Элла Матонина, Эдуард Говорушко К. P

Посвящается Владимиру Путину

и всем строителям, реставраторам, художникам, давшим новую жизнь

Константиновскому дворцу в Стрельне

Энтузиазм благодетелен только тогда, когда он есть пламенная любовь к общему благу…

соединенная с твердостью положительных правил нравственности…

В. А. Жуковский

ЧАСТЬ I

ЕСТЬ ТАЙНОЕ В ЭТОЙ РАЗВЯЗКЕ…

Зимой в Осташеве гостили кавалергард князь Костя Багратион и кавалер-паж Анька Гернгрос. Дни стояли яркие, но к четырем часам солнце уже было на закате, и с реки, по льду которой носилась веселая молодая компания, было видно, как отливали золотом окна усадебного дома.

После чая, в сумерках, отец Татьяны Великий князь Константин Константинович Романов позвал дочь прокатиться в одиночных санях в соседнее Колышкино. Месяц чисто светил с неба, сани отбрасывали голубоватую тень на снег. За кучера был брат Татьяны лейб-гусар Игорь, отчаянный лошадник. Остальная молодежь осталась устраивать в саду на поляне фейерверк. Великий князь заметил, что Татьяне поездка была не по душе. Она оглядывалась на оставшихся в саду братьев и гостей, а красивый кавалергард Багратион ей кричал: «Татьяна Константиновна, возвращайтесь скорее!»

Потом на подъезде Гавриил, Татьяна, Костя, Олег и Игорь, отец и мать — Великий князь Константин Константинович и Великая княгиня Елизавета Маврикиевна — провожали гостей. Багратиона и Гернгроса пригласили в Осташево на лето.

В августе сыновья, и особенно Олег, ходили за отцом следом и просили привезти из Петербурга их друзей. Константин Константинович имел дела в столице. Он обещал повидать молодых людей и доставить их в Осташево, где в небе играли подкрашенные акварелью облака, а на земле перед домом горел «мавританский» ковер цветов.

В столице до него дошли слухи, что его дочь Татьяна увлечена молодым Багратионом и что юноша после лагерей никуда не уезжает на отдых, а ждет приглашения в Осташево.

Слухи подтвердил управляющий двором Александры Иосифовны, матери Великого князя, — Павел Егорович Кеппен.

Раздосадованный, что всё пропустил мимо глаз и ушей, августейший родитель поспешил из Петербурга в усадьбу. Жену он волновать не стал. Уединился с любимой сестрой, «Королевой эллинов», умницей Ольгой. Сестра посоветовала ни о чем не выспрашивать Татьяну, а в разговоре общего родительского свойства напомнить ей, что она царского рода, правнучка Императора Николая I и что ей нельзя увлекаться юношами, за которых по своему высокому положению выйти замуж не может.

Татьяна выслушала отца привычно вежливо и спокойно.

Но назавтра роскошный летний день был полностью испорчен. Константин Константинович не расположен был даже делать заметки в дневнике о чудной поездке верхом и трудиться над октавами своей элегии «Осташево».

После обеда жена передала ему длинный разговор с Татьяной, которая созналась в своей любви к Косте Багратиону. К ужасу Константина Константиновича, дело дошло до поцелуев. К тому же очень неприглядную роль в этой истории сыграл, подумать только, родной брат Татьяны — Олег! Он рассказал Багратиону о чувствах сестры и даже взялся передавать их письма друг другу. Константин Константинович тут же пошел к сыну, с силой открыв дверь в его комнату. Олег обернулся от письменного стола и радостно вспыхнул: «Папá, послушайте!»

Уж ночь надвинулась. Усадьба засыпает…

Мы все вокруг стола в столовой собрались.

Смыкаются глаза, но лень нам разойтись,

А сонный пес в углу старательно зевает.

В окно открытое повеяла из сада

Ночная, нежная, к нам в комнату прохлада…

Колода новых карт лежит передо мною.

Шипит таинственно горячий самовар,

И вверх седой, прозрачною волною

Ползет и вьется теплый пар.

Баюкает меня рой малых впечатлений,

И сон навеяла тень сонной старины,

И вспомнился мне пушкинский Евгений

В усадьбе Лариных средь той же тишины.

Такой же точно дом, такие же каморки,

Портреты на стенах, шкапы во всех углах,

Диваны, зеркала, фарфор, игрушки, горки

И мухи сонные на белых потолках…

Великий князь втайне больше других детей любил Олега. Считал его самым даровитым и верил, что в нем развивается поэт, писатель, философ. Сам известный в России стихотворец, он с обостренным чувством относился к литературным опытам сына. Но сейчас… Отцу было больно за лукавую, скверную роль, сыгранную Олегом в этой истории. Он долго и возмущенно объяснял сыну его вину, говоря о женской чести, обязанностях брата перед сестрой, обмане родителей. Олег слушал, но, кажется, не осознавал своей вины. Нагло смотрел в глаза и молчал. Константин Константинович отчаянно крикнул ему, что если Татьяна выйдет за Багратиона и будет носить его имя, то им не на что будет жить: в силу неравнородности брака Татьяна лишится своего содержания из царских уделов…

Татьяна не выходила из комнаты уже несколько дней. Ее мучили любовь и стыд. Отец зашел на минуту, чтобы известить дочь о своей воле:

— Ранее года никакого решения принято не будет, если идти на такие жертвы, то, по крайней мере, надо быть уверенным, что чувство — истинное и глубокое, — сказал он.

— Можно мне написать последнее письмо? Он должен знать, почему я прекращаю с ним отношения, — тихо проговорила дочь.

«Душа, робея, торопилась жить, / Чтоб близость неминуемой разлуки / Хоть на одно мгновенье отдалить», — некстати вспомнил Константин Константинович строчку своих стихов.

— Можно, напиши.

Молча постоял у широкого окна, глядя на знаменитый «мавританский» ковер цветов, расстилавшийся до самых прудов, на открытые поля, перемежавшиеся с влажными рощами, и добавил:

— Я разрешаю и Багратиону написать тебе в последний раз.

Письмо Татьянино читать не стал. Но адрес в Петербург, в канцелярию Кавалергардского полка подписал сам.


Последнее письмо Багратиона было адресовано Олегу. Брат не отнес его сестре, а передал матери. В конверте оказалась записка для Татьяны. Ее никто не читал. Во время обеда, за которым царила напряженная тишина и никого не радовало мороженое в виде белых медведей на серебряных подносах, Татьяна сказала, что Багратион, как только они вернутся в Петербург, будет просить разрешения на брак. Вечером в дневнике Константин Константинович записал: «Несмотря на тяжелое томление духа, катался более двух часов на байдарке. В уме исправлял готовую элегию „Осташево“. Строфу: „Домой! Где мир царит невозмутимый / Где тишина и отдых, и уют…“, несмотря „на тяжелое томление духа“, не выправил. Оставил».

С Осташевым простились в сентябре. Павловск встретил почти летней листвой — в ней было меньше охры, чем в Подмосковье. Особенно густо зеленела липовая аллея. Чтобы встретиться с Багратионом, Великий князь выехал в Петербург. Кавалергарда он вызвал в Мраморный дворец. Принял в своей приемной и говорил ему «вы». Предложил возвратить все письма Татьяны и Олега и покинуть на год столицу.

Багратион сознался в своей вине и легкомыслии. Но в паузах монолога Великого князя повторял, что чувство его глубоко и не изменится.

«Это мы еще увидим!» — пригрозил Константин Константинович в тот же вечер в своем дневнике влюбленному.

Когда он вернулся в Павловск, в салоне у жены сидел сербский король Петр. Король хотел переговорить с ним с глазу на глаз. Они уединились, и король сообщил о желании своего наследника, королевича Александра, жениться на Татьяне. Великий князь был застигнут врасплох. Не мог же он объяснить Его Величеству, что дочь влюбилась в человека не равного с ней происхождения, и подумал, что шаткость в его нынешних семейных делах соседствует с шатким положением сербской династии на престоле. Многовато всего. Королю же сказал, что всё зависит от согласия Татьяны.

«Придется обо всем говорить с Государем, если Ники[1] еще не донесли о случившемся в семье Константиновичей», — горестно думал Великий князь у себя в кабинете, открывая ключом нижний шкаф письменного стола. Там была спрятана запертая шкатулка, где хранились в кожаных переплетах с металлическими замками его дневники. Он хотел передать впечатление о красивом бале у Раевской, урожденной княжны Гагариной, но вспомнил, как одна из ее дочерей, встречая гостей, уселась на лестничные перила и скользила по ним. «Вот образчик развязности нынешних барышень», — сокрушенно записал он, сократив описание бальных красот.

Видимо, опять думал о дочери.

К царю идти не пришлось. Высокий гость в один из осенних дней сам посетил Мраморный дворец. Плохие слухи не успели дойти до Его Величества. Как сербский король просил беседы с глазу на глаз, так и Константин Константинович попросил поговорить с ним один на один. Царь слушал внимательно и сочувственно. Потом перевел разговор на необходимость разрешить Великим князьям и князьям императорской крови вступать в морганатические браки. Но на брак Татьяны с Багратионом ни разрешения не дал, ни запрещения не высказал. Пообещал поговорить с матерью Императрицей. И еще посоветовал все-таки терпеливо выждать год.

Вскоре Их Величества пригласили Елизавету Маврикиевну на чай в Царское Село. И тут оказалось, что Императрица Александра Федоровна довольно снисходительно смотрит на случившееся и брак Татьяны с Багратионом не склонна считать морганатическим, ведь Багратион, подобно Орлеанам, — потомок когда-то царствующей династии.

Но уже было поздно. Уже были сказаны роковые слова: «через год»…

Юный потомок Царского Дома Багратидов из старейшей его линии Мухранских — были еще Багратионы Кахетинские, Имеретинские, Давыдовы, Карталинские — покинул Петербург и уехал в Тифлис, ожидая там прикомандирования в Тегеран к казачьей части, бывшей в конвое у шаха Персидского.

Татьяна была в отчаянии. Мела уже снегом зима. Ее морозное сверкание напоминало о череде грядущих новогодних праздников. Но они ничего не обещали ее сердцу. Однажды Елизавета Маврикиевна уговорила дочь покататься с молодыми людьми на санках в Павловском парке. Первые санки привязали к розвальням, и санный поезд с веселым скрипом и шипением полозьев катился среди высоких сугробов. Порозовевшая, закутанная в белый мех, Татьяна поддалась общему веселью, когда неожиданно почувствовала удар и боль. Это ее сани столкнулись с санями барона Буксгевдена, приятеля братьев. Татьяну отнесли в комнаты. От боли в спине она не могла ходить.

Татьяна долго лежала в Пилястровой зале и вспоминала, как совсем недавно с родителями в Константиновском дворце отбирала мебель для устройства красивых и уютных уголков этой залы. Казалось, такой счастливой…

Болезнь и тоска по Багратиону совершенно обессилили ее. Татьяну выносили на балкон подышать воздухом и погреться на солнышке. Внизу нарядно лежал в парче и стеклярусе Павловский парк с тихими аллеями. Но Татьяна очень скоро просилась в дом. В зале на стене висел образ Божьей Матери-в профиль, под синим покрывалом. Еще со времени императрицы Марии Федоровны, супруги Павла I, которая копировала икону, все знали, что молитвы, творимые перед этим образом, бывают услышаны и исполнены. Молясь каждый день, она просила Богородицу вернуть ей Багратиона.

«Матушка очень грустила о Татьяне и не знала, что придумать, чтобы ей доставить удовольствие», — писал брат Татьяны, Великий князь Гавриил, вспоминая всю эту любовную историю. Как-то Великая княгиня послала свою камер-фрау Шадевиц в книжный магазин: «Купите княжне книгу о Грузии». Но камер-фрау только и принесла тоненькую брошюрку профессора Марра «Царица Тамара, или Время расцвета Грузии. XII век». Больше ничего в книжной лавке не оказалось.

Татьяне было дорого все, что связано с родиной Багратиона, она читала профессорский труд как молитвенник. Держала книгу под подушкой, брала с собой на балкон. Рассматривала тонкое лицо грузинской царицы, почти физически ощущая ее душу, и еще острее становилась ее любовь к грузинскому князю.

Она безоговорочно доверилась взгляду автора на личность царицы Тамары, который отметал все фривольные легенды о ней, подчеркивая, что Грузия добилась при ее царствовании таких успехов, которых не было ни до, ни после: распространилось христианство, был создан Церковный собор, устранивший государственные непорядки. Дочь Георгия III и красавицы Бурдухан, царица Тамара оставила по себе прекрасную память в народе, который прославлял ее кротость, миролюбие, мудрость, религиозность и дивную красоту. Она и сама любила красоту, потому и покровительствовала литературе и искусствам, возвышавшим ее государство, строила храмы, одаривала их утварью, книгами, заботилась о бедных, сиротах, вдовах, занималась целительством.

Татьяна, как и все дети в семье Великого князя Константина Константиновича, была очень религиозной. В раннем отрочестве она даже мечтала о монашестве. Ежедневно обращаясь к поучению оптинских старцев, спрашивала себя: искренне ли она молилась, сокрушалась ли сердцем, смирялась ли в мыслях, простила ли виноватого перед ней, воздержалась ли от гнева, от плохого слова? Обещала себе быть на следующий день внимательнее в благом и осторожнее в злом. Как пишет ее брат, Татьяна полюбила святую и блаженную царицу Тамару, стала молиться ей, любившей и защищавшей Грузию, за ее прямого потомка князя Багратиона.

Вскоре Государь, как всегда неуверенный и сомневающийся в себе, пожелал увидеть Елизавету Маврикиевну и смущенно, но обаятельно (charmeur— говорили о нем) сказал: «Я три месяца мучился и не мог решиться спросить Мамá, а без ее санкции я не хотел предпринимать чего-либо. Наконец, я ей сказал про Татьяну и Багратиона, о предполагаемых семейных советах для изменения решения этого вопроса… Я боялся, что она скажет, а она ответила — тут Государь изобразил Императрицу Марию Федоровну, ее низкий, почти мужской голос: „Давно пора переменить“. И зачем я три месяца мучился?» — пожал плечами государь.

Государь разрешил Багратиону вернуться и прибыть в Крым. В Ореанде,[2] в церкви, построенной дедом Татьяны, отслужили молебен по случаю помолвки молодых. Случилось это 1 мая 1911 года, в День святой царицы Тамары. По ее милости и помощи. Но об этом знала одна Татьяна.

Свадьбу играли в неспешную раннюю осень в Павловском дворце. Считалась она полувысочайшей, так что дамы были не в русских платьях, а в городских. Татьяну это не волновало. Она ничуть не тщеславилась, когда прибыла вся царская семья во главе с Их Величеством. Все проследовали в бывший кабинет Императора Павла I, откуда началось их шествие по всем великолепным залам Павловского дворца в церковь. Это было похоже на царский выход.

Татьяна ревниво следила за отношением гостей к своему жениху. Из-под ресниц наблюдала за Царем, который беседовал с приглашенными. Вот он подошел к старой княгине Багратион-Мухранской, сидевшей на диване у окна. Костя Багратион приходился ей племянником. Грузинская княгиня жила в Тифлисе, была очень богата, горда, строга и всеми уважаема. Царь что-то ей сказал, и она не изменила позы. Все общество замерло: Самодержец Российский стоял, а дама продолжала сидеть. Чуть нагнувшись к ней, Николай II был обворожительно любезен, в чем сказывались его и сила, и величие.

Татьяна облегченно вздохнула и наконец ощутила, как она хороша в белом платье с серебром и шлейфом, с бриллиантовой диадемой в волосах, в Екатерининской ленте со сверкающей звездой, как добры к ней братья — Гавриил, Костя, Олег, Игорь, ее шаферы, как красив в Греческой зале обеденный стол с любимым блюдом отца — трюфелями в шампанском. Позже, уже в эмиграции, в Париже, Великий князь Гавриил вспоминал: «Редко приходилось, даже в те счастливые времена, быть в такой обстановке. Такого красивого дворца, каким был Павловский, я никогда не видел».

А тогда Татьяна выскользнула в свои девичьи комнаты подле залы с пилястрами, нашла книжечку о царице Тамаре и поцеловала ее образ, изображенный на третьей странице.


В этих комнатах молодые и разместились. Татьяна родила сына и дочь. Дочь назвали Натальей. Сына хотела назвать Константином в честь любимого мужа. Но Великий князь Константин Константинович воспротивился. «Ты, Костя, не сердись, — сказал он зятю, — но никто никогда в этом не разберется. Прадед, дед, отец, сын — и все Константины. Да еще у Татьяны братец с тем же именем. Выбери сам имя, родное тебе, грузинское». Багратион думал, колебался, остановился на двух — Вахтанг и Теймураз. «Теймураз», — повторяли на разные лады домашние, и всем нравилось. А когда дядя Татьяны Великий князь Дмитрий запросил Синод, есть ли такой святой, и ему ответили, что в грузинских святцах есть преподобный Теймураз и празднуется его день на апостола Фому, общему удовольствию не было конца.

* * *

Великий князь Константин Константинович держал в руках телеграмму из действующей армии без обозначения места и дня: «После вчерашнего кавалерийского боя Их Высочества живы. Потери такие: конной гвардии убиты Суворовцев, два Курганникова, Зиновьев, два Каткова, Князев и Бобриков, ранены Бенкендорф, Гартман, Бобриков, Дубенский и Торнау. В Кавалергардском убиты — Карцев, Кильдишев, Сергей Воеводский. Уланы убиты: Каульбарс, Гурский, Трубецкой и Скалон. Конногренадеры — убит Лопухин…»

— Какой Лопухин? Отец или сын? — растерянно спросил сам себя Константин Константинович. Вечером он записал в дневнике: «Сердце сжимается»…

Шла война 1914 года. Пятеро его сыновей и зять Константин Багратион ушли на фронт. «Мы все пять братьев идем на войну со своими полками. Мне это страшно нравится, так как это показывает, что в трудную минуту Царская Семья держит себя на высоте положения. Мы, Константиновичи, все впятером — на войне», — писал князь Олег, юный восторженный поэт, когда-то передававший в Осташево письма от влюбленного Багратиона Татьяне.

Олег был убит в одной из первых атак. Константина Константиновича мучила тоска, он часто плакал о сыне, боялся за остальных сыновей. Немного отвлек его приезд из армии Кости Багратиона. Они с Татьяной в своих комнатах устроили вечер для раненых офицеров Эриванского полка. Тогда же Багратион сказал жене, что решил перейти в пехоту: там из-за страшных потерь недоставало офицеров. Татьяне казалось, что положение мужа станет опаснее, но она промолчала. Костя, замечательный офицер, имевший наградное Георгиевское оружие, долг ставил превыше всего.

Багратион уехал на фронт и был убит. Сообщил о его гибели генерал Брусилов. В тот же вечер отслужили панихиду в церкви Павловского дворца. Приехали Император с Императрицей. Татьяна неподвижно сидела в Пилястровой зале. Молча, в страшном спокойствии, отложила черную траурную одежду в сторону. Надела все белое, что пронзительно подчеркивало ее несчастье и горестную застылость.

Хоронила она мужа на Кавказе, в старинном грузинском соборе в Мцхете.

… Погибли сын Олег, Костя Багратион. Четыре сына в неизвестности на фронтах, погибшие товарищи и сама Россия в этой непонятной для Великого князя Константина Константиновича войне… «На нем лица не было», — вспоминали близкие.

Наступил 1917 год. Татьяна вместе с малолетними детьми сопровождала брата отца — Великого князя Дмитрия Константиновича — в Вологодскую ссылку. Когда Великого князя перевезли в Петроград и посадили в Дом предварительного заключения, она не вернулась в Мраморный дворец, поселилась с детьми на частной квартире.

Дмитрия Константиновича расстреляли в Петропавловской крепости, его адъютанту полковнику Короченцову удалось вывезти Татьяну через Киев, Одессу, Румынию в Швейцарию. В немногих вещах была спрятана книжечка Марра о царице Тамаре. Быть может, не столько по любви, сколько из благодарности Татьяна стала женой Короченцова. Но через три месяца после всего пережитого Короченцов умер.

Татьяне нужно было самостоятельно решать судьбу детей. Желая дать им русское воспитание, она отвезла их в Сербию, в город Белая Церковь, где сын поступил в Крымский кадетский корпус, а дочь — в Мариинский Донской институт.

Она ждала, когда дети повзрослеют и придет ее час.

Час пришел: в Женеве блаженнейший митрополит Анастасий постриг ее в монахини. Имя он ей дал особенное, звук которого остро отозвался в ее сердце, — Тамара.

«И мерещилось многие дни что-то тайное в этой развязке»…

* * *

В своем служении Богу и людям, вдали от России, от всех близких, кто был еще жив, Татьяна в своих молитвах поминала братьев, сестер и родителей. Чаще всего вспоминался отец. Высокий, стройный, тонкое лицо, светлые глаза, чистый лоб, холеные руки с длинными пальцами в перстнях. Красивый человек.

Она доставала из маленькой старинной шкатулки две фотографии. На одной в ряд, взяв друг друга под руки, стояли по росту отец, мать, пять братьев в бескозырках и матросках и она в шляпке с белыми перчатками в руках. Был август 1909 года, фотограф снимал всех в осеннем парке Павловска. На другой фотографии — совсем юный отец на учебном судне «Громобой». Серьезный и романтичный. Девятнадцатый век, год, наверное, семьдесят второй. Она всматривалась в лицо отца. «Родного православного народа он заслужить хотел доверье и любовь», — перефразировала она его стихи. Странный Великий князь… Вспомнит ли Россия его имя?

«СТЕЗЯ ТВОЯ В ВОДАХ…»

Великий князь Константин Романов стоял на палубе у правого шкапичного орудия. Смотрел на черную водную бездну, дышавшую силой, натужно и печально вздыхавшую, словно она рвалась, но не могла коснуться волной нежно полыхающих звезд и тихой луны, сбросившей серебро кисеи на воду.

Он видел эту бездну с 11 лет, когда начал совершать кадетские плавания в отряде судов Морского училища. «Путь твой в море и стезя твоя в водах великих и слезы твои неведомы», — каждый раз повторял он эти слова, вступая на палубу «Громобоя», «Пересвета», «Гиляка», «Жемчуга». Впервые он задохнется от настоящего мужского труда и позже скажет поэту Фету, что труднее всего служить во флоте.

Он будет бороться со страхом, глядя на масляные черные водяные горы. Среди черных волн он был бесконечно одинок и мал со своей великой тоской.

Но вместе с тем здесь, на корабле, едва коснешься руки товарища, когда тянешь канат, или драишь палубу, или берешь за столом кусок хлеба, — и уловит твоя душа теплую, сердечную волну дружества. Ты уже не одинок, ты всеми любим и сам всех любишь. И вечером горячо благодаришь Бога за сделанную работу, выпавшие тебе удачи, за морскую синеву, жаркий свет солнца. Многие из тех давних дней остались в памяти надолго. Например, дивный Фалль под Ревелем на берегу Балтийского моря. Корвет «Варяг», клипер «Жемчуг» бросают якорь перед Фаллем, на берег высаживается человек 70 — кадеты, офицеры, впереди — адмирал. Вокруг сосновый бор, его смолистый запах, тени темных елок, мшистые пни. Земля! Хозяева Фалля — имение основал граф Аристарх Христофорович Бенкендорф, шеф жандармов и любимец Императора Николая I, — встречают гостей. В доме готовят угощение. Кадетам, под каштанами, офицерам — в доме, а адмирала ведут к хозяйке за стол. В благодарность за гостеприимство кадеты приглашают хозяев Фалля в гости на корабли. Князь Сергей Волконский, чье детство проходило в Фалле, вспоминал, как однажды, будучи на корабле в гостях у кадетов, проснулся утром от дивного хорового пения команды. Звучало «Отче наш».

А Великий князь Константин запомнил в Фалле совсем другое. Странное длинное фортепиано, Бог знает каких времен, с несуразным, стеклянным звуком, и они с князем Сергеем Волконским, который был чуть младше его самого, исполняют, вернее, стучат на нем какую-то симфонию. И еще: с северной стороны дома он видел на лужайке рощу. Каждое дерево в ограде. И надпись: кто посадил и когда. Самое первое дерево посадил дед Константина — Император Николай I.

Время будет бежать быстро, быстрее, чем течь жизнь. Это только кажется, что время и жизнь человека бегут в одной упряжке.

Останется позади первое заграничное плавание на фрегате «Светлана». Перед лицом буйного, разноликого мира родится совсем особое чувство — безграничной свободы. Появится гордость за Россию, и он, Великий князь, будет не однажды, как член Императорской фамилии, ее представлять. Он станет гордиться «Светланой», этим военным трехмачтовым кораблем, который строил его отец, морской министр России. «Светлана» будет носить шестидесятифунтовую артиллерию и ходить по 12 узлов. Таким фрегатом любой флот любой европейской державы мог бы гордиться.

На «Светлане» в составе русской эскадры Константин побывает в Америке и увидит иные чудеса, нежели в старой Европе. Но странно: он будет не столько в плену живописных чужеземных впечатлений, сколько в плену оставленного в России.

«Я перечитываю „Войну и мир“, — пишет он другу детства и юности, брату своему, Великому князю Сергею. — Боже мой! Сколько я нашел там новых прелестей! Сегодня читал возвращение Николая Ростова домой, когда на него накидываются и целуют, обнимают. Ах, зачем я не брат или сестра Николая, чтобы хорошенько расцеловать этого чудесного гусара! Зачем я не такой, как он! Какой он честный, добрый, славный, прямой».

«Желания в юности, — сказал Константину однажды отец, — исключительны и типичны одновременно. Но что это капитал — безусловно!»

Фрегат «Светлана» вернулся из заграничного плавания 19 июля 1877 года. Весь его личный состав направлялся на войну с Турцией. Мичману Великому князю Константину было 19 лет.

Лето в Павловске блистало. Великая княгиня Александра Иосифовна сидела на балконе среди роз, посаженных в вазоны. Она всегда любила русское лето. Казалось бы, в Германии все то же: птицы, вода под теплым солнцем. Но там — это только гобелен, взятый в тесную раму, здесь — зеленые шелка, брошенные щедро господом Богом на землю. Нескончаемые дары…

Она вздохнула и вернулась к мысли, которая ее тяготила. Муж поставил ее в известность, что сын Костя отправляется на Дунай. На фронт просился и Митя, младший сын, которому было только 17. Похоронив, как всегда, в душе истину, она изобразила на лице радость, величие и достоинство и сказала мужу, уверенному в своем главном предназначении — управлении морским ведомством Империи (только как о будущих моряках, он думал и о своих сыновьях), что для отечества всё отдаст до последней капли крови. Мите пообещала: «Я напишу отцу письмо с такими основательными доводами и такой убедительной просьбой, что папа тебе не откажет. Но ты, Митя, и от себя ему напиши».

Александра Иосифовна содрогалась от слова «война», но письмо мужу с просьбой отправить на Дунай и младшего сына написала. Константин Николаевич, как отец и генерал-адмирал, морской министр России, ждал от сыновей патриотических порывов и мужества. Однако прочитав письма, на следующее же утро зашел в гостиную жены, где она, спавшая дурно всю ночь, сидела со своими мальчиками, поблагодарил Митю «за благородные чувства и порывы», высказанные в его вчерашнем письме, но сказал:

— Согласия на твой отъезд, Митя, дать не могу. Молод еще, слишком молод, чтобы думать о войне. Учиться надо. России скоро будут нужны минные офицеры. Подумай… А то ты все с лошадьми возишься. Времена меняются.

Митя был огорчен, зато старший Костя — почти счастлив. Что скрывать, он не хотел, чтобы брат был с ним на фрегате «Светлана». Даже мысль об этом была ему неприятна. В дневнике своем он нервно записал: «Я хотел быть один со своими, и чтобы люди не моей Светлановской жизни мне не мешали. С Митей, конечно, поедет И. А., которого я ужасно люблю, но который мне очень будет мешать на Дунае, сам этого не зная. Его присутствие, когда я меж своими, меня крайне стесняет, мне неловко, я боюсь каждого своего не только слова, но и движения, чтоб не увидеть на его лице неудовольствия».

И. А. — это лейтенант Илья Александрович Зеленый, воспитатель братьев. Косте в ту пору не приходило в голову, что Илья Александрович со временем превратится в его старшего друга, советника, человека незаменимого, почти родного. Ну а сейчас юный Великий князь Константин Романов понимал, что мысли его одолевают скверные. Он даже пытался их заглушить и молился «наоборот» — об отцовском разрешении для брата Дмитрия. Но как только отец сказал «нет», он самоуверенно сообщил дневнику: «Я почти был уверен в таком ответе».

Сумятица чувств вызвала и сумятицу действий. Александра Иосифовна хотела, чтобы сын говел перед походом. Но отец, одобрив идею, сказал, что она неудобоисполнима — слишком много дел в настоящее время. Сам он уезжал в Кронштадт и потребовал от Константина быть в Исаакиевском соборе на благодарственном молебне по случаю взятия Тырнова. Константин, примеряя «большие» сапоги и шитый мундир с палашами (следовало быть в парадной форме), потом отдавая свою голову во власть мастера парикмахерских дел Баранова, думал о том, что душа его жаждет молитв. Хорошо бы, пройдя по темным залам, подняться на хоры церкви, встать на колени, облокотиться на перила, закрыть глаза и молиться. Он стал дорожить такими мгновениями, так как ушли в прошлое времена, когда молилось легко и казалось, что Бог и ангелы слушают и не гнушаются его молитвами. Теперь же ему бывало труднее сосредоточить свои мысли и молитвенно настроить ум.

Так оно всё и случилось, когда утром он пошел с батюшкой Арсением в церковь. Перед Царскими вратами поставили аналой с крестом и Евангелием. Он начал исповедоваться. Пытался сосредоточиться, но мысль о поездке в Петербург нарушала равновесие души и мыслей. Да еще галстук вылезал из-под воротника мундира…

Вечером он пожалуется своему дневнику: «Моя исповедь никогда прежде так долго не продолжалась, и батюшка так много и хорошо говорил. Но не было у меня моей прежней детской радости покоя, которые обнимали все мое существо в прежние чистые годы после исповеди… Вот до какого я дошел бесчувствия. Единственное, что было хорошего, это сознание своей недостойности. Правда, когда мы с мамой подходили к чаше, мне сделалось очень хорошо и я, как всегда в эти минуты, потерял всякое понимание. А причастившись, я опять попал в омут глупых житейских забот… Я жевал просвирку и не умел благодарить Бога».

Но как бы то ни было, время отъезда на Дунай неумолимо приближалось, и он счел необходимым написать четко и крупно: «Прощай, дорогой, верный, заслуженный дневник».

Раздался тихий стук в дверь и голос Александры Иосифовны:

— Костя, ты занят?

— Нет, нет. — Он быстро сунул тетрадь в кожаном коричнево-вишневом переплете в ящик.

Александра Иосифовна принесла ворох телеграмм с пожеланиями и поздравлениями. Одна из них была от Александра II. Государь писал Константину: «Я радуюсь увидеть тебя на берегах Дуная».

— Прекрасно, прекрасно, — взволнованно говорила Великая княгиня, обнимая сына.

Потом — последняя прогулка, они катались по Павловску. Парк был не очень красивым в холодную осенне-зимнюю пору, но настолько просторным и светлым, что даже серое небо этого простора и света не могло убавить.

Великий князь сидел рядом с матерью. Оба молчали, хотя Константину казалось, что было слышно, как он мысленно повторял: «Прощай, милый Павловск! Может быть, в последний раз».


Он вернется в Павловск почти героем. За заслуги в Русско-турецкой войне Великий князь Константин Константинович будет награжден орденом Святого Великомученика и Победоносца Георгия 4-й степени, медалью «За войну 1877–1878 гг.», Русским крестом за переход через Дунай, болгарскими и сербскими орденами. Отец сыном гордился и рассказывал в обществе, как Костя участвовал в рекогносцировках, как подготавливал уничтожение турецкого моста, строившегося у Силистрии, как с отрядом юнкеров спустил брандер на турецкий пароход под огнем батарей и стрелков всей силистрийской оборонительной линии. Дамам генерал-адмирал объяснял, что «брандер» — это такое судно, нагруженное горючим материалом, которое поджигают и направляют на неприятельский корабль.

— Что делать, — вздыхал он, — после крымской заварушки военного флота в Черном море нам не видать[3] — потеряли мы право такое. Вот и приходится обходиться атаками мелких катеров, вооруженных шестовыми минами или самодвижущимися торпедами. И это против крепких военных турецких кораблей и речных мониторов, хорошо вооруженных, а иногда бронированных.

И он пускался объяснять, что такое «монитор». Но почти всегда находился в обществе какой-нибудь «старый морской волк», который уводил генерал-адмирала к рассказу о первом в истории морских войн успешном применении торпедного оружия, что произошло в эту же Русско-турецкую кампанию. И задействован в этой истории был пароход, носящий имя самого генерал-адмирала, то есть отца Кости. Командовал этим пароходом лейтенант Степан Осипович Макаров, в будущем знаменитый адмирал. Так вот, 14 января 1878 года два минных катера «Чесма» и «Синап», спущенные с парохода «Великий князь Константин», потопили на батумском рейде своими торпедами турецкий военный трехмачтовый корабль «Интибах». О событии говорили во всех портах мира. Сын ловил себя на том, что и сам был готов слушать не один раз рассказ отца. Тем более что последний был вдохновенным рассказчиком.

— Ваше Императорское Высочество, вы можете соперничать с Карамзиным! — позволял себе вольность кто-нибудь из близких друзей.

А сын, слушая рассказы отца и читая в «Русском вестнике» «Записки из войны 77–78 гг.» какого-то полкового священника, неожиданно поймал себя на желании писать. Ну, например, рассказать о силистрийском деле на Дунае.

