В воздухе стоял горький запах — запах застарелого, долгого пожара, много раз залитого водой, но всё ещё тлеющего. «Виллис» пылил берегом реки, мимо обгорелых машин, которые оттащили на обочину. Из машин скалились обгоревшие и раздувшиеся беглецы из числа тех жителей, что решили в последний момент покинуть город.
Фетина вёз шофёр-украинец, которого, будто иллюстрацию, вырвали из книги Гоголя, отсутствовал разве что оселедец. Водитель несколько раз пытался заговорить, но Фетин молчал, перебирая в уме дела. Война догорала, и все ещё военные соображения становились послевоенными. А послевоенные превращались в предвоенные — и главным в них для Фетина была военная наука и наука для войны.
Он отметился в комендатуре, и ему представились выделенные в помощь офицеры. Самый молодой, но старший этой группы (две нашивки за ранения, одна красная, другая — золотая), начал докладывать на ходу. Фетин плыл по коридору, как большая рыба в окружении мальков. Лейтенант-татарин семенил за ними молча. Втроём они вышли в город, миновав автоматчиков в воротах — но города не было.
Город стал щебнем, выпачканным в саже и деревянной щепой. То, что от него осталось, плыло в море обломков и медленно погружалось в это море — как волшебный город из старинных сказок.
Пройдя по новым направлениям сквозь пропавшие улицы, они двинулись на остров к собору, разглядывая то, что было когда-то знаменитой Альбертиной. Университет был смолот в пыль. Задача Эйлера была сокращена до абсурда — когда-то великий математик доказал, что невозможно обойти все мосты и вернуться на остров, ни разу не пройдя какой-то дважды. Теперь количество мостов резко сократилось — и доказательство стало очевидным. Осторожно перешагивая через балки и кирпич исчезнувшего университета, они подошли к могиле Канта. Какой-то остряк написал на стене собора прямо над ней: «Теперь-то ты понял, что мир материален». Фетин оглянулся на капитана — пожалуй, даже этот мог так упражняться в остроумии.
Молодой Розенблюм был хорошим офицером, хотя и окончил Ленинградский университет по совсем невоенной философской специальности. Немецкий язык для него был не столько языком врага, сколько языком первой составляющей марксизма — немецкой классической философии. В прошлом, совсем как в этом городе, были одни развалины. Отец умер в Блокаду, в то самое время, когда молодой Розенблюм спокойнее чувствовал себя в окопе у Ладоги, чем на улице осаждённого города. Он дослужился до капитана, был дважды ранен и всё равно боялся гостя.
Розенблюм помнил, как в сентябре сорок первого бежал от танков фельдмаршала Лееба, потеряв винтовку. Танков тогда он боялся меньше, чем позора. К тому же Розенблюм боялся Службы, которую представлял этот немолодой человек, приехавший из столицы. И ещё он где-то его видел — впрочем, это было свойство людей этой Службы, с их неуловимой схожестью лиц, одинаковыми интонациями и особой осанкой.
Два офицера — старый и молодой, шли по тонущему в исторических обстоятельствах городу, и история хрустела под их сапогами.
Фетин смотрел на окружающее пространство спокойно, как на шахматную доску — если бы умел играть в шахматы. Это был не город, а оперативное пространство. А дело, что привело сюда, было важным, но уже неторопливым. Он слушал вполуха юношу в таких же, как у него капитанских погонах, и рассеянно смотрел на аккуратные дорожки между грудами кирпича. Оборванные немцы копошились в развалинах, их охранял солдат, сидя на позолоченном кресле с герцогской короной.
Розенблюм спросил, сразу ли они поедут по адресам из присланного шифрограммой списка, или Фетин сперва устроится. Фетин отвечал — ехать, хотя понимал, что лучше было бы сначала устроиться. Торопиться Фетину теперь было некуда.
Тот, кого он искал, был давно мёртв. Профессор Коппелиус перестал существовать 29 августа прошлого года, когда, прилетев со стороны Швеции, шестьсот брюхатых тротилом английских бомбардировщиков разгрузились над городом. Дома и скверы поднялись вверх и превратились в огненный шар над рекой. Шар долго висел в воздухе облаком горящих балок, цветочных горшков, пылающих гардин и школьных тетрадей. Вот тогда, спланировавшим с неба жестяным листом, профессору Коппелиусу и отрезало голову.
