Глава III ЛОРД РАМЗЕЙ. 1785–1789

Карамзин приехал в Москву в конце июля — начале августа. Лето уже сменялось осенью и уходило, поселяя в душе настроение меланхолии.

Когда, освободясь от ига тяжких дум,

Несчастный отдохнет в душе своей унылой,

С любовию ему ты руку подаешь

И лучше радости, для горестных немилой,

Ласкаешься к нему и в грудь отраду льешь

С печальной кротостью и с видом умиленья.

О Меланхолия! нежнейший перелив

От скорби и тоски к утехам наслажденья!

Веселья нет еще, и нет уже мученья,

Отчаянье прошло… Но, слезы осушив,

Ты радостно на свет взглянуть еще не смеешь…

Так в стихотворении «Меланхолия» описывает Карамзин свое состояние. Отчаяние прошло, ум и душа требовали работы. Карамзин не очень ясно представлял, чем он будет заниматься в Москве. Среди прочих соображений была и мысль о службе, но очень неопределенная, поскольку на военную идти он не хотел, а статской не знал; кроме того, чтобы куда-нибудь устроиться, нужна протекция, которой не было, да и в мечтах он никогда не представлял себя ни финансистом, ни судейским, ни каким другим чиновником.

И в то же время его точил червь сомнения: Карамзин, твердо убежденный в том, что служба отечеству является долгом каждого гражданина, находился под сильным влиянием укоренившегося в обществе представления, что служить можно только на царской, то есть государственной службе. В 1792 году, когда арестованный Н. И. Новиков, отвечая на вопрос о службе, в допросном листе написал, что служил в Измайловском полку шесть лет и вышел в отставку поручиком, Екатерина II, прекрасно осведомленная о его журналистской и книгоиздательской деятельности, замечает: «Можно сказать, что нигде не служил, и в отставку пошел молодой человек… следовательно, не исполнил долгу служением ни государю, ни государству».

Но арест Новикова, расправа над ним, ошельмование его имени — впереди, а сейчас — известность, всеобщее уважение, широкая молва о пользе его деятельности, и Карамзин это знал, видел, и это заставляло по-иному взглянуть на возможности службы отечеству — не только на поле боя и за канцелярским столом.

В 1894 году, когда отмечалось 150-летие со дня рождения Н. И. Новикова, В. О. Ключевский в статье «Воспоминание о Н. И. Новикове и его времени» поставил перед собой задачу объяснить, почему «не писатель, не ученый», а всего лишь издатель и книгопродавец «своею деятельностью привлекал к себе сочувственное и почтительное внимание всего образованного русского общества» и почему постигшая его катастрофа «произвела на русское образованное общество такое потрясающее впечатление, какого, кажется, не производило падение ни одной из многочисленных „случайных“ звезд, появлявшихся на русском великосветском небосклоне прошлого века».

Ключевский пишет, что у Новикова «было два заветных предмета, на которых он сосредоточивал свои помыслы, в которых видел свой долг, свое призвание, это — служение отечеству и книга как средство служить отечеству». В первом, отмечает историк, нашло проявление одно из лучших качеств старого русского дворянства, во втором же — во взгляде на книгу — «надобно видеть личную доблесть Новикова»: в его лице «неслужащий русский дворянин едва ли не впервые выходил на службу отечеству с пером и книгой, как его предки выходили с конем и мечом».

О Новикове, его кружке и деятельности писали многие и много, но Ключевский в своей статье сконцентрировал и выразил главные идеи, которые русская просвещенная публика видела в новиковской деятельности и судьбе. Новиков в какой-то мере стал святым символом русской интеллигенции, поэтому и Ключевский изображает его, по законам агиографии, четко и однозначно. Но в этой однозначности заключаются освобожденные временем от случайного и постороннего истинное содержание и смысл трудов и жизни просветителя XVIII века.

«Московский кружок Новикова, — пишет Ключевский, — явление, не повторившееся в истории русского просвещения. Можно радоваться, что такой кружок составился именно в Москве… Среди суетливого безделья и дарового довольства нашлось десятка два большею частью богатых или зажиточных и образованных людей, которые решились жертвовать своим досугом и своими средствами, чтобы содействовать заботам правительства о народном просвещении. Некоторые из этих людей стоят биографии и все — самого теплого воспоминания… Издательская и книгопродавческая деятельность Новикова в Москве вносила в русское общество новые знания, вкусы, впечатления, настраивала умы в одном направлении, из разнохарактерных читателей складывала однородную читающую публику, и сквозь вызванную ею усиленную работу переводчиков, сочинителей, типографий, книжных лавок, книг, журналов и возбужденных ими толков стало пробиваться то, с чем еще незнакомо было русское просвещенное общество: это — общественное мнение. Я едва ли ошибусь, если отнесу его зарождение к годам московской деятельности Новикова, к этому новиковскому десятилетию (1779–1789). Типографщик, издатель, книгопродавец, журналист, историк литературы, школьный попечитель, филантроп, Новиков на всех этих поприщах оставался одним и тем же — сеятелем просвещения.

Это новиковское десятилетие — одна из лучших эпох и в истории Московского университета».

Карамзин, приехав в Москву, попал в сферу многообразного культурного и нравственного влияния новиковского кружка как раз в середине новиковского десятилетия.