«Не знаю, правда, с чего начать и в какой форме описывать…» — мучился он. И ничего не написал. Его творческий дебют будет совсем другим.


Чаепитие на берегу пруда, под лиственным шатром деревьев было последним. Все прощались друг с другом и объяснялись в любви милому Крыму и гостеприимной Ореанде. Сияющий май 1879 года обещал такое же лето, но дела звали на Север. В Петербург уезжали Государь и Государыня. Уезжала Александра Иосифовна с сыном Митей. Ей предстояло расставание и с дочерью Олей, Королевой эллинов, которая отплывала в свою Грецию, и с двумя Константинами — мужем Константином Николаевичем и сыном Константином Константиновичем. Сын будет сопровождать отца — морского министра России — в плавании по Черному морю и присутствовать при испытании круглых броненосцев «Поповок».

Создателем круглых броненосцев был вице-адмирал Андрей Александрович Попов, заметная фигура в истории России, а в те времена патриотического подъема, времена государственников друг и соратник морского министра. Другим он не станет, когда время для наших героев пойдет вспять.

Проводы без слез — не проводы. После слез и прощаний на берегу в Севастополе остались с отцом Константин и Оля. Они посетили знаменитое военное севастопольское кладбище, после чего Константин вместе с отцом отправился в плавание по Черному морю. Тогда же на броненосце «Вице-адмирал Попов» он записывал в дневнике:


«Севастополь.


Мы в Севастополе с благоговением входили в пирамиду церкви. Над входом — мозаичный образ Христа. Я смотрел на эти величественные и тихие, кроткие черты — и казалось, что хорошо, должно быть, лежать покойником под землей и отдыхать от трудов, забот и ран, когда их сторожит такой Сторож. Каждая икона в Церкви напоминает о времени, когда мертвые оставят свои могилы. Мы пошли по кладбищу, читая направо и налево на могильных камнях имена убитых, умерших от ран и страшные слова „братская могила“. Солнце заходило, кладбищенский сад смотрел уютно и привольно, в теплом воздухе хорошо пахло цветами. Вспоминаются слова: „Подожди немного — отдохнешь и ты…“


Мы обедали на „Поповке“. С ужасом я ждал минуты последних поцелуев Оли — новые слезы. Хотелось бы сразу оборвать и разойтись в разные стороны. Привезли мы Олю на пароход „Константин“… Отъезжая на катере, я кричал Оле: „До свидания, Христос с тобою“. Я слышал ее последние слова: „Благодарствуй“.


Я водворился на „Поповке“. На нем мы будем плавать с Папá по Черному морю… „Поповка“ внутри делает впечатление страшной адской машины. Посреди, между двух дымовых труб и толстых вентиляторов, открывается широкая бездна башни. По желанию оттуда поднимаются, подобно кровожадным крокодилам, два 12-дюймовых (40 тонн) орудия и получают какой угодно угол возвышения. Вдруг вся эта пропасть начинает быстро вращаться, и это движение не мешает пушкам точно так же подниматься. И вдруг, среди темноты, засветился электрический фонарь Яблочкова — и сразу все предметы вокруг ярко и блестя освещаются.


26. Май. Черное море. „Вице-адмирал Попов“.


„Поповкой“ командует Балк. Общество, собирающееся у Папá, мне не особенно симпатично, за некоторыми исключениями. Нет никого, с кем бы я мог поговорить, не только отвести душу…

Стараюсь обращать внимание на морские предметы. Не могу не сознаться, что вопросы государственные гораздо более меня занимают, чем частные морские предметы. Будь моя воля, я бы служил в гражданской службе. Но теперь моя обязанность быть моряком… Завтра утром может быть Батум…


Май. 29. Батум.


Перед нами открывался гористый берег, у подошвы горы расположен небольшой невзрачный городок с несколькими мечетями. На краю косы, закрывающей батумскую бухту, лежит турецкое укрепление, посреди которого шест, чтоб подымать маячный огонь. Вход в бухту открытый и широкий, сама она не велика и не может вместить большой флот. Но частных судов приходит много, пароходы турецкие, английские, французские, австрийские держат сообщение с Трапезундом, а русские с Поти.


Город населен турками, греками, армянами. В горах и отчасти в городе живут кабулетцы, аджары, лады и гурийцы.


Папá здесь встретили: Князь Святополк Мирский, заступающий временно должность Наместника; военный губернатор, генерал-майор Комаров и корпусный командир генерал Своев. Все они завтракали у нас на „Поповке“, и еще турок — Мустафа-паша. В 3 часа мы все съехали с Папá на берег.


У пристани был выстроен почетный караул Владикавказского полка с множеством георгиевских кавалеров. Нас посадили в коляски, кто сел верхом. Осмотрели турецкое прибрежное укрепление. Папá посетил лагерные стоянки военных частей и госпиталь. Потом повезли в горы. У крутого моста Папá, я и Мирский тоже сели на лошадей и поехали в горы.


С высоты открывался прекрасный вид на море и на окрестные горы. Сам город лежит в низменной, прибрежной и болотистой равнине, горы начинаются, немного отступив от берега. Горы здесь не очень высоки, но чрезвычайно живописны и покрыты свежей зеленью. Небо было покрыто облаками, и они закрывали снежные вершины внутреннего хребта.

Около 7 ч. мы вернулись на „Поповку“.


Май. 31. Симоново-Канонитский монастырь.


Снялись с якоря в 1 ч. пополуночи. В 4 ч. были в Псерети, съехали на берег. Возвышалась недалеко от берега каменная церковь, окруженная древними развалившимися стенами генуэзской крепости. Доносился благовест, на пристани встретили нас монахи в облачениях, с крестом и святой водою. Повели нас в церковь, отслужили краткий молебен.


Все мы потом пошли за гору смотреть древний храм. По дороге настоятель говорил нам, каким образом очутился здесь монастырь. В древности пришли в Абхазию проповедовать христианство Андрей Первозванный и Симон-Зилот, называемый также Канонитом, ибо Христос был на его свадьбе в Канне Галилейской. По преданию Апостол Симон основал здесь церковь на берегу реки… и тут умер и был погребен. В нынешнем столетии с Афонского монастыря пришло сюда, в Псерети, несколько монахов. Они основали церковь и школу для маленьких абхазцев. В последнюю войну все это было разрушено. Но, по заключении мира, монахи вернулись, в 3 месяца сами выстроили каменную церковь, где мы и были, и снова заведут школу.


Слышен был шум реки, нам ее не было видно за густою растительностью; кругом возвышались горы, сплошь покрытые лесом. Вот увидели мы огромный, развесистый орешник, за ним открылся сложенный из тесаного камня, полуразвалившийся и покрытый плющом и вьющимися растениями древний храм византийской постройки; тут по преданию и погребен Апостол Симон.

Над куполом входной части церкви растет огромная смоковница — ствол ее внутри, между стен здания. Мы вошли в церковь. Купол обвалился, порос репейником, и красиво по стенам вьется плющ… К моему восторгу, удивлению, по стенам видны остатки древних красок; на западной стене против алтаря и над дверью видны остатки стенной живописи образа Успенской Божьей Матери…


Июнь. 1. Новороссийск.


Утром стали на якорь в Новороссийской бухте. Кругом зеленые горы однообразного, наводящего уныние вида. Пристань страдает от жестокого „бора“, особенно зимой. В 48 году на этом рейде во время шторма от „бора“ погибла шхуна „Струя“, пошедшая ко дну под напором ледяной коры. Очень неважное место для якорной стоянки.


Погода чудная, очень тепло. Мне так хорошо было на душе при мысли завтра быть в Орианде. Я так люблю вид Ялты и Ялтинского рейда, запах лавров, крутые скалы Ай-Петри. Когда грустно, мне приятно вспоминать все это, особенно склон горы к морю за Ялтой, — так становится хорошо на сердце.


Новороссийск делает впечатление скучнейшего, пустейшего города. Грязная церковь, несчастный общественный сад, невзрачные улицы, гадкие мостовые, казармы, госпиталь, греки и кое-какие русские. Я с Обезьяниновым поехал в гору, с сопровождавшим полковником Никифараки. Он, кажется, очень дельный, умелый и хороший человек. Ему, наверно, сильно достанется от инженеров: Папá заметил, что собор в очень непристойном виде, и спросил, в чьем он ведении; полковник отвечал, что в инженерном. Папá сильно распушил инженерное ведомство при инженерном офицере, поручив ему передать начальству, Обезьянинов обещал мне предупредить всех в Тифлисе, что инженеры действительно виноваты и что Никифараки их не выдавал, а Папá сам заметил грязную обстановку церкви.

Последний день здесь. Когда-то я милый Крым снова увижу. Дай, Господи, мне быть тогда по крайней мере не хуже, чем я теперь.


7. Июнь. Николаев.


В 11 утра были в Буге у Спасской пристани. Большая встреча, адмиралы в мундирах, цветы, ворота, надпись „добро пожаловать“ и т. д. — все как следует… Отправился с Корнаковским странствовать по городу. Были в ремесленном училище; в приюте для стариков, старух и детей, устроенном обществом; девичьем пансионе и Константиновской школе грамотности.

Потом я поехал на кладбище: мне хотелось побыть на могилах моей первой учительницы Елизаветы Ивановны Ильиной и моего милого Гавришева, умершего от слома раненой ноги в лазарете Мамá. Я помолился на его могиле, просил его умолить Бога послать Мамá здоровья и счастья. И мне казалось, что душа Владимира ближе ко мне. Дома узнал, что отъезд наш отсюда отложен до завтра. Не могу выразить, как это меня расстроило: я так надеялся покончить с утомительными и скучными осмотрами всяких заведений и мастерских. Я взял на себя, помолился Богу, чтобы спокойно перенести неприятность. Я молился и Гавришеву. И молитва мне замечательно помогла и подкрепила меня. Я скоро стал видеть и находить некоторое удовольствие в блуждании по адмиралтейству за Папá, посреди огромной свиты. Папá несколько раз очень посердился над дурными и небрежными отделками некоторых предметов николаевского порта.


9. Июнь. На берегу Буга.


Погода все время стоит чудная, очень знойная. Ездил с Н. И. Казнаковым на ракетный завод, где при мне спустили спасательную ракету, и в болгарский пансион.


Искупался в Буге. Были с Папá в женском пансионе Памферовой, в Александровской гимназии и осмотрели прекрасный, еще не оконченный морской госпиталь.

В 4 ч. 45 мин. уехали из Николаева. Мамá по телефону просила насадить жасмин и резеду на могилу Гавришева. Я поручил это Казнакову, он обещал исполнить. Мамá просила посадить именно эти цветы, потому что старушка воспитательница покойного видела во сне, будто он упрекал ее за то, что она не носит ему на могилу резеду и жасмин, его любимые цветы».

* * *

Плавание по Черному морю закончилось докладом Великого князя Константина Николаевича Царю. Костя в Царское Село поехал с отцом. Государь вспоминал Плевну, вслух размышлял, правильно ли сделала Россия, вмешавшись в Балканскую войну.

— Для нас это не просто славяно-патриотическое дело. Спокойствие на Балканах, на многонациональном Кавказе — залог спокойствия в восточно-христианском мире, — снял сомнения Государя Константин Николаевич, человек умный, волевой и самоуверенный.

Потом он стал рассказывать о «Поповках», повторяя: «Нам нужен флот, нам нужен Севастополь, Черное море, Крым».

Константин с интересом смотрел на двух родных братьев. Ни один не пошел в отца, Императора Николая I. «Но оба красивы, особенно Папá», — думал Костя, отмечая, что Государь, правда, выше ростом. Царственные братья и в манере двигаться, говорить, смотреть не походили друг на друга. У Александра II реакция на все была замедленной, в глаза собеседнику не смотрел, с ответом на вопросы не спешил. Константин — острый на язык, с мгновенной реакцией на чужую мысль и новое дело, с твердым прямым взглядом, от которого его собеседники нередко терялись, а то и забывали мысль.

Братья говорили о настроениях в обществе, о «тяжелых временах» в стране. Константин подумал, что эту тему обсуждают все и везде. Только что они с отцом побывали в Харькове у временного генерал-губернатора Лорис-Меликова. Губернатор жаловался на агрессивность революционных обществ в городе. Но было ясно, что Лорис-Меликов категорически против крутых, ни к чему не ведущих неосторожных мер. Молодому Великому князю понравилась его политика. Быть может, причиной тому было жуткое впечатление, оставшееся от прочтения дела государственного преступника Соловьева, совершившего в Петербурге покушение на Александра II и казненного 27 мая 1879 года.

Тогда Костя не спал всю ночь, пытаясь разобраться в психологии Соловьева. Ему было жаль его. Но от напряжения и волнения только разболелась голова, которая у него болела слишком часто и без всяких причин. Вспомнилось, как в Царском Селе он встретил Государя и Государыню в коляске: на козлах — казак, а впереди, с боков и сзади — казаки верхом. И ему было больно видеть, как Царь пленником ездит в своей стране. Так, может быть, нельзя жалеть таких, как Соловьев?

Генерал Киреев, будучи в гостях у Павла Егоровича Кеппена, управляющего двором матери, читал как-то свою записку «Избавимся ли мы от нигилизма?», которую хотел подать Государю. В записке перечислялись причины, породившие в России нигилизм, и меры, способные уберечь молодежь от этого зла. Константин сделал в своем дневнике грустный вывод: «Мне кажется, Киреев пропускает выгодный случай промолчать… Я убежден, что его советы не только ни на что не повлияют, но даже будут пропущены мимо ушей, это еще лучшее из зол; он может и поплатиться за свои слова. Но я Киреева уважаю именно за то, что он всегда поступает по совести, а не как ему выгодно».

Рационально и не без скепсиса. И это в 21 год, когда юношей еще одолевают «благие порывы» и «розовые очки» бывают впору.

* * *

Об очередном плавании, теперь вокруг света, ходила упорная молва, но всё что-то мешало или задерживало. То отец вдруг решил послать сына не на фрегате «Светлана», а на корвете «Баян», который только вернулся из дальнего плавания. То Александр II проводил смотр крейсерам «Европа», «Азия» и «Африка», клиперам «Разбойник», «Наездник», «Всадник» и «Гайдамак» и корвету «Баян». Царя сопровождали Царевич и отец, Константин был в свите. Государь посетил корабли, посмотрел артиллерийское учение, церемониальный марш, отметил хорошее умение ставить паруса.

«Кукольная комедия», — заметил в дневнике, хоронящемся в письменном столе под тремя замками, молодой скептик, которому не хотелось снова оказаться в замкнутом пространстве «морской безбрежности», но не хотелось и оставаться в Петербурге среди подневольных обязанностей царской службы и светской суеты.

В то первое его заграничное плавание, в девять утра 29 июля 1875 года «Светлана» снялась с якоря и вышла в море. Великий князь, прислушиваясь к советам офицеров, занимался уборкой якоря. В 12 дня его ждала первая вахта на ходу фрегата. Он чувствовал, что плохо разбирается в парусной работе, и очень боялся самостоятельной парусной вахты. Ему казалось, что он никогда не сможет стать порядочным моряком. Таким, как отец или командир «Светланы», капитан 2-го ранга Павел Павлович Новосильский. Командир часто гневался на неумение и нерадение новичков, но так учил и помогал в морском деле, которое знал до мелочей и любил, что никаких других чувств, кроме благодарности, не вызывал. Тем более обид.

Константин старался вникать во все тонкости морской службы. Напряжение его не покидало, болела непрестанно голова. Но он упрямо стоял на вахте, командовал батареей и даже изучал книгу о новейших судах германского флота.

И все же хотелось домой, в Павловск, на балкон с вьющимися растениями, в голове вместо сведений о германских судах почему-то бродили стихотворные строки, и чаще всего — из лермонтовского «Демона». Когда Константин во время аврала находился на баке за старшего, то редко азартно втягивался в общую работу, чаще на него находила апатия, возня людей раздражала, а то, бывало, уходил в себя так, что ничего вокруг не видел и не слышал. Товарищи по кораблю давно поняли, что служба на флоте тягостна Великому князю. Нет у него к ней влечения и дара. Правда, отмечали его честное желание больше знать о деле и постигнуть его.

Корабль — малое пространство. Все и всё на виду. Константин тяжело переживал несуразицы корабельного житья-бытья. В его дневнике появилась грустная история с фрегатским монахом:


«Я еще ничего не говорил о нашем фрегатском монахе; сегодня из-за него на фрегате произошли некоторые неприятности, чем я и воспользуюсь, чтобы описать личность священника. Отец Илья-второй поступил на фрегат на время этого плавания из Новогородского Сковородского монастыря; наружность его очень мало привлекательна; он пожилой человек с редкими, с проседью волосами, лоб у него морщинистый и совершенно покатый кверху — признак неразвитости. Действительно, отец Илья чрезвычайно, до тупости неразвит и совершенно необразован; говорит он плохо, заикаясь и запинаясь даже при богослужении и произнося букву „в“ по-малороссийски на „у“. Как человек темный, он, конечно, не против крепких напитков. У нас в кают-компании общество разделено на две половины; на одном конце стола золотые — флотские, на другом — серебряные, т. е. механики и штурман. Сегодня за ужином один из штурманов подпоил отца, так что тот совершенно вышел из границ приличия, особенно как духовная особа. Тут пошли одни смеяться над священником, подбивать его говорить проповедь, другие, отчасти и я, возмущались этим. Впрочем, признаюсь, я не устоял и слушал „слово“ отца Ильи „о душе“. Разумеется, „слово“ это было посмешище, и, наконец, общими силами уговорили попа лечь спать у себя в каюте.


Затем старший офицер стал протестовать, находя, что крайне неприлично напаивать священника, что это оказывать неуважение кают-компании и непочтительность к духовному сану; провинившемуся молодому штурману крепко досталось, его осадили, и он замолчал».

* * *

В это плавание Его Императорскому Высочеству Великому князю Константину Константиновичу Романову предстояло от имени Императорского Дома России посетить Короля и Королеву Датского королевства. И опять у него болела голова, и пугал Копенгаген со всеми празднествами. А с головной болью всегда приходила тоска. И снова он думал о том, как хорошо было бы не служить на флоте. Но он отгонял эту мысль и говорил себе: «Море — мой дом. Надо покориться судьбе. И Папá этого хочет».

Король и Королева встретили его тепло, мило, радушно. Ему было легко с ними. В это время там гостили Цесаревич (будущий Александр III) и его молодая жена Дагмара, «душка» Цесаревна (будущая Императрица Мария Федоровна). Видно было, что это счастливая семья. Константин как-то сразу подружился с Дагмарой, а она с ним. И надолго.

Как человек тонко все чувствующий, он понимал, что Александр и Дагмара отдыхают в Копенгагене от своего нравственно неловкого положения в Петербурге — от всех этих разговоров о связи Государя с юной Екатериной Долгорукой.

На «Светлане» Константин отметил свое двадцатидвухлетие. Его радушно и тепло поздравляли в кают-компании. Он же молился и просил Бога помочь ему быть честным человеком в очередном году его жизни. А между тем считал дни, числа, вахты до возвращения домой. Наконец, в последний раз спустили флаг. Он — дома: «Когда я подходил ко дворцу в Стрельне и не знал наверно, там ли Мамá и Митя, и успокоился, когда увидел свет в окнах, — как билось сердце. Одно из лучших чувств в жизни — ожидание и радость, когда входишь в родную дверь. Приближаясь к дому, мне всякий камушек, каждый самый незначительный предмет напоминал что-нибудь из прошедшего. С каким наслаждением я вбежал по лестнице и увидел первое знакомое лицо».

Но уже в марте 1880 года в приказе по гвардейскому экипажу офицеры были снова расписаны по судам.

Морской министр в этот раз решил послать сына в кругосветное плавание на два года на фрегате «Герцог Эдинбургский».

Опять это море! Константина, всегда послушного сына, радовало хотя бы то, что два, а может, и три года — как придется — он будет в кругу знакомых, милых ему людей. И князь Щербаков, и князь Барятинский, и граф Толстой, и князь Корсаков, и другие офицеры были дружны между собой. И Константину хотелось оправдать их доверие, чтобы не выйти за пределы этого дружества. Однако отплытие задерживалось.

— Такое впечатление, что вашему «Герцогу» некуда спешить, — язвительно замечала мать.

— Морские сборы — дело долгое, — отвечал сын и смеялся, зная, что она, жена моряка, как никто другой это понимает. — Зато завтра в Манеже мы с Митей участвуем в конногвардейском параде.

— Но ты же ротный командир в гвардейском экипаже! И на тебе…

Однако преодолеть желание пощеголять в красивом белом мундире, который очень шел ему, Константин не мог. Все говорили, что в этом костюме да еще с каской на голове он очень похож на своего деда императора Николая I. A был ли кто-то в Императорской семье красивее деда?! Так что Константин поехал. И парад прошел безукоризненно, и Государь был заметно доволен, и дамы не отводили от молодого Константина глаз.

Между тем в обществе шли разговоры о войне с Китаем. В восточные воды готовилась эскадра. Говорили, что и «Герцога», который строился на Балтийском заводе, отправят на восток. Теперь Константин боялся, что корабль не будет готов к осени, и придется остаться в Петербурге, и время будет просыпаться сквозь пальцы, как песок. Великий князь помчался на Балтийский завод увидеть собственными глазами, в каком состоянии «Герцог». Фрегат стоял на Неве у самого завода, директором которого был бывший моряк Г. Казн. Встретил Великого князя его бывший ротный командир Кузьмич. Втроем — Кази, Кузьмич и Константин — лазали по всем закоулкам корабля больше часа. Стук, шум, суета — на «Герцоге» шли окончательные работы.

В эти же дни Царь пожаловал Константину знак минного офицера за то, что тот прослушал курс лекций Владимира Павловича Верховенского. «Не считаю себя нисколько достойным звания минного офицера: прослушать курс лекций далеко не значит усвоить их. Знак этот доставит гораздо больше удовольствия Папá, чем мне самому», — записал Константин в дневнике, коря себя за неблагодарность, но любуясь своей честностью.

Ему казалось, что эдаким манером его привязывают к нелюбимому морскому делу. Впрочем, прошел слух, что «Герцог» опять задерживается с выходом в море…

МЕЧТА О РОМАНЕ С ВЕЧНОСТЬЮ

Времени между походами в море оставалось достаточно, чтобы спросить себя: «Чем я его заполню?» Конечно, можно по утрам совершать прогулки в парке, в поле, вдоль живописного берега Славянки. Константин объяснялся в любви этим местам: «Я с детства люблю поле, засеянное рожью и овсом, где тут и там синеют васильки; люблю быструю речку с небольшими порогами и крутыми берегами. С самых ранних лет в моей памяти врезался обширный вид на Царскую Славянку, на извилины речки и на большую кирху под соломенной крышей вдали. В этом поле дышится свободнее…» Вечерами можно любоваться светлой июньской ночью и дворцом с висящей над ним луной, а зимой кататься в Яхт-клубе на буере. И хотя ему не по вкусу холод, мороз и лед, но кататься под парусами по замершей реке — дело морское. Можно ходить в кладовые, рассматривать старину и вдыхать ее пыль. И вдруг найти среди хлама портреты Петра Великого, Короля Англии Карла I и всем этим украсить свою комнату. И потом приезжим гостям показывать Павловский дворец, рассказывая о залах, о живописи, о фарфоре, о бронзах, о шпалерах и о старинной мебели, показать и свою не без вкуса устроенную комнату. Можно купить себе пару серых лошадей, искать особой красоты запонки и золотой портсигар в подарок брату Мите в день его совершеннолетия, скучать на обеде у Александра II — «разговор прескучный для нашего поколения: о прежних командирах гвардейских полков, о начальниках частей при маневрах этих полков, что ж царские обеды не славились ни весельем, или чем-либо любопытным».

Константин вообще скучал везде, где не было напряжения мысли. От общего светского разговора «ни о чем» у него начинала болеть голова. Но он мог часами гулять рука об руку со своим самым близким другом — сестрой Олей, петь ей своим скверным голосом новый романс собственного сочинения, часами бродить с ней по залам Академии художеств, спорить о картине Жерома «Дуэль». Но, сам не зная почему, всегда говорил своей милой Оле «нет», когда она звала его в Царское Село в гости, где будет, по его словам, «чесун ни о чем». Он предпочитал одинокую прогулку в Павловске, где перед ним лежала Красная долина с вечерним хором множества птиц. Он останавливался и слушал их. И вдруг — придворная коляска. В ней Цесаревна, Великий князь Сергей, сестра Оля. Он прыгает в канаву, ломая кусты, пытаясь спрятаться. Но его замечают, окликают, везут все-таки в Царское пить чай, где присутствует и Государь.

В таких случаях Константин едва высиживал «приличное» время и удирал к умнице Павлу Егоровичу Кеппену, управляющему двора его матери. Говорил с ним до утра.

— Я в море на голодной пайке. Вы понимаете, Петр Егорыч? — сетовал Константин.

— Понимаю. Но в голодный паек не верю — в плавании вы читали Достоевского.

— Кузен Сергей прислал роман «Бесы». Мы тогда, обогнув Европу, прибыли в Америку, пришвартовались в порту Норфолка. Поездом я поехал посмотреть Нью-Йорк и Вашингтон. Как-то необъяснимо роман совпал с чертовщиной Нью-Йорка… Вообще, Достоевский меня потряс — такие у него есть христианские места!..

— Вот видите! Море дает возможности. А в остальном — вы предназначены отцом для флота, обязаны быть в свите Государя, на парадах, бывать во дворце, вести светскую жизнь и служебную. Вы — человек военный, как положено Великому князю. Понимаю, для вас вчерашний день не лучше и не хуже завтрашнего: дождь, сыро, холодно, а вам надо для роты делать заказы, потом — на Балтийский завод, на спуск корабля в присутствии всего морского начальства, потом опять на корабль — пробовать на фрегате машину на якорях. Да еще Его Высочество Константин Николаевич взял вас на завод смотреть ремонт «Опричника»…

— Но где взять время на душу свою? Я будто высох весь…

— Сумейте найти. Вы военный человек. Военным был и Сумароков, основавший при кадетском корпусе Императорский театр; и гусар Лермонтов, даже «Лев», наш гениальный Толстой, воевал в Севастополе. И Пушкин хотел в гусары… А Денис Давыдов, а преображенец Мусоргский, моряк Римский-Корсаков?…

— Они — воплощенным Словом или Музыкой явились на свет. Как говорит Достоевский, чтобы «осознать и сказать». А вот я — воплощенное тщеславие. В Стрельне, на Императорской мызе, мальчишкой бегал по парку под темным небом в неисчислимых звездах и, задрав голову к ним, кричал: «Желаю быть великим, люблю России честь! Исполню ли, Бог весть?» Стыдно, неловко вспоминать.

— Что же тут стыдного? Вы ведь пишете стихи…

— Не стоит об этом. А вот звезды, это тайное молчаливое лицо мироздания — мое наваждение. Иногда стою ночью на вахте, подниму глаза к звездам, к этой огненной книге, а в голове стихи Фета:

На стоге сена ночью южной

Лицом ко тверди я лежал,

А хор светил, живой и дружный,

Кругом раскинувшись, дрожал.

Земля, как смутный сон, немая,

Безвестно уносилась прочь,

И я, как первый житель рая,

Один в лицо увидел ночь…

Подумайте, Павел Егорович: «Один в лицо увидел ночь…» Какая мощь! И это у лирика Фета.

— Чувствую, что когда-нибудь вы напишете свои «Звезды»… — Кеппен встал, подошел к книжным полкам и достал книгу: — Это «Вертер» Гёте. Правда, на русском языке. Думаю, если понравится, прочитаете и в оригинале. Тут есть момент, имеющий касательство к нашему разговору. Вертер перед смертью прощается с «Большой Медведицей». Но почему так дорога Вертеру «Большая Медведица»? Он понял, что звездное чудо не выше его человеческого сознания и души. Это и роднит человека с бесконечностью бытия. Счастьем осознавать это мы обязаны своему человеческому лику. — Кеппен помолчал. — Нет, Константин Константинович, мне лучше Федора Михайловича не сказать. Ясно, что нельзя попусту растратить жизнь.

Они прощались под старым, широколистым дубом. И одновременно подняли головы к темному небу — там текла звездная река бесстрастного времени.

— Ваше Императорское Высочество, — тихо сказал Кеппен, — сознайтесь… Вы мечтаете о романе с вечностью?…

Отец, читавший очень много и имевший память поистине изумительную, дал Константину «Размышления» Марка Аврелия.

— Римский Император писал книгу как обращение к самому себе. В походной палатке, среди неустанных забот об армейских нуждах.

— Но он, наверное, не исключал и постороннего читателя? По воле Провидения записи могли попасть на глаза кому угодно.

— И попали. Провидение распорядилось наилучшим образом. Мы до сих пор читаем эту суровую, но светлую книгу. Отдай должное автору и ты, Костя.

Не всё легло на душу молодому князю. Но одно суждение философа запомнилось: «Для природы вся мировая сущность подобна воску. Вот она слепила из нее лошадку; еломав ее, она воспользовалась ее материей, чтобы вылепить деревцо, затем человека, затем еще что-нибудь. И всё это существует самое краткое время».

Быть может, тогда Константин впервые задумался о бренности тела, неустойчивости души и сомнительности славы. Виденные на Дунае бои обострили эти мысли. Он еще не был поглощен поисками высших истин, но его характер, склонный к самоуглублению, требовал самовыявления. Чем оно направлялось — желанием славы, честолюбием — он пока не знал. Всеми силами души он старался ухватиться за всякую новую возвышенную мысль, искал руководящее начало в жизни, сообразное с его душой, восторженной и серьезной…

ВЕЧЕРА С ДОСТОЕВСКИМ И ЧАЙКОВСКИМ

Преданный и умный кузен Сергей прислал ему на корабль роман «Бесы». У Сергея же на обеде Константин увидел и Достоевского. Худенький, болезненный на вид, с длинной редкой бородой. На бледном лице грустное и задумчивое выражение. Он говорил об искусстве. О том, что у искусства одна цель с целями человека, что оно с человеком связано нераздельно. Но стеснять свободу развития разных искусств нельзя, нельзя сбивать творчество с толку, предписывать ему разные законы… Чем свободнее будет искусство развиваться, тем нормальнее разовьется…

Говорил Достоевский так же хорошо, как писал. Но Константин так напряженно слушал, что, как это бывает с людьми тонкой, нервной организации, не все слышал. С Достоевским они увиделись через год, в марте 1879-го, на таком же обеде опять же у Сергея. Константин решился пригласить писателя и к себе. О приглашении напомнил еще и письменно 15 марта: «Вы встретите знакомых Вам людей, которым, как и мне, доставите большое удовольствие своим присутствием». Но писатель прийти отказался.

Достоевскому нравился скромный, расположенный к людям молодой человек. Но он был Его Императорским Высочеством, Великим князем. Таким особам не отказывают. И Достоевский вынужден был написать в ответ пространную записку:


«Ваше Императорское Высочество,


Я в высшей степени несчастен, будучи поставлен в совершенную невозможность исполнить желание Ваше и воспользоваться столь лестным для меня предложением Вашим.

Завтра, в пятницу, 16 марта, в 8 часов вечера, как нарочно, назначено чтение в пользу Литературного фонда.

Билеты были разобраны публикою все еще прежде объявления в газетах, и если б я не мог явиться читать объявленное в программе чтение учредителями фонда, то они из-за моего отказа принуждены бы были воротить публике деньги.

Повторяю Вам, Ваше Высочество, что чувствую себя совершенно несчастным. Я со счастьем думал и припоминал все это время о Вашем приглашении прибыть к Вам, высказанное мне у его Императорского Высочества Сергея Александровича, и вот досадный случай приготовил еще такое горе! Простите и не осудите меня. Примите благосклонно выражение горячих чувств моих, а я остаюсь вечно и беспредельно преданный Вашему Императорскому Высочеству покорный и всегдашний слуга Ваш Федор Достоевский.

15 марта/79».


Константин повторил приглашение, проявив обычный свой такт:


«Многоуважаемый Федор Михайлович, буду очень рад Вас увидеть завтра 22-го в 9-30 вечера. Прошу Вас не стесняться отказом, если Вам этот день сколько-нибудь неудобен».


Достоевский ответил:


«Ваше Императорское Высочество, завтра в 9-30 буду иметь счастье явиться на зов Вашего Высочества.

С чувством беспредельной преданности всегда пребуду Вашего Высочества вернейшим слугою.

Федор Достоевский.

21 марта/79. Среда».


Как-то Александра Иосифовна постучала в комнату сына. Никто не ответил, но из-за двери доносились какие-то шорохи. Она вошла и увидела что-то невообразимое. Пол был весь усыпан бумагами, книги, вынутые из шкафов, валялись на ковре. На письменном столе, где всегда царил дорогой и близкий ее сердцу немецкий порядок — «сын весь в меня», — был хаос. «О, Боже!» — возмутилась Великая княгиня.

Сын сидел на полу и изучал бумаги.

— Костя, что случилось?

— Я потерял записку Федора Михайловича…

— Достоевского? Ну что ж тут особенного?

Сын выразительно посмотрел на мать красивыми романовскими глазами:

— Я не смею даже букву, им написанную, терять, а это целая записка… И это Достоевский!

Александра Иосифовна вздохнула и тоже взялась за поиски.

Записку они нашли. Константин был счастлив, как это бывало только в детстве. А Александра Иосифовна была счастлива редким мгновением близости матери и взрослого сына.

— Костя, пригласи Федора Михайловича. Мне есть за что его поблагодарить, — с улыбкой сказала она, направляясь к выходу, величественная и красивая, всегда помнящая о своем сходстве с Марией Стюарт.

С Достоевским Константин увиделся только после своего очередного плавания, в марте 1880 года, а 22-го пригласил к себе. Зашел разговор о романе «Бедные люди».

