Владимир Тан-Богораз НОЧНОЙ ПОХОД Фантазия

Братья Брылкины, Егор и Антон, были крестьяне Орловской губернии, Трубчевского уезда, села Сопачь. Егор был запасный солдат, у него была жена и двое детей. Антон был пастух и семьи у него не было. А всего имущества у него был кнут под мышкой и рожок через плечо. Был он человек робкий, неразговорчивый, к тому же хромой на одну ногу. Но за стадом бегал не хуже здорового, щелкал кнутом и кричал: гой, гой!

Когда в японской войне у нас стала выходить неустойка, солдата Егора забрали и послали против японцев. Однако Егор до японцев не доехал, а доехал до Иркутска. Потом вышел мир, и Егора повернули назад, в Россию, и началась забастовка. Ехал Егор долго, более двух месяцев, ругал забастовщиков, ругал и начальство. Но в конце концов добрался до Сопачи.

За все это время вышла в народе перемена. Прежде люди молчали, а теперь заговорили. Сперва стали говорить: «Жить нельзя. Через край дошло. Лучше вправду идти японца воевать. Кто завоюет японца и живой вернется, тому из казны будет надел, 12 десятин».

Потом стали рождаться слухи, темные, злые, тягучие, о японском золоте и русской измене и жидовском бунте.

В конце августа прошел новый слух: в трех губерниях грабят помещиков, выжигают до корня, чтобы не осталось на семена.

Осенью вышел спор с помещиком из-за аренды. Спор был небольшой, рублей в семьдесят. Мужики пришли к усадьбе, сняли шапки и встали у крыльца. Но когда помещик не уступил, они не ушли и так и остались перед усадьбой, хмурые, бесшумные, с шапками в руках. Помещик выглянул из окна, увидел мрачную толпу с открытыми головами и согласился на уступку.

В ту же ночь сгорел у помещика омет соломы. Солома была старая.

Ее разбирали сами крестьяне на подстилку скоту, но теперь кто-то поджег эту солому.

Егор приехал в Сопачь в пятницу после полудня. Жены его не было дома.

Она пошла за двадцать верст в село Кудино к земскому просить пособия.

Егор съел кусок хлеба и тоже пошел в Кудино. Там он нашел жену и еще целую толпу солдаток. Они плакали, ругались и требовали земского. Земский долго прятался, потом вышел и сказал, что ему не пришло денег. Потом не вытерпел и по старой привычке ругнул голодных баб.

Толпа загудела и стала наступать на крыльцо. Егор был впереди всех. Земский оробел и вынес солдаткам пятьдесят рублей. Когда стали делить, на Егорову долю досталось два с полтиной.

Домой они пошли по-прежнему пешком. Егор всю дорогу ругался.

— Я кровь проливал, а мои дети должны с голоду помирать. Нет, погоди, я найду концы!..

Они вернулись в село поздно вечером, но в селе не спали. У ворот стояли люди и разговаривали:

— Манифест!.. Царь издал милосливый манифест, а начальство спрятало. Мишка Рубцов и Иван Босоногов привезли манифест из города и завтра будут вычитывать его народу.

— В манифесте прописана свобода всем людям: делайте, что хотите, что на душе лежит, — все дозволено.

На другое утро на площади перед церковью собралась толпа народу.

Иван Босоногов встал на телегу, достал из кармана бумагу и стал читать:

— Мы, Николай Вторый, Божией милостью… даровать населению основы гражданской свободы… свободы совести, слова, собраний и союзов…

— А где же про землю? — галдели мужики.

Тогда Мишка Рубцов достал из-за пазухи красный платок и еще бумагу. Платок навязал на палку и поднял вверх, а бумагу отдал Ивану. Потом закричал.

— А ну, слухайте: чего хотят люди, которые ходят с красным флагом.

Егор подошел и тоже стал слушать.

— Земля не есть создание рук человеческих, — читал Иван. — …Хотят передачи всей земли всему трудящемуся народу.

— Правильно! — сказал Егор. — Теперь вся земля наша.

Иван читал дальше:

— Чиновники и полиция выжимают из народа сок… Они толкнули Россию в позорную японскую войну.