Рассказывали, что безголовый профессор ещё дошёл до угла Миттельштрассе, в недоумении взмахивая руками и пытаясь нащупать свою шляпу. Но про профессора и так много говорили всяких глупостей.
На допросе его садовник рассказал, что Коппелиус разрезал на части трёх собак и сделал из них гигантского кота с тремя головами. Говорили также, что он однажды нашёл кота, оживил и пытался сделать из него человека. Другие люди, наоборот, сообщали, что этот кот сидел в пробирке целый год и слушал Вагнера, пока у него не повылезла вся шерсть.
Почти год Коппелиус был мёртв. Фетин не поверил бы в его смерть, если бы, по причуде самого профессора, тело по частям не заспиртовали в университетской лаборатории. Голова Коппелиуса, оскалившись, смотрела на последних студентов, а потом банку разбил сторож. Сторож хотел достать у русских еду в обмен на спирт, перелитый в бутылки. За бутилированием странного напитка его и поймали люди Розенблюма.
Ниточка оборвалась, секретное дело повисло в воздухе, как неопрятная туча перед грозой. Поэтому Фетин прилетел в легендарный город сам, не зная ещё, зачем он это делает. Куда делось то, что Фетин искал три года, опять было неизвестно. И тот, кто мог об этом рассказать, снова скалился из-за стекла, опять погружённый в спирт — теперь уже русский спирт.
Они вернулись к комендатуре, где по-прежнему торчал пыльный «Виллис». Татарин курил в машине, выставив наружу ноги в блестящих хромовых сапогах.
Первым их увидел шофёр-украинец, сидевший под деревом. Сержант затушил козью ножку о каблук и полез за руль.
— Белоруссия родная, Украина дорогая, — тихо запел сержант. Фетин никак не отреагировал на похвальный интернационализм, но водитель попытался завести разговор.
— Эх, не видели вы товарищ капитан, что тут было, — мечтательно сказал сержант и сразу осёкся под взглядом лейтенанта. Город всё ещё был завален битой посудой и какими-то рваными тряпками, и было понятно, что сержант имеет в виду.
Машину тряхнуло на трамвайных путях, и сержант окончательно замолчал.
Дом Коппелиуса стоял на окраине, похожей на дачный посёлок, но всё равно «Виллис» долго петлял, объезжая воронки. Первым к дому побежал автоматчик, потом сам Фетин. Последними медленно перелезли через борт лейтенант-татарин и юный Розенблюм.
Дом был, конечно, давно пуст. Фетин подумал, о том, что у него на душе бы спокойнее, если бы профессор Коппелиус ушёл ещё до того, как Красная армия взяла все эти места в котёл, если бы он уплыл на последнем корабле по Балтике, если бы растворился в воздухе. Тогда у Фетина сохранилась бы цель, как у охотничьей собаки. А сейчас даже нора этой лисицы давно покинута и вдобавок потом разорена.
В доме воняло дрянью и тленом, видно было, что в углах гадили не звери, а люди. Посреди комнаты лежал на спине, как мертвец после вскрытия, платяной шкаф. Из распахнутых дверок лезли никому не нужные профессорские мантии. На стене и полу коридора чернели давно высохшие потёки крови — татарин объяснил, что тут застрелили неизвестного воришку.
«Если и есть здесь что-то, то в подвале», — думал Фетин. В таких подвалах всё и происходит. В подвале у Тверской заставы он в первый раз увидел машину времени, в подвале он допрашивал одного скульптора, что помог сумасшедшему академику стать врагом. В похожем, должно быть, подвале с виварием он сам когда-то ждал трибунала.
Офицеры прошли по комнатам, топча толстый ковёр из рукописей, и ступили на металлические ступени лестницы, ведущей в подвал.
На месте замка в двери зияла дыра — кто-то просто дал автоматную очередь в замок, чтобы не высаживать дверь плечом. Фонарь осветил чёрную зеркальную поверхность — тухлая вода отчего-то не убывала. Но Фетин смело шагнул вниз.
Манометры в лучах фонарей тупо вылупили свои стёкла, дубовые поверхности покрылись липкой плесенью.
Цинковый стол, несколько шкафов, и клетки, пустые клетки — только в одной в одной из них прела груда дохлых мышей. Может, из-за этого запаха мародёры пощадили лабораторию. Фетин сжал кулаки — кажется, это уже один раз было в его жизни.
— Здесь нет никого, — сказал, помявшись, капитан Розенблюм. — Никакого гомункулуса.
Фетин резко повернулся:
— Почему гомункулуса?
