства!

У меня сжалось сердце при этом страшном признании. И это говорил тот человек, который некогда энергически преследовал всякую подлость, проповедывал о свободе духа, о человеческом достоинстве!»

Уверен, вы и без меня разберётесь, чего стоят эти «с удивлением» и «сжалось сердце». Но Панаев посчитал необходимым припомнить этого Штевена и в рассказе о дне похорон (см. в настоящей книге стр. 120): «Полевой, восхвалявший романы частного пристава Штевена…» Что ж, я разыскал эту рецензию. В ней 11 строк, из которых 3 — выходные данные. Штевен этот был основоположник русской научной фантастики. Один из. Наряду с Одоевским и Вельтманом. По всей видимости, действительно сочинял галиматью (или то, что принимали за галиматью люди традиционного вкуса, в том числе и Полевой). Вероятно, был добродушен, т. е. мания величия не омрачалась в его уме манией преследования. Потому что я бы на его месте, не колеблясь, подкинул бы Полевому в сарай какую-нибудь вещь и после обыска повёл бы на верёвке. За такую рецензию. Вот она:

«Магические очки. Сочинение И. Штевена. Четыре части. СПб. В типографии А. Иогансона. 1845, в 12 долю листа, стр. 214, 231, 298, 300.

При появлении таких книг, как при проезде известного человека, журналисту только надобно снять колпак и поклониться. Кто не знает прежних романов автора: Провидение, Цыган, или Ужасная месть, Солнечный луч? В Магических очках он ещё выше, ещё изящнее, и удивляться ли? Принадлежность дарования “шествуя, приобретать силы”. Ключ светлеет от употребления, а дарование тоже ключ: он откроет двери в храм славы.

Н. П.»

Так пишут лишь о самых безобидных дураках. Но спрашивается: кто же после этого Панаев?

48

Эпиграмма — неизвестно чья. Но странно знакомый размер.

49

Была, была у Белинского слабость и кроме устриц: не любил признаваться, что не владеет иностранными языками. Поэтому поневоле иногда блефовал. О первой публикации «Скупого рыцаря» отозвался так: «“Скупой рыцарь”, отрывок из Ченстоновой трагикомедии, переведён хорошо, хотя как отрывок и ничего не представляет для суждения о себе». Это, значит, 36 год.

Но в 38-м, обвиняя «близорукое прекраснодушие» (знаем, знаем) в недооценке пушкинского таланта, оспорил свою оценку как будто она совсем и не его. С укором и свысока.

«Так, например, сцены из комедии “Скупой рыцарь” едва были замечены, а между тем, если правда, что, как говорят, это оригинальное произведение Пушкина, они принадлежат к лучшим его созданиям…»

50

Должно быть, с этого дня — с 4 октября 1840 года — Белинскому и начисляется революционный стаж. С полным основанием: в письмах к Боткину великий критик выступает бескопромиссным борцом за счастье человечества («…чтобы сделать счастливою малейшую часть его, я, кажется, огнём и мечом истребил бы остальную…»); в открытом (попавшем в самиздат) письме к Гоголю доходит прямо до исступления. Иное дело — в «Отечественных записках», журнале, конечно, передовом, но подцензурном. См., например, в Пятой статье о Пушкине (1844 год):

«Кто из образованных русских (если он только действительно — русский) не знает превосходной пьесы, носящей скромное и, повидимому, незначительное название “Стансов”? Эта пьеса драгоценна русскому сердцу в двух отношениях: в ней, словно изваянный, является колоссальный образ Петра; в связи с ним находим в ней поэтическое пророчество, так чудно и вполне сбывшееся, о блаженстве наших дней:

В надежде славы и добра…

Какое величие и какая простота выражения! Как глубоко знаменательны, как возвышенно благородны эти простые житейские слова — плотник и работник!.. Кому неизвестна также превосходная пьеса Пушкина — “Пир Петра Великого”? Это — высокое художественное произведение и в то же время — народная песня. Вот перед такою народностию в поэзии мы готовы преклоняться; вот это — патриотизм, перед которым мы благоговеем… А уж воля ваша, ни народности, ни патриотизма не видим мы ни искорки в новейших “драматических представлениях” и романах с хвастливыми фразами, с квашеною капустою, кулаками и подбитыми лицами…»

51

А раз день — прелесть, и семья на даче, пошёл бы прогуляться; летом в Петербурге одинокому человеку хорошо. По пустынному Невскому к Александринке. Спектаклей нет, а зато на будущей площади Островского, на месте будущей бронзовой Екатерины стоит чучело кашалота.

