Иероним Ясинский КАМЕНЬ АСТЕРИКС[17]

I

На набережной приморского городка, опустевшего после купального сезона, у окна ювелирной лавочки сидел Мендель Херес и печально смотрел на синее море, над которым плыли бело-желтые облака. Волны шумно бились о берег, то наступали, то отпрядывали. Ветер дул с северо-востока — норд-ост, — было холодно, и ни одного паруса не виднелось на горизонте.

Ни один человек не прошелся по набережной, ни одна собака не пробежала. Было это в день перед субботой. Жена Менделя, Рива, пошла на базар, чтобы приготовить к вечерней трапезе все, что полагается по обряду и, кроме того, чета Хересов ждала к себе гостей из ближайшего местечка. Мог приехать кузен Менделя, Моисей, с женой: вчера получена была открытка.

Печально было на душе Менделя. Как море набегало на берег и убегало прочь, и снова возвращалось с назойливым однообразным шумом, так и у Менделя Хереса волновалась, монотонно и томительно, его молодая душа. Ему пошел двадцать пятый год. Он был весь в долгах. Сезон был неудачный: случались только кое-какие починки, и не было торговли; товар, взятый им в кредит в Одессе, оказался другим; когда доставили ящик с золотыми и серебряными вещами, он увидел, что они вышли из моды; камни были жалкие, цены поставлены двойные.

Разумеется, оптовый купец должен был застраховать себя от несостоятельности начинающего ювелира, а публика не хотела покупать дорогих и плохих пещей. Осенью и зимой никакой торговли уже не предвиделось, а в январе предстояли платежи.

Сравнительно немного должен был Мендель. Сосед его, грек Кельдаки, считал его долги пустяком. Что такое тысяча семьсот рублей? Но для Менделя Хереса это были огромные деньги. И надо было еще жить, и много суббот надо было встречать; и молодая жена могла подарить ему первенца. От этого беспокойные и похожие одна на другую, скучные мысли тревожили его душу и само море вторило им и шумело.

— Тысяча семьсот рублей, ах, Боже мой, тысяча семьсот рублей. Двадцать пять рублей в месяц за лавочку! Полтора рубля в день и четыре субботы. Две тысячи семьсот двадцать рублей! Одеться, платить налоги, разные взносы — три тысячи. А доктор, который давно находит, что у его жены — больное сердце?! А расходы на родины и на праздники Пейсах и Кущи, и на другие праздники, — разве это не составит еще тысячу рублей?! Так неужели все это вместе будет четыре тысячи рублей?! Четыре тысячи рублей, четыре тысячи рублей! Можно с ума сойти. Мендель Херес с ума сойдет. Мендель Херес не может выручить со своей лавочки больше ста рублей. Такой молодой и уже банкрот, банкрот, банкрот!

Холодный пот проступил на лбу Менделя — пот тоски и ожидания неминучей беды. Жена его вчера купила себе лакированные ботинки, а вечером мечтала о каракулевом пальто на зиму; а он молчал и ничего не говорил. Может быть, Рива думала, что он молчит от скупости? Разве он не отдал бы за каракулевое пальто для своей милой жены сейчас даже половину жизни? «Ну, положим, десять лет», — поторговался он с собой.

Он смотрел на море, а бело-желтые облака становились уже серыми, и брызги от белопенного прибоя долетали до набережной. Потом серые облака стали чернеть, и море нахмурилось и стало похоже на чернила. Вдруг поднялся белый вал, потянулся к небесам, стал прозрачным, потом свернулся и упал на берег с тяжким грохотом. Мендель даже вздрогнул, — он никогда не видел такого большого вала, а вал, затрепетав на песчаном пляже, отхлынул назад далеко в море также быстро, как и появился. И тогда Мендель с удивлением и даже с испугом протер глаза.

На пляже, на том самом месте, где только что шумел и гремел вал, шел среднего роста, тонкий, одетый во все черное господин в английском картузике, в широком незастегнутом пальто и на очень тонких ногах. Впрочем, очень тонкими они казались потому, что господин был в высоких темных чулках. Спортсмен или турист?! Толстые башмаки со стальными пряжками были на нем. Он опирался на заграничную палку, в которой был зонтик. Летом Мендель как раз починял такую палку по заказу иностранца.

Чем ближе он подходил, тем яснее можно было рассмотреть его. Лицо его было выбрито, брови сближены у переносицы и высоко подняты к вискам, нос длинный, бледные губы неподвижно улыбались. Мендель подумал, что незнакомец пытливо и ласково смотрит на него.

И это была правда. Незнакомец, взобравшись на набережную, совсем близко подошел к окну Менделя и так посмотрел на ювелира, что тот вскочил и быстро открыл дверь.

— Что угодно? Может быть, починить зонтик, — я могу это сделать. Я починил точно такой зонтик одному знатному иностранному господину.

Незнакомец вошел в лавочку и, войдя, осмотрел ее; он быстрым взглядом пробежал по стенам и по витринам и сказал на хорошем русском языке:

— Тут товара не больше, как на тысячу семьсот рублей.

— Совершенно верно, — вскричал Мендель и нервно рассмеялся. — Вы удивительно угадали, у вас хорошая оценка. Но это моя собственная цена, а товар стоит дороже.

— Нет, товар на самом деле стоит дешевле, — возразил незнакомец и сел.

Он еще внимательнее посмотрел на Менделя своим жгучим насмешливым взглядом и сказал:

— Мне ваша жизнь совсем не нужна. Согласитесь сами, если одним Менделем Хересом на свете больше или нет, не все ли равно?

— Вам даже известно, как меня зовут?

— Я мог прочитать, как вас зовут, на вывеске, — сказал незнакомец.

— А почему вы заговорили о жизни? — с некоторым испугом спросил Мендель.

— Тут, согласитесь сами, пустыня; разумеется, я мог бы вас ограбить и вы не пикнули бы, — продолжал незнакомец. — Но это мне тоже не нужно. Если я вам покажу камень, которым я владею, и если вы сколько-нибудь понимаете в этого рода вещах, то вы убедитесь, что скорей я могу быть предметом преступного покушения, чем вы. Камень непомерной цены.

Мендель с любопытством и ожиданием посмотрел на незнакомца, а тот, не торопясь, вынул из кармана кожаный ящичек, раскрыл его и показал Менделю.

Камень так и засиял. Он был ярко-красный, огненный, величиной с голубиное яйцо, и на нем играла и переливалась жемчужным блеском шестилучевая звезда.

— В первый раз вижу такой камень, — сказал Мендель, вспыхнув. — Можно на него посмотреть поближе?

— Я думаю, вы можете, потому что я его оставлю вам.

— Вы мне его оставите?

— Я уж сказал.

— Зачем? Сделать булавку? Я могу. Или перстень?

— Можете сделать, что хотите, — я предоставляю вашему личному вкусу. Я хотел бы знать, какое вы проявите при этом дарование; достойны ли вы окажетесь камня?!