— Правда! — сказал Егор. — Мы кровь проливали, а они по-за камушками сидели…

Так мужикам эта бумага понравилась, что когда Иван кончил, они стали шапки снимать и креститься.

— Правильный манифест. Видно, пришла правда и на нашу сторону.

Но старосты сельский и церковный, два сторожа и сотский пошли к отцу Афанасию. Поп поднял их на смех.

— Это фальшивая бумага. Слыханное ли дело, чтобы вся земля мужикам отошла? А если кто купил на собственные, кровные? Или церковная земля. Каждый за свою землю зубами ухватится.

— А бумага печатная! — сказал сотский с сомнением в голосе. — Я сам видел.

— Крамольники печатали, — сказал отец Афанасий. — Отчаянные, потерянные люди, которые Бога не боятся и начальства не почитают. Нас святая церковь учит: «Бога бойся, и власть предержащую почитай, яко от Бога есть».

Старосты и сторожа пошли и пересказали народу:

— Поп говорит: «Не уверяйтесь на манифест. Я не дам своей земли».

Пошло в людях сомнение. Мишка и Иван стали присоглашать народ:

— Есть в Москве крестьянский союз. Они хотят поставить новый закон о земле и воле. Давайте, впишемся. Не то смотрите, не обошли бы нас землей.

Но мужики говорили:

— Обождем, чтоб не вышло чего неладно. Может, некрепкая бумага — милосливый манифест. Сулить сулит, а в руки не дает.

А Егор услыхал о союзе и зубы оскалил.

— Вона союз, канитель заводить. Мы им и так головы сорвем.

Поповские слова жгли ему душу и не шли с ума.

«Отчаянные, потерянные, — повторял он про себя. — Правду поп говорит. Хоть бы меня взять. Я все потерял, кроме детей маленьких. Чего не увижу кругом себя, все чужое, да чужое. Поневоле отчаянность возьмет.

Чему, говорит, святая церковь учит: Бога бойся, начальства бойся, всего бойся. Да еще терпи! Бог терпел и нам велел. Так нет же, будет! Я вам покажу, как терпеть и кого бояться!..»

Через два воскресенья крестьяне собрали сход и прямо со схода пошли к усадьбе. Егор был впереди. А Антон взял кнут под мышку и пошел сзади. Помещики уехали в город, управляющий скрылся. Батраки вышли и присоединились к толпе. Через два часа в усадьбе не осталось ни одного целого стекла. Однако на этот раз ничего не жгли. Хлеб вывезли и разделили по душам. Землю решили распахать весной и помещику тоже выделить надел.

Еще через неделю приехал земский и привел солдат. Солдаты стреляли и убили двоих, в том числе Егора Брыл- кина. Урядник толкнул его ногой и сказал:

— Собаке собачья смерть.

Потом молодых парней пороли, а стариков земский барин за бороду таскал и приговаривал:

— Чужой земли захотели. Я вас выучу.

После того отделили двадцать два человека, чтоб везти в город. Вместе с другими взяли и Антона Брылкина.

— Это солдатский брат! — сказал урядник. — Егор-солдат весь народ взбунтовал.

В городе Антону учинили краткий допрос.

— Ты кто?

— Пастух Антон.

— Ты для чего бунтовал?

— Для земли! — неустрашимо ответил Антон. — Земля надлежит всему народу!..

— Да тебе, дураку, на что земля? — сказал начальник в синем мундире.

— Мне не земля нужна, а правда! — ответил Антон.

Антон просидел в тюрьме четыре месяца, ел, пил, спал, скучал мало, все больше думал. Временем про брата вспоминал и хмурился: «Убили Егора!»

И мысли, которые думал Егор в последние дни перед смертью и никому не успел даже рассказать о них, как будто перескочили в Антонову голову, и он додумывал их и доводил до конца.

Душа его расширилась и страх соскочил с нее. Теперь он тоже никого не боялся, ни Бога, ни начальства.

Смолоду Антон любил молиться Богу. Летом ему некогда было ходить в церковь и он молился в лесу. Встанет на полянке под деревом и молится:

— Господи помилуй, Господи помилуй!