Огромное: от головы до хвоста 95 футов. Входная плата — рубль со взрослого, полтинник с ребёнка. В голове чудовища — гостиная, что-то вроде концертного зала. Играет оркестр: 24 музыканта.

Внутри кашалота слабо пахнет рыбьим жиром и сильно — сгоревшим одеколоном. В его голове полукругом расставлены мягкие стулья и диваны; сиденья обиты синим вельветом. Прикручены латунные фитили газовых ламп на вогнутых стенах. Динамики по обоим бортам невысокой сцены транслируют слабое завывание ветра, глухой треск и — откуда-то издалека — упорно вдалбливаемую группой ударных схему ритма. На сцене бесшумно и неутомимо пляшут вокруг электрического костра (кучки светящегося бутафорского хлама) какие-то трое. Держа руки в карманах, синхронно перебирают клетчатыми, в обтяжку, брючинами. Острый носок туфли склевывает с пола невидимую крошку. Чечётка на цыпочках; точно комары над поверхностью пруда. В афишке сказано: весь вечер на сцене — трио «Свояки» — Андрей Краевский, Иван Панаев, Николай Некрасов.

Динамики смолкают. Некрасов поворачивается лицом к залу, вынимает руки из карманов и делает шаг вперед. Двое других продолжают приплясывать, не то шипя, не то насвистывая — что-то вроде «тч-тч». За сценой ксилофон заводит прозрачную полечку тран-блан.

Некрасов

Прилежно я окидывал

Заморского кита.

Немало в жизни видывал

Я разного скота.

Но страшного, по совести,

Такого не видал,

Однажды только в повести

Брамбеуса читал.

Панаев подходит к Некрасову. Теперь за их спинами выделывает все те же странные па, шипя «тч-тч», один Краевский.

Панаев

Хвост длинный удивительно,

Башка — что целый дом,

Возможно всё решительно

В нём делать и на нём:

Плясать без затруднения

На брюхе контраданс,

А в брюхе без стеснения

Сражаться в преферанс!

Расходятся в разные стороны, опять подключаясь к ритму. Теперь выдвигается вперед Краевский.

Краевский

Столь грузное животное

К нам трудно было ввезть:

Зато весьма доходное,

Да и не просит есть.

Дерут за рассмотрение

Полтинник, четвертак,

А взглянешь — наслаждение

Почувствуешь в пятак!

Так и пляшут non-stop. И куплетов этих у них — миллион. И все — на злобу дня. Невзирая на лица. Погодите, дойдут и до литературы. Вот — уже и дошли.

Панаев

…Без вздоров сатирических

Идёт лишь Полевой

В пиесах драматических

Дорогою прямой.

В нас страсти благородные

Умеет возбуждать

И, лица взяв почётные,

Умеет уважать…

А сейчас они споют все втроём:

…Большой портрет к изданию

Списать с себя велю

И в Великобританию

Гравировать пошлю.

Как скоро он воротится,

Явлюсь на суд людской,

Без галстуха, как водится,

С небритой бородой…

Какой знакомый стихотворный размер, не правда ли?

52

Смешно: последним его текстом было открытое письмо Булгарину. В «Литгазете» (которую Полевой взялся редактировать: Краевский подкатился; уже и в «Отечественных записках» пол под ногами Белинского горел; Краевский искал только предлога, чтобы сказать ему: на выход, с вещами). Булгарин в очередной — в последний — раз предъявил Полевому (кажется, в «Северной пчеле») всё то же самое, что и Белинский, разве самую малость остроумней: вы берётесь за всё и ничего не доводите до блеска, у вас нет таланта, вы не настоящий писатель, а пишущая машина — «полевотип». Возможно, вы правы, отвечал Полевой, но этот полевотип, «положа руку на сердце, может сказать, что его дети не постыдятся ни гражданской, ни литературной жизни своего отца».