— Я учился в Одессе и был хорошим мастером.

— Может быть, но с тех пор вы забыли свое мастерство, и вот вам случай вспомнить. Предупреждаю вас, что камень этот — целый капитал.

Мендель взял камень и посмотрел на свет. И хотя море было черное и небеса тоже были угрюмы, камень играл, тем не менее, какой-то невероятно прекрасной, таинственной жизнью.

— Чудесный камень, — сказал он, — но неужели он такой дорогой? Как он называется?

— Он называется — астерикс. При такой величине и с такой звездой, он стоит не меньше ста тысяч. Теперь на астерикс, кстати, спрос. Астерикс подделать нельзя. Астерикс — подземная звезда, — пояснил незнакомец.

Мендель только хлопал глазами, а незнакомец продолжал:

— Я оставлю его вам, повторяю. Если мне понравится оправа, какую вы придумаете, я хорошо заплату вам.

— А где вы остановились? — спросил Мендель Херес, дрожащими руками вкладывая камень в кожаный ящичек и пряча драгоценность в столик.

— А я тут остановился — неопределенно сказал незнакомец, кивнул головой ювелиру и вышел.

Мендель был взволнован, и не сразу пришло ему в голову проследить, куда направился незнакомец. На время он перестал слышать шум моря и видеть свою мастерскую, думать о своих долгах и запутанном положении. В душе его вдруг разлился красный свет, и неопределенные, но радостные надежды стали рождаться в этом свете. Он был честным человеком, по крайней мере, он считал себя честным человеком; но с этого момента он перестал тосковать, и только стали дрожать концы его пальцев и задрожали веки; легкая лихорадка схватила его. Он выглянул из дверей своей- лавочки, но уже было поздно, незнакомца нигде но было.

Только вставал опять тот непомерно высокий, зеленый, прозрачный на черном фоне потемневшего горизонта белопенный вал, но уже сворачивался в сторону моря, отпрядывая от берега и как бы унося с собой все тоскливые размышления и тревожные думы Менделя Хереса.

II

Мендель ничего не сказал жене, когда она вернулась с базара с своей маленькой кухаркой. Он только был очень нежен с нею и не стал ворчать, что Рива издержала лишний рубль.

— Отчего ты сделался такой любезный? — спросила его жена после обеда.

— Я скоро уеду, Рива.

— Куда? — спросила жена, сделав большие глаза.

— В Одессу!

— В такое время в Одессу уедешь? Зачем?

— С первым же пароходом, то есть через два дня. Я уверен, что через два дня я могу уехать. Я хочу найти работу, Рива, и посоветоваться с ювелирами, потому что мне пришла мысль.

— Но теперь такое бурное время! И какая мысль пришла тебе?

— Мне пришла мысль, которая не приходила прежде. Я соберу весь товар и предложу его обратно, потому что я не хочу быть банкротом. Пусть оптовый магазин, который снабдил меня всей этой дрянью, и возьмет ее обратно. Если он меня надул, то я его могу тоже надуть и не заплатить по векселям, но я хочу войти с ним в сделку и вернуть векселя за его же товар, для него это будет выгоднее. Может быть, найдут другого дурака, но я поумнел.

— Ты давно поумнел? — спросила Рива.

— Может быть, я сегодня поумнел, — загадочно сказал Мендель.

— Что же ты после будешь делать?

— Я хочу найти представительство!

— Какое?

— Необходим, только залог, это правда, но может быть, я найду возможность получить представительство без особого залога, — я покажу только свое умение. Пожалуй, я стану разъезжать по всему миру. Это очень приятное препровождение времени. Если бы ты знала, Рива, я начинаю думать, что мы будем богатыми людьми.

— Я всегда была того мнения, что мужчина должен зарабатывать деньги, — отвечала на это Рива, — и что если жена захочет не только каракулевое пальто, но и соболью шубку, — муж должен купить. Муж, который говорит, что нет денег, это уже не совсем муж, это все равно, если бы сказала жена: «У меня нет больше губ, чтобы целоваться!»

— А у тебя очень хорошие губы, Рива, — сказал Мендель и рассмеялся. Давно он уже не смеялся таким счастливым смехом. — Что, если у тебя будет каракулевая шубка за то, что ты мне родишь сына!

Рива вспыхнула и спрятала на груди мужа свое смуглое румяное лицо.

— Я бы отказалась от каракулевого пальто, если только тебе нужно ехать на пароходе в Одессу, потому что начинается бурное время и скоро будут штормы, а может, уже начались.

И тут они оба посмотрели в окно на море, незадолго перед тем бушевавшее. Но оно успокоилось; море стало синее, как сапфир, высоко над ним плыли и таяли желтые облака, начинавшие озаряться алым огнем заката.

Так продолжалось три дня. На четвертый день Мендель Херес обошел все гостиницы и меблированные комнаты городка и нигде не нашел своего заказчика. Он описывал его приметы, но городок был пуст, и господина с такими приметами никто не видал и не встречал.

— Тебе показалось, Мендель! — говорили ему.

Он тряс головой:

— Ну как же! Показалось!

И тот красный свет, который тогда засиял в его душе, снова вспыхивал, разгорался и проникал собой уже все существо Менделя. «Это ужасно непонятно, — рассуждал он сам с собой. — Но разве мало вообще непонятного на Божьем свете? Что такое, например, море и что такое земля; а разве понятно, что такое человек? Если этот господин с тонкими ногами и с этакими бровями оставил мне дорогой камень без всякой расписки и больше не является за ним, то разве это более непонятно? И что понятного в том, что сосед мой Кельдаки имеет в банках триста тысяч, а я не могу оплатить векселей на тысячу семьсот рублей? Мы не понимаем, что такое жизнь и что такое смерть; так зачем беспокоиться?! Ах, будем пользоваться тем, что плывет нам в руки».

Так рассуждал Мендель Херес.

А когда он уже взял билет на пароход и чемоданчик с дешевыми драгоценностями, оцененными втридорога, положил под койку, и жена прощалась с ним и пожимала плечами и с недоумением восклицала: «Что ты задумал, Мендель, что ты задумал?» — он сказал ей:

— А как ты полагаешь, Рива, почему соболья шубка лучше каракулевой, а каракулевая лучше беличьей, и что такое белка, и что такое каракулевый барашек, и что такое соболь, и почему одно понятно, а другое непонятно; или, может быть, Рива, все понятно?

— Я боюсь, что ты сделался ужасно умный, — с соболезнованием воскликнула она.

— Ах, есть небесные звезды, но есть и подземные, но это тоже кто понимает? — в свою очередь воскликнул он.

— Не говори так, Мендель, а то я заплачу, — вскричала Рива.

Тут заревела пароходная сирена в третий раз, разговор остался неоконченным — супруги расстались.