В это время происходило преобразование «Московских ведомостей» — газеты, издание которой вместе с арендой университетской типографии принял на себя Новиков, и становление журнала «Детское чтение». Карамзин был внимательным и, надобно добавить, памятливым наблюдателем совершавшегося. Впоследствии в практической журналистской деятельности Карамзина будут явственно видны хорошо усвоенные уроки Новикова.

Новиков, с одной стороны, угадывал и удовлетворял потребности читающей публики, с другой — развивал и воспитывал читателей. Карамзин рассказывает в статье «О книжной торговле и любви ко чтению в России», что когда Новиков принял на себя издание «Московских ведомостей», то подписчиков у газеты было не более шестисот; год от году прибавляясь, за десять лет их количество возросло до четырех тысяч, а за следующее десятилетие — до десяти тысяч. Причем среди подписчиков были не только москвичи, но и жители самых разных мест России. Число читателей увеличивалось в основном за счет простого народа, «третьего сословия». «Едва ли в какой-нибудь земле число любопытных так скоро возрастало, как в России, — пишет Карамзин в той же статье. — Правда, что еще многие дворяне, и даже в хорошем состоянии, не берут газет; но зато купцы, мещане любят уже читать их. Самые бедные люди подписываются; и самые безграмотные желают знать, что пишут из чужих земель! Одному моему знакомцу случилось видеть несколько пирожников, которые, окружив чтеца, с великим вниманием слушали описание сражения между австрийцами и французами. Он спросил и узнал, что пятеро из них складываются и берут „Московские ведомости“, хотя четверо не знают грамоте, но пятый разбирает буквы, а другие слушают».

До Новикова «Московские ведомости» были сугубо официальной газетой, редакторами ее назначались профессора Московского университета, которые к тому же исполняли должность цензора, в ней помещались указы правительства, придворные новости, донесения с театра военных действий во время войны, случайные иностранные политические известия, объявления и распоряжения московских властей. Новиков чрезвычайно расширил содержание газеты, из издания для справок она превратилась в издание для чтения.

Вот объявление о подписке на «Московские ведомости», в котором подробно излагается программа газеты:

«Почтенная публика чрез сие извещается, что в университетской книжной лавке начнется со дня публикования сего известия прием пренумерации на „Московские ведомости“ на будущий, 1785 год. Издание оных происходить будет совсем на таком же основании, как и в нынешнем году, так что в листы сии вносимы будут: 1) Манифесты и указы ее Императорского Величества самодержицы всероссийской, издаваемые во всенародное известие. 2) Знатнейшие происшествия при дворе и в обеих столицах. 3) Приключения, касающиеся особливо до любезного нашего отечества. — Под сим последним разумеются новые открытия в науках, художествах и ремеслах, кратко сказать, все то, что может послужить к распространению общественного просвещения, пользе и выгодам или заслуживает любопытство читающих, как то: известия о чрезвычайных бурях, морозах, дождях, наводнениях, засухах, землетрясениях, об уродах и других редкостях. Благотворительные и человеколюбивые деяния, предприятия частных людей, относящиеся к общественной пользе, анекдоты и другие, подобные сим, предметы, достойные к сведению публики, предпочтительно пред прочими известиями вносимы будут в сии листы; но как такое предприятие без содействия любезных наших соотчичей не может произведено быть в действо, то мы и просим публично всех любителей учености и человечества во всех краях пространного Российского государства, а особливо господ начальствующих в городах, дабы они приняли на себя труд сообщать нам все таковые из своих пределов новости, надписывая их прямо в университетскую типографию и утверждая справедливость оных собственноручным имен своих подписанием. Все сии известия принимаемы будут в типографии безденежно и со удовольствием сообщаемы будут публике. 4) Известия о родившихся, браком сочетавшихся и умерших в разных епархиях, доставляемые нам от преосвященных архипастырей и кои всегда с признательностию принимаемы будут в типографию. 5) Европейские и всего света политические новости, кои выбираемы будут нами из лучших и достовернейших немецких и французских „Ведомостей“, так же как и другие, заслуживающие любопытство читателей, известия и анекдоты, которые извлекаемы нами будут из славнейших иностранных журналов и в рассуждении которых мы соблюдать будем строжайший выбор, так, чтобы не поместить в листы наши ничего такого, что бы читателям могло показаться маловажным; пустым. 6) Известия о новых книгах, выходящих здесь, к которым всегда присовокупляемо будет главнейшее и показание содержащихся в них материй, дабы по тому читатели могли сами судить о достоинстве оных. 7) Известия о приезжающих и отъезжающих знатных особах из сей столицы, с показанием числа прибывших в каждый день разного звания людей и привезенных сюда съестных и прочих припасов. 8) Верный вексельный амстердамский, лондонский и других знатнейших в Европе торговых мест курс. — Таковой обширный и объемлющий многие предметы план не может не заслужить одобрения от истинных любителей просвещения, и хотя произведение оного в действо и сопряжено с некоторыми трудностями, однако ж почтенная публика могла уже с нескольких лет приметить, коликая точность с нашей стороны наблюдается в исполнении тех обязательств, в кои мы вступаем с нею и пред лицом ее. Усердие к отечеству и желание доставить ему по силам нашим пользу есть и будет всегда нашим главнейшим предметом, а благосклонное принятие наших трудов наградою, которую мы ожидаем и ласкаемся приобрести».