— Ну, — растерялся капитан. — Продукт опытов. Или как его там.
Они обошли стола, глядя на приборы.
— Вы можете прочитать? — Фетин ткнул пальцем в этикетки.
— Это латынь, — капитан всматривался в подписи под колбами. — Знаете что тут написано? Очень странно: «Кошачья железа № 1», «Кошачья железа № 2»… «Экстракт кошачьей суспензии»… Может, пойдём? Нет тут ничего, а трофейщикам я уже указание дал, они сейчас приедут с ящиками.
Но они ещё шарили в тёмном подвале два часа, пока татарин случайно не обнаружил, наконец, журнал профессорских опытов.
Они поднялись прямо в апрельский вечер, в царство розового света и пьянящих запахов весны. Капитан вдруг ахнул:
— А я ведь вспомнил, где вас видел. Помните, в сорок втором, в Колтушах, в полевом управлении фронта?
Лучше б он этого не говорил — Фетин дёрнулся и посмотрел на капитана с ненавистью. Колтуши — это было запретное слово в его жизни, именно там началась цепочка его неудач.
Стояла страшная зима первого года войны. Через поляну у опытной станции, через газон, была прорыта щель, в которой Фетин прятался от бомбёжек. Но щель занесло снегом, и он стал ходить в подвальный виварий. Под лабораторным корпусом был устроен специальный этаж с клетками и операционными, часть лаборатории, скрытая от посторонних глаз и, что ещё важнее, — ушей.
Там, на опытной станции академика Павлова, среди никчемных, никому не интересных собак с клистирными трубками в животе, была особая клетка. И зверь из этой клетки поломал жизнь Фетину.
За металлической сеткой на ватном матрасе сидел кот с пересаженным сердцем. Может, и не сердцем, но факт оставался фактом — голодной зимой первого года войны коту полагалось молоко, которое разводили из американского концентрата. Однажды повара чуть не расстреляли, заподозрив в воровстве кошачьей пайки.
Непонятная Фетину ценность зверя подтвердилась внезапно и извне. Немцы высадились в Колтушах и, сняв часовых, украли зверя из подвала.
Немецкий десант был мал, и погоня сократила его вдвое. Но тогда Фетин понял, что что-то не так. Если трое здоровых мужчин продают свою жизнь, только чтобы дать своим уйти с похищенным котом, болтающимся в камуфляжном белом мешке, значит, он, Фетин, упустил что-то важное.
Так и вышло, на него кричали сразу два генерала — и в их крике Фетин улавливал страх и растерянность. Он ждал трибунала, недоумевая — что такого было в этом непонятном звере. И всегда при слове «Колтуши» Фетин вспоминал, как шёл мимо клеток с тощими собаками, как перед ним качался в руке смотрителя белый конус фонаря, и как он на секунду встретился взглядом с котом в клетке.
— Почему кот? — спросил тогда Фетин, и не стал вслушиваться в ответ, а надо было бы вслушаться. Надо бы вдуматься, и тогда не повернулась бы к нему судьба широкой спиной конвойного, не сидеть ему в землянке босым, без ремня и погон.
Кот в клетке обмахнул Фетина ненавидящим взглядом жёлтых, светящихся в полумраке глаз, и отвернулся.
А через два дня пришла немецкая разведгруппа и украла кота.
Кота Павлова.
Тогда ещё, оказавшийся более виновным смотритель шептал ему на ухо про то, что собаки были для Павлова не главным делом, а главным был этот бойцовый кот, причуда академика и опровержение основ — но Фетин готовился честно принять в грудь залп комендантского взвода. Ему не было дела до ускорения эволюции и стимулятора, вшитого в гуттаперчевое кошачье сердце
— Да, только вы тогда майором были, — по инерции произнёс молодой капитан и проглотил язык.
Только сейчас Розенблюм понял, что сказал непростительную глупость. Эта глупость наполнила всё его юношеское тело, и он надулся, побагровел, начал давиться от ужаса.
Фетин посмотрел на него, теперь уже с жалостью, и пошёл к выходу.
Следующее утро начиналось тяжело, будто из лёгких ещё не выветрилась подвальная гниль.
Розенблюм смотрел в белый потолок, расписанный амурами.