III

В Одессе Менделю Хересу посчастливилось, как он, впрочем, и ожидал. Он получил представительство от торгового дома Бехли-Кехли и Компания, имеющего сношения с амстердамскими гранильными фабриками, и взялся распространять разнообразные драгоценные камни в определенном районе. Ему достаточно было показать свой таинственный огненный астерикс, чтобы сразу торговый дом почувствовал к нему доверие и уважение к его высоким коммерческим способностям. Камень его был положен в банк на хранение и принят был в залог, а взамен он получил на сто тысяч товара. Он стал колесить по воем южным городам, приезжал к помещикам в усадьбы, и из его рук лились потоки бриллиантового света. В короткое время он сделал большие дела. Четырехтысячный бюджет, о котором он мечтал, удвоился и вскоре должен был утроиться. А впереди поднималась целая волна богатства и шла на него; он со сладким чувством смотрел на нее, он был счастлив и знал, что счастье всегда будет ему улыбаться. Это было, конечно, непонятно, но именно потому, что было непонятно, была прочна его вера в свое счастье.

С дороги он писал письма жене и присылал ей денег. Она скучала без мужа, но была довольна, когда получила каракулевое пальто: после нового года он сделался отцом крошечного Аарончика: он сдержал слово. Жена сначала не узнала его, такой он стал «порядочный» человек, изящный франт, в самом модном белье, в шелковом жилете, с бритыми щеками, с закрученными душистыми усиками и с самодовольными глазами.

— Скажи, пожалуйста, уж не сон ли это нам снится? — в порыве нежности и благодарности к мужу спросила Рива, оставшись с ним вдвоем.

— Нисколько не снится, Рива, а это жизнь, которая, впрочем, так же непонятна, как и сон. Я бы хотел знать, что понятно во всем том, что мы называем жизнью?

— Ах, будем только радоваться, если радость выпала нам на долю!

— Слушай, Рива, нам ужасно тесно, и поэтому я нанял тебе другую квартиру, знаешь, у соседа Кельдаки, в которой в прошлом году квартировала графиня Скавронская с дочерьми.

— Мендель, ты нанял сумасшедшую квартиру!

— Я нанял такую сумасшедшую квартиру! Надо жить, Рива, надо уметь жить. Мы живем только один раз, нам нужно здоровье и комфорт; что нам нужно больше?

— Но как-то это вдруг все началось, Мендель?! Ты, может быть, нашел большие деньги и не сказал мне?

— Ах, Рива, я нашел, может быть, талисман. Мы все ходим по земле и не замечаем ничего, но кто-нибудь находятся образованный, который берет камешек, и этот камешек, оказывается, имеет особое непонятное свойство. Действительно, это началось вдруг, но камешек самая непонятная вещь. Отчего бриллиант, который ты имеешь на пальце, так дорог? Что в нем особенного? Ведь это же уголь, это уголек, и однако же уголек ничего не стоит. Если над этим долго задумываться, Рива, то от этого голова может лопнуть. Ты лучше меня не упрашивай!

Конечно, Мендель много раз вспоминал незнакомца. Иногда он просыпался ночью, и нельзя сказать, чтобы мысль о незнакомце была из приятных. Незнакомец мог внезапно явиться, как тогда, и потребовать обратно свой камень. Мендель не сделал оправу, как поручил ему незнакомец, камень остался лежать в той же самой кожаной коробочке, как и лежал. — «Ты надул меня, Мендель Херес, — слышался ему голос незнакомца. — Я же говорил тебе, что ты забыл свое мастерство; давай назад камень и возвращайся в свою ювелирную лавочку».

«Положим, — размышлял Мендель, — теперь я заявил себя перед торговым домом, но, однако же, камень играет роль залога, и доверие ко мне доверием, и знание мое знанием, но самое главное камень. Боже мой! — вдруг он ударил себя по лбу. — Какой же я идиот! Разве банк не самая лучшая оправа? — весело спросил он себя. — Что может быть лучшей оправой для камня, как не банк? И разве то дело, которое я развил вокруг этого камня, не есть оправа? И разве камень я расточил, продал? Нет, он цел. Если вы хотите, господин, иметь проценты, пожалуйста, я готов заплатить!» — Он пожимал плечами и весело засыпал, отделавшись от докучных мыслей.

От времени до временя они, правда, опять возникали у него, но уже были бледнее и, наконец, совсем побледнели, и совесть его сделалась спокойной, как спокойно становится море после волнения.

IV

Сначала Мендель часто писал жене и месяца через два-три приезжал в родной городок и гостил у своей Ривы, которая становилась все красивее. Она пополнела, румянец широко разливался на ее щеках, черные глаза стали томными, и кокетливо раздвигала она алые губы и показывала молочный жемчуг зубов. Но зато усилилась ее сердечная болезнь, и ей трудно было перейти через улицу. В магазины она, разумеется, всегда ездила, а на базар совсем перестала ходить.

Ребенок рос и тоже хорошел. К нему была приставлена в бонны русская образованная девушка с хорошим великорусским акцентом. У него были большие умные глаза, и казалось, он понимал гораздо больше если не в подземных, то, во всяком случае, в небесных звездах, чем его родители.

И, глядя на него, Мендель с горечью думал о том, что сын его вырастет таким же ограниченным в правах гражданином, каким он был сам. Несмотря на счастье, которое не изменяло Менделю, ему случалось все-таки нарываться на большие неприятности во время своих скитаний с драгоценными камнями по русским городам. Его высылали из нескольких мест в «двадцать четыре часа», и он сохранял на дне сердца горький осадок от этих унижений и насилия над его личностью. А между тем, градоначальник сначала принимал его чуть не с распростертыми объятиями — такой он был представительный, изящный человек и таким светским господином сделался он, с барскими привычками и манерами. Но едва только он показывал паспорт или свою карточку, на которой стояло «Мендель Исакович Херес», как лицо градоначальника внезапно преображалось, — любезный человек становился бульдогом. Мендель поскорее убирался, со своим бриллиантовым магазином в боковом кармане, из негостеприимного города.

Но чаще на пути своем он встречал розы, а не тернии. За ним ухаживали в дворянских усадьбах, и ему строили глазки дочери и жены помещиков. Ему делали комплименты, что он «совсем, совсем не похож на еврея», и он дошел уже до того, что ему неприятно было, когда в нем узнавали еврея прежде, чем он об этом сам скажет.

Мало-помалу приезды его домой стали реже. Выпал такой год, когда он шесть месяцев не был дома.

— Я понимаю тебя, Мендель, — нежно говорила ему жена, со слезами встречая его на пороге, — ты не хочешь меня волновать и поэтому не бываешь дома, можно сказать, по целым годам. Я тебя очень люблю, Мендель. Ты образцовый хозяин и много зарабатываешь денег и даже присылаешь домой столько, что я не могу жаловаться. И когда как- то распространилась сплетня, будто ты хочешь развестись со мной и даже нашел себе другую невесту, я этому не поверила и даже не написала тебе об этом. Я уверена в тебе, как, в себе самой. Я клянусь Богом, — ты никогда не изменишь мне!

— Я согласен никогда не изменять тебе, — со смехом сказал Мендель, — но, кажется, тебе тоже придется принять христианство.