Новиков обещал и выполнял свои обещания, что, конечно, также способствовало успеху газеты. Кроме собственно газеты он выпускал «Прибавления» к «Ведомостям», еще более расширявшие их содержание, и в их числе журнал для детей «Детское чтение» — первый русский детский журнал.

В том же объявлении о подписке Новиков объясняет, почему он предпринял это издание, и что оно собой будет представлять: «Благоразумные родители и все, старающиеся о воспитании детей, признаются, что между некоторыми неудобствами в воспитании одно из главных в нашем отечестве есть то, что детям читать нечего. Они должны бывают такие читать книги, которые либо совсем для них непонятны, либо доставляют им такие сведения, которые им иметь еще рано; того ради намерены мы определить „Прибавления“ к „Ведомостям“ для детского чтения и помещать в них исторические, до натуральной истории касающиеся, моральные и разные другие пиесы, которые, писаны будучи соразмерным детскому понятию слогом, доставляли бы малолетним читателям полезное и купно приятное упражнение».

Новиков считал, что материалы, помещаемые в «Детском чтении», должны быть прежде всего познавательными и воспитательными. Он сам написал несколько произведений для первых номеров.

Это были небольшие простые нравоучительные рассказы с прямо высказанным моральным выводом. Рассказы Новикова по построению и литературному стилю очень близки к аналогичным рассказам Л. Н. Толстого.

Вот, например, рассказ «Начало только трудно»: «Маленький Федор весьма не любил рано вставать. Хотя он и усматривал, сколько теряет он времени, просыпая долго, и хотя часто принимал намерение отстать от худой своей привычки, однако ему никогда не удавалось исполнить сие намерение для того, что он не имел довольно бодрости, чтобы одолеть отвращение от раннего вставания». Далее рассказывается, как однажды маленький Федор, преодолев себя, встал рано, поэтому успел выучить урок, учитель был им доволен, а мальчик чувствовал себя спокойно и весело. После этого он решил всегда принуждать себя вставать рано, исполнил свой замысел, и потом раннее вставание сделалось у него привычкой. Рассказ заканчивается моралью: «Надобно только сначала принудить себя раза два; потом уже будет оно гораздо легче, а напоследок и приятным сделается».

Несмотря на откровенную дидактичность, рассказы Новикова были художественными произведениями, в них, особенно в повести «Переписка отца с сыном о деревенской жизни», есть и сюжет, и образы, и пейзажи, и столкновение характеров, и психологические портреты, наконец, они просто занимательны. К сожалению, Новиков-писатель уже тогда в сознании современников, не говоря о последующих поколениях, был оттеснен Новиковым-издателем (Ключевский даже сказал о нем: «не писатель»), но Карамзин увидел и оценил в нем прежде всего писателя. «Мы еще бедны писателями…» — замечает он тогда в одном из писем Лафатеру и среди немногих русских писателей и поэтов называет Новикова. Он сожалеет, что «теперь он более ничего не хочет писать; может быть, потому, что нашел другой и более верный способ быть полезным своему отечеству».

Карамзин учится у Новикова не только журналистскому делу, но и писательскому. В. Г. Белинский очень высоко ставил «Детское чтение» и, сетуя на низкий уровень литературы для детей 1840-х годов, писал: «Бедные дети! Мы были счастливее вас: мы имели „Детское чтение Новикова…“».

«В России писать для детей первый начал Карамзин, как и много прекрасного начал он писать первый, — утверждает Белинский в статье „О детских книгах“. — К „Московским ведомостям“ прилагались листки его „Детского чтения“, в котором замечательна „Переписка отца с сыном о деревенской жизни“». Много читателей впоследствии доставил Карамзин и себе и другим, подготовив этим «Детским чтением». Ошибочно приписав авторство «Переписки…» Карамзину, Белинский тем самым устанавливает объективное литературное родство карамзинской прозы с новиковской и заставляет по-новому взглянуть на истоки Карамзина-писателя.

«Детское чтение» стало первой профессиональной литературной школой Карамзина. Это приложение было поручено Новиковым Петрову, который должен был подыскивать материалы, переводить, писать и неукоснительно выпускать в свет каждую неделю по листу, то есть тетрадку в 16 страничек. Петров, что видно по его письмам Карамзину в Симбирск, собирался привлечь друга к сотрудничеству в журнале, и когда тот приехал в Москву, то, с одобрения Новикова, предложил ему разделить и редакторскую работу.