Он ненавидел столичного капитана, прилетевшего вчера. Вместе с капитаном прилетела тревога и растерянность — а Розенблюм знал, что такое настоящая растерянность. Он помнил, как, ещё рядовым ополченцем, он бежал в отчаянии по дороге. Ополченец Розенблюм бросил оружие, кругом были немцы, а в спину дышали бензиновым выхлопом механические звери генерал-фельдмаршала Лееба. Тогда он, вчерашний студент, усилием воли задушил эту панику, клокочущую у горла, а потом вышел к своим, выкрутившись, избежав не только позорной строки про плен в документах, но и сомнительной — про окружение. Но гость из Москвы внушал страх и возвращал ту же панику, что охватила Розенблюма на просёлке под Петергофом.
В эту ночь Розенблюму снился немецкий сказочник, что был родом из этого города, и придуманный сказочником кот. Розенблюм знал по-немецки все сказки этого города, но теперь они, несмотря на победу, стали страшными сказками. Кот душил его, рвал на груди китель и кричал что-то по-немецки. Под утро он спихнул с одеяла реального, хоть и тощего хозяйского кота. Кот растворился, звякнуло что-то в коридоре, зашуршало — и всё стихло.
Хозяйка боготворила Розенблюма — впрочем, он и был для неё богом. Он был охранной грамотой, пропуском и рогом изобилия. Он был банкой тушёнки в довесок к четырём сотням граммов хлеба по карточке. Русский бог не спрашивал, почему в доме нет фотографий мужа, а ведь на всех фотографиях, что сгорели в камине, Отто фон Раушенбах красовался в морской форме и с двумя железными крестами.
Русский бог, горбоносый и чернявый, говорил по-немецки с лёгким оттенком идиш, но с ним можно было договориться. Он был аккуратен и предупредителен, и она не догадывалась, что он просто стесняется попросить о том, что она несколько раз делала вынужденно.
И сейчас Розенблюм не спал и угрюмо считал часы до рассвета. Сказки кончались, город кончался вместе со своими сказками, ускользая от него.
А сержант-водитель спал спокойно, с улыбкой на лице — потому что уже три недели он был счастлив. В его деревне было сто девятнадцать человек, и из них сто восемнадцать немцы сожгли в старом амбаре. Поэтому сержант, навеки с того дня одинокий, за последний год войны методично убил сто восемнадцать немцев.
Сначала в нём была ненависть, но потом он убивал их спокойно, молодых и старых, безо всяких чувств — ему нужно было сравнять счёт, чтобы мир не выглядел несправедливым. Три недели назад он убил последнего и теперь спокойно спал, ровно дыша.
Душа его отныне была пуста и лишена боли. Теперь он вечерами играл с немецким мальчиком и кормил его семью пайковым салом. Если бы Розенблюм знал всё это, то решил бы, что сержант — настоящий гомункулус. Он считал бы так потому, что украинец вырастил себя заново, отказавшись от всего человеческого прошлого.
Но Розенблюм не знал ничего об этой истории и, ворочаясь, думал только о мёртвом профессоре Коппелиусе и живом страшном Фетине.
Фетин в этот момент не спал и бережно паковал свои больные ноги в портянки. Где-то в подвалах этого города сидит кот Павлова. Где-то в этом городе прячется кот Павлова.
Утром его подчинённые прежде самого Фетина увидели сизое облако папиросного дыма, что уже заполнило их дальнюю комнату в комендатуре.
Переводчики из штаба фронта со вчерашнего дня шелестели бумагами в доме профессора Коппелиуса, по городу двигались патрули, механизм поиска был запущен, но Фетин чувствовал себя бегуном, что ловит воздух ртом, не добежав до финиша последних метров.
Когда офицеры стояли у карты города на стене, Фетин подумал, что нет ничего фальшивее этой карты — центр перестал существовать, улицы переменили своё направления, номера домов стали бессмысленными. Чтобы отвлечься, он спросил молодого капитана:
— Вы, кстати, член партии?
— Я комсомолец, — ответил Розенблюм.
— Помните, что такое вещь в себе?
— Вы же читали моё личное дело. Я окончил философский факультет — или вам нужны точные формулировки? Непознаваемая реальность, субъективный идеализм… Я сдавал…
— Давайте считать, что мы ищем кота в себе. Это ведь чушь, дунь-плюнь, опровержение основ. Представляете, найдём мы этого искусственного зверя, чудо советской науки, а это ведь наш зверь, наш — даже не трофейный. Что тогда? А, что?
Капитан замялся.
— Так я вам скажу — ничего. Всё потом опишется, мир материален. — Фетин вспомнил слова рядом с могилой Идеалиста. — Мир материален.