— Как, Мендель, — с ужасом вскрикнула Рива, — ты уже христианин?

— Нет, я еще не христианин, я еще немножко еврей, но ты права, я хотел бы принять христианство. Мне надоело быть в унижении перед разными властями, даже перед городовыми, меня слишком унижает мое бесправие.

— Но разве тебя не будет унижать твоя измена во мнении всех твоих единоплеменников?

— Евреи народ добрый и оправдают меня, а если и проклянут — что же, свет не клином сошелся, и я давно не вращаюсь в еврейском обществе, потому что те богатые евреи, которые покупают у меня товар мой, ничем не отличаются от образованных христиан. Еврейство, христианство, католичество, прочие религии, — все это непонятно, Рива, а если непонятно, то не все ли равно. Мы можем быть очень добрыми христианами!

— Ни за что и никогда, Мендель! — вскричала Рива.

V

Было это осенью, был праздник Кущей.

Мендель в великолепном костюме и с самым лучшим заграничным зонтиком под мышкой шел по набережной, как вдруг потемнели небеса над морем. Он взглянул и содрогнулся от ужаса. Темное, как ночь, облако висело над зыблющимся морем, на котором раскачивались однопарусные шлюпки, — подобные белокрылым птицам. И облако это имело странное сходство с лицом того незнакомца, который оставил у Менделя алый камень с жемчужной звездой. В облаке светились насмешливые глаза, над ними были проведены высокие брови, наклоненные к переносице, и улыбка змеилась под крючковатым носом. Это было мгновенно; облако быстро переменилось, разорвалось надвое и превратилось в Северную и Южную Америку с Панамским перешейком. А Мендель шел и дрожал. Впрочем, войдя в знакомый дом, он уже преодолел свое смущение.

Дом был христианский, где к Менделю очень хорошо относились. Хозяин дома был либеральный и благодушный отставной чиновник. Он любил посмеяться над евреями и рассказать несколько анекдотов из еврейской жизни, но зла к ним не питал и негодовал на преследования евреев, предсказывая, что в конце концов евреи получат равноправие.

— А я к вам, Яков Семенович, — начал Мендель, — по маленькому делу.

— По какому, Мендель Исакович?

— Как бы вы посмотрели, если бы я принял христианство?

— А мне что же? Принимайте.

— Вам все равно?

— Разумеется, по расчету?

— Да, я нахожу, что выгоднее быть христианином, чем евреем, то есть, я хотел сказать, удобнее. Когда я буду христианином, я могу ехать куда угодно — даже в Екатеринодар.

— Что же, я могу вам посоветовать принять христианство, тем более, что вы вообще не фанатик.

— Нет, я не фанатик; но есть много непонятного, — со вздохом сказал Мендель. — Итак, я могу рассчитывать, что вы будете моим крестным отцом?

— Хорошо, Мендель Исакович, я согласен быть вашим крестным отцом.

— Ну, так позвольте поцеловать вашу руку, папаша.

Полгода, впрочем, еще колебался Мендель Херес, пока не сделался Михаилом Яковлевичем и не надел золотой тельник, который иногда, как будто неумышленно, выскакивал у него из-под крахмальной сорочки. А Рива много слез пролила, но должна была примириться с фактом. Креститься она не пожелала и сына отцу не отдала.

Михаил Яковлевич, бывший Мендель, вторично женился на русской барышне, дочери богатого купца, взял приданое, понравился тестю, стал управлять всеми его делами, железнодорожными подрядами, построил несколько заводов и к сорока годам стал миллионером.

В новой семье он был окружен большой роскошью; ездил каждый год за границу. Никто не узнал бы в ожирелом человеке с пресыщенным лицом и с отвислой губой, вечно окрашенной в сок гаванских сигар, прежнего худенького, юркого и хорошенького Менделя с печальными глазами, влюбленного в Риву и озабоченного предстоящими срочными платежами. Он был счастлив, но иногда вспоминал свой приморский городок, ювелирную лавочку, прекрасную Риву с алыми губами и с пышной грудью и крохотного Аарончика с такими глазами, что, казалось, ребенок постигал все, что было непонятно его родителям; и тоска сжимала его сердце, потому что нельзя забыть прошлого; и все, что позади нас, как бы мы ни убегали от него, догоняет нас и идет рядом с нами и смотрит на нас. Это что-то непонятное, но это так. Память— закон человеческий и, может быть, всей природы. Она помнит прошлое и знает будущее, и от этого так жутко бывает становиться лицом к лицу с природой.

VI

Как-то Михаил Яковлевич собрался ехать в Египет и прикатил в Одессу курьерским поездом. Он сидел на Николаевском бульваре в ожидании парохода и курил гаванскую сигару. Кто-то подсел к нему. Он обернулся и увидел своего незнакомца: те же брови, глаза, насмешливая улыбка, черное пальто и тонкие ноги в башмаках со стальными пряжками; и тот же заграничный зонтик в футляре в виде палки.

Незнакомец пристально посмотрел на Хереса.

Должно быть, Херес сделался белей полотна, потому что незнакомец проникся к нему состраданием и спросил:

— Что с вами?

— Со мной? Ничего! — слабым голосом отвечал Херес.

— Нет, я вижу, вам дурно, — настаивал незнакомец. — Что, вы больны?

— Да, я болен!

— Я вижу, что вы больны, — продолжал незнакомец. — У вас внутренняя болезнь?

— Я страдаю почками, — сказал Херес, — и меня посылают в Египет.

— Вы чересчур много курите сигар и, вероятно, не прочь от хороших напитков, и вообще, любите пожить, — сказал незнакомец, — и это все вредно отразилось на вашем здоровье.

— В сущности, я здоров на вид.

— Да, на вид здоровы, но нехорошо, что располнели. У полных людей часто бывает плохое здоровье… Ну что, лучше стало?

— Да, лучше.

— Мы сейчас потребуем содовой воды, выпейте несколько глотков, — продолжал незнакомец. — Странно, я как будто встречал вас когда-то, — произнес он.

Опять бледность разлилась на лице Хереса, и он сказал:

— Мне самому кажется, что мы встречались, но это было так давно, что вы должны были измениться. Я, да, изменился, но вы — нет — нисколько не изменились, следовательно, — вы другая личность. Вообще много непонятного в этом мире, — заключил он.

— Непонятное трудно понять, как необъятное трудно обнять, — с усмешкой сказал незнакомец. — Встречались мы с вами или нет, я в точности не скажу, но тип ваш знаком мне, во всяком случае. Я, хотя и приверженец старой медицины, но я поспорю с молодежью, и гляжу на вас.

— Вы доктор? — встрепенувшись, спросил Херес.

— Доктор философии, медицины и нескольких других дисциплин, в том числе здравого смысла, — отвечал незнакомец. — Между прочим, здравый смысл требует, чтобы мы не старались проникнуть за пределы непостижимости, а проходили бы мимо запечатанных дверей с невозмутимым видом. Здравый смысл — или, что то же — позитивизм!