По приезде в Москву Карамзин поселился в принадлежавшем новиковскому Дружескому ученому обществу и Типографической компании доме возле Чистых прудов, в переулке, называвшемся по находившемуся в нем храму Архангела Гавриила Архангельским, известном также и под названием Кривое колено, потому что, идучи от Мясницкой до Чистых прудов и огибая церковь, этот переулок делал целых три поворота-колена. (В настоящее время ближайшая к Чистым прудам часть переулка называется Архангельским переулком, а дальняя — Кривоколенным.) Дом был трехэтажный, старой постройки, без всяких украшений и вместительный. Он был куплен Дружеским обществом еще при Шварце и предназначался для осуществления просветительских и масонских предприятий. В нем были устроены комнаты для заседаний масонских лож, заведена типография в два стана, в которой печатались только масонские книги из тех, что не поступали в продажу, а раздавались с условием не показывать их непосвященным и тем более не давать читать. Эту типографию между собой масоны называли тайною. Остальные помещения занимало жилье. Здесь находили приют те из членов новиковского кружка, кто в нем нуждался. Тут жили Гамалея, князь Енгалычев (член Типографической компании «без капиталу»), студенты, молодые переводчики. В доме жил до своей кончины в 1784 году и сам Шварц.

Архангельский переулок был тихий, по-слободскому зеленый, над домами и садами возвышался храм Архангела Гавриила, выстроенный во времена и на средства любимца Петра великого светлейшего князя Меншикова, а потому называемый также Меншиковой башней. Он отличался от обычных московских церквей с куполами, так как был увенчан шпилем и украшен лепниной. Меншикова башня — классический образец стиля барокко, но в конце XVIII века, не особенно вдаваясь в тонкости различий архитектурных стилей, в России называли все постройки, отличавшиеся от традиционных русских, готическими. Так и Карамзин в своих описаниях называл храм готическим.

Карамзин прожил в этом доме, «благословенном жилище на Чистых прудах», как он называл его впоследствии, три с лишним года. Это были годы трудов, учебы, первых творческих успехов. И. И. Дмитриев, видимо со слов самого Карамзина, утверждал, что «в этом-то „Дружеском обществе“ началось образование Карамзина, не только авторское, но и нравственное. В доме Новикова он имел случай обращаться в кругу людей степенных, соединенных дружбою и просвещением… Между тем знакомился и с молодыми любословами, окончившими только учебный курс. Новиков употреблял их для перевода книг с разных языков».

Сам Карамзин в то время свое положение в новиковском кружке характеризовал в письме Лафатеру: «Я… живу в Москве в кругу моих истинных друзей и руководителей».

И. И. Дмитриев бывал у Карамзина в доме Дружеского общества. «Я как теперь вижу, — рассказывает он в воспоминаниях о комнатах, которые занимали Карамзин и Петров, — скромное жилище молодых словесников: оно разделено было тремя перегородками; в одной стоял на столике, покрытом зеленым сукном, гипсовый бюст мистика Шварца, умершего незадолго пред приездом моим из Петербурга в Москву; а другая освящена была Иисусом на кресте, под покрывалом черного крепа».

Карамзин одновременно находился под двумя влияниями: старших «братьев», масонов, и молодых литераторов — руководителей и друзей; впрочем, вернее было бы сказать, что каждый из них совмещал в себе руководителя и друга или друга и руководителя.

Со всеми старшими и наиболее заметными членами новиковского масонского кружка Карамзин был знаком достаточно близко. Их отношения к нему были более руководительными, чем дружескими, да и Карамзин хотел видеть в них руководителей в духовном познании и примером в жизни. Ключевский в своей статье о Новикове и его времени дает емкие характеристики главнейших деятелей московского масонства.

«Из них рядом с Новиковым, — пишет Ключевский, — мне бы хотелось поставить прежде всех других И. В. Лопухина. Чтение его „Записок“ доставляет глубокое внутреннее удовлетворение: как будто что-то проясняется в нашем XVIII веке, когда всматриваешься в этого человека, который самым появлением своим обличает присутствие значительных нравственных сил, таившихся в русском образованном обществе того времени. С умом прямым, немного жестким и даже строптивым, но мягкосердечный и человеколюбивый, с тонким нравственным чувством, отвечавшим мягкому и тонкому складу его продолговатого лица, вечно сосредоточенный в работе над самим собой, он упорным упражнением умел лучшие и редкие движения души человеческой переработать в простые привычки или ежедневные потребности своего сердца. Читая его „Записки“, невольно улыбаешься над его усилиями уверить читателя, что его любовь подавать милостыню — не добродетель, а природная страсть, нечто вроде охоты, спорта; что с детства он привык любоваться удовольствием, такое доставлял другим, и для того нарочно проигрывал деньги крепостному мальчику, приставленному служить ему; что во время его судейской службы в Уголовной палате, Совестном суде и Сенате сделать неправду или не возражать против нее было для него то же, что взять в рот противное кушанье, — не добродетель, а случайность, каприз природы, вроде цвета волос. Все это очень напоминает красивую застенчивую женщину, которая краснеет от устремленных на нее пристальных взглядов и старается скрыть свое лицо, стыдясь собственной красоты, как незаслуженного дара. Мы если не больше сочувствуем нашему высшему крепостническому обществу прошлого века, то лучше понимаем его, когда видим, что оно если не помогло, то и не помешало воспитаться в его среде человеку, который, оставаясь барином и сторонником крепостного права, сберег в себе способность со слезами броситься в ноги своему крепостному слуге, которого он, больной, перед причащением, в припадке вспыльчивости только что разбранил за неисправность. И в то время не на каждом шагу встречалась привычка во всяком Петрушке искать человека и во всяком человеке находить ближнего.