Потом поднимет голову и посмотрит на небо, как будто ищет кого. Небо синее, глубокое. В синеве ничего нет, кроме круглого, красного солнца. Антон пробовал смотреть на солнце. Глаза его мигали и заплывали слезами. Широкие красные кружки прыгали по небу и догоняли друг друга.

— Господи помилуй! — повторял Антон и ему чудилось, что в светлых лучах является кто-то высокий, с ярким лицом, в пламенной ризе и протягивает руки к нему, Антону.

— Пошто Бога бояться, — думал Антон, — он людей милует.

Зимой у Антона было больше времени и он ходил по праздникам в церковь, но в церкви ему меньше нравилось. В церкви не было неба, а быть странный, волнистый, раскрашенный потолок, а рядом с Антоном стояли старухи и вздыхали и тоже повторяли: «Господи, помилуй!», но ему казалось, будто они просят милостыню.

Наутро Антон возьмет топор и уйдет в лес. Но в лесу снег, а солнца нет.

Антон вернется в избу и сядет на лавку. В избе темно и пасмурно. Стены избы трещат от мороза, вьюга пролетает мимо и стучит в окно.

— Господи помилуй! — говорит Антон и чувствует, что этот зимний Бог людей не милует и Его подлинно следует бояться.

Но теперь Антон и о Боге думал по-иному.

— Кто ж его знает, — говорил он сам себе. — Может, и нету ничего. Так попы зря выдумывают.

«Ничего нету путного, — думал Антон, — ни Бога, ни начальства. Только земля и на земле мужик…»

Щелкал замок и дверь камеры запиралась.

«Теперь я вольная птица, — думал Антон. — У меня руки развязаны. В Сибирь погонят меня — и Сибирь не удержит».

В мае Антона вместе с другими повезли в Сибирь. Сперва его везли по железной дороге, Антон смотрел из окна и запоминал путь. На одной станции ему показали столб. На столбе были две доски, а на досках черные надписи.

— Здесь Сибирь начинается, — сказали Антону. — Эта надпись налево: Европа, а значит Россия. А эта направо Азия, значит, Сибирь.

«Придется назад идти!» — подумал Антон.

После чугунки повезли его на пароходе по реке. Река была широкая, как море. Берегов не было видно.

«Экая земля просторная, — подумал Антон, — благодать. А тоже, должно быть, меряют широко, а жить тесно».

Пароход подходит к берегу. Антон видит леса и луга и простирает к ним руки. Широкая земля, а порядка на ней не заведено. Взять бы ее за шиворот, повернуть ее по- своему!..

На третий день пароход высадил его в селе Аксанове и уехал дальше. Аксаново было село большое и разбросанное. На самом берегу группа людей с песнями пилила доски. Антон подошел и стал смотреть. Над козлами на тонком шесте веял красный флаг, вроде того, какой был поднят в Сопачи, когда читали манифест. Это были ссыльные, тоже почти все крестьяне, которых прислали сюда раньше Антона.

Антон переночевал в селе, а на другое утро взял свою котомку и пошел назад.

Денег у него в кармане было два рубля с копейками, паспорта у него не было и ни одного адреса в городах, лежавших по дороге. Впрочем, он даже не думал, что нужно иметь адреса или деньги. А просто потянул назад, как тянут перелетные птицы или кочевые звери. Сначала он шел вдоль берега реки от села к селу. По реке ходили пароходы, но у него не было денег на билет. Время было ясное, погожее, в деревнях по дороге можно было кормиться. А ночевал он в поле под стогом или в лесу на траве.

Недели через три Антон добрался до Томска и пошел вдоль рельсов, как раньше шел вдоль пароходной линии. Трудно сказать, почему его нигде не задержали. Вероятно, никому не нужен был этот хромой и оборванный странник. Антон двигался на запад правильно, как машина. Сорок верст в день, потом ночлег. Иногда садился в товарный поезд и проезжал станцию или две, но потом снова слезал и шел пешком. Через два месяца он пришел на то место, где Сибирь отделяется от России, подошел к столбу, посмотрел на доски. Они по-прежнему тянулись в разные стороны и надписи чернели по белому, как клейма казенные.

Был поздний вечерь. Антон поел хлеба из котомки, напился воды из ручья и решил заночевать в поле вблизи столба.