— Как вообще в жизни случается, — начал, отпив содовой воды и приходя в себя, Михаил Яковлевич. — Мне случалось и прежде встречать лицо, которое вылито точь-в- точь, как двадцать лет назад. Например, я давно схоронил свою мамашу и вдруг опять увидел ее; она шла по улице и раздавала милостыню нищим. Я пари держал бы, что я видел мамашу, если бы я не знал, что она уже в земле.

— Здравый смысл, — сказал незнакомец, — не допускает никаких восстаний из земли, но форма повторяется. Листья на одном и том же дереве в Одессе совершенно такие же, как на подобном же дереве в Киеве. А что такое человек, как не лист, распустившийся на стволе человечества?

— Вы умно рассуждаете и приятно вас слушать, — льстиво сказал богач, закидывал ногу за ногу и с легким стоном переменяя положение на скамейке. — Так как вы — доктор и, может быть, нуждаетесь в практике, а между тем вы похожи на одного моего старинного благодетеля, и я чувствую поэтому к вам доверие, то я просил бы вас сказать мне, где ваш адрес; я приехал бы к вам, и вы бы меня исследовали и узнали бы, чем я болен.

— Но вы же обращались к врачам?!

— Они посылают меня в Египет, и я уже взял билет. Они находят, что у меня почечные страдания, но какие — не знают. Есть ведь разные почечные страдания, и я бы хотел знать точно, серьезно я болен или нет.

— Вам незачем приходить ко мне на квартиру, — сказал незнакомец, — я слишком далеко живу. — Он окинул пытливым взглядом Михаила Яковлевича, и невольно под этим взглядом вздрогнул пациент, потом сказал: — Вы еще в молодости получили камень и носите его в себе лет, может быть, двадцать; вы страдаете каменной болезнью!!

Задрожал Михаил Яковлевич Херес, вскочил и закричал:

— Я страдаю каменной болезнью? В каком смысле вы хотите сказать? Да, вы ужасно похожи, если вы требуете от меня тот камень! — Он протянул руку ко лбу и крепко сжал его пальцами.

А незнакомец спокойно смотрел на него и ждал, что он еще скажет.

На первых порах, еще будучи Менделем Исаковичем, Херес поддерживал правильные отношения с торговым домом Бехли-Кехли и Компания и аккуратно рассчитывался с ним. Но потом счета его затянулись, а торговый дом не напоминал. Мендель, между прочим, принял христианство, женился. Заглянул он в свою записную книжку и увидел, что он продал в последнее время товара тысяч на двести, а великолепный камень, оцененный в сто тысяч, оставался в залоге, и он не решался потребовать ого обратно; и обстоятельства изменились — не хотелось уже разъезжать с бриллиантовым товаром. Он махнул рукой. Но, чтобы выйти сухим из воды, он написал торговому дому, но желают ли директора его ликвидировать счет и удержать у себя драгоценный камень. Бехли-Кехли и Компания давно уже зарились на астерикс Хереса и наметили его к продаже известному своей роскошью, великолепием и военными подвигами королю Ростиславу, собиравшемуся надеть на свою голову корону Балканского императора. Такой астерикс он мог бы купить за полмиллиона. Поэтому, когда торговый дом получил предложение Хереса, он только для вида поторговался с ним, поблагодарил его и даже прислал ему несколько десятков тысяч, как «сосиетеру», выходящему из общества, за полезную долголетнюю службу.

Тот красный свет, который прежде озарял душу Хереса, когда он был Менделем, и порождал неопределенные, но гордые и яркие надежды, теперь опять вспыхнул в его душе, но уже он жег ее, как пламя, от которого было больно и концы которого кудрявились черной копотью, душившей сознание.

— Успокойтесь, пожалуйста, — сказал, наконец, незнакомец. — Вы собираетесь с какими-то мыслями и не можете привести их в порядок. У вас, очевидно, были счеты с той личностью, на которую, по вашим словам, я так похож. Но поверьте, если бы даже, в самом деле, была близкая связь между мной и той личностью, я не стал бы тревожить вас ввиду вашего болезненного состояния. Предположим даже, что я имею преемственное или прямое право, допустим, — с усмешкой сказал он, — все равно, я же могу подождать. Как вы думаете? И что такое время? Пожалуй, даже нет времени. Как человека нельзя представить себе без жизни и смерти, без начала и без этого конца, — так и всякое время, заключенное между двумя моментами. Наступит ли конечный момент сегодня или завтра, или через несколько лет, — безразлично. Я так говорю потому, что я, между прочим, доктор здравого смысла, как я уже вам заявил.

— Но вы так определенно сказали, что у меня каменная болезнь!

— Ну, чего же смущаться. Поезжайте в Египет, если думаете, что поможет египетский климат. Но почему вас так тянет в этот ад? Как я понимаю, вам сделается хуже, ваше единственное спасение в операции. Вам вскроют брюшную область и ту полость, в которой лежит камень, и вы поблагодарите меня за совет. Нельзя так часто бледнеть и терять сознание, и нельзя жить с такой ожирелостью, как ваша. Вероятно, у вас когда-то была тонкая шее, а смотрите, какие подушки на затылке и под подбородком!

— Благодарю вас, доктор. Вы мне сказали много неприятных вещей, но правда лучше лжи. Могу я предложить вам гонорар?

— Я возьму с вас гонорар после!

— А когда именно?

— После операции, приду и возьму.

Михаил Яковлевич произнес:

— Я не понимаю, что вы хотите сказать.

— Я хочу сказать то, что я сказал, руководствуясь здравым смыслом. И не стучите в дверь, в которую вам все равно войти не дано.

— У меня страшно бьется пульс, доктор.

— Да, у вас перебой, — сказал незнакомец и стал держать хереса за пульс.

Но тут Херес почувствовал слабость, темное облако застлало его глаза, и он забылся на секунду; а когда раскрыл веки, он сидел один на скамейке, незнакомца не было. Синее море высокой стеной вставало перед ним на горизонте, и на фоне темно-голубого неба выступали белые силуэты парусных судов.

VII

Все-таки Михаил Яковлевич поехал в Египет. Он был жаден к деньгам. Египетский хлопок был гораздо нежнее туркестанского и американского, а между тем, ввиду конкуренции и колоссального урожая, он мог приобрести весь египетский хлопок, сделаться монополистом и перепродать его русским фабрикантам с большим барышом. Он мог нажить на египетском хлопке, одним словом, тысяч сто, если не четверть миллиона; он еще не знал, сколько именно. Он написал об этом тестю, имевшему свою бумажную мануфактуру, и тот подумал: «Какой у меня толковый зять!» Таким образом, поездка в Египет оплачивалась сторицей; и Херес, который, чем дальше жил, тем становился образованнее, предпочел послушаться реальных врачей, а не призрачного незнакомца, который показался ему довольно подозрительным и, может быть, даже шутником. Правда, в молодости такой же точно незнакомец поступил с ним далеко не легкомысленно, но ведь этот одесский незнакомец сам заявил себя приверженцем старой медицины, а новая наука чего-нибудь да стоит. И если врачи посылают его в Египет, то они имеют основание; и если они обещают ему полное выздоровление, то почему не верить им; и, наконец, египетский хлопок тоже очень серьезная вещь.