…А для изображения С. И. Гамалеи, правителя канцелярии московского главнокомандующего, у меня не найдется и слов: хотелось бы видеть такого человека, а не вспоминать о нем. Я недоумеваю, каким образом под мундиром канцелярского чиновника, и именно русской канцелярии прошлого века, мог уцелеть человек первых веков христианства… Когда ему предложили обычную в то время награду за службу крепостными в количестве 300 душ, он отказался: ему-де не до чужих душ, когда и с своею собственной он не умеет справиться. Слуге, укравшему у него 500 рублей и пойманному, он подарил украденные деньги и самого его отпустил с Богом на волю; но он не мог простить себе ежегодной траты 15 рублей на табак, которую считал похищением у бедных, и постарался победить столь преступную привычку, обратив новое сбережение на милостыню. Другие члены кружка были проникнуты тем же новиковским или лопухинским духом: это были лучшие, образованнейшие люди московского общества, князья Трубецкие и Черкасский, И. П. Тургенев и другие, между которыми и Московский университет имел своих представителей в лице куратора Хераскова и нескольких профессоров».

К названным Ключевским лицам надо еще добавить Федора Петровича Ключарева — почтового чиновника (с 1801 года московского почт-директора, впоследствии сенатора), поэта, с конца 1770-х годов масона, имевшего степень мастера стула, близкого друга Новикова, который по выходе из Шлиссельбургской крепости сначала заехал в деревню к Ключареву, а уж потом поехал домой.

Херасков и Ключарев вызывали у Карамзина особый интерес и симпатию, потому что были литераторами. Их в письме Лафатеру он называет как поэтов, «заслуживающих быть читанными».

Своей издательской и просветительской деятельности Новиков стремился придать общественное звучание, сделать ее не лично своим делом, а общественным, образовав в 1784 году упомянутую Типографическую компанию, в которую вошли, внеся свой капитал, многие члены его кружка: князья Ю. Н. и М. Н. Трубецкие, И. П. Тургенев, А. М. Кутузов, П. В. и И. В. Лопухины, С. И. Гамалея и др. Одновременно созданное Дружеское ученое общество, которым руководили также члены новиковского кружка, ставило своей задачей подготовку молодых людей для просветительской и научной деятельности, в него привлекали студентов университета и семинаристов, проявивших способности преимущественно в филологии и медицине. Наиболее способных студентов Дружеское ученое общество отправляло за свой счет для завершения образования за границу. Была организована специальная переводческая семинария, действовало литературное общество, на заседаниях которого молодые люди читали свои сочинения, переводы и обсуждали их. Все они сотрудничали в новиковских изданиях. Некоторые вступили со временем в руководимую Новиковым масонскую ложу. Несколько человек семинаристов и переводчиков жили в доме на Чистых прудах.

С некоторыми обитателями дома Карамзин был особенно близок. Кроме Петрова сердечная дружба связала его еще с одним обитателем дома — Алексеем Михайловичем Кутузовым. Он был на 17 лет старше Карамзина и по возрасту принадлежал к числу руководителей, но, по характеру неспособный чем-либо или кем-либо руководить, предпочитал быть не руководителем, а товарищем. Среди членов Типографической компании Кутузов был самым образованным и знающим человеком. Семнадцатилетним юношей, будучи придворным пажом, он с несколькими своими товарищами, обнаружившими склонность к научным занятиям, среди которых был и А. Н. Радищев, был отправлен учиться в Лейпцигский университет, курс которого и окончил. Возвратившись в Россию, Кутузов служил в Сенате, затем перешел в военную службу и в 1783 году в чине премьер-майора вышел в отставку. Официальной причиной отставки была выставлена болезнь — «стеснение в грудях», в действительности же причиной стало убеждение в бессмысленности своей службы, к которой он не имел ни интереса, ни способностей, о чем знали и его начальники, выдумывая для него какие-нибудь пустые поручения.

Преобладающим его настроением была меланхолия, а занятием — чтение. Еще служа в полку, Кутузов увлекся переводами, в частности, тогда он впервые перевел «Ночные думы» Юнга под названием «Плач, или Нощные мысли». В Дружеском обществе он занимался переводами, сам переводил (в его переводе изданы «Химическая псалтирь, или Философические правила о камне мудрых» Парацельса, «Страшный суд и торжество веры» Юнга, «Мессиада» Клопштока) и редактировал работы студентов переводческой семинарии. Кутузов хорошо знал европейскую литературу, отдавая предпочтение немецким и английским авторам — сентименталистам и предромантикам, чем оказал сильное влияние на литературные вкусы Карамзина. Под руководством Новикова в Москве работало несколько масонских лож, в которых начальниками были его ближайшие сподвижники, одной из них — «Пламенеющим треугольником» — руководил Кутузов. По всей видимости, именно в эту ложу входил Карамзин, а его масонским наставником был Кутузов.