— Да. Трудно искать кота в тёмном городе, особенно когда его там нет. — Розенблюм поймал на себе тяжёлый взгляд и поправился: — Это такая пословица, китайская.
Переводчики приехали вдвоём — серые от пыли и одинаковые — как две крысы.
Теперь Фетин держал в руках перевод лабораторного журнала Коппелиуса. Час за часом сумасшедший старик перечислял свои опыты, и Фетину уже казалось, что это ребёнок делал записи о том, как играет в кубики. Ребёнок собирал из них домики, затем, разрушив домики, строил башенки. Кубики кочевали из одной постройки в другую… Но Коппелиус вовсе не был ребёнком, он складывал и вычитал не дерево, а живую плоть.
И вот, его творение бродило сейчас где-то рядом.
— Зверь в городе. Зверь в городе, и он есть. И зверь ходит на задних лапах, — сказал он вслух. И добавил, уже думая о своём:
— Где искать кота, что гуляет сам по себе? Кота, что хочет найти… Что нужно найти коту?
— Коту, товарищ капитан, нужно найти кошку! — сказал весело татарин.
— Что?!
— Кошку… — испуганно повторил лейтенант.
Фетин уставился на него:
— Кошку! Значит — кошку! А большому коту надо найти большую кошку… А большая кошка, очень большая кошка… Очень большая кошка живёт где? Очень большая кошка живёт в зоопарке.
«Виллис» уже нёсся к зоопарку, прыгая по улице, как мячик.
Несколько немцев закапывали воронку посреди улицы, и разбежались в стороны, и Розенблюм увидел, что в яме, которую они зарывают, лежат вперемешку несколько трупов в штатском и вздувшаяся, похожая на шар, мёртвая лошадь. Эта картина возникла на миг, и её тут же сдуло бешеным ветром.
В зоопарке, среди пустых клеток они нашли домик, где сидел на краю мутного бассейна старый военфельдшер. Старик командовал тремя пленными животными — барсуком, пантерой и бегемотом. Грустный бегемот сразу спрятался под водой, увидев чужих.
Военфельдшер был насторожён, сначала он не понял, что от него хотят.
— У меня бегемот, — печально сказал он. — Бегемоту восемнадцать лет. Бегемот семь раз ранен, он не жрал две недели. Я дал ему четыре литра водки, и теперь он ест. Я ставлю бегемоту клизму, а на водку у меня есть разрешение. Бегемот кушает хорошо, а запоры прекратились. На водку у меня есть специальное разрешение.
«При чём тут бегемот?», — капитан Розенблюм почувствовал, как засасывает его липкий морок этого призрачного города. Бегемот был только частью этого безумия, и если его мокрая туша сейчас вылезет из бассейна и пройдёт на задних ногах, то он, Розенблюм, не удивится.
Военфельдшер всё бормотал и бормотал — он боялся навета. Раньше он лечил лошадей, и, вовсе не зная, что бегемота звали «водяной лошадью», просто использовал все свои навыки коновала. Военфельдшер лечил бегемота водкой, и вот бегемот выздоравливал. Но на эту водку многие имели виды, и старик-коновал боялся навета. Бегемота он любил, а пантеру, выжившую после боёв, — нет. Старый конник любил травоядных и не привечал хищников.
Фетин посмотрел на него медленным тягучим взглядом — и старик сбился.
— Да, приходил один такой, зверей, говорит, любит. Майор, бог войны. А я — что? Я вот бегемота лечу.
Бегемот показал голову и посмотрел на гостей добрым несчастным глазом — на чёрной шкуре у него виднелись розовые рубцы.
— Так это наш был? Точно наш, не немец?
— Наш, конечно. В форме. Хотел на пантеру посмотреть — говорил, что пять «пантер» зажёг, а живой никогда не видел. Да он сегодня придёт — тогда у нас заперто было. Да вот он, поди…
В дверь мягко поскреблись.
Сердце Фетина пропустило удар. Он шёл к этой встрече три года и всё же оказался к ней не готов. Офицеры сделали шаг вперёд, и в этот момент дверь открылась. Тень плавно отделилась от косяка, пока мучительно медленно Розенблюм выдирал пистолет из кармана галифе. И в этот момент фигура сжалась, как пружина, и, тут же распрямившись, прыгнула вперёд.