На корабле он долго страдал морской болезнью. Ему казалось, что какая-то длинная бесконечная резиновая лента ползет из его горла. Но едва он вступил на твердую землю, как тошнотворный кошмар его кончился. Он отправился к каирским хлопководам, устроил дело, посетил знаменитостей. Те выслушали его, исследовали и приказали лежать. Ему дорого обошлось лечение. Два месяца лежал он в богатой квартире, которая была нанята для него, и его окружала преданная прислуга с рабскими ужимками; впрочем, слуги обокрали его. Ему не стало лучше, но врачи нашли, что теперь он может вернуться в Россию.

И он вернулся. А когда приехал, то жена и тесть задали бал. Он пил много шампанского и, в ответ на речи гостей, сам сказал речь, которую все нашли красивой, но несколько непонятной. Но известно было, что Михаил Яковлевич уж давно питает пристрастие к непонятному; он часто говорит о нем, и это было его слабостью; а вообще голова его была ясная, его все уважали за деловитость и находчивость и, главное, за удачу.

Вторая жена его была уже не первой молодости, когда выходила за него; едва ли она не была старше Михаила Яковлевича. И так как она наслаждалась спокойной, праздной и беспечной жизнью, много ела сладостей, мяса, пила лимонад и ликеры и поглощала множество чашек кофе с жирными сливками, то она тоже к пятидесяти годам обложилась подушками жира и стала безобразна и неряшлива. И стала страдать внутренними болезнями. Доктора, служившие на фабрике, не выходили из дома Хереса, дежурили у постели то мужа, то жены; и от времени до времени выписывались знаменитости; или же супруги уезжали за границу на воды. То поправлялся Михаил Яковлевич, то совсем падало его здоровье; он становился раздражителен, угрюм, не спал по ночам.

И вот в эти бессонные, бесконечные ночи приходила ему на память вся его жизнь, начиная с того времени, когда он, будучи десятилетним мальчиком, определен был отцом в ученье к резчику печатей, и кончая той золотой порой, когда он стал купцом первой гильдии и из Менделя сделался Михаилом. Странное дело, когда он вспоминал о незнакомце, то не мог представить его себе в виде определенной человеческой фигуры. Ему представлялись, во тьме его скорбных бессонниц, мрачные тучи с насмешливо-ласковыми глазами, с размашисто приподнятыми у висков бровями и змеящейся, как молния, улыбкой. А камень с жемчужной звездой всегда вызывал в нем впечатление огненного света, и это болезненно разливалось в его душе. Зато черты его Ривы в нежных и определенно точных линиях и красках выступали перед ним из его прошлого. Рива смотрела на него без малейшего укора своими добрыми любящими глазами и держала на руках крохотного Аарончика, у которого был такой умный взгляд. Еще многое видел Михаил Яковлевич, и тогда он мысленно опять становился Менделем и целовал красные губы своей первой жены и обещал ей верность и соболью шубку. Он прогонял от себя милые образы, в действительности угасшие для него навсегда — приморский уголок и ювелирную лавочку, в которой было много забот, но и много радостей и мирно протекала его молодая жизнь. И еще издали вместе с шумом моря, вместе с первыми лучами ясной юности доносились до него бесхитростные мотивы священных и светских еврейских мелодий, и он тоже закрывал для них свой слух. Но пока не рассветало, толпились перед ним эти образы и слагались в тихие, слышные только душе, звуки этих мелодий. И однажды Михаил Яковлевич заметил даже на батистовой наволочке следы слез.

— Эге, у меня совсем расстроились нервы! — решил он и быстро стал собираться за границу, чтобы рассеяться в шумном потоке парижской и лондонской жизни; и, кстати, по дороге, в Берлине, посоветоваться со всемирно известными профессорами.

Из имения до станции железной дороги надо было ехать несколько верст. Ему подали великолепный автомобиль с золотым переплетом на синей эмали. Простился Михаил Яковлевич с женой, с престарелым тестем и со всеми служащими, которые собрались его проводить, сел в карету, и едва шофер сделал версту, как Михаил Яковлевич стал кричать от невыносимой боли. Шофер остановил машину.

— Назад, — приказал ему Михаил Яковлевич, — домой!

Вернулся он домой, и его уже на руках внесли в комнаты. Криком его наполнился весь дом. Он кричал и звал на помощь Бога, и ему стало ясно, что приходит его конец. Недавно он думал, что переживет жену и втайне радовался, что так случится. Он ворочал миллионами, но все принадлежало его жене, он был только главноуправляющим делами ее и тестя. После же смерти жены он мог наследовать огромное состояние и сделаться свободным человеком. Он мог бы поехать к Риве и разыскать своего сына, о котором ему, впрочем, было известно, что молодой человек пошел по ученой дороге.

Безобразная жена Михаила Яковлевича перепугалась и прибежала к нему в спальню.

— Что же это с тобой, Миша? — вскричала она. — Как же так ты вдруг заболел, на кого же ты меня покидаешь, несчастную и одинокую? Я ли не берегла тебя, не холила, я ли не предоставляла тебе всякие удовольствия? Ах, чуяло мое сердце! Ах, не послушался ты меня, не поехали мы поклониться Нерукотворной Троеручице, захотелось тебе за границу! За Карлом Ивановичем скорей сбегайте, за Илларионом Федоровичем! Да сколько раз я вам говорила, доставьте мне знахарку Татьяну, травки она знает. Кабы я докторов слушалась, может быть, давно на том свете была бы, а вот скриплю, и долго еще скрипеть буду!

«Она меня переживет», — с ужасом подумал Михаил Яковлевич и стал еще сильнее стонать, и раскидывать на постели руки, и прижимать их к пояснице, и хвататься за сердце.

А глаза его ворочались направо и налево, вылезали из орбит, губы страдальчески растягивались.

Пришли и приехали доктора, и знахарка потихоньку дала больному настой оранжевых ноготков. Через несколько часов успокоились боли. Стало ясно, что нельзя было Михаилу Яковлевичу никуда тронуться в путь, нечего было мечтать про заграницу.

— Какая моя болезнь? — спросил Михаил Яковлевич и остановил на Карле Ивановиче пристальный взгляд, и, не дожидаясь ответа, продолжал:

— Неужели каменная болезнь?

Карл Иванович весело отвечал:

— О да, у вас каменная болезнь, но с каменной болезнью уже, как известно, можно жить долгие годы, и вы представляете собой доказательство этой истины. Я ручаюсь вам, по крайней мере, за двадцать лет жизни.

— Если, разумеется, — подсказал Михаил Яковлевич, — будет сделана своевременная операция — потому, что надо же освободиться?..