— Давнее дело, — улыбнулся Достоевский. — Сороковые годы. Помню, что меня и критики, и публика упрекали за слог, мол, нельзя так говорить. Но им было и невдогад, что говорит мой герой Девушкин, а не я. Девушкин и говорить иначе не может. А роман находили растянутым…

— Там слова лишнего нет, — заметил Константин.

— Да? И я так всегда думал. Вам понравился роман?

— Он меня однажды спас. Скажу вам искренне — не хочу служить на флоте. Делаю это по настоянию отца. И поэтому у меня ничего хорошего с морской службой не получается. Однажды совсем упал духом. А ваш роман, эти люди в нем… Прочитал. И вдруг перестал бояться будущего, почувствовал себя сильным, и на вахту не лень было идти, и молилось хорошо.

Константин постеснялся рассказать более подробно о своем состоянии во время чтения «Бедных людей». Они остались в дневнике. Он дочитывал роман, сидя в кают-компании. Перевернул последнюю страницу и стало бесконечно грустно. Сердце сжималось от боли за людей, выведенных на страницах книги. Хотелось их найти, помочь им. Сдерживая слезы, он выскочил из кают-компании, прибежал в свою каюту, упал на колени у постели и разрыдался. Долго не мог успокоиться, вспомнились и собственные беды… В ту минуту он был не баловнем судьбы по рождению, не избранным и высокородным, а простым несчастным человеком. Братом бедных людей из романа Достоевского.

Плакал он долго и горько. Но все душевные невзгоды, вся боль за себя вытекли с этими слезами. И ему показалось, что он стал чище. И сильнее, чтобы помогать другим удержаться на краю бездны.

«Это был искренний и добрый молодой человек, поразивший моего мужа пламенным отношением ко всему прекрасному», — вспоминала жена Федора Михайловича, отмечая их дружбу и частые беседы с глазу на глаз в Мраморном дворце и в Павловске, несмотря на разницу лет.

В Павловске, Стрельне, в Мраморном дворце говорили и спорили о «Братьях Карамазовых». Кто-то утверждал, что прямых, четких, чуть ли не по пунктам, возражений на атеистическую проповедь Ивана Карамазова у писателя нет. Кто-то соглашался, что христианство — это единственное убежище Русской земли ото всех ее зол… Спорили о современном анархизме, о социализме, который якобы вышел из отрицания смысла исторической действительности, об образе старца Зосимы — почему он все-таки не идеален у Достоевского и зачем у чистого Алеши что-то пошловатое просматривается в биографии… И, уж конечно, не хотелось никому верить, что был генерал, затравивший ребенка собаками.

— Не выдумал, — сказал Федор Михайлович, глядя на страдальческую гримасу Константина. — Прочитал этот живой факт, Ваше Императорское Высочество, в «Архиве», да и перепечатано было происшествие многими газетами этой зимой.

Как-то вечером в Стрельне после игры в винт решено было читать вслух разговор двух братьев Карамазовых.

«Все, — записал в тот же вечер Константин, — слушали напряженно развитие мысли и коллизии человеческих противоречий, об истязании детей, о финале бытия и невозможности гармонии. Спор поднялся ожесточенный, ум за разум стал заходить, кричали на всю комнату и ничего, конечно, не разбирали. Что за громадная сила мышления у Достоевского! Она на такие мысли наводит, что жутко становится и волосы дыбом поднимаются. Да! Ни одна страна не произвела такого писателя, перед ним всё остальное бледнеет».

На дворе стоял май 1880 года. До настоящего тепла было далеко, но холод почти распрощался с Петербургом. Самая смелая травка уже лезла на свет в солнечных местах. Константин вышел из коляски и пошел пешком, бездумно повторяя слова какой-то песенки: «У пенька на солнцепеке расцветает первоцвет, но у желтого цветочка на печаль ответов нет. Все вопросы и ответы лишь у строгого Христа. Мне же дар небесный мая: цветик, солнце и весна». От мая он ждал много хорошего. Во-первых, должна приехать сестра Оля, Королева эллинов, с тремя сыновьями. Оля, самое любимое и близкое существо, при которой он мог и думать вслух. Во-вторых, предстояло свидание с Еленой Шереметевой. Он решил сочинить романс и посвятить ей. Там будут такие слова: «Не верь мне, друг, когда я говорю, что разлюбил тебя; в отливе волн не верь измене моря, оно к земле воротится любя!» В-третьих, предстоял вечер с Федором Михайловичем Достоевским. И на все эти радостные события найдется время, потому что «Герцог Эдинбургский», строящийся на Балтийском заводе, поспевал лишь к поздней осени.

Вечер с Достоевским был назначен на 8 мая. Цесаревна Дагмара просила Константина познакомить ее с Федором Михайловичем. Она слушала его чтение в каком-то благотворительном концерте и поняла, что должна заняться самовоспитанием.

В том году было много публичных чтений. Читал Тургенев, седой красавец, которого боготворили за роскошь русского языка. Читал Достоевский. На его чтения ломились, хотя внешне он не был так эффектен, как Тургенев, но читал мастерски. Казалось, однотонно, но эта однотонность окрашивалась ударными моментами, к которым он подходил, как великий актер, исподволь. Те, кто слушал его, вспоминали, что личность Достоевского производила на слушателей огромное впечатление. Он был живой частью каждого с его испытаниями, надеждами, упованиями, и писателя приветствовали с тем забвением меры, которое охватывает людей, когда все их существо потрясено.

Общество собралось избранное. Цесаревна Дагмара взяла на себя роль хозяйки и разливала чай.

Федор Михайлович читал отрывок из «Карамазовых». Закончил в полной ошеломленной тишине. Константину хотелось, чтобы он прочитал еще исповедь старца Зосимы, так хотелось услышать акценты, которые Достоевский сам расставит в этой исповеди, но не решался попросить. Федор Михайлович посмотрел на Константина, улыбнулся:

— Что-то вас волнует, Ваше Императорское Высочество?

— Да! Исповедь старца Зосимы… Пожалуйста…

Достоевский читал тихо, почти без эмоций. Закончив, сказал: «Ну, вот…»

— По-моему, это одно из величайших произведений. — Константин не назвал исповедь «отрывком» из романа, а назвал «произведением».

— Это не проповедь и не исповедь. Всего лишь повесть героя о собственной жизни, — отвечал Достоевский. — Мне хотелось сделать хорошее дело — воочию, реально, не отвлеченно представить чистого, почти идеального христианина. Молил Бога, чтоб удалось.

Когда Федор Михайлович читал, каждый из сидящих в теплой, уютной гостиной дворца понимал, что ни гостиная, ни дворец не спасут человека и только ему самому решать, что для него земля — ад или рай.

Потом слушали «Мальчик у Христа на елке» — о страданиях замерзающего зимой на улице нищего мальчика, перенесенного в своих предсмертных грезах на небо, к Христу.

У Цесаревны стояли слезы в глазах, Елена Шереметева плакала.

Константин записывал в дневнике: «Я люблю Достоевского за его детское и чистое сердце, за глубокую веру!»

И он совсем не мог понять, зачем, зачем этот тонкой души человек вдруг пошел смотреть на смертную казнь.

* * *

… Глава Верховной распорядительной комиссии по охране государственного порядка граф Лорис-Меликов[4] 20 февраля 1880 года в два часа дня возвращался домой, когда прозвучали выстрелы, но пули застряли в шубе графа. Одним прыжком отнюдь не молодой Меликов бросился на террориста, сбил с ног. Жандармы сделали всё остальное. День спустя, после быстрого суда, покушавшийся, некто Млодецкий, был повешен на Семеновском плацу в присутствии громадной толпы народа.

Впервые за последние десятилетия в Санкт-Петербурге казнь совершалась публично: расстрелы и повешения обыкновенно происходили тайно, без свидетелей, на рассвете в одном из бастионов крепости. Тысячи людей устремились на место казни. И зрелище это им наглядно показало необходимость противопоставлять фанатизму революционеров всемогущество власти. Осужденного провезли по улицам города на телеге, со связанными за спиной руками; на его груди висела табличка: «Государственный преступник». Осужденный бросал высокомерно-насмешливые взгляды на тех, кто пришел смотреть на его смерть. Время от времени он даже выкрикивал грубые и угрожающие слова. На эшафоте он проявил еще большую дерзость, оттолкнув священника, подносившего к его губам распятие. Наконец, палач набросил на его голову белый саван, обхватив шею веревкой, и выбил из-под ног скамейку.

«Достоевский ходил смотреть на казнь Млодецкого, это мне не понравилось, мне было бы отвратительно сделаться свидетелем такого бесчеловечного дела!» — растерянно, даже с какой-то обидой упрекал Константин писателя. Он считал, что с моральной точки зрения для всякого культурного человека недопустимо присутствовать на такого рода зрелищах из чистого любопытства.

Конечно, Достоевский был в толпе не в роли зеваки. И он потом это объяснил. Но молодому Константину Романову нужно было собственное убедительное объяснение, которое он нашел. Писатель ведь сам в 1849 году пережил ожидание смерти, когда был приговорен к расстрелу по делу петрашевцев, в числе других смертников возведен на эшафот, первых трех уже привязали к столбам, солдаты вскинули ружья, и только тогда было объявлено, что смертная казнь заменена каторгой. Возможно, Достоевский хотел проверить, прав ли в своем утверждении, что самые разнообразные мотивы могут привести чистейших сердцем и простодушнейших людей к совершению чудовищного злодейства. Писатель хотел понять, кем был этот Млодецкий — прирожденным мерзавцем или его ранило время сомнений, отрицаний, скептицизма, шатания в убеждениях, время «больной» России…

— И это не у нас одних, а на всем свете так бывает во времена смутные, переходные, — говорил Достоевский, объясняя себя в «истории с казнью».

Константин понял, что «частных» вопросов для писателя, как и для его героев, нет. Все проблемы их бытия — общечеловеческие.

Если бы Великий князь Константин Романов, подобно Марку Аврелию, составил список людей, которым он обязан умением сообразовывать в единое целое свои стремления и представления о жизни духа, разума и сердца, первым в этом списке он назвал бы Достоевского.

Время летело быстро. Однажды устроилась поездка в Гатчину, где на всем лежала печать одиночества, исторической старины и таинственности. Константин чувствовал этот особый дух древности, совершенно не характерный для других загородных петербургских дворцов. Молодой романтик так и писал: «Из каждого угла старых дворцовых покоев как будто слышатся затаенные вздохи, глухие слезы, и смех, и смех, и веселье старых добрых годов». Он ходил по комнатам дворца, на него смотрели портреты, а «солнце, просвечивая сквозь желтые стекла, волшебным золотым цветом озаряло бронзы и китайские фарфоры». Но художественные впечатления сменили жутковатые видения: когда он стоял у кровати Павла I, его поразило белье в рыжих пятнах, напоминающих кровь. Постель привезли из Петербурга в Гатчину, и всё как бы воссоединилось здесь: постель и Библия в красном бархатном переплете с золотыми крестами, проповеднические книги и книги мистического содержания, масонские адреса, рисунки странных флагов — странная жизнь царя, ключ к которой, что ни воображай, потерян.

Он выскочил на воздух. Его позвали смотреть в загонах волков и лисиц, потом борзых и гончих.

— Царская охота! Пойдемте, Константин Константинович, — предложил Илья Александрович Зеленый.

— Я ее уже видел.

— Не понял, Ваше Высочество. Где?

— Только что, во дворце…

Весь день потом он был подавлен. Вдруг подумал, что хорошо бы написать что-то о русской истории. Опять вспомнил Дунай, войну — тоже ведь история, и он ее участник. Но не написал.

Всё разрядила поездка с кузеном Сергеем, другом любезным, в Сергиевскую пустынь близ Стрельны. Константин был простужен, кашлял и потому о поездке не сказал ни матери, ни отцу, иначе бы его не отпустили. Великий князь Константин Николаевич был не в меру строгим отцом, а Александра Иосифовна следовала указаниям мужа.

Константин, совсем не ранняя пташка, любил поспать, но тут в девять утра уже отправился к Сергею. Тот заказал четверку. И по апрельской, совершенно высохшей дороге — снег стаял, чуть-чуть лежал на обочине — они помчались свежим утром вдоль Невы, гревшей свою иссиня-чешуйчатую спину на солнце. Как им было свободно, легко и отрадно! Сергей показал на ивы, явно проснувшиеся от зимы.

— «То было раннею весной, трава едва всходила…» — пытался петь совершенно не умевший этого делать Константин.

В монастыре они отстояли обедню. В церкви отпевали какого-то Плещеева, однофамильца поэта, негромко, скорбно и торжественно.

Когда возвращались, проезжали Стрельну, Константиновский дворец. Константина узнавали, кланялись — здесь он родился. У него было тепло на сердце, верилось во всечеловеческую любовь… И еще в любовь особую, которая вспоминалась вместе с последней осенью в Стрельне. Аллеи, шорох светлой от позолоты листвы и Елена…

* * *

Накануне Пасхи, в Страстную субботу, Константин взял извозчика и отправился в свою роту. По дороге спросил извозчика, как он будет встречать Светлый праздник. Тот вздохнул и сказал, что всю ночь придется зарабатывать, чтобы расплатиться за жилье, так что в церковь ему не успеть. Константин дал ему 5 рублей, чтобы мужик мог пойти к заутрене, да и долг отдать. Тот заулыбался, посветлел лицом.

В полночь начался большой царский выход в церковь. Торжественно шло пасхальное богослужение. Было легко и светло на душе, забылись все огорчения. А когда началось христосование, этот славный обычай, выражающий общее примирение, Константин вспомнил вдруг, что его бедная заболевшая Мамá осталась одна в домашней церкви, и заторопился к ней, чтобы поздравить ее и поцеловать.

У Мамá он застал Ивана Сергеевича Тургенева, который рассказывал гостям о новой, еще не оконченной, картине Куинджи. Художник слова, он умел рассказывать как никто. Современники отмечали его блестящее остроумие, меткие характеристики лиц, юмор, оригинальность суждений. Его называли «сиреной» за умение завораживать словом. Так же описал он и картину Куинджи «Ночь на Днепре».

Константину не терпелось сравнить описание с изображением. Он уговорил своего бывшего воспитателя, ставшего другом, — Илью Николаевича Зеленого немедленно съездить к художнику. Было холодно, Васильевский остров продувался со всех сторон, волна в Неве была высокой — весна еще не установилась. Наконец, на Малом проспекте, пролазив с час по разным закоулкам, они нашли шестнадцатый дом и мастерскую Куинджи, которая ютилась под самой крышей, преобразованная из фотографического ателье. На колокольчик вышел сам Куинджи: невысокий, полнотелый, белокурые волосы, голубые глаза. Он не знал стоящих перед ним людей и крайне удивился, услышав, что морской офицер интересуется живописью. Но картину показал.


«Я как бы замер на месте. Я видел перед собой изображение широкой реки; полный месяц освещает ее на далекое расстояние, верст на тридцать. Я испытывал такое ощущение, выходя на возвышенный холм, откуда вдали видна величественная река, освещенная луной. Захватывает дух, не можешь оторваться от ослепляющей, волшебной картины, душа тоскует. На картине Куинджи все это выражено, при виде ее чувствуешь то же, что перед настоящей рекой, блещущей ярким светом посреди ночной темноты.

Я сказал Куинджи, что покупаю его дивное произведение, я глубоко полюбил эту картину и мог бы многим для нее пожертвовать.

Весь день потом, когда я закрывал глаза, мне виделась эта картина».


Константин купил картину. И поняв, что не сможет с ней расстаться, решил взять ее с собой в дальнее плавание.

Куинджи, узнав об этом, рассвирепел, решил судиться с Великим князем — он боялся, что картина от влаги потускнеет, пропадет. Но Константин взял ее с собой. И всё обошлось. Быть может, душа картины чувствовала любовь человека к себе. «Я бы многим для тебя пожертвовал», — сказал картине этот человек.

Картина Куинджи изменила отношение Константина к живописи, к которой он был неравнодушен. Сам он рисовать только пытался и стеснялся высказывать свое мнение о картинах. Одно время думал, что художник пишет какой-то сюжет, чтобы изгнать его из своего сознания, потом наоборот — задержать в сознании. Он и сам решил задержать в памяти Мамá себя, молодого, и, как говорят, красивого, то есть подарить ей свой портрет. Он ездил на сеансы к художнику Маковскому, в мастерской которого было много красивых вещей, пейзажей, портретов, древностей. Позировал Константин, сидя на стуле, в простом сюртуке, облокотившись на руку. Сеансы бывали утомительными, длились часа два, и Константину казалось, что рисование — это своего рода заклинание духов. На выставках он искал что-то такое, чего не находил, и думал, что в живописи все же мало таких поэтов, как Куинджи, больше прозаиков, повествователей, очень хороших, но прозаиков.

* * *

Между тем Великий князь Константин Николаевич несколько раздраженно наблюдал за увлечениями сына. Можно было подумать, что весь мир для последнего сосредоточился в слове, живописи и музыке, а интерес к главному делу жизни — морской службе — едва теплится. Конечно, Костя мог бы ему сказать: «У вас, Папá, были такие же интересы. Кто зачитывался Гёте, Шиллером, Гюго… и даже изданиями Герцена? Кто посещал театры и концерты, играл на скрипке и виолончели?» Сам играл, да еще его, сына своего, посадил в оркестр, выступавший под управлением знаменитого Штрауса.

Отец мог бы ответить, да и отвечал: «Все так. Мадам Сталь как-то сказала, что в России любой дворянин занимается литературой. То же самое можно сказать о музыке. Тем более в Императорской семье. Великосветский Петербург весь поет и играет. Но это не должно мешать главному делу жизни, а только одушевлять. Будущее моего сына продумано до мелочей. Флот. Только флот!»

Александра Иосифовна, казалось, испытывала удовольствие от фырчания этого «паровика», как называла мужа. Она славилась своим юмором. Но непонятно, с юмором или всерьез она сказала:

— Флот, говорите? Ну так флаг вам в руки. — Шея красавца мужа побагровела, и Великая княгиня, сменив тон, мягко добавила: — Ну что особенного в том, что Юлия Федоровна Абаза пригласила Костю на музыкальное утро…

— Кто пел? — не удержался на высоте обсуждаемой проблемы Великий князь.

— Елена Мекленбургская.

Салон Юлии Федоровны Абаза был музыкальным центром Петербурга, а его хозяйка — явлением удивительным. Ее девичья фамилия была Штуббе. Она приехала из Германии как лектриса[5] Великой княгини Елены Павловны,[6] в которой, как говорили, было «что-то подымающее». Константин Николаевич при жизни Елены Павловны, хозяйки Михайловского дворца, был частым гостем ее салона, где собирались блистательные люди его времени: поэты, композиторы, политические деятели, сторонники освобождения крестьян. Немка Штуббе обращала на себя внимание красотой и своим удивительным голосом. Вышла замуж она за Александра Агеевича Абаза, служившего тогда при дворе Елены Павловны, а в 1880 году дослужившегося до поста министра финансов. Юлия Федоровна задумала с Антоном Рубинштейном основать консерваторию и Русское музыкальное общество. К тому времени она приобрела славу музыкального авторитета. Была очень строга в своих оценках и бранила музыкальных барышень за лень, называя их генеральскими «дочами». За долгие годы жизни в России она не научилась русскому языку, но говорила на нем смело и смешно.

Константин Николаевич внутренне улыбнулся и, честно сказать, позавидовал сыну: играл Рубинштейн своего «Демона», о котором говорили, что эту оперу трудно поставить в театре и даже музыка что-то теряет на сцене. Великому князю хотелось бы это самому проверить. Пожалел, что давно не слышал игры гениального музыканта: у Юлии Федоровны он свой человек, дружба их давняя и трогательная. И он у нее играет много и охотно. Его туше, его нарастания — от легкого касания до удара, грохота. Да… И принцесса Елена была. Константин Николаевич не очень любил ее пение. Не трогал ее голос. Но какой она живой, деятельный человек, знающий все сложности и трудности в деле искусства. А вот Панаева… Александра Валерьяновна,[7] конечно, должна была петь в «Демоне» Тамару. Это не женщина, это видение — с прекрасным голосом и дивной красотой. А главное, в ее исполнении есть священный огонь. Многим запомнился этот огонь, когда она пела:

Солнце выдь! Я тоже выйду.

Солнце глянь! Я тоже гляну.

От тебя цветы повянут,

От меня сердца посохнут!

Апухтин посвящал ей стихи. Чайковский сочинял для нее музыку. Она первая исполняла его вещи. Крамской написал портрет Панаевой с нотами в руках, на обложке — имя Чайковского…

Но как объяснить композиторские чудачества Константина?

— Нашел кому голову морочить… Чайковскому показывать свои опусы! — вдруг закричал отец.

— По-моему, наш сын вполне выполняет свои обязанности. — Голос Александры Иосифовны потерял всякую задушевность.

Она ясно понимала смысл происходящего: муж ревнует, да, ревнует сына к свободе, к его самостоятельности, которую он, деспотичный отец, уважать еще не научился. Но горе свое отцовское, кажется, чувствует. Вот и ищет, что можно противопоставить внутренней силе и сложившемуся характеру взрослого сына.

Александра Иосифовна вздохнула и сказала:

— Мне было бы тяжело знать, что вечера и ночи Костя проводит на недостроенном корабле, даже если он и «Герцог»…

Они опять поссорились.

А между тем в жизни их сына вскоре произошло событие исключительное. Как сказал поэт: «Кроме тяги земной существует еще и тяга небесная». Соединившись, они одарили Великого князя Константина Романова встречей с Чайковским. Но ни Великий князь, ни его близкие еще не знали, что теперь ему будет позволено о себе сказать державинским: «Я есмь — я был — я буду вновь».

Константин провел чудесный вечер у Веры Васильевны Бутаковой. Она обещала познакомить его с Чайковским — лучшим композитором, и пригласила Великого князя. Были еще брат Чайковского Анатолий, поэт Апухтин и Щербатов.

Вечером того же дня, 19 марта 1880 года, Константин записал в дневнике: «Чайковский на вид лет 35, хотя лицо его и седеющие волосы дают ему более пожилую наружность. Он небольшого роста, довольно худой, с короткой бородой и кроткими умными глазами. Его движения, манера говорить и вся внешность изобличают крайне благовоспитанного, образованного и милого человека. Он воспитывался в училище правоведения, был очень несчастен в семейной жизни и теперь исключительно занимается музыкой.

Апухтин известен непомерной толщиной и прекрасными поэтическими произведениями, которые он ни за что не соглашается печатать: он помнит и говорит их наизусть.

Вера Васильевна упросила его прочесть нам что-нибудь; он сказал „Венецию“, мало известное свое стихотворение. Оно так хорошо, что по мере того, как он его говорил, боишься, что оно скоро кончится. Хотелось бы еще и еще слушать.

Меня заставили играть; мне хотелось сыграть романс Чайковского, но я боялся. Брат его пел, и я аккомпанировал ему: „Слеза дрожит“, потом играл „Нет, только тот, кто знал“.

Чайковского попросили сыграть что-нибудь из его новой, еще ненапечатанной оперы „Жанна д'Арк“, и он сел за фортепьяно и сыграл хор-молитву. Мы все были в упоении от чудной музыки — это тот момент, когда народ признал в Иоанне пророческий дар и она обращается к толпе, призывая ее вознести молитву к Господу Богу. Форма сочинения напоминает молитву 1-го действия Лоэнгрина: голоса постепенно возвышаются, все усиливаясь, и, наконец, вместе с оркестром достигают фортиссимо высшей ноты…

После ужина Апухтин прочел еще несколько стихов своего сочинения. Мы разошлись в 2 часа — Чайковский мне сделал самое приятное впечатление». Он решил пригласить композитора в гости в Мраморный дворец или Павловск. Быть может, Чайковский посмотрит его романсы? Но эта захватившая его мысль куда-то улетучилась и в памяти всплыла «Венеция» Апухтина:

В объятьях заколдованного сна,

В минувшем блеске ты окаменела:

Твой дож пропал, твой Марк давно без дела,

Твой лев не страшен, площадь не нужна.

В твоих дворцах пустынных дышит тленье…

Везде покой, могила, разрушенье…

Могила! Да! Но отчего ж порой

Так хороша, пленительна могила?

Зачем она увядшей красотой

Забытых слов так много воскресила,

Душе, напомнив, что в ней прежде жило?

Ужель обманчив так ее покой?

Ужели сердцу суждено стремиться,

Пока оно не перестанет биться?…

Константин не запомнил всего стихотворения, оно было длинным, а он не обладал знаменитой памятью Апухтина: раз прочесть стих для поэта значило уже выучить его наизусть. Запомнилась ему манера апухтинского чтения — негромкая, рассчитанная на небольшую аудиторию, но с тончайшими оттенками, с музыкальной интонацией. Говорили, что поэт равнодушно, почти презрительно относился ко всему чужеземному, но Италия оставила в нем светлые воспоминания. Имея средства и время, он все-таки никогда туда не вернулся. Вот только в стихах…

Константин не мог понять, почему, будучи литературной знаменитостью, чьи стихи в списках расходятся в огромном количестве, Апухтин категорически отказывается издавать их. Потом он будет спрашивать об этом кузена Сергея, Мамá, поклонницу Апухтина, литераторов.

— Алексей Николаевич не находит сочувствия к своей поэзии в нынешних модных литературных заправилах, — сказала Александра Иосифовна.

— У него вкус устарел, — едко, но не без сочувствия к Апухтину, сказал Сергей, — его кумиры — Пушкин, Баратынский, Тютчев.

Литераторы улыбались:

— Не печатается! Но и обезьяна однажды падает с дерева…

— Я бы на месте Апухтина назло всем упал, — проворчал Константин.

И откровенно радовался, когда в 1880 году вышло собрание стихотворений поэта и тут же разошлось…


«Пишу поздно ночью под впечатлением прелестно проведенного вечера; у меня был П. И. Чайковский, Щербатов и Нилов; разговор главным образом шел о музыке, об опере. Мы вздумали предложить Чайковскому уйти с нами на „Герцоге“ вокруг света; он очень сдается на наше предложение. Но является крупное препятствие — согласится ли начальство. Было бы хорошо, если бы судьба устроила это дело.

Товарищи нашли у меня на фортепьяно когда-то написанный мной романс на слова А. К. Толстого: „Когда кругом безмолвен лес дремучий“; заставили меня играть его; он написан начерно, без слов, я еле-еле разбирал его, а Петр Ильич и подавно. Последняя высокая фраза „и хочется сжать твою родную руку“, с которой я носился, как с писаной торбой, им понравилась, и они долго еще ее напевали.

Мы, т. е. я, простился с Чайковским с видным обоюдным радушием, как будто мы давно знакомы и даже дружны. Его близорукие глаза светились добрым, ласковым светом, в них проглядывает ум. Хотя нас было всего четверо, мы незаметно просидели до 2-х часов, разговор не прекращался».


Константин был счастлив дружеством близких душ. А если уж кто коснулся великой души — коснулся вечности.

Достоевский, Чайковский… — ему будет о ком вспоминать и думать в пустынном море…

ЛЕЙБ-ГВАРДИИ ПЕТЕРГОФСКАЯ ПОГОДА

Константин приехал в Павловск, когда тепло здесь еще не спешило уходить, ласкаясь к подступавшей осени, которая хитро перекрашивала в яркие краски зеленые пастели тихого северного лета. Как говорил его дед, Император Николай I, — стояла лейб-гвардии петергофская погода. Он не пошел в комнаты, свернул в аллею и в задумчивости, трогая рукой стволы деревьев, шел к далекому просвету. Сердце сладко щемило. Скольких влюбленных за всю историю Павловска видела эта аллея? С каких высот смотрят они теперь на жизнь Константина? Будет ли счастливо жить его семья в этом чудном Павловском дворце, на этих землях вблизи Царского Села, подаренных когда-то Екатериной Великой сыну Павлу и его молодой жене Марии Федоровне? Не случится ли чего? Он суеверно отмахнулся от вопроса: ведь даже трагический Павел был счастлив в Павловске.

Ему казалось, что он видит, как совершает раннюю утреннюю прогулку верхом Павел I, слышит игру на клавикордах его жены Марии Федоровны… Гуляющих в аллеях дам с кружевными зонтиками. Мужчин, отдавших дань моде своего времени: парики, туфли на красных каблуках, екатерининские камзолы, военные вицмундиры, европейские фраки с длинными панталонами, онегинские галстуки… Гремит музыка в Греческом зале, в Белой столовой, Розовом павильоне. В лодках плывут музыканты мимо Храма Дружбы, а из крепости палят пушки…

Павел, прекрасно танцевавший, сам открывал балы и начинал танцы, но запретил вальс, оберегая нравы своих подданных, обнимающихся в вальсе. Константин засмеялся — ах, времена! Вот уже сам Иоганн Штраус играет в Павловске, а вальс танцуют, по словам Тургенева, и царские резиденции, и казармы, большие и малые города, шелковые туфельки и деревянные башмаки, бесплотные красавицы и плотные крестьянки. Когда Штраус приезжал в Павловск, Константин еще не родился, а сегодня он живет в мире вальса. И пусть только после придворного полонеза — этого священнодействия, когда в первой паре идет Император с дамой, а перед ним обер-гофмаршал, окруженный церемониймейстерами, прокладывает путь танцующему царю, — вторым звучит вальс, но начинает его всегда лучший танцор, офицер гвардии. Константин вспомнил рассказ Мамá, как на один из балов собралось почти 40 тысяч человек приглашенных и его дед, император Николай I, в этой давке говорил лишь одну фразу: «Господа, пожалуйста» — и все расступались перед ним.

Константин не открывал балы, но танцевал на них с той, к которой его так влекло и которую он видел сегодня в Петербурге на Морской.

Елена Шереметева ехала в коляске одна. И была очень хороша. И снова чувство любви захватило душу и сердце. Он думал о новых романсах для нее, где каждое слово будет любовным признанием. Но почему, когда недавно был у нее в Царском на даче Крейлице и они оба не могли скрыть радости от этой встречи, он не ревновал ее, хотя основания были? Рассеянно попивая чай, он думал о себе как о человеке неверном, привыкшем ко всяким разочарованиям. Или любовь была не настоящей? Но почему тогда тоска в душе и жизнь кажется разбитой и несчастной без нее? И откуда это желание, неистовое желание, идти сейчас с ней рядом, говорить, целовать руку?… Он желал быть ее мужем. Но жениться он обязан на принцессе, и от этого тоже нет в душе большого отчаяния. Что же это за любовь, которая не понята, не разгадана им самим?

Он почувствовал себя очень одиноким. У него есть светские знакомые, но друзей по возрасту и интересам почти нет. Сергею сейчас не до него — он озабочен романом отца с Долгорукой и болезнью матери, ведь Царь и Царица на виду всей России.

А у Константина была страстная потребность в дружбе, желание броситься навстречу тому, кто сделает дружественный знак. Конечно, смолоду легко принять резкость за меткость, сомнение за насмешку, самолюбие за ум, раздражительность за оригинальность. Не потому ли Пушкин советовал осторожно относиться к новым знакомым.

Восьмого октября 1879 года Константин заметил в дневнике: «Читал в Полном собрании письма А. С. Пушкина. Понравилось мне одно письмо, написанное в 22-м году к брату… Брат Пушкина выходил из училища и готовился вступать в свет… Пушкин предостерегает младшего брата от увлечений и очарований, советует иметь возможно худое мнение о новых знакомых: оно само собою уничтожится при более тесном сближении; таким образом, не будешь встречать печальных разочарований, так больно действующих на молодую доверчивую душу и уничтожающих прелесть и привлекательность жизни…» Нравились ему эти слова Пушкина, но где-то в подсознании казалось, что это слишком прагматично. А ему хотелось без всякого логического узора в дружестве с близкой душой вечерами расшевеливать душу заоблачными разговорами и благодарить Бога за дружбу как за благо. Он стыдился признаться даже самому себе, что хочет любить друзей, верить в дружбу восторженно, как ребенок.

Этот 1880 год вообще был трудным для Константина. Не случайно в этом году появилась такая запись в его дневнике:


«… Я желал бы принять мученическую смерть. Но далеко мне до этого, не такую я жизнь веду, во мне не довольно „целомудренны мечты“, как сказал Языков. Большею частью у меня есть стремление или к самому крайнему благочестию или к необузданному разврату: редко я остаюсь в состоянии, среднем между этими крайностями. Я злюсь, это признак бесхарактерности, тем более что я никогда или почти никогда не привожу в действие свои влечения, а перевариваю их в мыслях. Я слишком много думаю, обыкновенно совершенно непроизвольно. Впечатления долго у меня не остаются, а беспрестанно сменяют друг друга. То я сочиняю стихи, то пишу музыку, то готовлюсь в государственные люди. Я думаю, в конце концов, из меня выйдет Райский в „Обрыве“ Гончарова. Я всего более этого боюсь. Как мне досадно, что на вид я всем нравлюсь, что меня находят премилым молодым человеком с дарованиями и многообещающим, а я — как грибы крашеные, внутри которых гниль и всякая нечистота. Впрочем, я верую в милость Божию, я не теряю надежды сделаться порядочным человеком…» (13 июля).

* * *

Собрав все нужные вещи в Павловске, Константин поехал в Петербург. Дел было много, как перед всяким отъездом, отплытием, походом. И все же в двух вещах он отказать себе не мог: побывать в Обществе поощрения художников, где была выставлена купленная им у Куинджи картина «Ночь на Днепре» (мысль взять ее с собой в море не покинула его), и упорядочить свои записи в дневнике.

К дневнику Константин относился как к живому человеку. Дневник заменял ему самого близкого друга, но уж слишком молчаливого: ни слова в ответ. И все же его тянуло по окончании дня раскрыть коричневую тетрадь и записать свои мысли, впечатления, события. Когда-то он наивно думал, занося всё в дневник, что день ушел, а с ним всё плохое и никогда это плохое больше не повторится. Теперь он знает, что повторяется, хотя и просил в дневнике: «Дай, Господи, мне быть не хуже, чем я теперь».