Неуверенный, сомневающийся в себе Кутузов в одном был непоколебимо тверд — в неуклонной верности взятым на себя обязательствам. Он оставался холостым, потому что всю жизнь был верен юношеской платонической любви к женщине, которая была замужем и с которой он переписывался. Связанный юношеской дружбой с Радищевым, прожив с ним в одной комнате 14 лет, Кутузов в своих убеждениях кардинально разошелся с другом: тот считал, что социальное зло коренится в устройстве общества и исправить его можно борьбой и разрушением государственного строя; Кутузов же видел причину бедствий и ненормальности человеческих отношений в самом человеке, и выход представлялся ему в самосовершенствовании каждого и воспитании в себе добрых качеств. Однако, несмотря на это, Радищев, уверенный в дружеской верности Кутузова, через 15 лет после того, как они расстались, посвящает ему «Путешествие из Петербурга в Москву»: «А. М. К. Любезнейшему другу. Что бы разум и сердце произвести ни захотели, тебе оно, о! сочувственник мой, посвящено да будет; хотя мнения мои о многих вещах различествуют с твоими, но сердце твое бьет моему согласно, — и ты мой друг». Радищев оказался прав: Кутузов не согласился с идеями посвященной ему книги, но один из немногих не отказался от Радищева и писал ему в ссылку. «Я разлучен от моего друга, — говорил Кутузов, — может быть, навсегда; но его дружба пребывает со мною».

В доме Дружеского общества жил также полусумасшедший немецкий поэт и драматург Якоб Ленц, который, как говорил о нем Карамзин, потерял рассудок от «глубокой чувствительности» и «великих несчастий». Он лишь временами пребывал в помрачении ума; когда же болезнь отступала, вспоминает Карамзин, «он удивлял нас иногда своими пиитическими идеями».

Якоб Ленц — яркая и, пожалуй, самая последовательная личность той славной эпохи немецкой литературы, которая получила название «Буря и натиск». Гёте, в юности его друг, а потом недоброжелатель, сказал о нем, что он «пролетел метеором по горизонту немецкой литературы». В молодые годы в кружке Гёте, Гердера, в ряду «бурных гениев» Ленц занимал одно из первых мест: он пишет поэму «Язвы страны», создает драмы, разрушающие каноны драматургии классицизма, проповедует Шекспира, его любовная лирика ставится на один уровень с поэзией Гёте… Затем он переживает несчастную любовь к девушке, которая была влюблена в Гёте, потом пришла такая же безответная страсть к женщине из высшего общества. С течением времени окружающие начинают замечать странности в его поведении, раздражительность, рассеянность, иногда он впадает в тяжелую депрессию. Припадки душевной болезни обозначались все сильнее, ему казалось, что он окружен завистью и недоброжелательностью, и он покушается на самоубийство. Его товарищи по «Буре и натиску», развиваясь, изменялись, выходили из юношеского возраста, отходили от юношеских чувств и поведения, он же оставался прежним — «бурным гением». Таким появился Ленц и в Москве.

Ленц родился в Лифляндии. Отец его был пастором, в 1780-е годы служил в Риге, занимая должность генерал-суперинтенданта. После разрыва с друзьями Ленц решил уехать из Германии. Пожив немного у отца в Риге, поссорившись с родными, он уезжает в Петербург и в конце концов оказывается в Москве. Это случилось в 1781 году. По словам Ленца, в древнюю русскую столицу его привело желание «изучать историю своего отечества, то есть России», причем он повторял, что недостаточное знание русской истории не позволяет ему занять место домашнего учителя, которое ему предлагали, хотя он почти нищенствовал. Известный историк и путешественник Герард Фридрих Миллер отнесся к Ленцу с сочувствием, принял в свой дом, где тот и жил до смерти Миллера, случившейся в 1783 году.

В Москву Ленц приехал, уже будучи масоном. Видимо, через посредство Шварца он познакомился с Новиковым и таким образом оказался жильцом дома Дружеского общества.

Для Карамзина Ленц был человеком того мира, к которому он испытывал уважение и интерес. В дом на Чистых прудах с Ленцем пришел мятущийся творческий дух лучших лет «Бури и натиска», дух смелых мечтаний, планов и самоотверженного труда. Ленц полон литературных планов: он пишет оду Екатерине II, в которой прославляет ее как продолжательницу Петра I, начинает трагедию «Борис Годунов», пишет статьи по эстетике, педагогике, в большинстве оставшиеся в черновиках и набросках, задумывает создание Московского литературного общества, членами которого были бы вельможи и дамы высшего общества, разрабатывает его устав, порядок заседаний в залах, украшенных «славными картинами», оговаривая, что это общество ни в коем случае не должно заниматься политическими проблемами, а его члены, забыв разногласия, объединяются «в любви к Божеству». Цели общества Ленц формулирует в трех пунктах: «1) обновлять и украшать храмы столицы; 2) внушать добрую нравственность всем согражданам этого громадного города; 3) изыскивать значительные средства для училищ всякого рода». Кроме того, он строил планы издания в Москве газеты на французском языке, основания публичных библиотек, была у него идея перевести Библию «на все языки» и отпечатать в типографии Новикова.

Ленц рассказывал о своей жизни в Германии, в Швейцарии, о людях, с которыми был знаком, — о Гердере, Гёте, Виланде, Лафатере и др. Карамзин был внимательным и заинтересованным его слушателем. Влияние Ленца на ранние литературные занятия и замыслы Карамзина несомненно.