Фетин был проворнее, из его руки полыхнуло красным и оранжевым, но существо ушло в сторону. В лицо Розенблюма полетели кровавые брызги. Фетин прикрыл голову рукой — коготь только разорвал ему щеку — но потерял равновесие и рухнул в бассейн с бегемотом.
— Гомункулус, — выдохнул Розенблюм.
Усатый майор с круглым телом откормленного кота посмотрел в глаза капитана Розенблюма. Он посмотрел тщательно, не мигая, как на уже сервированную мышь. Розенблюм почувствовал, как пресекается у него дыхание, как мгновение за мгновением вырастает в нём отчаяние, вернувшегося из сорок первого года, как всё туже невидимая лапа перехватывает горло.
Капитан отступил, и в этот момент когти мягко и ласково вошли в его грудь. Жалобно и тонко завыл капитан, падая на колени, и сразу же его рот наполнился кровью. И вот уже показалось капитану, что он не лежит среди звериного запаха рядом с недоумевающем бегемотом, что он не в посечённом осколками зоосаде чужого города, а стоит на набережной у здания Двенадцати коллегий, снег играет на меховом воротнике однокурсницы Лиды, она улыбается ему и, повернувшись, бежит к трамваю. Вот она оборачивается к нему, но у неё уже другое лицо — лицо немки, той, что готовит ему завтрак по утрам…
И всё пропало, будто разом сдёрнули скатерть со стола — вместе со звякнувшими чашками и блюдцами.
Фетин, шатаясь, бежал к выходу из зоопарка — мимо «Виллиса», где за рулём сидел, запрокинув голову, мёртвый сержант-водитель. Глаза заливала кровь — да так, что не прицелиться. На тихой улице было уже темно, но Фетин различал одинокую фигуру впереди. Фигура двигалась размеренным шагом, прямо навстречу патрулю.
Видно было, как патруль под началом флотского офицера проверяет у фальшивого майора документы, как какая-то бумага путешествует из рук в руки, попадает под свет электрического фонаря, затем так же кочует обратно, вместе с удостоверением…
Фетин, задыхаясь, только подбегал туда, а фальшивый майор уже двинулся дальше.
— Э… — стойте, стой! — хрипло забормотал Фетин, но было уже поздно.
— Документы… — теперь уже ему, Фетину, лихо, не по-уставному, козырял флотский.
Майор уходил не оглядываясь, а патрульный солдат упёр ствол плоского судаевского автомата Фетину в живот. Тот машинально вынул предписание и снова выдохнул:
— Стой, — но уже почти шёпотом, и уже тихо, ни к кому не обращаясь, застонал: — Уйдёт, уйдёт.
Майор шагал всё быстрее, и тут Фетин ударил локтем патрульного повыше пряжки ремня, и тут же быстро подсёк его ногой, выдирая автомат.
Несколько метров он успел пробежать, пока патруль не понял, в чём дело. Но уже заорали в спину, бухнул выстрел, и Фетин решил, что вот ещё секунда — и не успеть.
Он прицелился в спину фальшивого майора и дал очередь — прямо в то место, где должно было биться кошачье сердце. То гуттаперчевое сердце, что вложил зверю в грудь давно мёртвый академик, прежде чем запустить неизвестный теперь никому механизм ураганной эволюции.
Майор взмахнул руками, упал на четвереньки, дёрнулся и взвыл — тонко, по-кошачьи. Сделал ещё движение и покатился вниз с откоса, к железной дороге.
Но на Фетина уже навалились, кто-то вырывал из рук автомат, наконец, его ударили по лицу, и всё кончилось.
Он очнулся быстро — лежа на грязном днище полуторки. Его развязывали, видимо прочитав, наконец, документы. При вздохе грудь рвануло болью.
— Ну что там, Тимошин? Тимо-ошин! — орал старший.
Голос невидимого Тимошина, отвечал:
— Ничего, товарищ гвардии капитан-лейтенант. Никого нет, не задело, видать. Только кошка дохлая валяется… Бо-ольшая!
— Кот. Это кот… — еле проговорил Фетин разбитыми губами.
— Мы уж ей, извините, промеж лап смотреть не приучены, — ответили ему.
— Это кот, это не человек. Пусть его заберут.
Флотский с сожалением, как на безумца, посмотрел на него и отвёл глаза. Невидимый Тимошин запрыгнул, и машина тронулась. Был кот, был человек, стал мёртвый кот, думал он безучастно. Теперь это вещь.
Мёртвая непознаваемая вещь.
Кот в тёмном сказочном городе, которого нет.
25 апреля 2016