Он был благодарен дневнику за свободный полет души, за возможность откровений. Ну кому он еще скажет, что, сидя в благотворительном концерте, где исполнялись произведения любимого Петра Ильича Чайковского, он, Великий князь, будет конфузиться своего красного мундира… Или что ему часто бывает жалко себя, а когда он в дальнем плавании, ему хочется домой, в Павловск. Короче говоря, дневник — это уединенная комната его сознания, где смягчается острое чувство душевного одиночества.

С другой стороны, его дневник — свидетель истории. «Возможно, — думал Константин, — мой дневник лет через 60–70 появится в печати, и мне хочется, чтобы его читали и перечитывали. Слог, правдивость, искренность очень важны для будущих чтецов!»

В этот раз он хотел сохранить и передать все детали происшедшего, потому что видел в этой правдивости справедливость.

Двадцать второго мая 1880 года умерла Императрица Мария Александровна, жена Александра II. Гордая, молча страдающая, она долго болела, оскорбленная связью мужа с княжной Екатериной Долгорукой, от которой Император имел четверых детей (один ребенок умер во младенчестве).[8] О любовнице, связь с которой началась еще в 1866 году, говорили все, о Марии Александровне верноподданные молчали. Константин оставит для истории описание смертного часа Царицы. «Кто будет читать, — думал Константин, — узнает, как провожают в последний путь Императрицу-повелительницу всея Руси. Узнают не из официальных бумаг». И он записал всё подробно:


«Съездил в роту. Вернулся домой около полудня, заметил суету и испуг на всех лицах. Мой человек сказал мне, что сегодня утром скончалась Императрица. Это известие поразило меня, как громом. Бросился обшивать крепом погоны, аксельбанты. Я полетел во дворец, на лестнице встретил Папá: он от Государя из Царского через посланного казака узнал о кончине Тети. Государь получил известие рано утром и в 10 часов уже приехал в Петербург.

Вчера вечером еще Императрице нисколько не было хуже. В 3 ч. утра она еще звала Макушину и кашляла. Затем Макушина долго не слышала обычного звонка, пошла в спальню. Императрица спала спокойно, положив руки под голову. Макушина пощупала пульс, он не бился, руки похолодели, а тело теплое. Она послала за д-ром Альшевским. Он решил, что все кончено. От всех скрывали смерть, дали знать только Царю в Царское Село.

Около 9 (ч.) Гаврилов, камердинер Императрицы, пошел разбудить Сергея. Ничего не подозревая, он просыпается, видит Гаврилова, который говорит: „Императрица“, — и крестится. Сергей опрометью побежал к матери. Мари, собираясь идти к кофе Императрицы, узнала о смерти случайно от обер-гофмаршала Грота. Императрицу оставили в том положении, как оно было, до приезда Государя. Тогда ее обмыли, одели, сложили руки на груди и положили на той же постели. В 1 ч. была назначена панихида. Ошеломленная семья вся собралась тут.

Я видел Сергея раньше панихиды, пока никого не было. Мне больно на него смотреть. Я много плакал. А у нее такое тихое, кроткое выражение, несмотря на то, что лицо немного скривилось. Мне казалось, что можно было прочесть едва заметную укоризну в выражении ее лица. Мною овладело одно чувство: желание быть полезным Сергею.

Уже давно боялись минуты, когда Императрицы не станет: не говоря уже о том, что кончина ее — величайшее горе не только для семьи, но и для России это незаменимая потеря. Незаметным образом Императрица была как бы последним пунктом нравственного порядка и приличия, с ее кончиной преграда рушится, и легко может статься, что мы будем переживать тяжелые минуты, придется не раз краснеть за свое время.

Остается надеяться на Бога: все к лучшему. Он не попустит полного разрушения».


Двадцать третьего мая Константин продолжил записи:


«В 1 ч. п. п. д. панихида в спальне Императрицы. После вскрытия лицо ее приняло еще более спокойное, задумчивое выражение. Чем вчера. Вся постель была покрыта легким тюлем, по которому лежали разбросанные белые розы: это напоминало нарядное бальное платье.

По вскрытии оказалось, что доктор Боткин был совершенно прав: одного легкого не существовало, в другом нашли две значительные каверны, в сердце не оказалось органического недостатка, желудок в окончательно расстроенном состоянии.

Я оставался у Сергея после панихиды, он почти не бывает у себя, все остается при теле покойной матери.

По духовному завещанию ее выставят не в залах, а в большой дворцовой церкви, похоронят не в серебряном парчовом платье, а в белом атласном саване и без короны на голове.

Она завещала Ильинское (подмосковное имение) Сергею. Государь назначил его исполнителем духовного завещания, ему придется ехать в Ильинское, мне бы хотелось ему сопутствовать».


24 мая.

«Тяжелый день для бедного Сергея. Императрицу переложили в гроб. Она лежала на кровати, усыпанной ландышами. Государь и сыновья подняли ее с постели и положили в гроб, покрыв императорской порфирой.

Тут начался выход через Белую залу, 1-ю запасную половину, в Александровскую залу, в большую церковь. Там панихида.

В Петербурге с утра большое движение. В 12 ч. началось перенесение тела покойной Императрицы из большого Собора Зимнего дворца в Петропавловскую крепость.

После короткой литии Государь и его дети приложились к телу, затем они и мы, прочие Великие Князья и иностранные принцы, подняли гроб и понесли по большим залам к главной лестнице на посольский подъезд. Внизу, в большом дворе, ожидали лица, участвующие в погребальном шествии. Дождь, ливший все утро, прошел, только что печальная колесница показалась из ворот, облака очистились и засияло солнце. На площади и на всей дворцовой набережной стояли шпалерами гвардейские полки. Шествие было особенно длинно и торжественно. Царь, наследный принц Германский, австрийский великий герцог Вильгельм и прочие принцы ехали верхами, мы все шли пешком за гробом.

Мне было больно и тяжело за Сергея, он никогда, или очень трудно плачет, перенося свое горе молча, не высказываясь. Сегодняшний день должен раздирать его душу.

Дул очень сильный ветер. Наши яхты были вызваны из Петергофа и стояли вдоль Невы от Зимнего дворца до Троицкого моста с приспущенными флагами, гюйсами и штандартами Императрицы. Все это должно было напоминать Сергею веселые дни, когда мы с ним любовались на эти яхты и веселились в кругу моих товарищей.

Через минуту воздух огласился выстрелом с Петропавловской крепости. Вода в Неве сильно поднялась от свежего западного ветра, разводные части Троицкого моста, по которому проходило погребальное шествие, встали горбом; было трудно опускать огромную колесницу по крутому скату. Все обошлось благополучно.

Петропавловский собор приветствовал заунывным колокольным звоном приближающееся печальное шествие. Я нахожу что-то трогательное в мысли, что мы все найдем тихое, постоянное пристанище в этой церкви.

Царь и мы все снесли гроб в собор и поставили его на огромном катафалке, обтянутом красным сукном с золотом. С потолка Собора висел высокий серебряный подбитый горностаем покров в виде купола, прихваченный у средних четырех столбов.

Мне нравится величественная, торжественная, даже несколько праздничная обстановка, окружающая грустные человеческие останки. Как хорошо действует на душу песнь „Христос воскресе из мертвых“ на погребальных службах между Пасхой и Вознесением.

За вечерней панихидой мне почему-то стало очень грустно, и я прослезился, подходя к телу бедной Императрицы. Она очень изменилась лицом; оно совершенно закрыто тюлем, его почти не видно».


27 мая. «Сегодня приехал Сандро Болгарский… Утром и вечером были на панихидах в крепости. Приехали Вальдемар Датский и Герман Саксен-Веймарский…»


28 мая.

«Сегодня хоронили Императрицу Марию Александровну.

В этот же самый день, пятнадцать лет тому назад, хоронили Цесаревича Николая Александровича (старшего сына Александра II. — Э. М., Э. Г.).

Я приехал в крепость к началу обедни. Служил митрополит Исидор. Завтра Вознесение, сегодня последняя пасхальная служба, в последний раз пели „Христос воскресе“. Бедный Сергей был бледнее своего белого кирасирского мундира, у меня сердце болит, глядя на него.

Во время обедни Государь находился не внутри церкви, а в комнате у входа. Он вошел в собор под конец литургии.

Из огромного дежурства многим делалось дурно от долгого стояния. Фрейлине Тютчевой пришлось оставить свое место у гроба, одному офицеру сделалось дурно, нескольких человек Николаевского Кавалерийского училища увели.

Началось отпевание. Ужасные минуты, чувствуешь, что вот-вот настанет конец и ничего больше не останется на этой земле от жизни хорошего человека.

Наступили минуты прощания. Дети окружили гроб, с тоской в последний раз вглядываясь в любимые черты. Уже близко держат крышку гроба, снимают покров, цветы. Такое невыразимое мучение. Многие из нас положили образки и крестики в гроб. Вот его закрыли, понесли к могиле, опускают. Раздалась пушечная и ружейная пальба. Посыпался песок в могилу, цветы и последние слезы. У Сергея их не было, он стоял бледный, с истерзанным лицом.

И всё кончено».


30 мая. «… Потом были у Сергея. Оля очень грустна. Она плакала, видя печальное настроение Сергея. Он читал нам письмо покойной Тети (Императрицы. — Э. М., Э. Г.), где она дает советы Сергею и Павлу и просит их за себя молиться, особенно после своей смерти, и во время свершения таинства на литургии. Вот отчего Сергей молился на коленях, когда пели „Тебе поем“…»


Константина потревожил посыльный. Он доложил, что Великий князь Константин Николаевич прибыл в Петербург и требует быть на «Герцоге Эдинбургском». Корабль готовился к плаванию.

СЕМЕЙНАЯ ДРАМА

Кругосветное плавание продолжалось два года с лишним. Мир, открывшийся глазам, был неописуемо красив. Конечно, он не был идеален, но Константин прежде всего видел красоту — так он был устроен. Его глаза, чувства, духовный слух, интеллект были отзывчивы и податливы гармонии цвета, линий, звуков. Его охватывала тоска из-за невозможности «одновременно соприсутствовать всему, везде и невозможности достичь полноты переживания».

Константин увидел Алжир, Неаполь, Венецию, Татой — резиденцию своей сестры, Королевы эллинов; совершил поездку по Святой земле, побывал в Иерусалиме.

Но когда тяжелая волна ходила под днищем корабля и он, свободный от вахты, лежал в своей каюте, ему виделся Павловск во всем блеске северного лета: сирень в полном цвету; дубы и липы в свежей зелени. Птицы поют. Пахнет так чудно. И везде тайны прелестного нежного лета — у Розового павильона, на Английской и Константиновской дорожках, на тропках вокруг пруда, где стоят нависшие над водой его любимые березы.

И он снова думал о том, что только там, в России, будет новая истинная его жизнь. Константин писал отцу 13 октября 1881 года:


«Я пламенно рвусь в Тихий океан, считая кругосветное плавание полезным и необходимым. По возвращении я мечтаю всеми силами души и тела служить на пользу Родины, продолжать начатое тобою дело освобождения и просвещения и посвятить всю жизнь на труд по улучшению быта нашего православного народа и духовенства… Я старался насильно привязать себя к морю, заставить себя полюбить флот — но, к великому моему разочарованию, не успевал в этом. Вот уже 3 года, что я стал осмысленней смотреть на жизнь и на вещи, три года я думал и раздумывал и пришел к убеждению, что все мои чувства и стремления идут вразрез с положением моряка. В последних моих плаваниях я, скрепя сердце, старался честно исполнять свой долг и, кажется, ни разу не изменил ему. Вместе с тем, думая, что если придется всю жизнь служить немилому предмету, к которому не имею влечения, — жизнь моя будет мука и страдание. Разумеется, пока я свято буду продолжать служить во флоте, во что бы то ни стало хочу совершить кругосветное плавание, считая, что только морская служба может служить мне подготовкой к другого рода деятельности, может выработать во мне знание жизни и людей и дать мне некоторую опытность…»


В следующем году 20 января Константин снова пишет отцу, превозмогая себя: «Если судьбе будет угодно задержать меня в морской службе — конечно, я покорюсь. Но тяжело будет всю жизнь уложить на нелюбимое дело».

Судьбе было угодно уложить молодого моряка в постель с тяжелейшей пневмонией. Доктор, медицинское светило, советовал сменить род деятельности.

Константина списали с корабля. Он сухо и отчужденно сообщил отцу 22 февраля 1882 года: «Какого рода я буду впоследствии нести службу — не знаю, хотел бы по Министерству народного просвещения».

В январе 1882 года Константин вернулся на родину и нашел много перемен. Не стало Достоевского. Позже Анна Григорьевна Достоевская говорила, что ни одно из тысяч сочувственных писем по поводу смерти Федора Михайловича не поразило ее и не растрогало так, как письмо Константина Константиновича, посланное из Неаполя, с фрегата «Герцог Эдинбургский»…

Убит был царь. Константин последний раз видел Александра II в день его именин. Тогда в Петербург он с Цесаревичем сначала добирался на яхте «Александрия», потом Саша и Дагмара ехали четверкой цугом с форейтором и нарядным казаком. Народ приветствовал Наследника криками «ура». Служба в Александро-Невской лавре была чинная, торжественная. Константин был в упоении. Он стоял у раки Александра Невского — святого, которому поклонялся. Он считал, что это одна из редких святынь, освящающая православное сердце в почти иностранном Петербурге.

И вот царя Александра II нет. Закончилось правление, которое называли «диктатурой сердца». В столице рассказывали, как рано утром по Невскому проспекту от Зимнего дворца неслась тройка с фельдъегерем и собакой, а через полчаса появлялась карета, окруженная конвоем. Это ехал Император с собакой на обычную прогулку в сад Аничкова дворца. Для него больше не было в Петербурге безопасных мест. Монарх, освободивший от крепостного рабства миллионы людей, не мог утром спокойно подышать воздухом. Пришло время агрессии и насилия. И у этого времени были свои трибуны и певцы. «Теперь поэзия служит мелкому эгоизму; она покинула свой идеальный мир и, вмешавшись в толпу, потворствует ее страстям, льстит ее деспотическому буйству и променяла таинственное святилище храма (к которому доступ бывает отворен одним только посвященным) на шумную торговую площадь, поет возмутительные песни толпящимся на ней партиям», — писал Василий Андреевич Жуковский в конце сороковых годов, а в 1866-м взбодренные «бесовскими» тамтамами «альтруисты»-террористы поставили Каракозова у решетки Летнего сада с целью убить Царя-Освободителя. Тогда все обошлось, но это было только началом террора революционно настроенной молодежи.

Через 12 лет, в 1878 году, Вера Засулич тяжело ранила петербургского градоначальника Ф. Ф. Трепова. В том же году в Петербурге народником Кравчинским был заколот кинжалом на Михайловской площади начальник тайной полиции генерал Николай Мезенцов. 9 февраля 1879 года харьковский губернатор князь Дмитрий Кропоткин был убит Гольденбергом, подбежавшим к его карете и выстрелившим через окно в упор, а в появившейся вскоре листовке уведомлялось, что князь убит по приговору «Народной воли». В марте того же года пришла очередь жандармского полковника Кнопа — рядом с его трупом в доме лежал приговор исполнительного комитета «Народной воли». 23 марта в Москве был убит агент тайной полиции Рейнштейн. В тот же день в Петербурге было совершено покушение на преемника Мезенцова генерала Дрентельна. В апреле в Киеве застрелили губернатора, 10 апреля в Архангельске был заколот кинжалом полицмейстер, а 14 апреля Соловьев, примыкавший к «Земле и воле», пять раз стрелял из револьвера в Императора, оставшегося по счастливой случайности живым. Террор набирал силу и размах. 26 августа 1879 года исполнительный комитет приговорил Александра II к смерти. Через полгода, 17 февраля 1880 года, чудовищный взрыв потряс здание Зимнего дворца, когда Императорская фамилия должна была войти в столовую. Император опять чудом остался жив благодаря тому, что один из его гостей, Князь Болгарский, опоздал. Но было убито и ранено 40 солдат Финляндского полка. Воскресным днем, 1 марта 1881 года, когда царская карета в сопровождении шести конных казаков проезжала по набережной Екатерининского канала, в нее была брошена бомба, убившая нескольких казаков и мальчика-прохожего. Александр II, оставшийся невредимым, бросился к убитым, и в этот момент народоволец Гриневицкий метнул вторую бомбу. Смертельно раненный Император умер в тот же день в своем дворце, не приходя в сознание…

Константину вспомнилось давнее, еще до убийства царя, событие. Из Стрельны приехала взволнованная Мамá, но ничего не объяснила. И только Павел Егорович, управляющий ее двора, рассказал ему, что на въезде в Царскосельский сад они встретили коляску, в ней были Император с Долгорукой и детьми. Царь был сконфужен. А Мамá, пришедшая в себя, сказала: «Сердце обливается кровью, что делает наш Всероссийский самодержец! И это после чудесного избавления от покушения на него».

В последний раз чудесного избавления не случилось…

Потерял опору бытия и отец Константина, истинный двигатель Александровых реформ, теперь ненужный новому времени и новой власти. Константину сказали, что пропадает отец у бывшей балерины Анны Кузнецовой, с которой, оказывается, имел давнюю связь и общих детей. У него, значит, своя Долгорукая… Неужели в мире нет ни верности, ни благодарности, ни любви? Как не поверить юродивому у церкви, который однажды крикнул Константину: «Не доверяй своему телу, пока оно не ляжет в гроб!»

Перед плаванием на «Герцоге» Константин поделился с сестрой Олей своими мечтами о тихой семейной жизни, фантазировал, какой у него будет дом — обязательно в чисто русском вкусе, похожий на терем. Он надеялся, вернувшись из плавания, жениться. Шли они тогда по Родительскому кладбищу. Было тихо, тепло, всюду цвел бело-розовый душистый горошек…

Ну вот, он вернулся. Вокруг почти кладбище…

* * *

В речном яхт-клубе, в отличие от Императорского, давно превратившегося в элитный туристический, кипела жизнь, не только в ресторане, но и на пирсе, в недавно открытых судостроительных мастерских, а Нева в районе Крестовского острова действительно была забита множеством шлюпок и яхт, среди которых преобладали шверботы. В мастерской Константину, уже почти восемь лет являющемуся почетным членом Санкт-Петербургского речного яхт-клуба, представили конструктора Родионова. Господин Родионов показал ему чертежи новой яхты водоизмещением в две тонны и рассказал, что попытается сделать ее одной из самых быстроходных в своем классе. Однако знаменитого Макарова, одного из одареннейших русских яхтсменов, близкого родственника прославленного адмирала, Великому князю увидеть не удалось — тот был на воде, демонстрировал покупателю ходовые качества одной из своих яхт. Тем не менее Константин был доволен посещением Крестовского, он убедился, что интерес к парусному спорту в России не погас, и намерен был доложить об этом правлению Императорского клуба.

В довершение экскурсии Великий князь решил закусить в ресторане, заказав стерляжью уху, судака по-польски и белого французского вина. И вдруг осознал, что яхты не отвлекают его от грустных мыслей, как рассчитывал. На душе по-прежнему было неспокойно от какой-то не вполне понятной тревоги. Связана ли она с тем, что пришлось обмануть надежды отца и уйти из флота, или с предстоящей деятельностью на новом для него поприще, или с тем, что обязательная для него светская жизнь отнимает время у поэзии, или с неожиданным замужеством Елены Шереметевой, или еще с чем-то другим, — оставалось лишь гадать. Но вот в церкви эта неясная тревога покидала его, на душе становилось покойно и чисто. Ах, как хорошо было бы посвятить всего себя служению Господу…

В ресторане то и дело слышалась польская речь, выходит, правду говорили, что среди членов клуба много поляков. Вдруг до его ушей долетело родное имя. Он невольно прислушался к разговору.

«Бедный Папá, опять о нем, — невольно подумал Константин, — в Париже ему и в голову не приходит, что здесь все еще ломаются копья вокруг его дел и имени!»

В отличие от многих молодых людей, до которых лишь на похоронах доходит, кем был для друзей, общества и государства человек, называемый ими всю жизнь «папой», Константин Константинович к этому времени почти всё знал о значении и роли отца в родном Отечестве.

* * *

Его отец, Константин Николаевич, родился 9 сентября 1827 года в Павловске и был младше своего брата, будущего Императора Александра II, на девять лет. Но было одно обстоятельство, позволявшее позже несправедливо подозревать младшего брата Константина в притязаниях на трон: он был порфирородным, иначе говоря, сыном Императора Николая I, а когда родился Александр, Николай еще не был даже объявлен Наследником.[9]

С детства «скучный Костя, который всегда с книжками» (суждение при дворе), рос дерзким и необузданным мальчишкой, зачастую пренебрегавшим многими правилами хорошего тона и принятыми в тогдашнем обществе нормами поведения. Был упрям, горяч и несдержан, необуздан в своем стремлении добиться желаемого, за что получил прозвище «паровик» и заимел недругов. Вместе с тем он отличался живым умом и трудолюбием, а с возрастом довольно успешно стал учиться властвовать собой.

Сохранилась записка педагога Н. Н. Ермолинского, касающаяся принципов и целей воспитания Великих князей: «Нельзя забывать, что их величества переступают порог юности с особыми правами и при наличности особо благоприятных условий существования. Со дня совершеннолетия, имея почти все русские знаки отличия и с этих же пор вполне обеспеченные материально, они не только могут, но, по словам императора Николая I, обязаны оправдать в глазах Монарха и народа свои исключительные права и привилегии. Ведь они стоят так высоко, так на виду, что вся Россия знает их жизнь, повторяет их слова, даже часто следует их примеру. Они, при наличии материальной обеспеченности и всех знаков отличия, полученных еще в юности, могут явиться перед Государем „без лести преданными“. Они, так высоко стоящие над толпою, обязаны явить собой пример людей, окупивших громадные, дарованные им права еще большими великими делами. Общество ждет от них этого и надеется».

Великий князь Константин Николаевич получил прекрасное воспитание и обучался делу под руководством самых авторитетных педагогов и специалистов в отечестве. Для этого у Николая I, нежнейшего родителя, разумеется, хватало и разумения, и возможностей. Так как он предполагал готовить сына к морскому делу, в главные воспитатели ему в 1832 году он пригласил самого заслуженного моряка — выдающегося мореплавателя, географа, исследователя Арктики — Федора Петровича Литке, которому впоследствии был присвоен графский титул и поручено руководить Академией наук.

Николай I позаботился и о том, чтобы уже с восьмилетнего возраста его сын принимал участие в морских походах. Для начала — по Финскому заливу, а затем и по Балтийскому, Баренцеву, Северному морям. На фрегате «Паллада» будущий морской министр провел два первых похода, познав таким образом все радости и тягости морской службы и полюбив ее. В 20 лет он получает чин капитана 1-го ранга, становится командиром того же фрегата «Паллада».

Надо полагать, что Федор Литке был не только хорошим наставником по морскому делу, но и хорошим воспитателем. На всю жизнь министр Морского ведомства и переустроитель русского флота Константин Николаевич Романов сохранил к нему не только признательность, но и нежную дружбу, часто следовал его советам. Не раз он признавался, что ценил и любил своего наставника: «Ему обязан всем тем, кем сейчас являюсь. Он меня поставил на ноги».

К воспитанию сыновей Николай I привлек и поэта Василия Андреевича Жуковского, человека морально безупречного, свободолюбивого и свободного от предрассудков, но набожного и преданного монархии. Василий Андреевич освободил своих крепостных, выступал против всякой тирании. Он же в качестве учителей для своих титулованных учеников Александра и Константина выбирал умы независимые. Среди них были историк К. И. Арсеньев, лишенный профессорского звания за неблагонадежность; М. М. Сперанский, проведший годы в сибирской ссылке при Александре I. Впоследствии, совершенствуя знания русской истории, Константин Николаевич часто общался с первейшими тогда исследователями и знатоками ее — М. П. Погодиным и С. М. Соловьевым.

«Общее является суммой индивидуальных благ; а цель никогда не оправдывает средства, — учил своих воспитанников Жуковский. — Добиваться цели нужно поступательным путем, а не насилием, ибо всякая революция есть шаг из понедельника в среду».

Василий Андреевич тесно сблизился и подружился со своим воспитанником и переписку, возникшую в «учебных целях», вел с ним до самой своей смерти.

В становлении личности Константина Николаевича было три основополагающих момента. Первый он указывает сам: «Я с молодых лет питал уважение к наукам и верил в необходимость поступательного движения на пути просвещения». Второй — люди, в кругу которых он общался и которых избирал себе в друзья и соратники; как правило, это были интеллектуалы и прогрессисты. Третий — привитое с детства понятие «доброй нравственности». Николай I приказал барону М. А. Корфу (сокурсник Пушкина), который преподавал юному Константину законоведение, «не останавливаться на отвлеченных предметах, ибо лучшая теория права — добрая нравственность, а она должна быть в сердце независимой от этих отвлеченностей и иметь своим основанием религию».

Николай I, сам человек очень религиозный, настаивал на том, чтобы его сыновьям в качестве фундаментальной основы морали внушались религиозные принципы. Священник, наставлявший Александра и Константина, побуждал обоих задумываться, для какой цели создал Бог каждого человека, зачем нужно изучать свой характер и давать себе ясный отчет в своих поступках и впечатлениях. Он учил также спрашивать себя, приносит ли пользу другим твоя жизнь.

Константин-младший не мог точно знать, задавался ли этим вопросом его отец, но вся отцовская деятельность и количество «отвлеченностей», в которых он достигал высокого профессионализма, является свидетельством тому. Для него же самого привычка спрашивать с себя стала совершенно естественной, и совсем не исключено, что она — не только результат религиозного воспитания его самого, но перешла к нему в наследство от отца и деда.

Вопреки всем канонам, существующим тогда для Царской семьи Романовых, Константин Николаевич мечтал получить, кроме военного, и высшее университетское образование. Но на пути встали запреты, условности, традиции, и «скучный книжный Костя» не получил разрешения на поступление в университет. Но именно «отвлеченности» стали его университетами.

Он не только столь хорошо играл на виолончели и фортепиано, что осмеливался музицировать с великим Вержбиловичем, знаменитой Епанчиной, консерваторским оркестром, но также знал историю и теорию музыки, серьезно увлекался литературой. Он отдал должное шахматам, интеллектуальной игре, входившей тогда в моду на Западе. В Николаеве, где Великий князь жил во время Крымской войны, он регулярно посещал шахматный кружок, а впоследствии стал почетным председателем Петербургского шахматного клуба. Ряд сыгранных им партий был даже опубликован в 1869 году.

В 1848 году в возрасте двадцати одного года Константин Николаевич Романов содействовал появлению литературного журнала «Морской сборник», который выпускался до 1917 года. При этом он добился того, чтобы журнал не подлежал общей цензуре. В этом журнале печатались И. А. Гончаров, А. Н. Островский, Д. В. Григорович, А. Ф. Писемский, К. М. Станюкович. Неподконтрольность цензуре и опекунство Великого князя сделали возможным публикацию здесь материалов педагогической дискуссии, подготовившей школьную реформу в России, проведенную впоследствии министром народного просвещения А. В. Головниным. Здесь же печатались неординарные статьи хирурга Н. И. Пирогова и, самое важное, правдивые статьи о Севастопольской кампании в Крымскую войну (1853–1856). «Летописью Севастопольской обороны» называл эти статьи Н. Г. Чернышевский.

В 21 год Константин Николаевич был произведен в контр-адмиралы. В 22 года, во время Венгерского похода в 1849 году, он участвовал в сражениях под Дебреценом и Вайценом, отвечая за переправу через реку Тиссу. От главнокомандующего армией князя И. Ф. Паскевича получил орден Георгия 4-й степени. Из действующей армии он писал отцу Николаю I столь обстоятельные письма, что Император именно на их основе строил свои представления об этой кампании.

Фрейлина Анна Федоровна Тютчева, дочь известного поэта, описала Константина Николаевича, когда ему было 25–26 лет: «… Молодые великие князья очень приветливы и добры, даже слишком просты и недостаточно выдерживают свою роль полубогов. Великий князь Константин самый величественный из них, но он, как и прочие, очень прост в обращении; тем не менее, в его взгляде, в его осанке чувствуется владыка… У Великого князя довольно дерзкая и бесцеремонная манера рассматривать людей в монокль, пронизывая вас жестким, но умным взглядом. Один из всей царской семьи он невысокого роста, у него красивые „романовские“ черты лица, а профиль немного напоминает Наполеона в молодости. Он отличается живостью, много говорит и с большой легкостью и изяществом выражается на нескольких языках. Чисто и грамотно на русском, что давало повод слыть ему свирепым славянином, говорящим только по-русски и пренебрегающим всеми формами европейской цивилизации. На самом деле он был европейски просвещен, видел Россию управляемой собственными силами, но в кругу мировой цивилизации. Говорят, что он очень образован, очень любознателен, очень деятелен; от него ждут с надеждой славы будущего царствования. Утверждают, что его отец не очень его любит из-за некоторых честолюбивых поползновений, которые внушают ему недоверие к своему второму сыну».

Константин Николаевич по характеру был человеком смелым и решительным, склонным к рискованным поступкам. Будучи командором Императорского яхт-клуба, он заказал в Англии яхту, имевшую необычно «круглый» корпус. Чтобы испытать ее в деле, Великий князь, пренебрегая советами бывалых яхтсменов, вывел судно в море в очень сильный шторм. И яхта, и ее штурман с честью выдержали испытание. А 17 июня 1854 года, во время испытаний новой лодки американской конструкции, плоскодонной с небольшим водоизмещением, вся ее команда оказалась в воде, а лодка затонула. Многие погибли, других выловили спасатели, а Великий князь, будучи физически сильным и умелым пловцом, спасся сам, как он говорил, самым чудесным образом. С тех пор ежегодно вся семья праздновала эту дату как день спасения Константина Николаевича «от утопления».

Константин Николаевич оставался самостоятельно-энергичен и в других своих «отвлеченностях». Узнав, что после смерти Н. В. Гоголя при издании его собрания сочинений цензурное ведомство наложило запрет на печатание «Мертвых душ» и «Исповеди», он обратился к шефу жандармов графу А. Ф. Орлову и убедил последнего отменить распоряжение. Когда же цензура пошла по другому пути и решила подкорректировать готовившиеся к печати тексты Гоголя, Великий князь написал начальнику Третьего отделения Дубельту и добился того, что сочинения писателя вышли в неискаженном виде.

Хочется подчеркнуть: шел 1852 год. Великому князю — 25 лет, царствует его отец, Николай I, человек в полном смысле слова самодержавный, не поощряющий «индивидуальной свободы и свободного индивидуализма». Сын его по взглядам не принадлежал ни к западникам, ни к славянофилам, он не был догматиком, но имел широкий спектр понятий и воззрений.

Благодаря его хлопотам были опубликованы религиозные сочинения основателя славянофильского движения А. С. Хомякова, а также разрешено издание газеты этого направления «День».[10]

Император решил направить реформаторские устремления своего страстного, умного и дерзкого сына в одну сферу — морской флот России. Трудное поприще, ибо русский флот в ту пору катастрофически отставал в техническом и кадровом отношениях от флотов крупных европейских держав. Требовалась кардинальная перестройка, которую мог возглавить авторитетный профессионал. Поначалу Николай I поручил сыну возглавить комитет по составлению Морского устава. Помощником его стал чиновник особых поручений Министерства внутренних дел Александр Васильевич Головнин, сын известного мореплавателя В. М. Головнина.

С этого времени началось не только их долголетнее сотрудничество. Современники соглашались, что без Головнина Великий князь не стал бы тем, кем стал, но вкладывали в это разный смысл. Одни считали, что он не стал бы столь последовательным реформатором-либералом, многое сделавшим для России; другие — не навредил бы столько России своими непродуманными реформами.

Без сомнения, Головнин помог Великому князю технически подготовить и обосновать введение нового Морского устава и реформировать Морское ведомство. Особая роль Константина Николаевича в морской реформе состояла в его способности определить ее стратегию, сообразуясь не с бюрократическими интересами, а с реальными потребностями страны и современными достижениями науки, российской и западной практики. Его возможности расширились после назначения управляющим Морским министерством (на правах министра), которым он стал в 1853 году в чине генерал-адмирала.

Новый управляющий начал реформирование Морского ведомства с привлечения на службу предприимчивых и образованных людей. Особо почитались понятия чести и преданность делу. В его ведомстве, в отличие от других, где царило слепое подчинение высочайшим указам, тяжелая работа, полная разочарований и неудач, все же была творчеством и вдохновением. Он умел рассеять сомнения, понять оттенки разномыслия, объяснить суть. Будучи профессионалом флотского дела, Константин Николаевич издает циркуляр, осуждавший «всеобщую официальную ложь», требовавший не похвалы, а истины, и «в особенности глубокого и откровенного изложения недостатков», призывавший к отказу от канцелярской парадности и бумажной отчетности, в которой прятали истинное положение дел.

Так, в трагическую Крымскую кампанию 1853–1856 годов он выступил против панегириков в адрес родного флота и его августейшего начальника, то есть в свой собственный. Последовал по его инициативе циркуляр о прекращении славословий даже в пору победы Нахимова в Синопской бухте. Он знал как никто другой истинное положение России в «большой войне», развязанной в 1854 году Англией и Францией путем ввода в Черное море объединенного флота. Ради расчленения России Европа начала военные действия на Дунае, в Закавказье, на Балтийском и Белом морях, на побережье Камчатки.