* * *

Лежит Антон на сырой земле и спит. Котомка в головах, шапка нахлобучена на уши. Спит он чутко, весь начеку, как подобает странникам. И снится Антону сон среди чистого поля под открытым небом. Снится ему, будто он лежит дома в степи под бугром. Время вечернее, позднее. Давно пора стадо в село гнать, а стада нет. Гришка-подпасок угнал его на водопой, да так и пропал. Не слышно его и не видно. Беспокойно на сердце у Антона, а встать не может, ноги как будто чужие, тело свинцом налито. Только хватает у него силы, чтоб набок повернуться. Он припадает ухом к земле и тихо слушает.

Вот вдали слышен какой-то шорох или дрожь земная. Ветер ли то шуршит в хлебе, или кровь в висках переливает, или, может, это топот подходящего стада; или это ручьи журчат, тысячи крыльев звенят далеко в вышине. Все ближе и ближе подходят неисчислимые шаги, дробные и легкие, как шелест палых листьев на окраине леса.

Антон поднимает голову и смотрит кругом. Под ним земля, над землею небо. И время темное, не вечер, а ночь. Зато на небе луна, и тучи тихо ползут, закроют ее, потом опять откроют. Как будто белая овчина тянется по небу, старая, в дырьях.

Низко ползут тучи. Вдали совсем до земли осели и по самой земле переливаются, как дым. И шаги чьи-то вправду слышатся. Дробные, легкие, неисчислимые, как будто идет толпа несметная, идти идет, а ногами до земли не достает.

«Что это, стадо? — думает Антон, — Как оно сюда забралось? Да это не наша степь. Это поле сибирское. На поле столб. На столбе две белые доски, а на досках написано черным по белому: Россия, Сибирь».

А шаги все ближе, не шумят, а как будто снятся или в ухе сами рождаются, а на дороге их нет.

Антон смотрит вдаль на дикое поле. Белые клочья ночного облака дробятся на части, рвутся на полосы, ветвятся и делятся, как лунная рябь на быстро текущей реке. Какие странные фигуры, будто люди и кони, и повозки, и всадники. А шаги все ближе, без числа, как будто сами в ухе рождаются, наплывают мерно и плавно: «Раз-два, раз-два!»

Это совсем не стадо, это людская толпа, несчетное войско, отряд за отрядом, с восточной стороны, с Сибирской границы идет прямо на Антона. Антон глядит во все глаза. Вот они уже совсем близко. Господи, это русское войско! серые шинели, папахи косматые. Ноги тряпками замотаны. Боже, какие оборванные, еще хуже сибирского беглеца, хромого пастуха Антона.

Антон глядит и думает. Это манджурская армия не дождалась казенных поездов и пустилась пешедралом, торопясь на родину.

Опять дыра в белой овчине. Луна смотрит с неба сквозь эту дыру. Хорошо видно Антону подходящее войско.

Господи, да что же это, да какое это войско? Щеки у всех впалые, кожа и кости, как будто неделю не ели; у одних лица белые, как мел, у других темные, землистые, а у третьих на щеках и на лбу бурые пятна, как будто кровь.

Вот у того лицо разрублено, искривилось на сторону, а у соседа и совсем головы нет, а не падает, идет, от других не отстает.

«Турки падают, как чурки, — вспоминает Антон, — а наши без головы стоят, да табачок покуривают».

Тут есть все разряды, все воинские части. Вот казаки едут, лошади черные, шапки круглые набекрень. Господи, у одного рук нет, поводья на шее намотаны, как аркан, а сабля в зубах. Конец у сабли сломан и запачкан в красное, не то это ржавчина, не то кровь, а чья кровь, неведомо, чужая или собственная. И все оружие, которое несут с собой эти странные воины, сломано, испорчено, проржавело, как будто и оружие у них раненое, негодное в битву, побежденное врагом.

За казаками снова пехота. В китайских куртках, в женских кофтах, закутанные одеялами, хуже француза под Москвой в 12-м году. У иных бороды всклоченные. «Это запасные, — думает Антон, — а моего брата нет, убили, видно».

Что это за воины идут, растерзанные, израненные, хромые, на костылях, с руками на повязках? Должно быть, из госпиталей ушли и потянулись за другими. Тошно кости оставить на чужой стороне, дома и умирать легче.