53

Белинский тоже понял, что вышло недоразумение. И попытался его загладить. Амнистировал Полевого посмертно. Написал в апреле 46-го большую статью (издав её отдельной брошюрой: из «Отечественных записок» он тогда же ушёл): «Николай Алексеевич Полевой». Теперь любой разговор о Полевом полагается начинать и заканчивать цитатами из неё.

«Три человека, нисколько не бывшие поэтами, имели сильное влияние на русскую поэзию и вообще русскую изящную литературу в три различные эпохи её исторического существования. Эти люди были — Ломоносов, Карамзин и Полевой…»

«…Он сумел на своём пути стать выше всех соперничеств и даже восторжествовать в борьбе против всех враждебных соревнований…»

«Романтизм — вот слово, которое было написано на знамени этого смелого, неутомимого и даровитого бойца, — слово, которое отстаивал он даже и тогда, когда потеряло оно своё прежнее значение и когда уже не было против кого отстаивать его!..»

«…Всегда, в жару самой запальчивой полемики, он умел сохранять своё достоинство, уважать приличие и хороший тон, и что в самых любезностях его противников было больше грубости и плоскости, нежели в его брани…»

«…Заслуги Полевого так велики, что, при мысли о них, нет ни охоты, ни силы распространяться о его ошибках…»

Несчастный характер. Мучительно нравилось мстить. Чувствовать себя мстителем. Воображать. Как горячо сострадал Белинский шекспировскому Гамлету, который не умел насладиться местью. Герой его собственной драмы («Дмитрий Калинин», никто никогда уже не прочитает, это выше человеческих сил) — вот тот умел.

Самая первая публикация Белинского — стихотворение «Русская быль». Монолог удалого молодца, которого красна девица променяла на богатого боярина. Вот что мечтает молодец сделать за это с боярином:

…И он выйдет ко мне.

Как сокол на птиц,

На него напущу,

Буйну голову сорву,

Белу грудь распорю,

Ретивое выну вон,

Положу его на блюдечко

На серебряное,

К моей милой понесу…

Милой тоже мало не покажется:

…Таковы слова скажу:

«Ты любезная моя,

Ненаглядная моя!

Ты узнала ль меня?

Вот и я к тебе пришел:

Скажи, рада ль ты мне?

Вот гостинец тебе.

Ты спасибо скажи:

Мой гостинец хорош,

Мой гостинец пригож.

Ах! как кровь горяча!

Ах, как кровь-то сладка!

Ты отведай её,

Ею руки обмой,

Ей лицо окропи.

Как умильно глядит

Голова на тебя;

Посмотри на неё;

Поцелуй во уста

Во холодные!..»

Ничего себе — лит. дебют? Газета («Листок») с этими удивительными стихами вышла в самый день рождения автора: Белинскому исполнилось ровно двадцать. Однажды, десять лет назад пьяный отец затрещиной сбил его с ног. «Мальчик встал пересозданным; оскорбление и глубокая несправедливость запали ему в душу», — сообщает один его конфидент.

54

В «Аббаддонне» есть похожая страница:

«Хотите ли зажать рот наглости, если она хочет поразить вас насмешкою? Не стыдитесь только сами за себя, станьте смело перед ней, смело, потому что вы не возвышаете требований своих далее того, что вы есть на самом деле, обопритесь на смешное, чем думали испугать вас, на то, что вы есть в самом деле, обопритесь надежно и отдайте око за око и зуб за зуб.

Смело придвинулся Вильгельм к молодому франту, который заклеймил его ужасным словом: буржуа, взял за руку этого щёголя, крепко стиснул его руку и, усмехаясь и глядя на него, громко сказал:

— Вы не ошиблись, м. г. — je suis villain et trè-svilain (я мещанин, я мещанин)!

Шум одобрения раздался в толпе».

55

В. К. пишет мне: «…По-моему, это не гоголевский сюжет, а скорее шекспировский — Полевого назначил на роль Полония человек, который сам на роль Гамлета уж точно никакого права не имел, и П., по крайней мере, сделал всё, чтобы не быть заколотым тихо…»

Загрузка...