— От инородного тела, — подхватил Карл Иванович. — О, да вы правы! Вы всегда высказываете ясные мысли и обнаруживаете во всем глубокое понимание. Вам необходима, конечно, операция. Операция сделает вас свободным, и вы будете еще долго работать, всем нам на радость и на пользу! Если бы вы знали, как огорчены все на фабрике случаем с вами. Не надо только переоценивать его. Профессор Сыроежка может приехать завтра с курьерским, о послезавтра мы уже с Илларионом Федоровичем могли бы ассистировать ему. Поверьте, ничего нет легче этой операции, на девятый день вы будете совершенно здоровы и встанете.

Михаил Яковлевич махнул ресницами в знак согласия. Но прошла неделя, прежде чем он, удрученный новым припадком болезни, приказал вызвать профессора Сыроежку.

VIII

Был осенний дождливый день. В старом саду, окружающем дом, пожелтели листья еще в конце августа. Стояли березы и клены с золотой и алой проседью и по дорожкам шуршали опавшие листья, поднимаемые внезапными вихрями. Лежал Херес в своей комнате, смотрел из хрустального окна на листья, и вспоминалось ему изречение незнакомца, которого он встретил в Одессе, о том, что человек «только лист на стволе человечества». Упадет лист и закружится в сонме мертвецов и сгниет, и кто вспомнит о нем?

Лежать в постели и не двигаться — требовала болезнь, и Михаил Яковлевич вставал лишь на самое короткое время. Лежа, он думал не только, что жизнь человеческая подобна листу, но и мечтал о Париже. Если на девятый день после операции будет здоров, значит, через две недели он, во всяком случае, может тронуться в приятное путешествие, омоложенный хирургическим ножом. Он представлял себе знакомый отель, с его темной залой для табльдота, с узкими лестницами, подъемными машинами и, в сущности, неудобными номерами; и ему хотелось еще раз взглянуть на гарсона и сказать ему на споем плохом французском языке: «А вот я опять к вам приехал кутнуть в развеселом вашем Париже, черт возьми (ке-диабль-мем-порт)». Он воображал себе весь разговор с гарсоном и сочинял новые беседы с двумя своими тамошними приятелями, с которыми у него были торговые дела. Он ехал с ними в большом такси в «Пре-Каталян» и пил двадцатифранковое шампанское и смаковал тонкую кухню. И воображение уносило еще дальше… Уже сверкали перед его глазами сапфиры, рубины и изумруды и цветные бриллианты за стеклами магазинов Рю-де-ла-Пэ.

Вдруг заревел ветер; листья с дорожек поднялись до самых вершин угрюмо зашумевших деревьев и в небесах над старым садом растянулась черная туча, один вид которой заставил Михаила Яковлевича затрепетать. Туча как-то быстро сложилась и остановилась против окна; она даже почти не двигалась с места, только растягивалась и снова слегка сжималась, как чудовище, шевелила своими влажными туманными щупальцами. А посередине ее кривилась полоса, похожая на улыбку, и над этой бледной полосой щурились узкие, черные с белыми искрами глаза.

— Непонятная игра сумасшедшей фантазии! — с неудовольствием сказал себе Михаил Яковлевич; и он хотел отвернуться от тяжелого зрелища, наводящего на него страх. Но ему трудно было переменить положение, а человек, служивший ему, в это время вышел из комнаты.

Впрочем, встретившись взглядом с глазами Михаила Яковлевича, туча как-то странно и зловеще подмигнула ему и, наконец, стала уползать.

Она уползла, а дверь отворилась, и слуга доложил о приезде знаменитого профессора Сыроежки с ассистентом.

— Проси, — приказал Херес.

Сыроежка был скорее старичок, чем старик — такой он был маленький, сморщенный, с острыми глазами и с очень приятной усмешкой на бритых губах. А за ним вошел человек неопределенных лет во всем черном.

Михаил Яковлевич встретил профессора Сыроежку дружеским жестом, а на ассистента побоялся взглянуть; он был убежден, что ассистент похож на тех двух незнакомцев, с которыми он уже встречался в своей жизни.

— Позвольте представить вам моего коллегу, — сказал профессор. — Доктор Мадера!

Михаил Яковлевич заставил себя взглянуть на Мадеру и успокоился — сходства не было. Фамилия была только странная. Почему Мадера? Если хорошенько вдуматься, и у самого Михаила Яковлевича фамилия странная. Почему Херес? Но он тоже дружески кивнул головой и возможно веселей постарался сказать:

— Итак, вы, господа, приехали меня резать?

— Не тревожьтесь, — нараспев начал профессор Сыроежка, потирая руки. — Сейчас резать мы вас не будем, а немного подождем, сделаем некоторые приготовления, дадим вам собраться с силами и, кстати, посмотрим, далеко ли зашла ваша болезнь.

— Инструменты с вами?

— О, на этот счет не извольте сомневаться, — инструментов сколько угодно. Мы привезли с собой электрические приборы и самые усовершенствованные камнедробители, потому что начнем именно с этого, а уж к резекции приступим в крайнем случае, хотя я давно знаком с вашим камнем и думаю, что все же, не доверяя медицине, вы немножко запустили, и поэтому придется, вероятно, прибегнуть к высокому сечению…

— Что значит «высокое сечение»?.

— А мы вас вскроем по белой линии. Ради Бога, только не смотрите так испуганно. Я уж и в прежние ваши визиты ко мне объяснял вам, что операция камнедробления и камнесечения принадлежит к самым безопасным. Я на сто случаев теряю только четырех больных.

— Все-таки я могу подойти и под этот процент!

— Можете, но с величайшим трудом! Все-таки двести тысяч гораздо трудней выиграть, чем умереть от камнесечения, — пошутил профессор, который был известен тем, что однажды выиграл двести тысяч.

— А какой камень в самом деле у меня? — поднося руку ко лбу и вспотев от напряжения мысли, спросил больной.

— Конечно, не драгоценный. Пузырный камень бывает величиной чуть ли не в утиное яйцо. Известны случаи камня в 15 сантиметров; но у вас не больше куриного яйца. Бывают рыхлые, но бывают и твердые. Ох, какие твердые бывают камни; бывают камни удивительной красоты и феноменальной твердости. Я раз сломал щипцы, дробя такой камень; пришлось делать сечение, чтобы достать камень и щипцы.

— Он не красный? — спросил Херес.

— На рубин он, положим, мало похож, — засмеялся профессор. — Но в моей коллекции есть несколько красных камней, и я надеюсь, что это единственная коллекция в мире; по всей вероятности, вам не придется ее видеть.

— Вы думаете, что я не выдержу операции и умру?

— Нет, я этого не думаю. Но какой же вам интерес приезжать ко мне и смотреть на мою коллекцию, когда она вас уже не будет касаться, потому что вы освободитесь от своей ноши. Нет, нет, Михаил Яковлевич, успокойтесь, мы вас захлороформируем и, когда вы проснетесь и вам будут рассказывать, что мы с вами сделали, вам будет казаться, что рассказывают о каком-то постороннем событии и о чужом для вас человеке. Страданий не будет никаких; заживление пойдет быстро, как я вам уже доложил, и даже без наложения швов.