Словом, Константин Николаевич медленному течению жизни предпочитал действия. Вместе с Великой княгиней Еленой Павловной, поддерживавшей его во всех начинаниях, он организовал первые госпитали в районе театра военных действий. Так были заложены основы российского Красного Креста. Великий князь отдает свои 200 тысяч рублей на сооружение шестидесяти канонерских лодок, в то время как правительство отказывается выделить эту сумму на сооружение кораблей нового поколения. «Все, что я имею, принадлежит России» — эти слова навсегда связаны с именем Константина Николаевича.

Однако Крымская война стала трагическим итогом царствования Николая I. «Вся фантасмагория его величественного царствования рассеялась как дым. Остался чужой флот в Черном море, бомбардировки Одессы, армия без вооружения, флот, разграбленный лихоимством, унижение России», — писал современник.

В своих нововведениях Константин Николаевич опирался на передовой офицерский состав флотов. Проект Морского устава впервые в стране разрабатывался гласно и публично. Черновой его вариант рассылался «по всему морскому миру», офицерам Балтийского и Черноморского флотов. От них требовалось подать свои отзывы и замечания, которые обязательно учитывались при доработке. При этом привлекался законодательный опыт морских стран Европы. Головнин позже отмечал, что Великий князь «приказывал составить подробные обозрения всех прежних узаконений» для сравнения с «постановлениями иностранными».

Николай I неожиданно умер 18 февраля 1855 года, в самый разгар кошмарной для России Крымской войны. Появились даже слухи, что Император, не выдержав трагических потрясений, покончил жизнь самоубийством. На самом деле, как утверждают историки, он подхватил воспаление легких и после двухнедельной болезни скончался. Главный его завет преемнику содержался всего в двух словах: «Служи России». Символичной была одна из последних фраз, обращенных к Наследнику престола: «Держи всё, держи всё». Это был основной принцип властвования самого Николая I, который руководил, «сам держа всё», стараясь вникнуть и повлиять на каждую мелочь в каждом уезде. Он искренне считал, что только так и можно руководить такой страной, как Россия, тем самым лишив подданных инициативы.

Власть перешла к его старшему сыну Александру. Но еще раньше братья пообещали друг другу «идти рука в руку заодно и не позволять, чтобы их разрознивали», потому младший Константин, энергичный, с широкой эрудицией, соединенной с трудолюбием, встал рядом с Императором Александром II, человеком, как говорили, вялым и нерешительным во всех делах.

И началось… «Реформатор и либерал» — эти слова преследовали Великого князя с разной долей злобы, ревности и восхищения. Однако Константин Николаевич упорствовал в своем стремлении к переменам, не признавая критики, пусть даже разумной, но страдающей отсутствием инициативы, положительного жизненного творчества, не признавая деятелей, не способных произвести что-либо реальное. Он выступил против того, что К. П. Победоносцев, один из ярых его противников, называл «натуральной силой инерции».

Многие, критикуя братьев-реформаторов, утверждали, что убийство Александра II стало результатом его ультралиберальных реформ, так как именно эти скороспелые изменения и привели к росту свободомыслия. В этом конечно же была доля истины.

Однажды Великий князь Константин-младший задумался над вопросом, отказался бы Александр II вкупе с его (Константина) отцом от либеральных перемен, если бы они заранее знали, чем все кончится? Что первый станет жертвой бомбиста, а второй после гибели венценосного брата будет сразу же отлучен от всех государственных должностей, принужденный наблюдать, как рушатся все его мечты и планы видеть Отечество цивилизованным, а подданных царя — свободными в своих действиях во благо государства. И, хорошо зная отца и дядю, сам же ответил на вопрос решительным «нет». Можно у каждого найти различные недостатки, но уж в трусости никого из них обвинить нельзя.

Деятельность морского министра, фигуры по обычному представлению «бумажной», многим казалась странной. Он углубился в то, о чем не принято было даже помышлять: до 1855 года Морское ведомство оставалось своеобразным «помещиком» со своими крепостными крестьянами, жившими на Охте и под Николаевом. Из 125 тысяч нижних чинов, причисленных к Морскому ведомству, 100 тысяч служили «комфорту высших чинов», выполняли разные обязанности вплоть до роли денщиков. Были даже целые «конюшенные роты» Морского министерства.

При Константине Николаевиче охтинские крестьяне были освобождены от крепостной зависимости, а общее число нижних чинов он сократил до 27 тысяч, из них 94 процента составили прямую боевую силу флота и лишь остальные исполняли косвенную службу, с которой не справлялись вольнонаемные. Береговая команда уменьшилась в шесть раз, а количество офицеров стало соответствовать прямым потребностям флота. Что касается чиновников, этой страшной силы, которую не берет ни чума, ни война, их в Морском ведомстве сократили в два раза.

Раньше других Великий князь Константин Николаевич запретил в своем ведомстве телесные наказания.

После поражения в Крымской войне, когда России по позорному и унизительному Парижскому трактату было запрещено держать флот в Черном море, морской министр совершил длительную зарубежную поездку для ознакомления с флотами Англии и Франции. «Я теперь, — писал он, — не что иное, как генерал-адмирал без флота, который видел своими глазами гигантские флоты и морские способы вчерашних врагов наших». И он дал себе слово в кратчайшие сроки сделать всё возможное для создания мощного броненосного флота в России.

Вернувшись на родину, он стал создавать условия для беспрерывного плавания русских военных судов в дальних морях и океанах. В 1856 году балтийская эскадра из пяти судов идет в Средиземноморье, через год уже две эскадры вошли в Черное море, одна совершила плавание к устью Амура, на следующий год совершила кругосветное плавание эскадра из трех корветов и трех клиперов. В 1863 году эскаддра адмирала Лесовского посетила ряд портов Северной Америки, поддержав тем самым боевой дух Соединенных Штатов, которых блокировала Англия.[11]

Уже с 1864 года в состав эскадры винтовых судов Балтийского флота входят и бронированные суда. Вот уж поистине вслед за своим сподвижником, блистательным дипломатом, князем Александром Михайловичем Горчаковым, Великий князь Константин Николаевич Романов с полным правом применительно к своему делу мог повторить: «Говорят, что Россия сердится, нет, Россия не сердится — Россия сосредотачивается». Она сосредоточилась так, что по государевой воле в кратчайший срок после отмены Парижского трактата был готов к жизни на новейшей технической основе Черноморский флот, краса и гордость державы. Из парусного флот стал паровым, а затем броненосным, одним из лучших в мире.

Горя тем, что Некрасов называл «святым беспокойством», реформатор не ограничивался руководством из Петербурга. Поставив своей целью обновить флот, сделать его паровым и современным, он разъезжал по стране, создавал и обновлял оружейные заводы, верфи, корабли. Константин, его сын, которого отец готовил к службе во флоте и мечтал именно ему впоследствии передать свое министерство, как никто другой знал эту сторону деятельности отца. Тот считал необходимым брать сына в такие поездки, а то и дома посвящать его во все детали своей деятельности.

Отец Константина полагал очень важным для дела лично присутствовать и участвовать на спусках и испытаниях кораблей, как бы опасно это ни было. Порой в течение одного дня он успевал побывать и на испытаниях, и на пороховом и пильном заводах, в адмиралтейских мастерских, обсудить качество приобретенных за границей «винтов и машин» и лично проконтролировать, как ведется их установка на судах. «В восемь утра отправился в Кронштадт, — пишет он в дневнике 22 марта 1860 года. — Приехавши, отправился прямо на Пороховой завод. Котлы „Гремящего“ шибко подвигаются вперед. В кузнице видел сварку второй пушки, а в токарной — сверление первой. Обошел все мастерские завода, везде большая деятельность…»

Однако не всё задуманное в интересах Морского министерства удалось осуществить. Большую неудачу потерпела его кадровая политика. Великому князю не хватало поддержки для изменения порядка выдвижения людей по личным качествам, «не стесняясь чинами». Неудачу кадровой политики его сподвижники объясняли тем, что противники реформ решили здесь остановить Константина Николаевича, справедливо осознав, что уничтожение чинов — мера слишком демократическая, направленная на введение равенства между людьми. А это уже куда более серьезное дело, чем техническое перевооружение флота.

Император Александр II помнил свое решение «идти рука об руку» с младшим братом и в повседневной деятельности во всем доверял ему. Уже в 1857 году Константин Николаевич стал членом Секретного (затем Главного) комитета по крестьянскому делу (с 1860 года — председателем); членом Финансового и Сибирского комитетов; с 1861 по 1864 год — наместником в Царстве Польском; с 1865 по 1881 год— председателем Государственного совета.

Именно Великий князь и его единомышленники, которых скоро прозвали «константиновцы», а ими, помимо А. В. Головнина, возглавившего с 1861 года Министерство просвещения, были министр финансов М. X. Рейтерн, военный министр Д. А. Милютин, генерал от инфантерии граф Я. И. Ростовцев, Великая княгиня Елена Павловна и другие, готовили отмену крепостного права в России. Константин Николаевич настаивал на освобождении крестьян с передачей им земли в собственность, но с сохранением общинной основы там, где были для этого местные условия.

Жаркие дебаты на заседаниях Комитета продолжались до января 1861 года, при этом сторонники и противники реформ не стеснялись в словах, если не хватало аргументов. Император, присутствовавший на этих заседаниях, чаще всего молчал, допуская полную свободу прений. Конечно, он не мог не понимать, что тем самым делал более весомой позицию брата. А Константин Николаевич выступал за введение института мировых съездов,[12] способных отстаивать интересы крестьян против «преобладающего влияния дворянства, их корыстолюбия». В качестве председателя он умело ограничивал задор тех, кто стремился убедить Царя в необходимости уменьшения наделов крестьянам и в увеличении их повинностей. И все же, несмотря на все его старания, Государственный совет большинством голосов отверг проект Крестьянской реформы. Великий князь и его сторонники остались в меньшинстве. Но тут уже личную смелость и прозорливость проявил Император. Он утвердил мнение меньшинства, которое назвали «великокняжеским».

Девятнадцатого февраля 1861 года два брата Романовых стояли рядом у стола. Александр, помолившись в уединении, подписал Манифест об отмене крепостного права, Константин присыпал песком его подпись. Метафору тут можно выбрать любую: присыпал, чтобы похоронить рабство, или присыпал, чтобы скорее высохли чернила, открыв великую суть самого важного события за все время правления династии Романовых.

Противники Великого князя сознательно путали либерализм с радикализмом. На Константина Николаевича обрушились потоки клеветы и сплетен, его обвиняли даже в оппозиционности к Александру II. Обвинения такого рода конечно же стали известны Императору, но он не придавал им значения, оказывая младшему брату все то же доверие.

После Манифеста 1861 года одной из первых реакций на новые общественные свободы явились волнения в Польше, входившей в состав Российской империи. Великий князь Константин Николаевич был назначен наместником в Царство Польское, пожелав ехать туда вместо назначенного сначала младшего брата Михаила Николаевича. Не исключено, что это совпало и с желанием Царя. Во-первых, отъезд Константина Николаевича из Петербурга мог утихомирить страсти вокруг его роли в подготовке и проведении крестьянской реформы, а во-вторых, широко известный в России своими либеральными взглядами, он был более уместен в Варшаве с миссией «примирительной политики».

Скажем сразу, что Константину Николаевичу не удалось справиться со своей задачей в Царстве Польском и он чуть не заплатил жизнью за стремление успокоить поляков. 21 июня 1862 года, на следующий же день после приезда с семьей в Варшаву, на него было совершено покушение поляком Ярошинским. Вот как Великий князь описал это в дневнике: «… выходит из толпы человек, я думал, проситель. Но он приложил мне к груди револьвер и в упор выстрелил. Его тотчас схватили. Оказалось, пуля пробила пальто, сюртук, галстук, рубашку, ранила меня под ключицей, ушибла кость, но не сломала ее, а тут же остановилась, перепутавшись в снурке от лорнетки с канителью от эполет. Один Бог спас. Я тут же помолился… Общее остервенение и ужас».

Веря в поступательное разрешение всякого конфликта, Великий князь обратился к населению с мирным призывом: «Поляки, вверьтесь мне, как я вверился вам!» — просил не идти за «партией преступлений», ведущей к кровопролитию. Он обещал провести политическую амнистию, ввести польский язык в официальное делопроизводство, открыть польские учебные заведения, способствовать деятельности Государственного совета Царства Польского, восстановить автономию в делах внутреннего управления. И многое из обещанного начал осуществлять. Но этого оказалось недостаточно — Польша продолжала бунтовать, требуя независимости и возвращения ей всех земель от Западной Двины до Днепра. От военной помощи в подавлении беспорядков Великий князь отказался.

В России наместника стали критиковать как справа, так и слева. Некоторые газеты договаривались даже до того, что Великий князь хочет воцариться в Польше, отделив ее от России. Министр внутренних дел П. А. Валуев писал: «Великий князь явно в руках предателей или под влиянием страха за свою особу…» Герцен же на страницах своего «Колокола» издевательски вопрошал: «Ну, Константин Николаевич, как вы сладите со своей совестью?»

В конце концов, под давлением этих нападок и чувствуя тщетность либеральных попыток утихомирить Польшу, Александр II издал рескрипт об увольнении брата с поста наместника. Польское восстание будет подавлено летом 1864 года генералом Ф. Ф. Бергом.

Великий князь отвергал все обвинения: «Я свято исполнил данную мне программу. К глубокому сожалению, она не привела к доброму результату». В октябре 1863 года он покинул Варшаву и, вынужденный на некоторое время отойти от дел, уехал за границу.

Тем не менее Александр II по-прежнему доверял брату, и с 1 января 1865 года Великий князь Константин Николаевич был назначен председателем Государственного совета. Удалившись в свое крымское имение Ореанда, Великий князь составляет записку о создании совещательного правительственного органа, состоящего из народных делегатов с мест. Государственному совету, по идее Константина Николаевича, отводилась роль «верхней палаты».

Он верил в то, что только сотрудничество с общественными силами выведет Россию из тупика, поставит на путь цивилизованного развития. После согласования с министром внутренних дел П. А. Валуевым, инициатором «Конституционного проекта», записка была представлена царю в конце 1866 года.

Время шло, а проект Великого князя лежал без движения. Да и отношения со старшим братом складывались так, что Константин Николаевич уже не считал возможным лично поинтересоваться судьбой своего проекта и в итоге решил со своей «конституционной» идеей подождать до лучших времен.

Ему показалось, что такое время подошло, когда Александр II назначил министром внутренних дел либерально настроенного графа М. Т. Лорис-Меликова. Великий князь связался с графом, и тот сообщил, что для начала намерен предложить Императору частично применить в системе управления страной принцип народного представительства.[13]

Эта скромная реформа была трудным шагом вперед. «Благодаря ей в устаревшие государственные институты проникал основной принцип свободного режима демократических государств, принцип народного представительства. Впервые русский народ получал право приобщиться к законодательной работе. Государственный совет даже в своем новом составе не сможет, конечно, претендовать на роль парламента, но он будет, по крайней мере, зародышем и как бы предтечей», — писал об этой идее молодой французский дипломат Морис Палеолог.

Лорис-Меликову и Константину Николаевичу в начале 1881 года удалось убедить в необходимости этого шага не только Императора, но и Цесаревича, вокруг которого в Аничковом дворце сгруппировались противники любого либерализма во главе с обер-прокурором Священного синода К. П. Победоносцевым. В субботу 28 февраля Александр II принял Лорис-Меликова, который предложил Императору на подпись подготовленный комиссией Манифест о введении народных представителей в состав Государственного совета. Была достигнута договоренность, что в понедельник утром он появится в газетах. Под Манифестом стояли три подписи: Александра II, Александра-Цесаревича, Константина, генерал-адмирала. А во второй половине дня в воскресенье 1 марта Александр II был убит народовольцами. Его сын Александр, решивший поначалу соблюдать волю отца и печатать Манифест, в ночь на понедельник под влиянием Победоносцева и других сторонников жесткой власти отменил это решение. Победоносцев же, доказывая Александру III гибельность новых идей, призвал его «гнать от себя людей, подобных Великому князю Константину».

Об отставке отца со всех постов, происшедшей в середине июля 1881 года, Константину-младшему сообщил капитан фрегата «Герцог Эдинбургский», когда тот находился у берегов Греции. Константин Константинович очень переживал за отца, ибо знал, что служба Государю и Отечеству для него равносильна жизни.

Освободившись с вахты, Великий князь отпросился на берег, в Афины. Ему хотелось как можно скорее увидеться и поговорить об отце и о себе с сестрой Ольгой. Ни с кем, разве что еще с двоюродным братом Сергеем Александровичем, он не мог быть так откровенен, как с ней, и благодарил Бога за то, что рожден ее братом.

Проезжая в открытом экипаже по знойным пыльным улицам, где бродили козы, а на обочинах золотились мандарины, он направлялся в Татой, летнюю королевскую резиденцию сестры под Афинами, и думал о том, что отставка, быть может, сделает отца спокойнее, добрее, избавит от вечной желчности и деспотизма.

Ольга знала об отставке отца.

— Я в большом смущении, — сказал Константин. — Воротясь, я был решительно намерен объявить Папá, что ухожу с флота. Но понимаю, что теперь мое решение будет не только жестоким, но и скандальным. Что делать?

— Сходи в церковь, помолись, попроси у Господа совета. Он тебя не оставит.

Константин принял эти слова как благословение. Он конечно же любил отца, но скорее умственной, чем душевной любовью, и винил себя в этом, но и смягчиться не мог.

Мать рассказывала, что даже своим рождением в Стрельне он обязан именно отцу. То лето 1858 года, несмотря на беременность, ей хотелось провести в шумном Павловске, с его театром и концертами в здании вокзала. Мечтала приглашать гостей, музицировать и веселиться, что, по уверению доктора Гауровица, развивало бы и ребенка. Однако Константин Николаевич выбрал дворец в Стрельне.

Еще до рождения сын был предопределен отцом к службе во флоте, потому и обязан был родиться именно в Стрельне, на берегу залива, чтобы как можно раньше увидеть безбрежную морскую даль. Таковой была железная воля отца во всем и всегда.

* * *

Константин Николаевич Романов, второй сын Императора Николая I, женился по любви. Познакомившись со своей будущей женой, принцессой Саксен-Альтенбургской, которая, приняв православие, станет Александрой Иосифовной, а для членов Императорской фамилии просто «Санни», двадцатилетний юноша поставил своим августейшим родителям ультиматум: «Она или никто». Великого князя немецкая принцесса покорила не только яркой красотой, но также веселостью, искренностью и непосредственностью нрава. Кроме того, она неплохо музицировала и даже сочиняла музыку, что не могло не импонировать Константину Николаевичу, человеку музыкально одаренному и образованному. Видимо, не случайно, когда было образовано Императорское русское музыкальное общество, Александре Иосифовне была пожалована должность его председателя.[14]

В Павловске, где любила жить Александра Иосифовна и куда, как правило, возвращался после дальних походов и командировок Константин Николаевич, супруги во многом способствовали организации концертов в здании вокзала. Если вначале слух публики услаждали далеко не первоклассные небольшие оркестры — военный, тирольский, цыганский, то уже к середине пятидесятых годов они уступили место концертным ансамблям с высоким уровнем исполнительского мастерства. В числе дирижеров были музыканты с европейскими именами и известные композиторы.

На протяжении шестнадцати лет, с перерывами, выступал в Павловске замечательный австрийский композитор, «король вальса» — Иоганн Штраус, которого впервые пригласила в Россию Александра Иосифовна. Исполнялись не только произведения самого Штрауса, в бытность свою в Павловске композитор немало сделал для пропаганды русской музыки, включая в программы концертов произведения М. И. Глинки, А. Н. Серова. Именно Иоганн Штраус дирижировал в Павловске первым публичным исполнением сочинений П. И. Чайковского. В 1865 году оркестр сыграл «Танцы сенных девушек» тогда еще малоизвестного сочинителя.

Многие объясняли частые приезды Иоганна Штрауса в Павловск романом, возникшим между композитором и Александрой Иосифовной, а один из ее отъездов в Германию также связывали с ее влюбленностью в австрийского композитора. Константин Николаевич знал об этом и ревновал.

«Великая княгиня изумительно красива и похожа на портреты Марии Стюарт, — вспоминала ее современница. — Она это знает и для усиления сходства носит туалеты, напоминающие костюмы Марии Стюарт. Великая княгиня не умна, еще менее образованна и воспитанна, но в ее манере и в ее тоне есть веселое молодое изящество и добрая распущенность (un laisserallerboninfant— балованного ребенка), составляющие ее прелесть и заставляющие снисходительно относиться к недостатку в ней более глубоких качеств. Ее муж в нее очень влюблен, а Государь к ней весьма расположен. Она занимает в семье положение enfantgatee, и принято считать забавными выходками и милыми шалостями бестактности и неумение держать себя, в которых она часто бывает повинна. Портит ее голос, гортанный, хриплый».

Впрочем, это лишь одно из мнений, высказанное женщиной о другой женщине. Вряд ли дама с такой характеристикой завоевала бы тот огромный авторитет при дворе, каким пользовалась Александра Иосифовна. Когда после смерти жены, Императрицы Марии Александровны, Александр II, не выждав и года, а сразу после сороковин, 6 июля 1880 года, заключил морганатический брак с княгиней Екатериной Долгорукой, Александра Иосифовна заявила, что отказывается с ней знакомиться, а потому и зиму проведет в Стрельне, где жила обычно летом. Император воспринял это как вызов и желание повредить его репутации в глазах родственников и придворных. Через брата Константина он приказал его жене переехать в Мраморный дворец, а через некоторое время приехал туда сам и представил Екатерину Долгорукую, ставшую после замужества Светлейшей княгиней Юрьевской. Он хотел, чтобы Александра Иосифовна своим авторитетом благословила ненавистный ей брак.

Благоволил Александре Иосифовне и Император Александр III, который иногда со всей семьей приезжал к ней в Стрельну. Об одном из таких визитов вспоминал ее внук, Великий князь Гавриил Константинович. Он же, кстати, свидетельствовал, что бабушка была не только умной, но и остроумной женщиной, а это качество ума приобретается не с возрастом, оно врожденное.

Александра Иосифовна, посвящая сына в коллизии, связанные с отставкой мужа, заметила: — Видишь ли, я давно знала, что все так и закончится. Отец очень рьяно взялся за освобождение крестьян и этим нажил себе множество врагов. Я это видела еще двадцать лет назад и советовала сосредоточиться на морском поприще, не лезть не в свое дело. И казалось, он согласился. Вместе с ним мы должны были отправиться на долгий срок на эскадру, находившуюся у берегов Сирии. И тогда Константин Николаевич не имел бы никакого отношения к Манифесту об освобождении крестьян, к другим либеральным проектам. И не исключено, что сейчас был бы таким же приближенным у нынешнего Государя, каким был у его отца.

* * *

Брату, Императору Александру II, на третий день после рождения сына Константин-старший сообщал из Стрельны: «Пишу Тебе несколько слов, любезнейший Саша, чтобы уведомить Тебя, что у нас все, благодаря Бога, идет удовлетворительно. Сегодня идет третий день. У жинки начинает показываться молоко, груди наливаются и сильно вспухают, и оттого она начинает довольно сильно страдать, но лихорадки, слава Богу, нет ни малейшей. К сожалению, только ее старые бессонницы еще продолжаются, маленький Костя тоже хорош и весь день лежит у своей матери на постели…»

Уже при рождении Костя умудрился обмануть ожидания отца. Константин Николаевич мечтал услышать первый крик своего ребенка, но Александра Иосифовна долго не могла разродиться, и он, чтобы сократить ожидание, вышел прогуляться к заливу, а заодно определить, где и как можно было бы устроить пристань у дворца, которую планировал еще Петр I. Доктору же наказал сообщить через камердинера, когда начнутся предродовые схватки.

Великий князь шел вдоль большого канала, единственного из всех, выполненных в виде морского символа — трезубца, который мог вывести его к заливу. Шел не спеша, любуясь дворцовыми постройками — на них еще не померкли краски после последней реставрации и перестройки, вызванных очередным пожаром. Радовали глаз и великолепные липы, яркие клумбы и затейливые фонтаны в огромном саду, спланированном и устроенном по приказу Петра Великого. Вспомнив о великом предке, Константин Николаевич подумал, что заслужил бы его похвалу за то, что уже более десятка лет неустанно занимается переустройством флота, стремясь сделать его не менее могущественным, нежели английский и французский.

До залива, однако, он не дошел. Камердинер догнал его буквально за десяток метров до цели, остановив ликующим криком: «Сын, сын! Поздравляю, Ваше Высочество!» Роды, как оказалось, начались сразу же, как только Константин Николаевич покинул дворец. Доктор в суете забыл про свое обещание.

Когда счастливый отец, обычно мало склонный к проявлению нежности при свидетелях, вбежал, наконец, в спальню Александры Иосифовны, то расчувствовался, поцеловал уже умиротворенную и довольную красавицу-жену и даже попросил подержать младенца, но через минуту со страхом и опаской передал драгоценный сверток матери.

— Смотрите, не подпускайте к нему Николу, боюсь, как бы он не навредил Костюшке, — предупредил он, имея в виду своего первенца Николая, которому недавно пошел девятый год.

Родитель как в воду глядел. Когда привели старших, чтобы показать им родившегося братика, Николка, наклонившись якобы его поцеловать, исподтишка попытался ущипнуть новорожденного…

* * *

Стрельна, Константиновский дворец с первых же дней осенили своей красотой младенца. Впервые открыв для себя чарующую игру света и тени, сановный ребенок мог созерцать яркую лепнину и орнаментальную роспись потолков, красивые мраморные камины и живописные портреты предков на стенах, огромные зеркала, отражавшие пышность и изысканность интерьеров — все усилия самых известных художников прежних эпох. И в Мраморном дворце в Петербурге, и в Павловском — везде, где росли и воспитывались Великие князья, звучала музыка. Музицировала и мать Александра Иосифовна, и отец Константин Николаевич, который играл на виолончели.

Ребенок, появившийся на свет и воспитанный в таком тесном соседстве с музами, конечно же не мог не вырасти талантливым.

В формулярном списке о службе Константина-младшего первая запись гласит: «Воспитывался под наблюдением Высочайших родителей дома». «Дома» — означало во дворце или во дворцах, потому что Константиновичам принадлежала не только Стрельна,[15] но и Мраморный дворец в Петербурге, Большой дворец в Павловске, более скромные резиденции в Ореанде и подмосковное Осташево.

В соответствии с актом о правах и обязанностях лиц, принадлежащих к Императорской фамилии, уже сама принадлежность к царскому роду воспринималась как государственная должность. Не случайно сразу после рождения Константин «высочайшим приказом был назначен шефом 15-го Гренадерского Тифлисского имени Его Высочества полка и состоял в Л. — Гв. в Конном полку в 3-й Гвардейской и Гренадерской бригаде, Гвардейской пешей кавалерии». А при крещении 26 сентября 1858 года на него были «возложены знаки орденов св. Андрея Первозванного, св. Благоверного Великого князя Александра Невского, Белого орла и св. Анны 1-й степени».

Словом, уже с рождения Великому князю Константину Константиновичу был уготован высокий государственный пост. Под этим углом зрения должен был строиться и весь воспитательный процесс лица Императорской семьи. Планировать его жизнь и «присматривать» за ним, как говорится, было кому.

Для сына существовало как бы два отца. Одним он гордился, его глазами привык видеть всё за домашними пределами. В такие моменты чувствовал какую-то особенную слитность с ним и даже желание продолжить его дело, как это было во время плавания на «Поповке» по Черному морю. Отеческая опека почти примирила его на время с перспективой службы по военно-морскому ведомству.

Тот отец, которого он знал дома, к которому стремился всем своим детским существом, почему-то сторонился этой его мальчишеской привязанности, не позволял себя полюбить самозабвенно и преданно. Отчего так происходило? Не оттого ли, что отец, с юности отягощенный ответственностью и заботой о государственном переустройстве, в сыновьях видел лишь нужный ему материал и опасался, что, позволив детям переступить воображаемую черту, отделявшую их от него, утратит способность подчинять их своей воле?

Уже с двенадцати-тринадцати лет Костя стал замечать, как нарастает отчуждение между отцом и матерью. Когда они вместе приглашали к себе детей, он всегда неохотно следовал этому призыву, в то время как с удовольствием проводил время отдельно с Мамá и отдельно с Папá. И удивительно, чем большим было отчуждение между отцом и матерью, тем больше ощущалось отчуждение между отцом и детьми.

«Как я ни люблю Павловск, как ни привязан к отцу — все же там чувствую стеснение и как-то неловко. Я с Папá почти никогда не бываю совершенно покоен: он так порабощен своими привычками и требует подражания им, что чувствуешь себя как в деспотическом государстве», — запишет в дневнике двадцатидвухлетний Константин Константинович.

Запишет и даст себе слово, что в его семье, если она когда-нибудь образуется, все будет иначе. Он постарается, чтобы его детей всегда тянуло к родителям, чтобы они предпочитали их обществу нянь и наставников.

В душе Кости долго не заживала рана, нанесенная отцом в самое для него больное место. Узнав о поэтических склонностях сына, Папá с присущей ему быстротой реакции вынес жесткий и обидный приговор: «Mon fils — mort plus tot que poete» («Мой сын — лучше мертвый, чем поэт»). Так когда-то ему сказал его отец — Николай I.

Дело было как раз в том, что отец со всей серьезностью отнесся к выбору сына. Он да и другие члены Царской фамилии способствовали увлечению детей музыкой, театром, поэзией, пока это носило характер любительства и не мешало серьезным занятиям и освоению военных профессий, к которым по рождению были предназначены великокняжеские отпрыски.

Однако Константин-младший никогда и не помышлял сделаться поэтом и только поэтом. Он уже с юных пор ощущал, как нелегкую, но священную ношу и честь, свой долг перед Отечеством, правящей династией, к которой принадлежал волею судьбы.


Константин Николаевич, пока был влюблен, относился к жене предупредительно и бережно. Влюбленность продолжалась довольно долго, споры и размолвки не помешали супругам родить шестерых детей. Он очень любил своих отпрысков маленькими, не стесняясь проявлений этой любви. Часто разъезжая по государственным делам, в письмах домой всегда спрашивал: как там поживают мои «гуси»? В своем дневнике, который, кстати, все Великие князья обязаны были вести, записывал: «… получил от нее (жены. — Э. М., Э. Г.) две телеграфические депеши ради сегодняшнего дня рождения прелестного Костюшки, которому сегодня минуло ровно год». И через год, 10 августа 1860-го: «Нашему ангелу Костюхе минуло сегодня 2 года, и его в первый раз одели в русскую рубашку, в которой он был ужасно мил, и здешняя артиллерия подарила ему артиллерийскую фуражку…»

Любовь, однако, все чаще уступала место раздражению. С молодостью от жены ушло и обаяние «доброй распущенности», милой бестактности, мужу она стала казаться заурядной и духовно ограниченной. К тому ж, если верить князю С. Урусову, автору книги «Господа Романовы и тайны русского двора», Александра Иосифовна слишком нежничала со своей фрейлиной Анненковой. Об этом говорили при дворе. И Константин Николаевич вынужден был отправить жену за границу, но и там шли разговоры о странных склонностях Великой княгини. Для сокрытия одного из такого рода скандалов она даже прибегла к подкупу матерей двух девушек.

До крайности занятый государственными делами Великий князь не мог уделять много внимания детям, считая, что может положиться на приставленных к ним нянек и наставников, а также, естественно, на жену. Особенно много хлопот доставлял родителям старший сын, упрямый и своевольный Николай. Александра Иосифовна, пригласив для него в воспитатели строгого немца, почти во всем доверилась ему.

Старший сын одним из первых увидел и опознал разлад среди родителей. По свидетельствам домашнего доктора, Николай довольно болезненно переносил ссоры отца с матерью, крушение семьи, чувствуя себя одиноким и бесприютным, часто взрывался, а потом горько и безутешно плакал. Немцу так и не удалось сломить его своенравный характер.

Достигнув восемнадцати лет, Николай своеобразным способом отпраздновал избавление от опеки ненавистного немца. Устроив костер на каменном полу в одной из комнат Мраморного дворца, он сжег все, что могло напомнить ему о воспитателе.


В Николе некоторые унаследованные свойства отцовского характера приобрели крайнее выражение. Если Константина Николаевича в молодости можно было назвать рисковым, то Николай был попросту безудержным. Самолюбие и тщеславие сделали его фанатиком взятых на себя обязательств, он во что бы то ни стало стремился во всем быть первым. Ему, как и многим среди Романовых, было присуще острое чувство недовольства собой. Накануне двадцатилетия, а это возраст совершеннолетия в то время, он написал, что его волнует. И это — не вступление в имущественные права (как старший сын в семье, Николай должен был унаследовать права на все земли и дворцы Константиновичей), а дурные черты своего характера и дурные поступки. «Пусть явятся мои хорошие качества, а дурные пусть умирают» — таково было его сокровенное желание.

Первым его самостоятельным шагом стало поступление в Академию Генерального штаба. Программа Академии была обширной, а учебный ритм, по воспоминаниям выпускников той поры, — очень напряженным. Николай занимался так много и старательно, что «потерял» зрение и потом всю жизнь мучился головными болями.

Если Константин Николаевич был сановно красив, хотя и не высок ростом, то его старшего сына называли самым красивым из Великих князей. Высокий, великолепно сложенный, первый танцор и дамский угодник, он царил на балах, если там появлялся. Но появлялся редко из-за своего пристрастия к учебе, которое вызывало насмешки у его сверстников, представителей «золотой молодежи», а у дам — разочарование.

После того как Николай блестяще закончил высшее учебное заведение, он как бы отпустил свой безудержный нрав на волю. Его страстью стали женщины, которыми он быстро увлекался и с кем легко расставался. Молодой циник однажды заявил: «Купить можно любую женщину, разница лишь в том, заплатить ей пять рублей или пять тысяч».