Не могли не производить на Карамзина впечатления и сам облик, и нравственный характер Ленца. В некрологе (Ленц умер в 1792 году скоропостижно на улице от удара) современник рассказывает о Ленце последних лет: «Никем не признанный, в борьбе с бедностью и нуждою, отдаленный от всего, что ему было дорого, он не терял, однако, никогда чувства собственного достоинства: его гордость от бесчисленных унижений раздражалась еще больше и выродилась наконец в то упорство, которое обыкновенно бывает спутником благородной бедности. Он жил подаяниями, но не принимал благодеяний от всякого и оскорблялся, если, без его просьбы, предлагали ему деньги или помощь, хотя его вид и вся его внешность являлись настоятельнейшим побуждением к благотворительности».

Безусловно, круг общения Карамзина не ограничивался обитателями дома на Чистых прудах. Он поддерживал знакомство с Шаденом и некоторыми иностранцами (например, с немцем доктором Френкелем), у которых бывал в годы учебы в пансионе. В случайно сохранившемся письме И. И. Дмитриева, относящемся к его пребыванию в Москве в 1787 году, называется несколько имен светских знакомых Карамзина, с которыми они обедали: Спиридов, князь Хованский, Раевский, Ляпунов. В эти годы Карамзин хотя и не увлекался светской жизнью, но и не чуждался общества. Бывая у М. М. Хераскова, он должен был встречаться со многими московскими литераторами, которые по вечерам собирались в доме старого поэта на Новой Басманной. «Тогдашние московские поэты, — по словам И. И. Дмитриева, — редко что выпускали в печать, не прочитавши предварительно ему».

Особое место среди московских знакомств Карамзина занимал дом Плещеевых, в который его ввел Кутузов, приятель и сослуживец хозяина — начальника Казначейской палаты Алексея Александровича Плещеева. Плещеев, простой, добрый и веселый человек, много старше обитателей дома на Чистых прудах, занятый службой, имением — и тем и другим без особого успеха, — любил и уважал Кутузова, но не разделял его масонских увлечений и, будучи знаком с главными московскими масонами, сам масоном не стал. Жена Плещеева Анастасия Ивановна, которую в семье и друзья обычно называли на русский лад Настасьей, имела склонность к изящной литературе и к меланхолии, была чувствительна, причем ее отношение к тому или иному человеку, особенно симпатичному ей, приобретало обычно аффектированный, с оттенком истеричности, характер, ее дружба, которую она обычно называла любовью, сопровождалась ревностью, обидами и деспотизмом. «Мне очень досадно, что я так много люблю, — писала она Кутузову, упрекая, что он редко пишет ей. — Знав свое сердце, мне должно себя от всякой любви отучать». Естественно, такая опека, несмотря на добрые намерения, утомляла опекаемого. Но Карамзину любовь и забота Настасьи Ивановны в какой-то мере возмещали отсутствие семьи, и он охотно подчинился ее деспотизму.

Кутузов, видимо, знакомил всех своих друзей с Плещеевыми, и они были сердечно приняты у Плещеевых в их доме на Тверской улице в приходе Василия Кессарийского.

У них бывал Ленц, сохранилось его стихотворение на французском языке «К мадемуазель Плещеевой, ребенку девяти лет, и ее семилетней сестре». Между прочим, к старшей, Александрин, обращено и поздравительное двустишие Карамзина:

Ты в мрачном октябре родилась — не весною, —

Чтоб сетующий мир утешен был тобою.

Однако лишь один Карамзин, как говорится, вошел в семью, зимой много времени проводил в их московском доме, летом жил в их орловском имении Знаменском. Настасья Ивановна называла Карамзина «сыном и другом». И. И. Дмитриев в своих воспоминаниях, рассказывая, что Карамзин, живя в Москве, «с удовольствием проводил вечера у Настасьи Ивановны», говорит: «В ее-то сельском уединении развивались авторские способности юного Карамзина. Она питала к нему чувства нежнейшей матери». Сама же Плещеева впоследствии вспоминала: «Лучшее его удовольствие было, как вы сами знаете, быть со мною, он читал у меня в комнате, рассуждал со мною, хотя часто мы с ним спорили, писал у меня; одним словом, я была или думала быть его лучшим другом».

Наверное, в отношениях с Плещеевой была легкая влюбленность или игра во влюбленность. Скорее всего, все-таки игра, не переступавшая строгих границ и не мешавшая Карамзину иметь романы, не вызывавшие у Настасьи Ивановны ни малейшего возмущения.

В 1795 году Карамзин написал уже упоминавшееся большое стихотворение «Послание к женщинам», в котором он говорит о том, какое огромное место в его жизни занимают женщины. Он пишет о матери, давшей ему жизнь, о красавицах, ради благосклонности которых он готов был жертвовать жизнью на поле брани и стал поэтом и которые дарили его любовью; в женщине, говорит Карамзин, он обрел истинного друга. Заключительная часть «Послания…» посвящена Настасье Ивановне Плещеевой:

Нанина! десять лет тот день благословляю,

Когда тебя, мой друг, увидел в первый раз;

Гармония сердец соединила нас

В единый миг навек. Что был я? сиротою

В пространном мире сем: скучал самим собою,

Печальным бытием. Никто меня не знал,

Никто участия в судьбе моей не брал.