Их все больше, они идут, им нет счета. Как овцы, побитые бурей, они проходят мимо Антона и смотрят ему в лицо так жалобно-жалобно…

«А моего брата нет», — думает Антон, и кажется ему, что все это его братья. Щемит сердце у Антона.

— Голубчики, — шепчет он засохшими губами. — Русская кровь. За что побили вас?..

Жалко Антону солдатиков.

— За что побили вас? — шепчет он и слезы льются из его глаз.

Новые и новые отряды проходят друг за другом. Вон артиллерия едет, пушки без замков, подбиты чужими ядрами, надтреснутые пулеметы. А прислуга тоже побитая, лежат, где кого захватило, кто на передке припал, кто орудие руками обхватил, да так и замер, кто распластался по колесу, будто колесуют его.

А везут эти пушки белые лошадиные скелеты, по двое в ряд.

Остовы сухие выступают ровно, как на параде, только жесткие кости чуть гремят друг об друга.

А вот не люди идут, а какие то обрывки, как только они держатся вместе! Один еще лопату на плече несет, а вся середина у него вырвана, даже луна насквозь светится, верно, ядром ударило. Вон другой, весь в клочьях, и проволокой обвит. Проволока щетинистая, в зубьях ее, должно быть, и держится. А этот обгорел и тело у него в черных трещинах, как головня. Эти ползут на карачках и широко переставляют руки. У них челюсть отвисла и рот зияет, как дыра, и в дыре ни одного зуба, — цинготные, должно быть.

Есть тут люди всякого племени и всякой веры, какие живут на русской земле: русские, поляки, и немцы, и татары, и евреи, и горцы кавказские. У одних волосы прямые, русые, у других черные, в кудрях, большие, темные глаза, носы с горбинкой. Но только все они в мундирах. Хотя лохмотья, а на одну стать; идут одинаковым шагом и повадка одинаковая, ибо воистину все это братья, дети одной русской земли.

А там сзади всех идут еще другие, в синих рубахах, с синими лицами, мокрые, вода с них течет, пальцы скрючены. У одного на руке краб висит, на клешне качается, как камень на веревке, и волосы перевиты бледно-зеленой водорослью. А другой весь раздулся и голова назад откинулась, как будто крикнуть хочет.

Это матросы подводного флота. Нудно им, непереносно лежать на дне морском и они увязались идти домой вслед за другими.

Без счета, без конца идет мертвое воинство прямо на Антона.

Труба трубит медным голосом, будто зовет на Страшный Суд.

И воины спешат. Идут и едут, и ползут, и тащатся. Солдаты идут и матросы. Кой-где мелькнут офицерские погоны и золотые пуговицы.

А где же генералы? Все давно вперед уехали на скорых поездах. Только один генерал едет впереди, черный скелет на черном высоком коне. Это Смерть. В ее руке черное знамя. Тень от знамени упала на поле и покрыла все бессчетное войско, идущее домой.

Едет Смерть прямо на Антона, машет знаменем. Жутко Антону глядеть черному скелету в пустые глазные впадины. Он закрывает глаза и опускает лицо на землю.

И снова приникает его ухо к сырой земле, и снова слышит он шум и топот и шорох в другой стороне, в той, куда указывает черная надпись: Россия.

Трубит труба медноголосая, поет и плачет, и будто грозит и за сердце хватает.

Мы жертвою пали в борьбе роковой

Любви безграничной к народу…

Новое полчище идеи с русской стороны. Много их, скользят, как тени, ногами до земли не достают. Те идут с войны, а этим все мало. Они идут на восток, на новую войну.

Тут тоже есть люди всякого рода и племени и веры, всех званий и всех городов, разного пола и всякого возраста, рабочие, студенты, крестьяне, старики, молодые, подростки, девушки. Они без мундиров, в своих парадных одеждах, но и со всеми различиями все это братья и дети одной русской земли.

Вот идут рабочие из Петербурга густой колонной. Они несут иконы и хоругви. Впереди поп с крестом. Иконы забрызганы грязью из-под конских копыт, хоругви прострелены и также прострелены их головы и груди.