В 21 год, будучи уже командиром эскадрона лейб-гвардии Конного полка, Николай знакомится и всерьез увлекается американкой Фанни Лир, красивой актрисой и куртизанкой. Американка, его ровесница, польщенная таким знакомством, довольно быстро убедила себя, что образ августейшего денди — лишь маска, за которой скрывается одинокий, полный различных комплексов, предоставленный самому себе юноша. Ответив на его чувства, Фанни стала опекать возлюбленного, приучила заезжать к ней на обед во время службы и по-свойски ругала за распущенность, попойки и карточную игру.

Николай настолько привязался к американке, что тайно привез ее в Мраморный дворец и поселил на своей половине, имевшей отдельный вход. Связь Великого князя становится известной не только отцу с матерью, но и всей Императорской фамилии, а это скандал. Ведь он — член Императорской фамилии, а она сбежала из семьи, успела побывать замужем, зарабатывала пением в парижских кабачках и флиртовала в поисках щедрых кавалеров.

Константин Николаевич признался Императору, что потерял все рычаги влияния на сына, и Александр II решил удалить племянника из Петербурга, отправив его на войну усмирять Хиву. Из многотрудного похода через пустыню Кызылкум молодой полковник вернулся героем и был награжден орденом Святого Владимира. Но надежды семьи не оправдались: из Средней Азии он регулярно писал возлюбленной и возвратился к ней. Роман продолжился уже на более высокой ноте: Николай Константинович, влюбившийся в Среднюю Азию, в ее мавзолеи и минареты, мечтал свозить туда и Фанни.

* * *

Не суждено ему было показать своей американке Среднюю Азию. Обстоятельства сложились так, что в один момент рухнуло всё: его военная карьера как флигель-адъютанта Государя, надежды на блестящее великокняжеское будущее, любовь к Фанни… Начался новый виток семейного скандала.

Константин Николаевич, узнав, что злополучный роман сына с американской танцовщицей продолжается, всерьез озаботился тем, чтобы женить Николу на женщине своего круга. Неизвестно, чем закончилось бы это предприятие, но все изменил один день. 14 апреля 1874 года в Мраморном дворце обнаружили пропажу крупных бриллиантов из оклада семейной иконы.

Отец вызвал полицию, и пропажа вскоре была найдена в ломбарде. Домашнее расследование выявило, что заложил драгоценности адъютант старшего сына Е. Варнаховский. Тот, однако, утверждал, что сам ничего не крал, а лишь выполнил поручение. Александр II повелел подключить к расследованию жандармов. Великий князь Константин Николаевич был принужден услышать убийственное заключение: бриллианты украл сын! Арестованного Николу привезли в Мраморный дворец, где в течение трех часов в присутствии несчастного отца пытались добиться признания. Позже Константин Николаевич записал в дневнике: «Никакого раскаяния, никакого сознания… Ничего не помогло!» Коса нашла на камень.

Бедный Никола просил о свидании с матерью в надежде смягчить ее сердце. Александра Иосифовна от встречи отказалась. Хотя признания добиться не удалось, великокняжеское семейство было убеждено в виновности сына. Объяснение проступка лежало на поверхности: Николе потребовались деньги для его американской любовницы.

Участь августейшего вора решалась на «конференции» Царской фамилии. Самого строгого наказания требовала Императрица Мария Александровна, слывшая при дворе блюстительницей нравственности. Чтобы сохранить честь Царской семьи, решено было объявить героя Хивинского похода психически «болезненным», из бумаг, касающихся Императорского Дома, навсегда убрать его имя, а право наследования передать младшему брату Константину Константиновичу. И последнее: Никола высылался из Петербурга навечно и впредь обязан был жить под арестом там, где предписано.

На него надели смирительную рубашку и поместили под стражу, пока не отправили из Петербурга. Семь лет он колесил по России, поменяв около десяти мест жительства — Крым, Владимирская губерния, Умань в 250 верстах от Киева, местечко Тиврово близ Винницы, Оренбург и прочие, наконец в 1881 году он поселился в Ташкенте. Фанни Лир также была выслана из России навсегда. Никогда больше герои этого криминального романа так и не увиделись.

Однако и в этой ситуации женщины любили Николая. Достаточно сказать, что, даже находясь под арестом, он прожил десять счастливых дней с Александрой Абаза, светской дамой, умудрившейся подкупить охрану и пробраться в дом, где Никола содержался. В Оренбурге он тайно обвенчался с дочерью полицмейстера Надеждой Дрейер, а в Ташкенте выкупил у казака Часовитинового шестнадцатилетнюю дочь и прижил с ней нескольких детей. Позже, когда Николаю было уже за пятьдесят, увлекшись, он тайно венчался с юной гимназисткой Варварой Хмельницкой.

Константин сочувствовал старшему брату. Когда в оренбургской ссылке несчастный Николай тайно женился на Надежде Дрейер, может быть, надеясь наконец обрести семейный покой и утешение, делалось все возможное, чтобы аннулировать этот брак, который и был в конце концов расторгнут специальным указом Синода. Всей семье полицмейстера было предложено покинуть Оренбург… Когда Николу «разженили», всем стало ясно, что палку перегнули. Константин Константинович записывал в дневнике: «Скоро ли кончится мучительное положение, из которого бедному Николе не дают никакого выхода? Самого кроткого человека можно было таким образом из терпения вывести, у Николая есть еще довольно силы выносить свое заключение и нравственную тюрьму».

Впрочем, после целого года сомнений и колебаний Александр II смягчился, узаконил брак племянника и отправил его в 1881 году в Ташкент, учтя, очевидно, тяготение Николая к Туркестанскому краю.

Небезынтересны воспоминания протопресвитера русской армии и флота о. Георгия Шавельского о ташкентской жизни Николая:


«… Говоря о Туркестане, нельзя не упомянуть об одном весьма оригинальном, но, несомненно, благодетельном культрегере этого края, Великом князе Николае Константиновиче. Сосланный императором Александром II за какую-то не соответствующую его званию проделку в Туркестан, он поселился в Ташкенте и там проводил жизнь, давшую обильный материал для всевозможных разговоров. Великий князь жил уединенно, замкнувшись в своем огороженном стеной дворце, а от времени до времени удивлял своими эксцентричностями. Прибыв однажды к настоятелю Ташкентского военного собора, протоиерею Константину Богородицкому, он в категорической форме потребовал, чтобы его немедленно обвенчали с 17-летней гимназисткой. Богородицкий отказался исполнить просьбу, ибо Великий князь состоял в браке. Великий князь ушел от него, возмущенный „оказанной ему несправедливостью“. 23 апреля 1914 года ген. — губернатор А. В. Самсонов рассказывал мне, что незадолго перед тем Великий князь Николай Константинович вызвал 500 человек, чтобы перемостить одну из главных ташкентских улиц, почему-то ему не понравившуюся. Чтобы предотвратить нашествие, генерал Самсонов должен был лично убедить Великого князя, что этот ремонт надо отложить на некоторое время.

И однако этот Великий князь оказался несомненным благодетелем Туркестана, когда не пожалел больших средств, чтобы оросить так называемую Голодную степь, ранее бывшую бесплодной пустыней, а потом ставшую одним из благословенных уголков богатейшего Туркестана.

В апреле 1914 года, будучи в Ташкенте, я сделал визит Великому князю, на который он ответил немедленной присылкой своей карточки. Проезжая затем через цветущую Голодную степь, я отправил ему телеграмму с выражением своего восторга перед совершенным им великим делом. Вернувшись затем в Ташкент, я нашел целую папку присланных мне великим князем прекрасных акварелей, представляющих Голодную степь в ее прежнем виде и преображенную его заботами.

Поездку по Туркестану я представляю теперь как какой-то волшебный сон, где мне рисовалось величественнейшее будущее этого края, неотделимое от величия всей России…»

Константин Константинович тоже как-то посетил Николая в ссылке и при первом общении нашел брата вполне нормальным, однако в дальнейшем, как признавался, все же заметил некоторые признаки умственного расстройства.

Константин Николаевич до конца своих дней так и не изменил отношения к старшему сыну. В своих мемуарах, перевод которых был опубликован в России в 1917 году, Фанни Лир недоумевает по поводу странной позиции родителей возлюбленного. «Случись такая пропажа в семье обыкновенных людей, — пишет она, — ее попросту скрыли бы; здесь же, напротив, подняли на ноги полицию…»

* * *

По-разному сложилась жизнь братьев и сестер нашего героя.

Младшего брата Дмитрия, как и Константина, готовили к военно-морской службе, но к морю он оказался еще более не приспособлен, чем старший брат Николай, — его немилосердно укачивало. Дмитрий получил прекрасное образование, хорошо разбирался в литературе, играл в домашних спектаклях, отличаясь незаурядными актерскими способностями. С детства страстно любил лошадей и мечтал о кавалерии, куда в конечном итоге и попал, став командиром лейб-гвардии Конногренадерского полка, а в 1914 году — генералом от кавалерии. Всю свою жизнь он посвятил лошадям, имел собственный конезавод под Полтавой, где разводил прекрасных рысаков для русской армии. К слову сказать, войну с Германией он предсказал за 15 лет, но не участвовал в ней, так как был очень близорук. Будучи убежденным женоненавистником, остался холостяком.

Младший сын Константина Николаевича — Вячеслав родился, когда Великий князь был наместником Царства Польского. Музыкально одаренный, проявить свои способности он не успел — не дожив до семнадцати лет, умер от туберкулеза. О талантливом юноше очень сожалел Петр Ильич Чайковский.

Дочь Вера рано вышла замуж за Вильгельма — Евгения, герцога Вюртембергского. Через три года муж скончался. Умер ее первый сын.

Дочери-двойняшки Эльза и Ольга вышли замуж за братьев Альбрехта и Максимилиана, немецких князей Шаумбург-Липпе. Их потомки до сих пор живут в Германии и других странах.

Дочь Ольга, в шестнадцать лет вышедшая замуж за греческого короля Георга I, родного брата Императрицы Дагмары, жены Александра III, легко вписалась в греческий королевский двор, так как отличалась кротостью и добротой. «Королева эллинов» — так ее называли в России. Король Георг I в разгар войны Балканских стран с Турцией был убит террористом, и королем Греции стал старший сын Ольги и Георга I — Константин I. Отец любил Ольгу и часто вздыхал: «Вот мой истинный наследник. Жаль, парнем не родилась».

* * *

Сделаем еще одно отступление, чтобы ясна была мозаика отношений в семье нашего героя. В середине 1860-х годов его отец Константин Николаевич встретил новую любовь. Фавориткой Великого князя стала балерина Анна Васильевна Кузнецова, побочная дочь знаменитого трагика Каратыгина. Любовная история была известна всему Петербургу.

Роман Константина Николаевича с Анной Кузнецовой плавно перетекал в почти семейное русло. Редкой красоты и изящества женщина, она оставляет театр и всю себя посвящает немолодому, женатому, имеющему восьмерых детей, много работающему, непростому по характеру и, в сущности, одинокому человеку. В их отношениях было много нежности и романтики, совместных прогулок, музицирования, чтения любимых книг. Константин Николаевич сумел передать возлюбленной свою любовь к поэзии Жуковского, вместе они часто читали его «Ундину».

Великий князь окружил отеческой заботой не только своих незаконнорожденных детей от этой связи, но и их мать. Он построил для Анны Кузнецовой небольшой особняк на Английском проспекте, летом снимал для нее дачу в модном тогда среди придворной знати Павловске. Константин Николаевич и тайно, и явно подолгу жил в доме «нелегальной жены» на Английском проспекте. И есть этому подтверждение.

По странному сочетанию обстоятельств в этом особняке позже поселилась другая балерина, любовница другого Романова, или, вернее, других Романовых,[16] — Матильда Кшесинская. Она же оставила описание этого семейного гнездышка: «Я нашла маленький, прелестный особняк, принадлежащий Римскому-Корсакову. Построен он был Великим князем Константином Николаевичем для балерины Кузнецовой, с которой он жил. Говорили, что Великий князь боялся покушений, и потому в его кабинете первого этажа были железные ставни, а в стену был вделан несгораемый шкаф для драгоценностей и бумаг. Дом был двухэтажный, хорошо обставленный, и был у него хороший большой подвал. За домом был небольшой сад, обнесенный высоким каменным забором. В глубине были хозяйственные постройки, конюшня, сарай. А позади построек снова был сад, который упирался в стену парка Великого князя Алексея Александровича. При переезде в дом я переделала только спальню на первом этаже, при которой была прелестная уборная. В остальном я оставила дом без изменения».

То ли покушений боялся Великий князь, то ли каких-то других обстоятельств, угрожающих ему, но только в 1880 году посчитал нужным оставить косвенное признание своих незаконнорожденных детей в письме своему секретарю и близкому человеку, осведомленному обо всех его жизненных перипетиях:


«Любезный Константин Петрович! Тебе известно, что я имею на своем попечении трех малолетних детей, подкинутых ко мне и принятых мною. Марина подкинута 8-го декабря 1875 года и крещена 30-го декабря того же года Священником Собора Николы Морского отцом Александром и записана в метрической книге под № 210-м, и Ты был ее восприемником. Анна подкинута 16 марта 1878 года и крещена тем же Священником 30-го числа того же марта и записана в метрической книге под № 53-м. Восприемником ее был Ф. В. Сарычев. Наконец, Измаил подкинут 1-го августа 1879 года и крещен 14-го того же августа отцом Василием, Павловским придворным Священником, и записан в метрической книге под № 41-м. Он тоже твой крестник.

Ныне — ввиду известных Тебе обстоятельств — прошу Тебя этих трех моих воспитанников принять на Твое попечение, считать их Твоими воспитанниками и озаботиться об устройстве их дальнейшей судьбы, принимая те меры, которые признаешь для них полезными.

Я вперед уверен, что Ты приложишь к этому всю Твою любовь и старание,

Константин.22 декабря 1880 года. Петербург».


Анна Кузнецова родила Великому князю пятерых детей. Но трое мальчиков прожили недолго — Сергей родился и умер в 1873 году, младший Лев родился позже выше приведенного письма — в 1883 году и умер через два года. В том же 1885 году скончался и Измаил. Девочки оказались счастливее — Марина прожила 65 лет, Анна — 42 года.

И хотя Император Александр III резко отрицательно относился к поведению «дяди Коко», как он его называл, все же в 1883 году он признал его внебрачных детей и пожаловал всем отчество «Константиновичи», фамилию «Князевы» и личное дворянство, а в 1892 году — даже потомственное. Не исключено, что на это решение повлияло и то, что Великий князь не стеснялся своей второй семьи, а к внебрачным детям относился подчеркнуто по-отцовски.

Анна Васильевна вместе с дочерьми и Великим князем часто проводила лето в его имении в Ореанде, где имела возможность почувствовать себя законной женой. Встречая знакомых, Константин Николаевич именно так представлял свою молодую спутницу:

— В Петербурге у меня казенная жена, а здесь — законная!

* * *

В 1883 году Константин Николаевич принимал участие в коронации Императора Александра III в Москве в качестве близкого родственника, члена Царской фамилии, но уже не государственного деятеля. Вместе с ним были Александра Иосифовна и их дети, а из Москвы, где он пробыл с 14 по 26 мая, он каждый день шлет пространные письма Анне Васильевне Кузнецовой и их детям. Послания пятидесятипятилетнего мужчины к любимой и любящей, только этим и выдающейся женщине, интересны не только как свидетельства частной жизни Великого князя. Они — сколок времени, сколок российской истории, свидетели бесценных примет прошлой жизни. Познакомила нас с письмами праправнучка Великого князя молодая красивая женщина Татьяна Юрьевна Карнакова.


«14 мая 1883. Москва.

Сегодня весь почти день шел дождь, и я боюсь, что и завтра будет то же самое, что будет очень неприятно для наших дам (коронация назначена на 15 мая. — Э. М., Э. Г.). Я себя спрашиваю, как они в Русских вырезных платьях с длинными шлейфами пойдут под открытым небом в Собор и как будут шлепать в тонких башмаках по мокрому красному сукну, которым весь путь будет устлан?

Весь день мы оставались дома, и у нас происходили разные приемы, в том числе Французский и Голландский Послы. За завтраком был у нас Николай Черногорский, за обедом Александр Гессенский. Обедали мы только в 1/2 9-го, потому что в 7 ч. должны были быть у всенощной в Спасе за золотой решеткой, которая служила ради исповеди и завтрашнего Причастия Их Величеств.

Вечером получил Высочайшие приказы на завтрашний день и прочитал, к моему, не скрою, немалому удивлению, что отныне будет во Флоте два Генерал-Адмирала, Константин Николаевич и Алексей Александрович![17] Думаю, что не я один этому удивлюсь. Но при этом приходится вспомнить поговорку „век живи, век учись“, и потому теперь ничему удивляться нельзя и не должно. Мои два милых гуся Костя и Митя получили оба Владимирские кресты 4-й степени. Попов получил бриллиантовые знаки Александра Невского. Он верхом ездил в Четверг впереди одного из отрядов, которые с Герольдами ездили по городу для объявления о дне коронации. Я думаю, что и то, и другое его тоже порядочно удивило: попасть в Кавалерийские Генералы и получить бриллианты в то время, когда яхту „Ливадию“ разжаловали в пароход „Опыт“. — Повторяю, что теперь ничему не приходится удивляться.

Ну, прощай, моя сладчайшая душка. Сердечно обнимаю Тебя и деток. Храни Господь Вас всех. — Боюсь усталости завтрашнего дня. Во дворец приказано собраться в 8 1/4 утра. — Бог с Тобой.

15 мая 1883. Москва.


Вот коронация благополучно совершилась вполне соответственно тому, что было напечатано в церемониале. Надо сознаться, что это чудная церемония, делающая глубокое впечатление. Несколько есть в ней моментов, которые так хватают за душу, что вряд ли остается один сухой глаз в Церкви. Такова та молитва, которую Митрополит читает, держа обе руки на преклоненной главе Государя, когда он сам на себя накладывает корону, когда он коронует Императрицу, стоящую перед ним на коленях, когда Государь стоит один на коленях и читает громко молитву, а все кругом стоят, и, наконец, когда он один стоит, а все остальные на коленах, и Митрополит тоже на коленах читает молитву. Все эти моменты удивительно умилительны. Но надо сказать, что в то же время этот весь день страшно утомителен. Во дворец мы отправились в 8 ч., а воротились после 4 ч., так что были более или менее на ногах в полной парадной форме в течение восьми часов кряду. В церемонии участвовало так много народу, что различные передвижения требовали очень много времени. Собрались мы в 8 ч., а пошли в Собор только в 9. Государь после нас пришел в Собор только в 3/4 10. Корону он на себя возложил в 10 ч. 20 минут, а из Собора воротились в 1 ч.! Вот уже 5 часов стояли на ногах. Затем нас накормили завтраком, после которого мы все оставались в сборе, пока пошла церемония к обеду в Грановитой палате, во время которого мы оставались наверху в Тайнике, из которого окно в палату.

… Погода была очень неверная, нехолодная, но то ясно светило солнце, то лили ливни. В Собор мы прошли посуху, но возвращались хотя тоже при солнце и без дождя, но по сукну, совершенно смоченному ливнями, которые несколько раз шли во время службы в Соборе. Дамы наши в тонких шелковых башмаках все более или менее промочили ноги, и Великая княгиня вечером уже была совсем без голоса, и у нее уже горло болело, и она сильно кашляла. Опасаюсь, чтоб она серьезно не расхворалась. — Вечером в 10 ч. я с Олей отправился в коляске посмотреть на иллюминацию. Думали сделать маленький круг через оба моста, чтоб видеть Кремль с того берега и вернуться через Красную площадь. Это можно сделать в четверть часа, а это потребовало час времени, такая всюду страшная толпа и давка, так подчас просто страшно бывало. С такими массами народа, с такой толпой никакая полиция справиться не в состоянии. Проехали мы только благодаря тому, что нас узнали, и конные жандармы ехали впереди и прочищали для нас дорогу. Особенно трудно и иногда просто страшно было на мостах и в Кремлевских воротах (в Никольских). Но толпа эта была какая-то особенно добродушная, веселая, приветливая, чересчур даже приветливая, оглушала страшной „урой“, и нигде я не видел ни пьяных, ни малейшего безобразия, а только полную веселость и радость и ликование. Электрическое освещение Ивана Великого представляло эффект просто волшебный и никогда еще не бывалый. 3500 мелких лампочек Эдисона рисовали все архитектурные линии, и главы, и кресты! Простые иллюминации горели плохо, потому что и вечером почти все время шел дождь. — Вот одну тяжелую неделю мы выдержали, а впереди еще две недели, еще более тяжелых, потому что чуть ли не каждый день будут или балы, или большие обеды. Дай Бог сил. Обнимаю вас всех сердечно. Твой К.


16 мая 1883. Москва.


Вчера письмо от Тебя получил и сегодня тоже, и с удовольствием вижу, что погода у вас наступила хорошая с 14-го числа, так что детки с утра были в садике, и что все они здоровы. Желаю, чтоб погода хорошая продолжалась и чтоб ничего вам не помешало сегодня перебраться на милую дачу, где деткам будет так вольготно. Ведь нашего милого садика мы не видели два года; как я думаю, он разросся и поднялся. И как меня туда к вам тянет на мирное житье, на покой после здешних усталостей…

Был день поздравлений, которые происходили в Андреевской зале. Государь и Императрица стояли перед троном, и все поздравляющие к ним поочередно подходили. Главные поздравляющие были сегодня представители дворянств и земств всех губерний, и массы городов, не только губернских, но и многих других, и разных казачьих войск, и инородцев. Все они подносили хлеб-соль на великолепных блюдах, которых набралось несколько сот, и одно блюдо богаче другого. Это выходит целая выставка ювелирного искусства в России, и самая богатая фантазия не могла бы себе ничего великолепнее выдумать. Зрелище депутатов инородцев было весьма любопытно. Тут были самые оригинальные фигуры, которые видны только на этнографических рисунках. Дунганы, Таранчи, Буряты, Калмыки, Киргизы, Туркмены, Сарты, Текинцы etc. etc. Самые интересные были независимые Туркмены из Мерва, которые просили позволения приехать поклониться Белому Царю. Как на это должны злиться Англичане, которые хотели бы сделать из Мервских Туркмен наших непримиримых врагов; а вместо того они увидят их в Москве, поклоняющихся Царю. Вообще сегодняшнее зрелище дает понятие о громадности, о величии России. — Кроме этого было поздравление и всех дипломатов, и всего духовенства нашего и чужих исповеданий, и Государственного Совета, в числе которого и мы подходили. Зато мы простояли на ногах от 3/4 11-го до 1/2 3 и были все время не евши, натощак. Тогда только позавтракали внизу у Императрицы и воротились после 3 ч. Ужасно утомленные. До обеда пришлось отлеживаться и отдыхать. В 91/4 пришлось быть опять во дворце, для куртага, это бал, во время которого дамы все в русских платьях, и потому не танцуют, а только ходят Польским. Все чудные залы дворца были битком набиты, и потому стояла невыносимая жара, и мы все потели невыносимо. В 11 часов только мы вернулись домой… Скучно, что ничем серьезно заняться нельзя. Я даже за вчерашний и сегодняшний день журнала записать не успел. — Ну, прощай, голубушка, Бог с тобой и с детками. Сердечно вас всех обнимаю.


17 мая 1883. Москва.


Сегодня я тоже получил письмо от Тебя от 15-го числа, самого дня коронации. От души спасибо Тебе, милая голубушка моя, за частое и исправное Твое писание, которым Ты мне всегда доставляешь такое удовольствие. Надеюсь, что вам удалось в Понедельник перебраться на дачу и что поэтому я письма завтра иметь не буду ‹…›. Как я вам завидую, что вы теперь там на покое, да в хорошем воздухе, среди молодой свежей зелени! Как бы мне хотелось застать еще в Павловске цвет сирени. Здесь хотя она уже цветет, но, живучи в городе, я ей, разумеется, жуировать не могу. ‹…›

Сегодняшний день был почти совершенным повторением вчерашнего, и я точно так же утомлен… Было продолжение поздравлений Их Величеств. На этот раз подходили вся Свита, весь Генералитет, военная администрация, все находящиеся здесь офицеры как Гвардии, так Гренадерского корпуса, Армии, военно-учебных заведений и флота. Потом шел весь двор и все гражданские и судебные администрации. Это составляло массу народа, несколько тысяч человек, которые Императору кланялись, а Императрице целовали руку. Но это было прескучно и неинтересно. Затем подходили волостные старшины со всех Губерний России и Царства Польского. Продолжалось это, как вчера, с 11 утра до 1/2 3-го, и было одинаково утомительно. — Позавтракавши у Императрицы, вернулись домой к 4 и остальное время отдыхали. После такой усталости ни на что другое и не чувствуешь себя способным. — В 1/2 7-го был во дворце обед в обыкновенной форме для всей Семьи и всех приехавших Принцев, что составило более 50 человек и было новой добавкой к утомлению, а в 10 ч. пришлось ехать на огромный бал у Генерал-губернатора князя Долгорукова. На него было приглашено вдвое больше народа, чем могло там поместиться. Поэтому можешь себе представить, какова была давка и жара. Мы оставались там недолго, только до полуночи, и мне было нескучно, потому что в этом обществе была масса премиленьких девиц, и некоторые из них совершенные красавицы. Все это мне было ново и незнакомо и составляло вторые и третие генерации тех, которых я знавал в моей молодости. Разъезд был очень труден по узости Тверской и по массе экипажей. Вышли мы из танцевальной залы в полночь, а воротились домой только в 1 ч., а теперь уже 3/4 2-го, и Ты можешь себе вообразить, как я устал. Ну, прощай, Бог с Тобой и с детками. Обнимаю вас всех от всей души. Твой К.


18 мая 1883. Москва.


Сегодня письма от Тебя, голубушки, не получал, то есть знак, что в Понедельник 16-го числа действительно происходила ваша переборка на дачу. Дай Бог, в добрый час… Как были детки? Думаю, что не только Мариночка, но и Нюта должны были все хорошо узнать, но Маля вряд ли в состоянии что-либо помнить, для него, вероятно, все совершенно ново и удивляло его. Огорожена ли терраса цветами или слишком еще холодно и она пока стоит голая? Какое впечатление сделал самой Тебе наш дом? Не глядит ли постаревшим и подряхлевшим? Как выглядит сад? Заметно ли разросся? Как поживают лиственницы и штамповые кратегуцы у крылечек? Как дубовая роща, не много ли их снова посохло? Как большой дуб у скамейки, который хворал, как наша красавица большая липа на лужке, как тополи перед спальней, как яблони, как ели? Ужасно Тебе завидую, что Ты все это увидала одна, без меня, и страшно меня туда к Тебе тянет. — Отелилась ли, наконец, ваша корова? Здравствует ли на ферме Твоя корова, которую Ты выбрала себе еще теленком? Как здоровье деток на новоселье и Левушки, и как Ты сама себя чувствуешь на даче, как спишь? Вот сколько вопросов я тебе надавал, так, чтоб подробно на них ответить…

Сегодняшний день начался, как и предыдущий, т. е. до 11 ч. оставался дома, а тогда в полном опять параде отправились снова во дворец на продолжение поздравлений. Сегодня была очередь дам. В голове пошли все Великие княжны, потом все придворные дамы, Штатс-дамы и Фрейлины, а потом все городские дамы, приезд ко двору имеющие, как Петербургские, так и Московские. Всего их было более 400, но эта церемония была не более 3/4 часа, и было очень забавно и не утомительно. Странно, что на двух балах мне показалось много красавиц, сегодня же их показалось очень немного, хотя были те же самые. Вероятно, это произошло оттого, что тогда мы их видели при вечернем освещении, теперь же при дневном, отчего они глядели в большинстве бледными, бесцветными, желтыми, не выспавшимися после вчерашнего бала у Долгорукова. Все они были ужасно embarrases,[18] и оттого происходило много смешных сцен. Так, каждая держит за шлейф предыдущую, чтобы его расправить и бросить на пол шагов за 20 до Императрицы; но многие так были embarrases, что они забывали шлейф бросить и так и подходили к Императрице, держа предыдущую за хвост. Другие забывали снять правую перчатку и вспоминали про это, только уже подходя к Императрице, и тогда начинали и снимать и сдирать ее, что многим так-таки и не удавалось. Иные были так растерявшись, что вовсе забывали подходить к руке Императрицы и целовать ее, а просто присядут, поклонятся и уйдут. Одним словом, все это было забавно и продолжалось недолго. Нас накормили завтраком и отпустили по домам. Вечером был парадный спектакль, который удался отлично. Новый одноактный балет „День и ночь“ очень хорош, интересен, красив и чрезвычайно понравился. Верушок была очень мила Чухонкой с длинным париком белокурым. Ну прощай. Храни Господь вас всех. Твой К.


19 мая 1883. Москва.


Сегодня я письма от моей голубушки не получал. Не могу хорошенько сообразить, отчего это произошло. Помешало ли что Тебе писать во Вторник, или Павловские письма будут сюда приходить сутками позже…

До вечера сегодня день был спокойный, ничего не происходило, и мы могли делать что хотели. Одни ездили на Воробьевы горы любоваться видом на Москву, другие ездили в Петровский дворец на конюшни любоваться золотыми экипажами, которые были употреблены во время выезда. Я же до 3 ч. оставался дома и занимался сам по себе, и принимал разных лиц, в том числе здешнего городского Голову Чичерина, которой умный и дельный человек, с которым приятно говорить. Надо мне будет словесно Тебе кое-что из этого разговора рассказать… — В 3 ч. ездил в новый Собор Спаса (храм Христа Спасителя. — Э. М., Э. Г.), освящение которого будет происходить в Четверг 26-го числа, и осмотрел его подробно. Он положительно восхитителен и без всякого сравнения превосходит Исаакиевский Собор и пропорциональностью своею, и светом, и богатством материалов. Все иностранцы им поражены, и во всей Европе нет здания, которое могло бы с ним равняться! Чудо чудес. — Заезжал потом в магазин Хлебникова, у которого прекрасные бриллиантовые вещи, и я купил по браслету для моих дочерей на память о Москве. Он тоже работал многие из блюд, поднесенных Государю с хлебом-солью, и работу его я решительно предпочитаю работе Овчинникова. — В 1/2 7-го был большой обед в Грановитой Палате для высшего духовенства и главных чинов двора. Он был менее утомителен, чем обыкновенные большие обеды, потому что мы вошли в Палату, когда все гости были уже размещены по местам, а по окончании обеда тотчас ушли без всяких разговоров и стоянок. Вечером в 1/2 11 был большой бал в зале Дворянского собрания, на котором, однако, Государь остался очень недолго и уехал в 1/2 12-го, и мы тотчас вслед за ним. Опять меня тут поразила масса хорошеньких дам и девиц. Кажется, решительно их красота зависит от вечернего освещения. Но жара была невыносимая, и я, стоя просто на месте, потел, как бывало в Орианде во время крокета, и то и делал, что вытирал платком текущий с лица пот! Каково же было танцующим?!! Про вчерашний парадный спектакль я ничего не успел Тебе написать. Роль Антониды играла красавица, моя крестница Кочетова, и пела превосходно. Перед началом спектакля я ходил на сцену, чтобы посетить ее в ее уборной. Оказалось же, что у нее уборной никакой не было, потому что все были заняты под новый балет, в котором участвовали обе труппы: и наша, и Московская, что составило такую массу народа, что ни одной свободной уборной для нее не оказалось. Она, бедная, должна была дома у себя и одеться, и гримироваться. И после окончания оперы, вся в поту, должна была в костюме ехать домой. Можешь себе представить, как это приятно. Корякин в роли Сусанина был очень хорош, а Орлов Сабининым очень плох, и голос стал какой-то глухой, сдавленный, с трудом выходящий из горла, и пел преплохо. — Балет один из лучших, которые я видывал, и постановка его и труппа несказанно красивы. Не знаю, возможно ли будет его у нас давать, потому что здесь он потребовал соединения обеих трупп. — Теперь уже 1/2 2-го, потому прощай. Храни Господь вас всех, и обнимаю Тебя, голубушку, и деток от души. Твой К.


21 мая 1883. Москва. Сегодня, в день моих именин, я получил от Тебя подарок в виде двух писем сряду, от 18-го и от 19-го числа, что доказывает, что и с дачи письма могут доходить сюда в такой же срок, как из Петербурга, когда почта в хорошем расположении духа! ‹…› Во вчерашнее мое письмо я вложил газетную статью, которую я нарочно для Тебя вырезал из С. — Петербургских ведомостей. Мне хотелось, чтоб и Ты прочла, так как у вас эта газета не получается. Меня удивил, собственно, не рассказ, потому что я знаю, какие чувства ко мне питают в Кронштадте, но то, как подобная статья в теперешнее время могла быть пропущена, как она могла появиться в печати. — Я вчера так был страшно уставши, что сегодня не мог встать ранее 1/4 10-го. Брат Миша с детьми пришел меня поздравить, пока я обувался; брат Николай с детьми, пока я умывался, а Алексей, пока я вытирался. Все они заходили так рано, потому что в 10 ч. они должны были быть за городом, в Петровском дворце, где происходил Церковный парад нескольким Полкам, которые сегодня тоже именинники; и потом была прибивка новых знамен, которые будут пожалованы Преображенскому и Семеновскому полкам в Понедельник, когда будет праздноваться их двухсотлетие. От всего этого я вчера отпросился, потому что иначе не мог бы быть у обедни. С 10 ч. моя маленькая гостиная стала наполняться. Тут собрались наличные моряки, Финляндские Офицеры и многие члены Государственного Совета. Этих я принял у себя в кабинете, а к остальным вышел в гостиную, и весь этот прием взял почти час времени. В 11 ч. я отправился слушать обедню с молебном в маленьвсую Кремлевскую Церковь Константина и Елены, которой никогда еще не видал. Она недалеко от Спасских ворот, находится на косогоре Кремлевского холма по направлению к Москве-реке. Ее почти ниоткуда не видно. Со стороны города ее закрывают Кремлевские стены, а из Кремля видны только ее зеленые две главы, потому что сама она скрыта косогором. Она премиленькая, с очень красивым и богатым иконостасом. Служба шла превосходно, и пел отлично один из Московских вольных хоров, каковых здесь много. Дома мы второпях позавтракали и в 1/4 2-го отправились в Петровский дворец на народный праздник, который происходил на Ходынском поле. Такого собрания народа, какое было сегодня, я никогда не видывал. Было несколько сот тысяч человек, говорят, что было роздано народу 450 т. порций угощения, и этого не хватило. Надо отдать справедливость Московской толпе, что она удивительно какая благодушная и благонравная и умеет себя добронравно вести, без шума, без драки, без малейшей истории или неприятности. Это было заметно и во время трех ночей иллюминации и сегодня, и это особенно поразило всех иностранцев. — А в Петербурге толпа, видно, сильно скандальничала. — В 1/4 4 ч. мы были дома, а в 4 ч. Государь с Императрицей очень любезно к нам заезжали, чтоб поздравить и осмотреть наше миленькое помещение. Вечером я в первый раз в жизни ездил на минутку в сад Эрмитаж, который мне очень понравился, но сегодня было там мало народу. — Весь день было, по обыкновению, наводнение поздравительных депеш, и что за тоска на них отвечать. — Скучно здесь и ужасно тянет к Тебе и деткам. Всех обнимаю. Твой К.