— Я должен подчиниться вам, хотя это ужасное положение — находиться хоть пять минут в чьей-то безусловной власти.

— Лучше находиться в моей власти пять минут, чем во власти камня.

— И совершенно непонятного камня, — печально подтвердил Херес и кивнул головой.

— Итак, мы займемся приготовлениями к операции, для чего я уже присмотрел подходящую комнату, и в ней сейчас производят дезинфекцию и приводят ее в соответствующий порядок. А Карл Иванович, мой старый приятель, доставил уже стол, на который вас и положим. Так- то-с!

IX

Неприятно было, что пошел ливень, и гремел гром, и сверкала молния. Это не затянуло операцию, но отсрочило ее. Еще накануне приезда Карл Иванович получил телеграмму, в которой профессор Сыроежка предложил известным образом приготовить больного для операции. Но все же только перед вечером, когда небо прояснилось, взгромоздили Михаила Яковлевича на стол, покрытый белой эмалевой краской, обложили подушками и поднесли к его носу бурак с хлороформом. Он сразу стал неподвижен. Карл Иванович все время держал его за руку и слушал пульс и иногда прикладывал ухо к его сердцу.

Во все время операции Михаил Яковлевич, действительно, не слышал никакой боли, но он все видел непомерно высокий вал, когда-то поднимавшийся против его ювелирной лавочки, и вал то бросался на берег, то убегал в море, сворачиваясь под тяжестью своей белопенной бахромы. Миллион раз встал и отпрянул этот чудовищный вал. И, наконец, на влажном гладком песке засиял огненный астерикс, подобный великолепной, красной студенистой медузе, выкинутой морем на берег. Застонал Михаил Яковлевич и открыл глаза.

Он лежал в своей постели, и над ним сидели фельдшер и Карл Иванович, а в углу теплилась лампадка. Страшная жена его с жиденькой косичкой на жирном затылке клала поклоны перед иконой.

— Благополучно? — спросил больной слабым голосом.

Карл Иванович сказал:

— Молчите, не говорите, Михаил Яковлевич, вам еще рано, поберегите силы. Все, разумеется, благополучно, и вас можно поздравить с освобождением от давней, тяжелой болезни.

— Все-таки у меня режущая боль!

— Процесс заживления, Михаил Яковлевич; ничего не поделаешь, два дня пощиплет, на третий как рукой снимет. Но мы облегчим вас, это уже пустое дело, это уже в наших руках.

— А камень разломали?

— Не поддавался щипцам, пришлось целиком вынуть… вырезали…

— Где он?

— А его ассистент взял, чтобы промыть. Я не знаю, впрочем, куда он его девал. Он уехал вместе с профессором. Да зачем вам камень?

— Как зачем? Подавайте мне мой камень! Чтобы сию минуту мне был камень!

Он хотел стукнуть кулаком по постели, но ослабел, впал в бессознательное состояние и начал бредить. Он выкрикивал непонятные слова, которые наводили ужас на его жену, и она крестила его: «Бог с тобой. Бог с тобой, Миша!» — жар у него поднялся, он не приходил в себя всю ночь.

А на другой день Карл Иванович нашел, что процесс заживления остановился, слишком много было гноя. Он сделал несколько промываний. Больной раскрывал глаза, чувствовал на миг облегчение, но тотчас же забывался. Все поднималась температура, все бредил Михаил Яковлевич и выкрикивал непонятные слова. А когда он крикнул «астерикс», жена его упала на пол; да и лицо мужа напугало ее, такое оно было страшное.

— Батюшки, святые угодники! — все кричала Марья Саввишна.

Она еле добралась до своей спальни, закрылась в пуховики и молилась Богу, а знахарка Татьяна отпаивала ее наговорной водой.

Но пока она отпаивала, Михаилу Яковлевичу стало совсем худо. Судороги стягивали его пальцы, дрожал его рыхлый подбородок, погасал взор.

— Камень, камень мой! — шептал он по временам. — Астерикс!

Карл Иванович давно уже телеграфировал профессору Сыроежке о желании больного взглянуть на камень и иметь его при себе, но ответа не было. Не дождавшись, он послал фельдшера в город с наказом непременно привезти камень.

Фельдшер добился свидания с знаменитостью, у которой все время было расхватано; но профессор Сыроежка только пожал плечами.

— Что за странная фантазия! — вскричал он. — Да я бы вернул камень, несмотря на величайший научный интерес, только я, в свою очередь, не могу получить его от доктора Мадеры.

Стал искать фельдшер доктора Мадеру. Нашел его квартиру; но старый хромой слуга его (хромой черт, как мысленно обругал его фельдшер) объявил после заминки, что доктор Мадера уехал в Бессарабию на побывку в свое имение, а камень, может быть, выбросил.

— Зачем порядочному человеку такой камень? — ухмыльнулся старый черт.

Когда же фельдшер с пустыми руками вернулся домой, Михаила Яковлевича Хереса уже не было в живых, он скончался.

Он лежал на столе под серебряным покрывалом с восковым лицом, на котором застыла вопросительная улыбка.

Нет, самом деле много непонятного на этом свете, много таинственного и странного. Самое же странное во всей этой истории было то, что после похорон Михаила Яковлевича к имуществу его и к лично ему принадлежащему капиталу была предъявлена претензия доктором Мадерой, который легко доказал, что он родной сын его, переменивший только фамилию по чисто семейным соображениям: ему не хотелось носить имя отца, по его мнению, опозорившего себя отступничеством от религии отцов.

* * *

Ювелирная лавочка Менделя Хереса до сих пор существует на набережной далекого приморского городка, только уж другая фамилия красуется на вывеске и за большим стеклом единственного окна сидит другой ювелир, тоже молодой человек, тоже с тоскующими глазами, в которых можно прочитать тревогу о наступающих срочных платежах за взятый в кредит, в Одессе или в Варшаве, скверный старомодный товар; а за его спиной движется молодая дама с красивым лицом, с чудесными еврейскими глазами, с алым ртом, тоже порой меняющая о каракулевом пальто и ожидающая рождения крохотного Аарончика… И так же, как прежде, плещет сонный вал на бесконечном, сверкающем под жарким солнцем гладком пляже; и над темно-синим морем плывут желто-розовые облака, и выкидывает оно на берег лиловых медуз. Дух печали, одиночества и заброшенности носится над водами; и еще тепло, но уже дышит осенью; и с акаций, и с пестрых персиковых и серебристых масличных деревьев срывает ветер увядшие или засохшие листья и гонит их по безлюдным улицам опустевшего после сезона городка. Бесконечна повторность явлений природы. И в самой подвижности их смены угадывается вечность, как обратная сторона покоя, в котором пребывает вселенная в недрах своего величавого сна…


Загрузка...