Кронштадтские матросы идут развернутым строем. Руки у них связаны за спиной. Головы в черных мешках повисли на грудь. На шее петля и обрывок веревки болтается.

Балтийские пленники бегут друг за другом, понурив лицо в землю. Они заколоты штыком в спину. Их лица разбиты прикладами, размозжены от выстрелов в упор.

Одесские евреи идут огромным отрядом, ужасным и окровавленным. На них длинные кафтаны, ермолки на головах. Животы у них распороты, глаза их пробиты гвоздями, и те гвозди покрыты ржавой кровью. Есть между ними старики. Их шеи в крови, нож обагренный вытирали им о бороду. Женщины, нагие и растерзанные, юноши, забитые дубиной, как бешеные собаки.

А детские отряды собрались и идут особо. Вот петербургские мальчики, состреленные с деревьев, как куропатки; вот другие, обгорелые, их бросали в огонь; вот поднятые на копья, у них брюхо проколото и кишки волочатся. Этих разорвали пополам, как сушеную рыбу. Этим разбили голову с размаху об стену. Молчат детишки, как будто сейчас замолчали, и крик оборвался, и эхо еще несется над темною землей.

Земля молчит и слушает, и ловит эхо.

Вот молодая девушка, почти ребенок, с веревкой на шее; другая и третья. У этой лицо красивое и грозное, как лицо судьбы. Она сняла с шеи веревку и протянула вперед, как будто предлагает ее кому-то незримому.

Идут поляки и армяне, и грузины, и вотяки, и чуваши. Застреленные, повешенные, убитые палками, изрубленные шашками, исполосованные нагайками. За ними плетутся их жены и дети, замученные тоскою и бесхлебным голодом.

Но больше всего идут русские мужики. Как туча идут они, сизая туча, дождливая, в лаптях, в зипунах, в овчинных шубах. У них лица злые, а руки безоружные. Одежда в лохмотьях, у других шкура висит лохмотьями. Полтавцы идут с полтавцами, а москвичи с москвичами, и саратовские и воронежские, каждая губерния идет своим отрядом.

Набрались они, как сила несосветимая. Есть меж ними старые, и молодые, и запасные солдаты. У них на груди медаль порт-артурская, а рука сложена, как будто просит милостыню.

«А где мой брат? — думает Антон. — Вон землячки орловские и он с ними. У него сердитое лицо. Вместо медали на груди его дырочка. Ее пуля пробила, не японская, а домашняя».

— Кто вас убил, братцы? — спрашивает Антон по- прежнему.

— Враги-палачи совершили свой суд! — поет труба.

— Куда идете, братцы? — спрашивает Антон.

Труба поет медным голосом. Легко и дружно идет в ногу все огромное полчище и выходит навстречу тому, другому, сибирскому…

Впереди полчища едет белый вестник на белой лошади. В руке у него труба. Это она поет звучным медным голосом. А лицо вестника горит слабым отблеском, видно, на востоке рассвет рождается. Над едущим впереди знамя широкое, алое, как кровь, яркое, как луч зари.

— Кто вас убил? — пристает Антон. И не знает он, кого спрашивать.

Две рати убитые, и красная, и черная.

Ближайшие мужики что-то шепчут. Брат Егор проходит близко и злобно шипит:

— Нешто не знаешь? Вот этакие!..

И он протягивает руку к войску сибирскому.

И все мужики протягивают руки и жуют губами и шипят:

— Этакие, вот этакие!..

В рядах черного войска пробегает, как ропот ветра:

— Не мы, это не мы! Нас самих убили. Мы ваши братья. Нас тоже убили…

— И нас убили! — несется с русской стороны. — Нас тоже, братья!

Раз-два, раз-два! Две армии великих вышли и встали друг против друга.

Вожатые съехались вместе. Белый конь закрыл дорогу черному. Они одинакового роста и походят друг на друга, как день и ночь, два родные брата.

— Братики! — шепчет Антон, — русская кровь.

Оба знамени веют с одной высоты. Антон быстро прикидывает.

Под каким знаменем больше убитых, под красным или под черным?

Ряды мешаются. Больше нельзя считать и различать, кто на какой стороне.


Загрузка...