22 мая 1883. Москва. … Их Величества ради годовщины кончины Императрицы[19] ездили сегодня в Троице-Сергиевскую Лавру, выехали в 9 ч., а воротились в 6 ч. Эта поездка для Семьи не была обязательна. Одни поехали, другие нет. Вл. кн. Оля и Вера[20] присоединились к этой поездке, а брат Николай, я, Миша и многие другие остались дома. Мы, оставшиеся, все вместе слушали заупокойную обедню в одной из дворцовых Церквей „Рождества Богородицы“. Одной простой обедни уже было достаточно, чтоб меня совершенно утомить. Весь день я ничего не делал, был только в 3 ч. в доме у Сер. Мих. Третьякова, чтоб посмотреть снова его превосходную коллекцию картин, да сделал визиты Надиньке Бартеневой и Каншиной… А между тем предстоят еще несколько очень тяжелых дней. Завтра Преображенский Праздник в Селе Преображенском, до которого из Кремля верст 12, так что придется ехать раньше 10 ч. утра. Затем угощение войск от города в Сокольниках, откуда не вернемся ранее 3 или 4 часов, а вечером большой бал при дворе с ужином, который, вероятно, продлится часов до 2 ночи!!! В Четверг освящение Храма Спасителя, прием придется стоять на ногах, по крайней мере, часа три, коли не более. Все это ужасно, и я не знаю, откуда возьму сил, чтобы все это выдержать. — Про отправление наше домой еще ничего окончательно не решено, надеемся, однако, что, возможно, будем ехать в Воскресенье 29-го числа вечером, так чтоб быть в Колпине в Понедельник около полудни и ехать оттуда прямо в Павловск. Поэтому я прошу Тебя продолжать еще мне писать до Четверга 26-го числа. Если почтовые чиновники соблаговолят, то я это письмо получу в Субботу, а не то в Воскресенье. От Пятницы же письмо рискует уже меня здесь не застать. Итак, да будет последнее твое послание от Четверга, 26-го числа Вознесения, Праздника Федоровского Посада и дня освящения нового Спаса. Мы собираемся в Воскресенье 29-го числа сделать с Олей и Верой поездку в Воскресенский Монастырь, иначе говоря, в Новый Иерусалим, до которого из Москвы 40 верст. Выехавши утром, мы к обеду поспеем назад, а вечером поздно надеемся отправиться по железнице в обратный путь. Сказать не могу, как страшно меня тянет домой к Тебе, моей голубушке, к милым деткам, к Мариночке, которая меня так любит и так ласкова со мною, к мирной тихой привольной дачной жизни. Но я чувствую, что для восстановления утраченных сил мне будут необходимы морские купанья. Поэтому Орианда в Сентябре более чем желательна! Ну, теперь прощай, Ангел мой. Да хранит Господь Тебя и деток, и сердечно всех вас обнимаю. Твой К.


23 мая 1883. Москва.


Сегодня получил Твое письмо от 20-го, видно, почтовые чиновники были не в духе. Спасибо большое Тебе за ответы Твои на мои вопросы о состоянии дачи. Твое описание дачи еще более возбудило во мне желание ее поскорее увидать, и ужасно тянет меня к Тебе. Исправна ли сетка, ограждающая пруд? С такими резвыми детьми и часто непослушными, как Нюта и Маля, она более необходима, чем когда-либо.


‹…› Ах, когда-то настанет счастливая минута, когда я вас всех опять увижу, обниму, расцелую. Дожидаюсь этого с страшным нетерпением! — Сегодня праздновалось 200-летие учреждения потешных, праотцов Преображенского и Семеновского полков, и через них всей нашей регулярной армии. Выехали мы из дома в полной форме в 3/4 10-го, а воротились только в 1/2 4-го! Вот какие дни приходится здесь проводить! Ведь хоть кого это утомит. До бывшего Села Преображенского от Кремля верст 8, коли не больше. Полки были выстроены на широкой улице против небольшой Церкви Петра и Павла, которая, говорят, и при Петре уже существовала, но, вероятно, была перестроена, потому что глядит новою. Тут на открытом воздухе происходил молебен, во время которого были освящены вновь пожалованные знамена. Они совершенно нового или, лучше сказать, старинного образца. На древках вместо обычных золотых орлов находится на шаре осьмиконечный крест… Флаги у Преображенцев красные, у Семеновцев синие. На них написаны, с лицевой стороны, на первых образ Преображения Господня, на вторых Введение в Храм Богородицы, а на задней стороне Государственный Герб и Шифр Государя. По краям флагов богатый, шитый золотом узор. Надо сознаться, что они очень красивы, но говорят, что они очень тяжелы. Потом полки прошли церемониальным маршем, и все было весьма торжественно. Оттуда мы поехали за городом, проселками, в село Измайлово, старую вотчину бояр Романовых, где теперь Инвалидный дом, в котором мы плотно позавтракали. Потом через село Семеновское проехали опять в город и в парк Сокольники, где город угощал войско. Кругом вновь выстроенного великолепного павильона, где в центральной ротонде было собрано все Московское дамское общество и играла музыка, — были расставлены в саду столы, за которыми усадили 12 000 солдат, которые были богато накормлены городом. Государь побывал и в павильоне, и обошел столы, и везде гудело страшнейшее „ура“. Все это удалось отлично…

… Ну, теперь прощай. Господь с Тобой и детками. Обнимаю вас всех от души. Твой К.


24 мая 1883. Москва.


Видно, почтовые чиновники были в духе, ибо полученное сегодня Твое письмо было от 22-го числа, т. е. пришло в настоящий срок. Как приятно читать, что у вас хорошая погода, и потому вполне жуируете дачной жизнью, и детки часто могут забавляться как на сетке, так и в Розовом павильоне. Но видно, что придется Тебе их туда отпускать или с Мутер или с одной Элизой, а Тебе самой лучше там с ними не показываться, чтоб не возбуждать внимания, что Тебе, разумеется, неприятно. Когда же детки там одни, то никто на них особенного внимания не обращает, разве только своею красотой и миловидностью. Просто гулять по парку, я думаю, можно безопасно и с ними, но там, где толпа, лучше, чтоб они были без Тебя…

Сегодня день, который по расписанию должен был быть спокойный, вышел опять бестолковым. Пришлось ехать в 1/2 11-го утра без Государя в слободу Семеновскую, где Семеновский полк задал праздник в свою очередь. Началось с молебна на открытом воздухе, во время которого шел довольно крупный дождик. Потом был обед для нижних чинов, а для нас большой обеденный завтрак под палаткой. Тут были все великие князья, а из дам Мария Пав. и Евгения Макс.[21] В конце завтрака пошли бесчисленные тосты с „ура“. На воздухе перед палаткой попеременно играли три хора музыки, да пели хор цыган и Русский хор песельников. Коли хочешь, все это было мило. ‹…› В 1/2 7-го пришлось снова одеваться в полную форму и идти к большому обеду, на сей раз для всего дипломатического корпуса ординарного и экстраординарного, для Государственного Совета и всей свиты. После обеда происходили в гостиной разговоры, и потому мы воротились только после 1/2 9-го. А в 11 ч. вечера большой званый ужин от Преображенского Полка, куда отправляются все Великие князья и Великие княгини. Но я Великую княгиню туда не пустил, за что она на меня дулась, но, в самом деле, очень довольна, что избегает лишнего утомления. И я тоже решил не ехать, потому что решительно сил и мочи нет. На меня за это, пожалуй, будут в претензии, но мне теперь это все равно. — Ужасно тянет домой на покой. Желал бы ехать домой в ночь с Воскресенья на Понедельник, чтоб 30-го числа днем быть в Павловске, но не знаю, удастся ли, потому что в эту ночь отправится и Государь, и не знаю, согласятся ли путейские отправить меня в ту же ночь после него. Вл. Кн.[22] с дочерьми хотят остаться еще здесь 30-го и 31-го числа. Ну, прощай, сладчайшая голубушка. Храни Господь Тебя и деток. Обнимаю вас всех от души. Твой К.


25 мая 1883. Москва. Получил сегодня Твое письмо от понедельника, где Ты говоришь про начало занятий с Мариночкой на даче. Ну не прелестный ли ребенок наша Мариночка, что она сама просила, чтоб уроки ее продолжались и на даче, что соскучилась, проведя целую неделю без занятий, и обрадовалась теперь их возобновлению! Ведь это просто неслыханная черта характера в семилетнем ребенке! Как ее за это не полюбить, не погладить по головке, не расцеловать ее! Но уж не слишком ли долго продолжался на первый раз урок, от завтрака и почти до 4 часов? Не выходит ли это перелом? — Как я рад, что у вас продолжалась все это время хорошая погода. У нас она недурна, но все более сырая, иногда даже с небольшим дождиком, и только средней теплоты, градусов в 12 или 13. Сегодня день был и солнечный и теплый, но барометр тоже пошел вниз, и я боюсь за завтрашний день, за освящение Храма Спасителя, чтоб не было дождя. Церемония будет, вероятно, очень утомительная, и приказано быть в Собор в 1/4 10-го, так что в 9 придется выехать, и вряд ли ранее 1 часа пополдни вернемся. Но зато это и последняя церемония такого рода. Сегодня (Среда) ничего не было, в Пятницу день тоже будет свободный, и вечером только будет последний большой обед во дворце, а в Субботу будет большой смотр всех здешних войск, что не про меня писано. В Воскресенье вечером назначен отъезд обоих моих братьев, и железнодорожное начальство уже отвечало мне, что оно согласно к их поезду прицепить отдельный вагон собственно для меня. Таким образом, имею теперь полную надежду в Понедельник обнять Тебя и деток… Сегодняшним спокойным днем мы воспользовались, чтоб принимать разных лиц, в том числе Папского Нунция Монсиниора Ванутелли, которому я говорил про доброе впечатление, произведенное на меня в Декабре моими разговорами с Папой. Ему самому поручено здесь высказываться в том же добром смысле и направлении. Был тоже у меня Италианский Посол Нигра, собственно, чтоб видеть моего Andrea del Sarto, он тоже им восхищен. От 3 часов до l/2 7-го я подробно осматривал две картинные галереи, другого Третьякова, исключительно Русскую, и Боткина, у которого более иностранных картин. Я в совершенном восхищении от обеих, но особенно от первой, — Русской. Это неимоверная сокровищница! Между прочим, там главные и лучшие картины Верещагина, как Туркестанские, так и Индийские. — Странное дело, я тут более трех часов был на ногах и, разумеется, устал, но не утомился, и только потому, что оно меня интересовало, — что я это делал не по казенной надобности, а по собственной охоте. Ну, прощай, мой Ангел, не могу сказать, как я счастлив надежде скорого свиданья с Тобой, моим сокровищем, и с милейшими детками, которых я так люблю. Храни вас всех Господь. Обнимаю вас мысленно от души. Страстно Тебя любящий Твой К.


26 мая 1883. Москва.


… Сегодня состоялось, наконец, освящение нового Храма Спаса, в память 1812 года. Церемония была в высшей степени торжественна и великолепна. Описание ее Ты, наверное, найдешь во всех газетах, и я его повторять здесь не буду. Но оно было до невозможности утомительно и так тяжело, что даже хорошенько помолиться было невозможно. Выехали мы в 1/2 10-го, а воротились в 3/4 2-го, и все это время, т. е. четыре с половиною часа, стояли на ногах. Ведь на это никаких сил не хватит! Самое освящение престола мы смотрели [от] алтаря, и мне пришлось такое хорошее место, что я отлично видел все подробности этой интересной церемонии. Крестный ход кругом Собора был тоже чрезвычайно торжествен, и замечательный эффект производили все Хоругви, со всей Москвы стоявшие кругом Собора. Освящение продолжалось до 12 часов, и тогда только началась обедня, которая тоже продолжалась полтора часа. Тут уж мне мочи не было; во время Херувимской я почувствовал, что ко мне подступает обморок и стал выступать на лбу холодный пот. Я принужден был выйти вон, иначе я бы упал, и меня пришлось бы выносить на руках, что было бы еще больший скандал. В галерее я посидел на свежем воздухе и выпил воды и воротился в церковь, когда пропели „Верую“. Остаток обедни выстоял благополучно. Воротившись домой, я так обессилел, что часа два лежал и дремал. Слава Богу, что это последняя из больших церемоний. Завтра вечером только еще большой обед, а в Субботу парад войскам, и в тот же вечер Государь отправляется в Петербург вместо Воскресенья вечером, как сперва предполагалось. В Петербурге теперь никакого торжества не будет, Государь прямо проедет на Английскую набережную на пароходы и отправляется в Петергоф. Парадный въезд в Петербург состоится только в Августе по окончании лагеря, а теперь нет даже и достаточно войск налицо для подобной оказии. Я надеюсь, что и мне возможно будет ехать в Субботу же ночью, после Государя. Кеппен старается теперь мне это устроить, и, таким образом, надеюсь быть у Тебя 29-го в Воскресенье вместо 30-го в Понедельник. — Перед обедом я немного покатался по улицам.

Погода во время церемонии выстояла очень хорошо, даже было солнце при начале и во время крестного хода. Но потом нахмурилось, и не раз днем шел мелкий дождь. Вечером я ездил в Большой театр, где смотрел второй и третий акт „Корсара“ с jardin anime. Очень приятно было в антракте видеться со всем балетным миром и поболтать. Видел Любушку Радину (известная танцовщица. — Э. М., Э. Г.), которая как будто вовсе не меняется и не стареется. Тоже болтал и с Машей Николаевой и с Верушком, дорогая была особенно beaute, и такая миленькая и аппетитная. Все они здесь ужасно скучают и радуются, что и их повезут домой в Субботу же. Много в балете для меня совершенно новых фигур, и некоторые из них прехорошенькие, как то Потайкова и в особенности Аистова. Мари Петипа похудела и замечательно похорошела. Между воспитанницами познакомился с Лизой Кусковой, но она красавицей не будет. Ну прощай, моя сладчайшая, моя красавица из красавиц. Храни Господь Тебя и деток.[23] До скорого, надеюсь, свидания. Обнимаю всех от души. Твой К.»

* * *

Письма Константина Николаевича из Москвы, если использовать современный лексикон, это репортаж непосредственного участника важнейшего государственного события. Не будем забывать, однако, что его автор — опальный политик, и хотя Великий князь — приверженец монархии, представитель Правящего Дома, присутствует он в общем-то на чужом для него празднике. Коронуя Александра III, победу праздновали идеологические враги Великого князя, противники его либеральных идей. Конечно же письма любимой женщине не та трибуна, с которой можно выразить свое разочарование и печаль, навеянные переменами нового Царя, новыми, возмущающими Великого князя назначениями. Но и в них прорывается горечь: «… Прочитал к моему, не скрою, немалому удивлению, что отныне будет во флоте два Генерал-Адмирала, Константин Николаевич и Алексей Александрович…» Мы знаем, что Константин Николаевич был самолюбив и амбициозен и поэтому тяжело переживал свою вынужденную отставку. Но шел уже 1883 год, и время как-то уже примирило его с ней. Однако был он страстным патриотом своей страны и видел, что новые назначения оправдывают самые худшие его ожидания. Он хорошо знал нового генерал-адмирала, Великого князя Алексея Александровича, а потому был уверен, что последний продолжать работу по созданию боеспособного современного флота не сможет. Вот как впоследствии оценил деятельность Алексея Александровича на посту главы морского флота знаменитый ученый-кораблестроитель А. Н. Крылов: «За 23 года его управления флотом бюджет вырос в среднем чуть ли не в пять раз; было построено множество броненосцев и броненосных судов, но это „множество“ являлось только собранием отдельных судов, а не флотом… В смысле создания флота деятельность генерал-адмирала Алексея была характерным образцом бесплановой растраты государственных средств, подчеркивая полную непригодность самой организации и систему управления флотом и Морским ведомством». После Русско-японской войны 1904–1905 годов, где русский флот потерпел тяжелое поражение, генерал-адмирал Алексей Александрович Романов вынужден был уйти в отставку с оскорбительной кличкой «князь Цусимский».

Чтобы понять истинное настроение Великого князя на коронации, необходимо обратиться к его переписке с соратниками и единомышленниками. Еще совсем недавно в письме из Парижа, куда уехал Константин Николаевич после отставки, он признавался А. В. Головнину,[24] что переживает приступы душевного смятения, «и горя, и гнева, и скорби, и озлобления, и ожесточения» от сознания своего вынужденного ухода от государственных дел. Конечно же коронация не могла не обострить этих переживаний.

«… Теперь ничему удивляться нельзя и не должно», — пишет он Кузнецовой, однако, получая сообщения о новых назначениях, не только удивляется, но и возмущается.

«Из огня да в полымя, из царства лжи — в царство тьмы, в чистую катковщину!.. Страшнее насмешки над Россией трудно себе вообразить!» — так он отреагировал в письме Головнину на назначение графа Д. А. Толстого министром внутренних дел. Он не сомневается в том, что новый министр будет «… давить, уничтожать всякое свободное слово, всякую свободную мысль», а «давление слова и мысли никогда, нигде к добру не приводили, что мы знаем не только по истории, но и по собственному опыту». Как и в том, что сейчас «само правительство воспитывает народ для революции и приготовляет, пропагандирует ее почище всяких нигилистов».

В то же время в Москве Константина Николаевича не могли не тронуть верноподданнические чувства, которые были проявлены во время коронации нового Императора простыми русскими людьми и «инородцами», его охватывает гордость за Россию, за ее многонациональную культуру: «Вообще сегодняшнее зрелище дает понятие о громадности, о величии России…»

Поставив крест на своей политической и государственной карьере, Константин Николаевич не мог не надеяться на то, что сыновья Константин и Дмитрий продолжат его дело. И утешал себя тем, что его опала не повлияла на отношение к ним нового Императора: «… Мои два милых гуся Костя и Митя получили оба Владимирские кресты 4-й степени…»

* * *

Что знали «гуси», например, тринадцатилетний Костя и двенадцатилетний Митя, о происходящем в семье? Почти ничего — в дворянских, тем более в великокняжеских семьях не принято было устраивать разборки между мужем и женой при детях. А вот взаимного раздражения не скроешь. Так или иначе оно проявляется в гнетущем молчании за обедом, в нежелании матери и отца встречаться взглядами, в односложных ответах на формальные в общем-то вопросы, в поспешном удалении в кабинет или в розовую гостиную после ужина или в торопливом уходе по делам после завтрака. Уже одного этого было достаточно, чтобы в душе ребенка поселилась тревога.

Однажды, спустя годы, Константин случайно услышал, как мать, видимо, заканчивая разговор о брате Николае, в сердцах выговаривала отцу:

— Вы и впрямь от Николая ожидали чего-то другого? Яблоко ведь от яблони недалеко падает…

— О, так мы далеко зайдем… — в каком-то непривычном смущении проговорил отец, но, увидев сына в дверях, с какой-то безнадежностью удалился.

Константину хотелось расплакаться, так жалко было их обоих. Теперь он вполне понимал, какая драма скрывалась за фразой матери. И как несуразно была разрушена жизнь отца: разлад с женой, позор старшего сына, не оправдавшиеся надежды на Дмитрия, проблемы дочерей. И главное — отстранение от любимого дела, изгнание в никуда. И вот он, Константин, единственная надежда отца, должен тоже ранить его своим отказом от морского поприща. Он поехал к Александру Васильевичу Головнину за советом: как найти общий язык с отцом?

Сашу Головнина Константин знал с самого раннего детства. Тогда Мамá его часто поправляла: «Не Саша, а — дядя Саша». На что по-доброму улыбающийся маленький человечек говорил ей:

— Не браните его, милая Александра Иосифовна, — мне нравится такое панибратство. Ведь мы друзья, не правда ли, Великий князь?

При этом он брал его на руки и пытался поцеловать. Головнина почему-то умилял высокий титул в применении к трехлетнему Косте. Сам Александр Васильевич был не только низкоросл, но горбат и некрасив лицом. Однажды, когда он вышел из столовой вместе с Папá, решившим его проводить на станцию в Павловске, брат Кости Николка вдруг стал его передразнивать.

Мамá выбранила Николку, а потом сказала им:

— Грешно смеяться над природными недостатками. Александр Васильевич нисколько не виноват в том, что таким родился, но в том, что он умен и образован, его заслуга.

И рассказала о тяжелом детстве Александра Васильевича, родившегося с повреждением спины, из-за чего до пяти лет он не мог ходить, говорить и постоянно болел. Только чтение отвлекало его от боли.

Позже Папá приводил старшим детям в пример Александра Васильевича как человека, с детства стремящегося к знаниям и только личными заслугами добившегося высоких званий и чинов. Тогда Костя узнал, что отец Головнина, известный мореплаватель Василий Михайлович, рано умер и Саша с четырьмя сестрами жил в бедности. В 13 лет его определили за казенный счет в Петербургскую гимназию, но вскоре за отличные успехи и примерное поведение он был переведен в Царскосельский лицей и по его окончании получил большую золотую медаль и самый высокий для выпускника чин титулярного советника. Папá высоко ценил Александра Васильевича и часто советовался с ним.

А вот мать, как понял повзрослевший Константин Константинович, его не жаловала и в душе, может быть, ненавидела. Однажды Александра Иосифовна даже назвала Александра Васильевича «злым гением мужа».

* * *

Назвав Александра Васильевича «злым гением мужа», Александра Иосифовна в каком-то смысле оказалась права. Именно Головнин, сподвижник и вдохновитель всех либеральных идей и проектов отца, был выбран Государем Александром III в посредники для устранения Константина Николаевича от дел. Поскольку по придворному статусу Великие князья не могут быть уволены, Александр III поручил Головнину убедить Константина Николаевича самому подать прошение об отставке. Головнин не смог отказаться от этого неприятного поручения и невольно оказался вестником беды.

Константин Николаевич понимал, что с гибелью Александра II пришел конец и всем его реформаторским начинаниям, но вряд ли мог предположить, что официально сообщит ему об этом его ближайший соратник и преданный друг.

Двадцать восьмого мая 1881 года в Ореанду, где отдыхал Великий князь, пришло письмо от Головнина: «Государь изволил сказать мне, что нынешние совершенно новые обстоятельства требуют новых государственных деятелей, что вследствие этого состоялись по высшему управлению новые назначения и что Его Величество желает, чтобы вы облегчили ему распоряжения, выразив готовность вашу оставить управление Флотом и Морским ведомством и председательствование в Государственном Совете…»

Трудно сказать, почему Император выбрал для этой роли Александра Васильевича Головнина, но тот с честью справился со своей задачей. В результате переписки с опальным сановником и частых аудиенций у Императора, которого Головнин информировал о настроениях Великого князя, а Великого князя, в свою очередь, о намерениях Александра III, ему удалось добиться если не примирения дяди и племянника, то, по крайней мере, отставки более-менее почетной.

На предложение Царя Великий князь ответил сразу же после получения письма, 28 мая 1881 года. Он пишет Головнину:


«… Если Его Величество находит, что ввиду теперешних новых обстоятельств нужны и новые государственные деятели, то я вполне преклоняюсь перед его волей, нисколько не намерен ей препятствовать и поэтому желаю и прошу его ни в чем не стесняться в распоряжениях его об увольнениях меня от каких ему угодно должностей.

Занимал я их по избранию и доверию двух незабвенных Государей: моего отца и моего брата. Морским ведомством я управлял 29 лет, в Государственном совете председательствовал 16 с половиной лет. Крестьянское дело вел 20 лет, с самого дня объявления Манифеста. Если ввиду теперешних новых обстоятельств эта долговременная, 37-летняя служба, в которой я, по совести, кое-какую пользу принес, оказывается более ненужной, то, повторяю, прошу его не стесняться и уволить меня от тех должностей, какие ему угодно. И вдали от деятельной службы и от столицы в моей груди, пока я жив, будет продолжать биться то же сердце, горячо преданное Матушке-России, ее Государю и ее Флоту, с которым я сроднился и сросся в течение 50 лет. Моя политическая жизнь этим кончается, но я уношу с собою спокойное сознание свято исполненного долга, хотя с сожалением, что не успел принести всей той пользы, которую надеялся и желал».


Конечно же Великий князь адресовал свою обиду не Головнину, которому и без того известны его успехи на всех занимаемых должностях, а своему державному племяннику, может быть, и потомкам. Головнин прочитал письмо Царю и сумел убедить его, что чувства Константина Николаевича в данных обстоятельствах совершенно оправданны, а главное, что письмо позволяет в высочайшем указе сказать: «согласно желанию». Александр III остался доволен и даже пообещал собственноручно написать дяде. Головнин также убедил Царя не приурочивать отставку к 50-летнему юбилею Великого князя в звании генерал-адмирала и разрешить тому «жить где угодно, как в России, так и за границей».

С другой стороны, умница Головнин сделал всё возможное, чтобы примирить Великого князя с отставкой. Передавая разговор с Александром III, Головнин, в свое время смещенный с поста министра народного просвещения, говорил Константину Николаевичу: «… по собственному опыту знаю, как тяжело министру на первых порах после оставления должности находиться в Петербурге и видеть, как ломается все, что он сделал, критикуется то, что сделано, что время успокаивает и дает равнодушие. Поэтому лучше приобрести несколько равнодушия и тогда приехать. Если бы я мог вернуть прошедшее, то поступил бы таким образом и сохранил бы тем самым много здоровья и спокойствия…»

Трудная дипломатическая миссия Головнина продолжалась полтора месяца. Только 13 июля 1881 года был опубликован именной высочайший указ Государственному совету. «Снисходя к просьбе Его Императорского Высочества Государя Великого князя Константина Николаевича, всемилостивейше увольняет Его Высочество от должностей Председателя Государственного Совета, председательствующего в главном комитете об устройстве сельского состояния, и Председателя особого Присутствия о воинской повинности с оставлением в званиях генерал-адмирала и генерал-адъютанта, а также в прочих должностях и званиях».

А вслед за этим был опубликован высочайший рескрипт обо всех заслугах Великого князя. На его подлиннике Император собственноручно написал: «Искренне любящий Вас Александр». В Кронштадте и Ялте состоялось празднование юбилея генерал-адмиральства Великого князя Константина Николаевича. Но долго еще Константин Николаевич с горечью говорил: «Лучше бы дали закончить начатое…»

* * *

Константин Константинович ехал в Царское Село к Александру Васильевичу Головнину, куда соратник и друг отца переселялся из Петербурга ранней весной и жил в собственном доме. Идея поездки принадлежала Александре Иосифовне, она была осведомлена о посредничестве Головнина между царем и мужем в организации отставки последнего. Дело закончилось хорошо, и Александра Иосифовна посоветовала сыну поговорить с Головниным о настроениях отца, о том, когда и в какой форме лучше преподнести ему решение навсегда расстаться с морской службой.

— Если эта проблема тебя все еще волнует, — сказала Мамá с понимающей улыбкой.

Ступив из вагона на перрон, Константин Константинович тут же увидел Головнина. Маленький человечек в легком коротком пальто и цилиндре спешил ему навстречу, прихрамывая на правую ногу, и приветливо улыбался. Когда они сблизились, Великий князь протянул ему руку. Головнин пожал ее с поклоном:

— Здравствуйте, Ваше Императорское Высочество! Представьте, как я рад вас увидеть, а еще больше польщен вашим желанием навестить здесь старого отшельника! Давно меня не посещали такие высокие гости!

Он глядел на князя снизу вверх, и цилиндр от этого съехал на затылок. В глазах — еле заметное лукавство, и было не совсем понятно, что Головнин имеет в виду — его великокняжеский титул или рост? Константину Константиновичу захотелось поставить разговор на простую ногу. Бережно пожав сухую руку, он сказал, по-детски коверкая слова и смущаясь этой, уже недетской бесцеремонностью:

— Здравствуйте, Саша!

Головнин снял злополучную шляпу, отступил на шаг и вдруг голосом Мамá произнес:

— Не Саша, а дядя Саша!

Оба рассмеялись и пошли рядом вдоль поезда, невольно привлекая к себе внимание. Константину Константиновичу вдруг пришла в голову забавная мысль: вряд ли когда-либо еще он почувствует себя столь же «высочеством», как сейчас.

— Извините, дорогой Константин Константинович, чуть было не запамятовал: примите мои искреннейшие поздравления в связи с вашим новым званием почетного члена православного Палестинского общества, основанного, насколько мне известно, вашим отцом. Мне как никому приятна такая преемственность!

— Спасибо, Александр Васильевич! Но моей личной заслуги тут нет, это наследственные великокняжеские обязанности. К тому же я приехал с вами поговорить еще об одной преемственности, от которой и не знаю как отказаться.

— Догадываюсь, догадываюсь о волнующем вас обстоятельстве и радуюсь, что с такой щепетильностью относитесь к переживаниям глубокоуважаемого мною Константина Николаевича, вашего отца! Надеюсь, все с Божьей помощью уладится наилучшим образом.

У выхода из вокзала ждала пролетка, но Головнин неожиданно предложил пройтись через парк:

— Здесь близко, да и погода располагает к прогулке. А на мою хромоту не обращайте внимания — подагра, знаете ли, управы на нее нет, но я все равно решил не поддаваться.

Головнин жил в небольшом, недавно отстроенном двухэтажном кирпичном доме с небольшим садом и флигелем, на углу Песчаной и Гороховой. Хозяйство вела экономка, дородная и добродушная мещанка, еще молодящаяся, но смотревшая на Головнина и его гостя материнскими глазами.

Усадив гостя на диван, а сам устроившись в глубоком кресле, Головнин обвел рукой кабинет, уставленный книгами и папками с документами, без папок они, растасованные веером, были разложены на письменном и шахматном столах, даже на стульях, рядом с подшивками старых газет.

— Вот так и живу, копаюсь в своем и государственном прошлом, пишу, размышляю, что и как было, пытаюсь предугадать, чем всё обернется. Ведь между прошлым, настоящим и будущим есть совершенно четкая причинно-следственная зависимость, которую и пытаюсь разглядеть путем сопоставления!

Он неожиданно вскочил, подбежал к письменному столу, открыл дверку левой тумбы и одну за другой вытащил две высокие стопки папок, перехваченных марлевым жгутом.

— Вот тут — бесценные документы и копии, собираемые и сортируемые мною почти сорок лет. Они касаются заслуг перед Отечеством Великого князя Константина Николаевича. В этой — о возрождении флота Российского, здесь — об освобождении крестьян от крепостной зависимости и о проведении земельной реформы. Есть еще одна папка, но пока незаполненная. В ней — записи бесед с Великим князем, заметки о благоприятных изменениях в других государственных сферах и учреждениях, которых касался его высокий ум… Константин Константинович был ошеломлен пиететом, с которым Александр Васильевич говорил о его отце, что свидетельствовало, нет, не о преклонении, а о какой-то невероятной, неистовой преданности Константину Николаевичу. О, как бы он сам хотел иметь когда-либо такого соратника!

— Россия как самодержавное государство будет процветать до тех пор, пока Государь будет собирать у трона прогрессивных и преданных Отечеству людей, не боящихся назревших перемен, поддерживать их. Покойный ваш дядюшка, император Александр II, царство ему небесное, верил Великому князю настолько, что прозорливо и смело утвердил проект реформы 1861 года, несмотря на то, что в Государственном совете за него проголосовало меньшинство. И вошел в историю как Царь-освободитель!

Старик вдруг отодвинул папки в сторону, положив одну на другую:

— Извините, увлекся, Константин Константинович! Совсем не собирался знакомить вас со своим домашним архивом. Поговорить с вами я хотел о Великом князе Константине Николаевиче не как о бывшем управляющим Флотом и Морским ведомством и бывшем председателе Государственного совета, а как о вашем отце… Если вы, конечно, склонны к такому разговору…

— Отчего же… Я, собственно, тоже хотел с вами посоветоваться по делу, очень беспокоящему меня. Вы знаете, как Папá желал, чтобы кто-то из нас перенял его любовь к морю… Мои морские плавания вселили в Папá надежду, однако у меня есть причина отказаться от морской службы, которую Папá, уверен, не сочтет уважительной. А между тем я твердо решил поступить именно так, потому что вполне уверился, что психологически не совместим с морем, дальними походами и морскими бдениями на суше. Армия по мне куда больше. Но Папá столько перенес, что я в затруднении окончательно сказать ему об этом…

— Значит, вы уверены, что отец вас не любит, а следовательно, не поймет. — Головнин взглядом остановил попытавшегося было возразить Константина Константиновича. — Вот об этом я и хотел поговорить, если позволите, Ваше Императорское Высочество, воспользовавшись преимуществом своего возраста, нежностью, которую питал и питаю к вашему отцу и вам, а также вашим довольно неожиданным желанием встретиться.

— Видите ли, Александр Васильевич, я никогда не задавался вопросом, любит ли Папá меня, моих братьев и сестер, — после короткого молчания заговорил князь. — Благодаря Мамá, отцовская любовь с тех пор, как я себя помню, была, что называется, вынесена за скобки наших, порой довольно сложных, отношений. Она как бы сама собой разумелась. Именно из любви к нам Папá требовал повиновения, запрещал высказывать мнение, противоречащее собственному, и даже наказывал из любви. А что не проявлял особой нежности, так этому было объяснение: постоянно занят важными государственными делами…

Головнин внимательно слушал, и Константин Константинович чувствовал, что не удивит его тем, что скажет сейчас.

— И вот теперь, признаюсь, мне не так важно, любит ли Папá меня и как он распределяет свои чувства между нами и внебрачными детьми, куда важнее для меня то, что я его люблю!

— Ну и слава Богу! Тогда вы обязательно поймете друг друга, потому что ваш батюшка безмерно любит вас, поверьте мне! Потеряв душевную связь с детьми в нежном возрасте, он так и не нашел сил и возможности объясниться с вами, когда вы стали взрослыми! И это он называет трагедией своей души…

Головнин встал и горестно развел руками:

— Я бы хотел обнять вас, Константин Константинович, но, увы, не дотянусь! Разрешите мне просто пожать вашу руку!

Они обменялись крепким рукопожатием. Великий князь был осторожен, чтобы не причинить боли маленькой руке Головнина. Прощаясь, старик торжественно произнес:

— Насколько мне известно, Ваше Императорское Высочество, скоро вы сможете провести довольно много времени в обществе вашего отца. Он намеревается посетить Венецию и рассчитывает на то, что вы станете его чичероне. Он так и сказал: «Костя у меня в душе поэт и художник…»

«ПИАНИНО КУПЛЕНО»

Вернувшись от Александра Васильевича Головнина, Константин встретился с Государем.

Разговор с Сашей, теперь царем Александром III, шел в маленьком кабинете в Гатчине. Они вспомнили поездку в Копенгаген, куда Саша, тогда Цесаревич, должен был прибыть на яхте «Царевна», а прибыл на частном пароходе.

И от волнения совсем не понял речь датского короля и сконфузился…

Александр всегда легко краснел и стеснялся. Этот великан и силач, который мог легко согнуть серебряный рубль, не любил многолюдства, визитов, августейших родственных посиделок. Казалось бы, когда человеку насладиться танцами, нарядами, вихрем веселья на балах, как не в молодости. Но и в молодости он не любил развлечений. И в преддверии их начинал вздыхать. Но куда денешься — двор Наследника после Императорского был вторым в строгой придворной иерархии. И в Аничковом дворце все должно было быть на высочайшем уровне.

Цесаревна Дагмара радовалась веселью. Миниатюрная, легкая, обаятельная, украшенная драгоценностями, она сама была украшением празднеств. Константин не сводил с нее глаз. Глубокая симпатия связывала их души. Однажды она подарила ему анютины глазки, он привез цветы с бала, засушил и спрятал на вечное хранение в свой дневник (и до сих пор, спустя более 125 лет, они там лежат).

Константин смотрел на Александра, который еще больше погрузнел, густые брови прикрывали его красивые глаза. Комната, в которой они говорили, была слишком мала для царя и как-то неудобна. Когда Александру это говорили, он усмехался: «Ничего, здесь хватит места для самого занятого человека России». Этот человек после погребения отца дал понять своим Манифестом,[25] что теперь многое подлежит изменению: методы управления, взгляды, сами сановники, дипломаты, чиновная челядь.

Константин подумал об отце: новый Царь не отнес его к «людям дела» и предложил по собственному желанию покинуть государственную службу.

Великий князь, прибыв из дальнего плавания, успел многого наслушаться не только об убитом Александре II, но и о новом царе в аристократических салонах Петербурга. Передавали, что профессор Московского университета Чивилев, воспитатель Александра III, ужаснулся, узнав, что тот должен стать царем. «Не могу примириться с мыслью, что он будет править Россией», — говорил Чивилев коллеге-профессору, считая ум своего воспитанника весьма заурядным. Шутили, что плоть уж чересчур в новом царе преобладает над духом. И все вокруг твердили, что Государя надо воспитывать и развивать в нем политический дух.

Удавалось это Константину Петровичу Победоносцеву, который когда-то преподавал Александру законоведение, а когда он стал Наследником (после безвременной смерти старшего брата Николая), руководил его общим образованием. Рассказывали, что на заседании Совета министров 8 марта, где после гибели Александра II решалась судьба «конституции» Лорис-Меликова, Победоносцев осмелился назвать реформы покойного Императора «преступною ошибкою», а по поводу предлагаемого собрания представителей от земств и городов вскричал: «Конец России! Нам предлагают говорильню… Все болтают, и никто не работает… Нам предлагают устроить всероссийскую верховную говорильню!»

В ответ на страхи, что в России будет «пожар», Победоносцев говорил странные вещи: мол, никакая страна в мире не в состоянии избежать коренного переворота, вероятно, это ожидает и Россию. Но, дескать, ничего! Революционный ураган очистит атмосферу.

— Хорошее утешение! — качали головами в салонах. И удивлялись: революцию можно, оказывается, вносить в планы правительства…

Слышал Константин и иные суждения: что никакой «черной реакции» не наступило, что биографии новых министров поучительны — министр путей сообщения, хоть и князь, но работал на рудниках Пенсильвании; министр финансов — ученый-механик, профессор, оригинальными теориями улучшает экономику страны и приводит финансы в порядок, что сказывается на развитии промышленности; военный министр — заслуженный герой Русско-турецкой кампании; скромный чиновник Управления юго-западных железных дорог вообще сделал головокружительную карьеру — стал товарищем министра, Царь прозрел в нем талант. Это был Сергей Юльевич Витте.

Шли толки, что безынициативного Николая Карловича Гирса Александр III сделал министром иностранных дел только потому, что сам хочет быть этим министром. А Гирс — лицо вежливое, тонко воспитанное — изобразит Западу желания русского Царя в лучшем виде.

А желания были просты: Царь не хотел, чтобы на Западе Россию делали орудием своих целей. И всегда давал понять, что ему для своей страны нужен мир, ибо от него зависит благосостояние 130 миллионов его подданных.

Александр III пришел не мальчиком на престол, — напоминали его сторонники, — он видел: как только Россия принимала участие в разногласиях зарубежных коалиций, она всегда проигрывала, ею пользовались. Потому и говорил: у России только два союзника — ее Армия и Флот.

Константин слушал все эти пересуды, предсказания, речи справа и слева и будто не слышал. Он так давно знал Сашу, его благородство, честность и здравый ум. А уж если говорить о политическом воспитании, то тут нужен воспитатель особенный — с таким же, как у Саши, священным огнем любви к России.

Он с горечью подумал об отце и вздохнул. Некстати припомнилась строка несложившегося стихотворения, которое он хотел посвятить восшествию Александра III на престол. Не сложилось, потому что он, суеверный, обнаружил, что Саша — тринадцатый Император и что сын его, Наследник Николай, родился в день памяти Иова Многострадального, 6 мая… Константин еще не знал, что и царствовать будет Александр III 13 лет.

Они сидели в креслах друг против друга. Константин говорил просто и искренне о желании уединения, о душевном беспокойстве, о своих религиозных чувствах, о бессмысленности светских обязанностей.

— Я хочу уйти в монастырь. Прошу разрешения…

Александр встал, заслонив широкой фигурой низкое окно. Константин был уверен, что он даст согласие: отца его уволил со всех должностей, зачем же насильно удерживать сына?

— Ты, Костя, даже со своей фантазией не нафантазируешь, как мне бывает муторно и гадко. Иногда я — как волк затравленный. Даже стыдно: в руках такая сила, а душа — как щенок. Нет. И еще раз нет. Если все мы уйдем в монастырь, кто будет служить России?

Царь, возможно, нашел лучшие слова, когда темперамент и дух Константина плутали в совершенно полярных сферах. И все-таки Константин вместе с Петром Егоровичем Кеппеном поехал в Оптину пустынь для беседы со старцем Амвросием.

Вернулся он более спокойным — не так скорбело сердце, не таким унылым был дух. Как говорила сестра Оля, «лицо можно обратить к жизни».

А жизнь потребовала срочной поездки на родину матери в Альтенбург, близ Лейпцига, столицу Саксен-Альтенбургского княжества. Умерла от воспаления легких троюродная сестра Константина — четырнадцатилетняя Маргарита, и ему предстояло представлять семью на похоронах. Траурные хлопоты, слезы, черные платья и черные перья на шляпах, соболезнования, разговоры шепотом и таинственные распоряжения — всё это не помешало старшей сестре покойной, восемнадцатилетней Елизавете Августе Марии Агнессе из германского владетельного дома, влюбиться в него, высокого, стройного, в морском мундире, который очень ему шел.

Ни танцев, ни музыки, обычно облегчающих «узнавание» и начало романа, разумеется, и быть не могло. Но они оказались рядом за столом. Константин долго рассматривал на тонкой руке Елизаветы серебряный браслет с прозрачным бесцветным камнем.

— Вам нравится форма этого браслета? — спросил он ее.

— Нравится, — едва улыбнулась она пухлыми губами.

Ему захотелось их поцеловать. Вся она была тонкая, светлая, воздушная, светлые локоны и этот детский пухлый рот… Пожалуй, он увлекся…

— Когда у меня будет невеста, я ей подарю такой же, — сказал он.

— Да? — спросила она, мгновенно погрустнев. И, чтобы скрыть эту грусть, деловито, по-немецки сняла браслет с руки и протянула Константину:

— Посмотрите, чтобы запомнить, как он устроен…

Но он уже запомнил ее, Елизавету, и все оставшееся время в Альтенбурге не отходил от нее.

Герцог Мориц Саксен-Альтенбургский и его жена Августа заволновались. Их хрупкая нежная девочка не сможет жить в России: снега, морозы, дикие пространства, там убивают монархов, стреляют, взрывают, кого-то вешают. Ужас! Они только что похоронили младшую дочь Маргариту… А что если старшая Елизавета сгинет в снегах России? Нет и нет.

Когда-то Царь Александр III, обвенчавшись с датской принцессой Дагмарой, записал в дневнике: «… Необыкновенное чувство… думать, что, наконец, я женат и самый главный шаг в жизни сделан».

Кажется, и мечтания Константина о семейной жизни сбывались. Александре Иосифовне понравилось, что сын нашел невесту на ее родине, в Альтенбурге, хотя у нее самой планы были другие. Отец многозначительно сказал: «Пожалуй, пора. Но будущая жена должна знать, чья она жена, — моряка. А это означает расставания. Дай ей об этом депешу».

До депеши было далеко. Переговоры шли длительно и трудно. Держались они в секрете. Родители невесты не давали согласия на брак. Но послушную тихую дочь было не узнать. Она говорила о страстной любви и что пороха и революции в России не боится.

Герцог Мориц и герцогиня Августа признали свое поражение. «Пианино куплено» — такая странная телеграмма пришла в Россию. Это принцесса Елизавета подала условный знак: Великому князю можно ехать в Альтенбург с официальным предложением.

Сидя в своей комнате с дрожащим сердцем, Елизавета слышала каждый шаг жениха и стук палаша по ступеням, когда он в вицмундире Конного полка поднимался по лестнице замка, направляясь к ее родителям.

Весной, 15 апреля 1884 года в дворцовой церкви Зимнего дворца Его Императорское Высочество Великий князь Константин Константинович Романов венчался с принцессой Елизаветой. Венчал их духовник Царя, протопресвитер Янышев. Царский манифест гласил:


«Возвещая о сем радостном для сердца нашего событии и повелевая супругу Великого Князя Константина Константиновича именовать княгинею Елизаветой Маврикиевной с титулом Императорского Высочества, мы вполне убеждены, что верные подданные наши соединят теплые мольбы их с нашими к всемогущему и всемилосердному Богу о даровании постоянного, незыблемого благоденствия любезным сердцу нашему новобрачным».


Пожалуй, не было мемуариста, не сказавшего слов о семейном счастье Константина Романова. Оба были красивы, приветливы, добры. Свой дом называли уютным гнездышком, а себя — любящими супругами. Писатель Иван Александрович Гончаров так благодарил молодую августейшую пару за день, проведенный у них в гостях:


«Я робко приближался к Вашему порогу, не имея никакого представления в уме о новой для меня личности — Великой княгине, но Вы и ее приветливый прием рассеяли мою робость, а грациозное председательство Ее Высочества за трапезой, очаровательная любезность и внимание, тонкая, изящная обстановка вместе с блеском красоты и юности Новобрачной Четы — все это окружало меня атмосферою такой нежной, благоухающей поэзии, что я тихо, незаметно для Вас, наслаждался про себя прелестною картинкою Вашего молодого семейного счастья! Сам Гименей, казалось мне, нет, не Гименей, а православный Ангел Хранитель невидимо присутствует на страже Вашего юного, брачного гнезда!

У меня в ушах и сердце так приятно звучат последние слова Ее Высочества: „Vener nous voir souvent“ („Приходите к нам чаще“. — Э. М., Э. Г.)… — Нет, этого нельзя! Я не баловень судьбы — и никогда не отделаюсь от страха — abuser (стать обузой. — Э. М., Э. Г.). Но изредка, изредка, осенью, зимой, повторение такого дня мне будет „богатым подарком“».


Заметим, что Иван Александрович был человек непростого характера, большой индивидуалист и холостяк, так и не заведший семьи. И вместе с тем живой классик с острым взглядом.

Кто-то скажет, что это был светский прием. Но и в быту молодой пары не меньше «благоухающей поэзии», замеченной Гончаровым. Они открывали себя друг другу, радуясь этим открытиям. Вот он рассматривает ее рождественские подарки и счастлив, что она очень старалась: достала для него спичечницу из песчаника и нефритовую пепельницу, оправленные серебряными змеями работы вошедшего в моду ювелира Фаберже.

А утром, 4 сентября, в день ее именин, он аккуратно расставил свои подарки ей: брошку в виде черепахи с большим рубином, вставленным в испещренную золотом спинку, флакон из сердолика, стойку для пера из золота и, наконец, сапфиры Императора Николая I. Он часто смотрел, как жена собирается на бал, и особенно любил один ее наряд: белое платье с лиловыми орхидеями и вереском, в жемчугах и алмазах. Это платье Елизавете подарила его мать Александра Иосифовна. Когда молодая невестка его надевала, обязательно приходила посмотреть на нее. И Константин вместе с Мамá наперебой восхищались красотой своей Лизы, которая не имела права выглядеть хуже других Великих княгинь.

Однако оттенки любви многообразны и продиктованы не только восторгом, счастьем, упоением, но и долгом, жалостью, раздражением, ревностью, надеждой… «Я боюсь касаться подробно оттенков моей супружеской жизни. Эти постоянно гнетущие меня размышления перерабатываются у меня в голове и не попадают на бумагу. Все, что касается жены, все, что мне в ней не нравится, что в настоящее время составляет мое главное и постоянное мучение, — все глохнет в моей душе». Когда Константин мучился над листом бумаги, страшась изложить в дневнике, что его беспокоит, это не значит, что он ее не любил. Он пытался разобраться и сожалел, что не умеет умно, искренно, сосредоточившись в чувствах и мыслях (как это делал в своих, поразивших Константина, дневниках медик Пирогов), назвать причину своей сумятицы. Да, его жена отказалась принять веру мужа. Но можно ли иметь право на тайну ее души? У него ведь тоже есть свои тайны. Свои интимные переживания, грехи природной двойственности, в которых он исповедуется священнику.

Стремясь понять любимую женщину, он просил понять и его, просил об этом в стихах своих:

В душе загадочной моей есть тайны,

Которых не поведать языком,

И постигаются случайно

Они лишь сердцем, не умом.

ПОЭТ

«В душе загадочной моей есть тайны…» — признается Константин молодой жене. Но признается, не гордясь этими тайнами, а надеясь на снисходительность к ним. Одна из его тайн Елизавете была известна: ее муж — поэт. Да, Великий князь, Его Императорское Высочество, кадровый военный, не смеющий нарушать династический запрет на занятия поэзией (музыкой, живописью, театром), — поэт.

И это было прекрасно, считала Елизавета. Еще более загадочным становился образ любимого русского князя, писавшего ей и для нее:

Взошла луна… Полуночь просияла,

И средь немой, волшебной тишины

Песнь соловья так сладко зазвучала,

С лазоревой пролившись тишины.

Ты полюбила, — я любим тобою,

Возможно мне, о друг, тебя любить!..

И ныне песнью я зальюсь такою,

Какую ты могла лишь вдохновить. —

читала она, и сердце ее трепетало от его признаний. А он снова и снова бросал к ее ногам поэтические цветы:

… И пронеслися мимолетные виденья,

И целый день с томлением, с тоской

Я темной ночи жду, — жду грезы усыпленья,

Чтоб хоть во сне увидеться с тобой!

(«Взошла луна…», 8 сентября 1883)

Но она не знала, что его поэтический порыв — не мимолетное волшебство любовных впечатлений, а — дар, страсть, колоссальный духовный труд. Не знала еще, что ей придется, встречаясь с ним, идущим с блокнотом в руках в аллеях Павловского или Стрельнинского парка, сворачивать в другую аллею, чтобы не спугнуть свою соперницу — его музу. Не знала, что он, несмотря на все условности и запреты, поклялся служить Отечеству именно словом и что его роман с музой был серьезен и благороден.

Еще до того, как встретить ее, Константин написал:

Я баловень судьбы… Уж с колыбели

Богатство, почести, высокий сан

К возвышенной меня манили цели, —

Рождением к величью я призван. —

Но что мне роскошь, злато, власть и сила?

Не та же беспристрастная могила

Поглотит весь мишурный этот блеск,

И все, что здесь лишь внешностью нам льстило,

Исчезнет, как волны мгновенный всплеск.

Есть дар иной, божественный, бесценный.

Он в жизни для меня всего святей,

И не одно сокровище вселенной

Не заменит его в душе моей:

То песнь моя!.. — пускай прольются звуки

Моих стихов в сердца толпы людской,

Пусть скорбного врачуют муки

И радуют счастливого душой!

Когда же звуки песни вдохновенной

Достигнут человеческих сердец,

Тогда я смело славы заслужённой

Приму неувядаемый венец.

Но пусть не тем, что знатного я рода,

Что царская во мне струится кровь,

Родного православного народа

Я заслужу доверье и любовь, —

Но тем, что песни русские родные

Я буду петь немолчно до конца

И что во славу матушки России

Священный подвиг совершу певца.

(4 апреля 1883)

Первое стихотворение «Задремали волны…» он написал в Крыму, в родительском имении Ореанда. Был май 1879 года, он сопровождал отца на испытаниях броненосцев в Черном море и побывал в белом доме с колоннами, увитыми виноградом. Среди скал над морем расположился сад: мирт, лавр, кипарис, «объятый вечнозеленой думой», кусты роз, прохладный под портиком фонтан. Здесь он «вкусил впервые высшее из благ, поэзии святое вдохновенье». Восемь строк, он их включил в свои сборники, не исправив ошибку, деликатно замеченную поэтом Я. Полонским.

Начинающий поэт рисовал лирическую картину: «Задремали волны, ясен неба свод; светит месяц полный над лазурью вод». «Лазурь вод», конечно, не может вязаться ни с ночью, ни с полным месяцем, — говорил Полонский и, чтобы смягчить замечание, приводил в пример Лермонтова, у которого такая же ошибка: — «Русалка плыла по реке голубой, озаряема полной луной»… Какая уж там лазурь или голубая река ночью?!

Но уроки поэтического мастерства еще впереди, а пока интересна другая деталь: откуда у этого «баловня судьбы», знатного двадцатилетнего юноши, в первом же стихотворном наброске появляются слова «горе», «муки», да и последующие его стихи не лишены тех моментов человеческой жизни, которые мы определяем словами «горькая доля», «печаль», «огорчения», «юдоль земная», «беда». Не о себе он печалился — о других. «В нем была органическая человечность, врожденная гуманность, потому что она не могла быть следствием личного опыта, слишком малого у столь молодого человека», — говорили знавшие его.

Но настоящую тягу к сочинительству он почувствует в последнем заграничном плавании. Стоянки были долгие, и он, лейтенант фрегата «Герцог Эдинбургский», смог быть гостем своей любимой сестры Ольги Константиновны, Королевы эллинов. Стояло жаркое, с синевой в дрожащем воздухе лето, сменившееся тихой, теплой, разноцветной осенью. Над Татоем — 20 верст от Афин, — где стоял дом сестры-королевы, полыхали причудливые закаты. Пламенела вершина Пентлика. Память с услужливостью подсказывала, что Татой — это древняя, овеянная мифами Дакелия. И все эти красоты и историко-романтические мысли пробудили в лейтенанте желание писать стихи. Делал он это робко, неуверенно, но сочинил «целую гору» строф.

Читал он их только сестре Оле. Она была единственной наперсницей его поэтических устремлений. Да еще королевская поросль — племянники и племянницы. А он, который выше всех титулов ставил звание Поэта, даже думать не смел носить это желанное звание и попасть в круг настоящих признанных поэтических имен.

Читал он Ольге стихи каждый день, с выражением и без него, тихо и громко. Она, видя пламень в его глазах, по доброте сердечной хвалила всё.

Но из всего, написанного тогда, остались жить лишь два стихотворения. Остальное, по счастью, не увидело света. «И надеюсь, никогда не увидит», — говорил он.

Остались «Письмо Великому князю Сергею Александровичу» и «Псалмопевец Давид». Первое, обращенное к другу детства и юности, написано в духе посланий пушкинской поры. Но получилось несколько ходульно, пафосно, скучно, где-то с морализаторством классной дамы. Эти общие места спасает интонация сострадания и искреннего дружества. В них Сергей Александрович нуждался: умерла мать, убит отец, Император Александр П. Биографическое поднималось до мировоззренческих обобщений. Злободневное соединялось с интимным.

Второе стихотворение навеяно посещением Святой земли. Свое настроение Константину хотелось выразить в «звуках арфы золотой», в «святом песнопенье», посвященном псалмопевцу Давиду, скорбевшему душой. Уже это стихотворение, первым попавшее в печать, говорило о том, что появился поэт, для которого, как и для Пушкина, поэзия есть выражение религиозного восприятия мира.

… Не от себя пою я:

Те песни мне внушает Бог,

Не петь их — не могу я!..

(Сентябрь, 1881)

«Псалмопевец Давид» был напечатан с подписью «К. Р.» на первой странице августовской книжки «Вестника Европы» за 1882 год.

Никто почти не знал тогда, кто скрывается за этими «милыми двумя буквами», как называл эту скромную подпись один из выдающихся поэтов того времени Аполлон Майков.

Но когда в том же «Вестнике Европы» в конце того же года появилось пять стихотворений под общим названием «Венеция», криптоним «К. Р.» запомнился, хотя и оставался для многих загадочным: кто он, этот «К. Р.»?

Стихи о Венеции, месте в Европе знаменитом, К. Р. писал в Германии, в Гмундене, Штутгарте, но и в России — в Стрельне, в Красном Селе под Петербургом. Европейская культура как целое больше ощущалась издали, на берегах Невы, чем на берегах Темзы, Сены, Рейна, потому что «динамично и уверенно шла ей навстречу русская культура». Цикл «Венеция» был написан русским европейцем и пристрастным «делателем» петербургско-российской культуры. Недаром К. Р. к стихотворному циклу «Венеция» добавит позже, в 1885 году, еще одно — стихотворение «На площади Святого Марка…», где будет точный адрес поэтических начал автора: «И лики строгие угодников святых / Со злата греческой мусии / Глядели на меня… И о родных / Иконах матушки России / Невольно вспомнил я тогда; / Моя душа крылатою мечтою / Перенеслась на родину, туда, / На север, где теперь, согретая весною, / Душистая черемуха цветет, / Благоухают пышные сирени, / И песни соловей поет… / В уме столпилось столько впечатлений!.. / И вздохом я вздохнул таким, / Каким вздохнуть один лишь Русский может, / Когда его тоска по Родине изгложет / Недугом тягостным своим».

Год — 1881-й — первый год очень плодотворного отрезка времени в девять лет. В России родился новый поэт.

Когда речь идет о поэзии, цифрам вроде бы места нет. И все же отметим, что в 1883 году Константин Романов напишет 20 стихотворений, среди них прекрасный цикл «Жениху и невесте», посвященный его друзьям А. Ал. Ильину и его жене, урожденной В. Н. Философовой. И опять они будут написаны в Греции, в гостях у сестры Ольги.

Многие и сейчас не знают, что слова знаменитых романсов «Я вам не нравлюсь», «Я сначала тебя не любила», «Первое свидание» принадлежат Его Императорскому Высочеству Великому князю Константину Романову. В приюте муз, в Павловске, появится стихотворение «Уж гасли в комнатах огни…», в котором нет ни одного лишнего слова, как в математических формулах нет лишних знаков. Ему тоже предстоит стать любимым романсом известных вокалистов и слушателей с изысканным вкусом. Никогда так часто не посещало его вдохновение — он сочинял даже осенью, когда у него «затишье на сердце… тускнеет, меркнет мысль, безмолвствуют уста, круг впечатлений, чувств так узок и так тесен, — в душе холодная такая пустота».

Все, что он создал в 1885 году, полно упоенности жизнью — это 24 стихотворения. Он, кажется, уверен в себе и потому пробует силы в драме, в стихе-размышлении, стихе-балладе, в элегии, в «посланиях на случай».

В этом году К. Р. напишет два шедевра — «Умер, бедняга…» и «Растворил я окно…» Даже если бы августейший поэт ничего больше не создал, его имя как автора этих шедевров навсегда осталось бы в русской поэзии.

Один из шедевров — «Умер, бедняга…»[26] (странный князь называл его попросту «длинным солдатским стихотворением») — сочинялся им в палатке для дежурных офицеров. Палатка была оббита досками. И на этих досках дежурные офицеры обычно писали карандашами и чернилами все, что взбредет в голову. Офицер Кавелин увековечил свой стих с одной более-менее удачной рифмой: «деревня — кочевья». В. Ю. фон Дрентельн упражнялся в гекзаметре, сочиняя что-то комическое. А командир роты, Его Высочество Константин Романов, на одной из досок написал первые строки самого популярного своего произведения «Умер, бедняга…». До сих пор в размеренных октавах он воспевал природу, сады, усадьбы, и вдруг создал народную, с романтическим налетом песню, которую запела вся Россия. Автор музыки — неизвестен.

Однажды, будучи в Москве, Константин Константинович поехал на Воробьевы горы, где никогда не бывал. Там, на высоте, расположился ресторан Крынкина: большой открытый балкон, восхитительный вид на изгибающуюся Москву-реку и всю Белокаменную. Великий князь сел за столик, заказал чай — и вдруг хор в русских боярских костюмах запел:

Умер, бедняга! В больнице военной

Долго родимый лежал:

Эту солдатскую жизнь постепенно

Тяжкий недуг доконал…

Рано его от семьи оторвали:

Горько заплакала мать,

Всю глубину материнской печали

Трудно пером описать!

С невыразимой тоскою во взоре

Мужа жена обняла;

Полную чашу великого горя

Рано она испила.

И протянул к нему с плачем ручонки

Мальчик-малютка грудной…

… Из виду скрылись родные избенки,

Край он покинул родной.

В гвардию был он назначен, в пехоту,

В полк наш по долгом пути;

Сдали его в Государеву роту

Царскую службу нести…

Великий князь и не знал, что его «длинное солдатское стихотворение» поется народом. Он попросил подойти дирижера, который был и руководителем хора. Звали его Григорий Николаевич. Этот Григорий Николаевич узнал в лицо Его Императорское Высочество, знал он и то, что «Беднягу» написал Великий князь.

— А чья музыка? — спросил поэт.

— А что музыка?… Народ сам запел, — ответил дирижер.

* * *

Минуло пять лет со дня его свадьбы с принцессой Елизаветой Саксен-Альтенбургской. Константин Константинович привез жену к ее родным в Альтенбург погостить, а сам должен был возвращаться в Россию. Прощаясь с Альтенбургом, он задержался в комнате, где всегда, приезжая, жил. Тот же вид из высокого окна, тот же письменный стол, за которым он написал стихи, заслужившие ему известность: «Распустилась черемуха в нашем саду…», «Колокола», а также стихотворение «Растворил я окно…», которое останется шедевром во все времена.

Растворил я окно, — стало грустно невмочь, —

Опустился пред ним на колени,

И в лицо мне пахнула весенняя ночь

Благовонным дыханьем сирени.

А вдали где-то чудно так пел соловей;

Я внимал ему с грустью глубокой

И с тоскою о родине вспомнил своей;

Об отчизне я вспомнил далекой,

Где родной соловей песнь родную поет

И, не зная земных огорчений,

Заливается целую ночь напролет

Над душистою веткой сирени.

(13 мая 1885)

Пока же поэт стоит на пороге комнаты, в которой создал свой шедевр. Весна, тепло, и солнце светит так ярко. Все так же, как тогда, но ему кажется, что ничего больше он написать не сможет.

«Я уже не юноша, а должен бы считать себя мужчиной. Жизнь моя и деятельность вполне определились. Для других я военный, ротный командир, в близком будущем полковник, а так лет через 5–6 — командир полка… Для себя же я поэт. Вот мое истинное призвание. Невольно задаю я себе вопрос; что же выражают мои стихи, какую мысль? И я принужден сам себе ответить, что в них гораздо больше чувства, чем мысли. Ничего нового я в них не высказал, глубоких мыслей в них не найти, и вряд ли скажу я когда-нибудь что-либо более значительное. Сам я себя считаю даровитым и многого жду от себя, но кажется, это только самолюбие и я сойду в могилу заурядным стихотворцем. Ради своего рождения и положения я пользуюсь известностью, вниманием, даже расположением к моей Музе. Но великие поэты редко бывают ценимы современниками. Я не великий поэт и никогда великим не буду, как мне этого ни хочется», — записал он 10 августа 1888 года.

* * *

Константин сидел в своем походном кабинете на мызе Смерди, в лагере. Стояло раннее утро. На письменном столе обычный порядок. Здесь вещи, которые он всегда возит с собой. Слева четыре книги: Лермонтов, Пушкин, Новый Завет и сборник «Жемчужины русской поэзии». Чернильница из серебра, свечи, барометр-анероид, часы, два портрета жены, тетради для дневника и записывания стихов.

По листу бумаги бегал солнечный зайчик — за окном ветер качал ветви кустов. Минусами и крестами были отмечены стихи, которые он забраковал и отобрал для своей первой книги. И хотя книга была уже сдана в набор, его мучили неуверенность в отобранном, смущение перед теми, кто станет ее читать…

Из государственной типографии наконец пришли два сигнальных экземпляра, а вскоре и весь тираж — «вся тысяча».

Жизнь приобрела краски. Зрели планы, манили и увлекали вдаль, но вдруг одолевали сомнения: ведь стихи пишут тысячи людей и многие не замечают, что поют с чужого голоса, а если и пишут виртуозно, то ни о чем. Возможно, и он один из них — дилетант, имеющий совсем другие занятия — морскую службу, заграничные плавания, заботу о солдатах, светские обязанности, государственные дела, а Муза случайно забрела к нему на огонек.

В продажу стихи не поступили. Великий князь не имел на это права. Он посмотрел на внушительную стопку и обрадовался, что книга выглядит скромно: «Стихотворения К. Р.». СПб., 1886. Ничего лишнего. Даже названия увлекательного или благородно-романтического не придумал.

Но что же дальше? Он раздарит томики друзьям, знакомым, родственникам. И, пожалуй, никто не скажет правды: одни — его жалея, другие — мало понимая в поэзии и в сочинительстве, третьи — привыкнув к искательству в верноподданных отношениях; кто-то втайне посплетничает и посмеется. Кто серьезно отнесется к его дару, ведь он — Великий князь и не имеет права быть прежде всего Поэтом?!

Хорошо бы сойтись с молодыми литераторами — спорить, хулиганить с рифмами и размерами, пробовать «на зуб» новшества европейской поэзии, ездить по России, вслушиваясь в песни, сказки, поверья, запоминая слова, которые мало-помалу исчезают. Но он всего этого не мог себе позволить. Кроме того, неуверенность, непонятная робость, которая, пожалуй, паче гордости, самолюбие застегнули его на все пуговицы.

Он был одинок.

И вдруг понял, что говорить о поэзии и о себе в поэзии он мог бы только с теми поэтами и литераторами, кого слушал бы без ущерба для своего самолюбия, кто своим заслуженным авторитетом определил бы серьезность его занятий литературой. Ему нужны были учителя и честные рецензенты, без искательства перед Его Императорским Высочеством.

Выбор был сделан интуитивно, но безошибочно. Он пошлет свою первую поэтическую книгу Ивану Александровичу Гончарову — живому классику, Афанасию Афанасьевичу Фету — своему самому любимому поэту после Пушкина и Лермонтова, известному критику Николаю Николаевичу Страхову, а также Якову Петровичу Полонскому и Аполлону Николаевичу Майкову — поэтам пушкинской школы, классицистам, и историку русской литературы Леониду Николаевичу Майкову. И станет ждать суда, решительного и безбоязненного: поэт ли Константин Романов? Или его опусы — лишь нервов раздраженье?

Ожидание требовало ангельского терпения…

Загрузка...