Чувствительность в груди питая,

В сердцах у всех людей я камень находил;

Среди цветущих дней душою увядая,

Не в свете, но в пустыне жил.

Ты дружбой, искренностью милой

Утешила мой дух унылый;

Святой любовию своей

Во мне цвет жизни обновила

И в горестной душе моей

Источник радостей открыла.

Теперь, когда я заслужил

Улыбку граций, муз прелестных,

И гордый свет меня улыбкою почтил,

Немало слышу я приветствий, сердцу лестных,

От добрых, нежных душ. Славнейшие творцы

И Фебовы друзья, бессмертные певцы,

Меня в любви своей, в приязни уверяют

И слабый мой талант к успехам ободряют.

Но знай, о верный друг! что дружбою твоей

Я более всего горжуся в жизни сей

И хижину с тобою,

Безвестность, нищету

Чертогам золотым и славе предпочту.

Что истина своей рукою

Напишет над моей могилой? Он любил:

Он нежной женщины нежнейшим другом был!

Петров в одном письме Карамзину из деревни в Москву писал: «Ты в Москве. А. А. (Плещеев. — В. М.) уже уехал, и потому ты почти всегда дома бываешь; несколько скучаешь; но еще более работаешь; десятую долю старых планов производишь в действо, делаешь новые планы: изредка ездишь под Симонов монастырь с котомкою книг и прочее обычное творишь. Не правда ли? — Поэзия, музыка, живопись воспеты ли тобою? Удивленные Чистые пруды внемлют ли Гимну Томсонову, улучшенному на языке российском? Ликует ли русская проза и любуется ли каким-либо новым светильником в ее мире, тобою возженном? Отправлено ли уже письмо к Лафатеру с луидором? — Прочитай сии вопросы и пересмотри свои композиции с отеческою улыбкою, если они существуют уже в телах; если же только души их носятся в голове твоей, то встань с кресел, посдвинь колпак немножко со лбу, приложи палец ко лбу или к носу и, устремивши взор на столик, располагай, что когда сделать; потом вели сварить кофе, подать трубку, сядь и делай — что тебе угодно».

Это описание замечательно не только своими бытовыми подробностями, что само по себе ценно, но еще тем, что оно раскрывает главное содержание тех лет жизни Карамзина, передает ее творческую наполненность. Позже, вспоминая это время, Карамзин в «Послании к И. И. Дмитриеву» (1793) напишет о нем как о времени надежд и творчества:

И я, о друг мой! Наслаждался

Своею красною весной,

И я мечтами обольщался —

Любил с горячностью людей.

Как нежных братий и друзей;

Желал добра им всей душою;

Готов был кровию моею

Пожертвовать для счастья их.

И в самых горестях своих

Надеждой сладкой веселился

Не бесполезно жить для них —

Мой дух сей мыслию гордился!

Источник радостей и благ

Открыть в чувствительных душах,

Пленить их истиной святою,

Ее нетленной красотою,

Орудием небесным быть,

И в памяти потомства жить

Казалось мне всего славнее,

Всего прекраснее, милее!

Я жребий свой благословлял.

Любуясь прелестью награды —

И тихий свет моей лампады

С звездою утра угасал.

Самозабвенная радостная работа всю ночь — не поэтическая фигура: Карамзин рассказывал, как однажды за переводом оды Аддисона он просидел целую зимнюю ночь, «и в самую ту минуту, когда написал последние два стиха:

И в самой вечности не можно

Воспеть всей славы Твоея! —

восходящее солнце осветило меня первыми лучами своими. Сие утро было одно из лучших в моей жизни!».

Масонство, имевшее для Карамзина в первые годы пребывания в новиковском кружке большую притягательность и вселявшее большие надежды на духовные тайные знания, а также литературные занятия требовали времени и напряжения всех сил. Петров был для него образцом и примером, но знающий изящную литературу, как отечественную, так и европейскую, тонко чувствующий и понимающий красоту стиля, он тем не менее отказавшись от оригинального творчества, занимался только переводами, выбирая лишь сочинения, входящие в круг масонского чтения и изучения.

Видимо, по совету кого-то из масонских руководителей Карамзин приступил к переводу обширного труда немецкого богослова X. Штурма «Беседы с Богом, или Размышления в утренние часы, на каждый день года», который ввиду большого объема решено было издавать как периодическое издание — выпусками. Карамзин брал на себя расходы по изданию книги, которые, как уверяли его, он вернет после ее продажи через типографскую лавку.

Карамзин не довел перевода Штурма до конца, но, поскольку, видимо, на книгу находились покупатели, работу довершили другие переводчики Дружеского общества — А. А. Петров, Д. И. Дмитриевский, И. Г. Харламов. По свидетельству И. И. Дмитриева, Карамзиным переведены первые два или три выпуска. Наверное, Карамзин оставил перевод Штурма из-за того, что это сочинение по стилю и по сути принадлежало как раз к тому роду «теологических, мистических, слишком ученых, педантических, сухих пьес», против издания которых он выскажется публично спустя четыре-пять лет.

Затем Карамзин берется за перевод поэмы швейцарского поэта Галлера «О происхождении зла» — «поэмы великого Галлера», как по выходе перевода было написано на обложке. Карамзин перевел поэму не стихами, а прозой, и это было оправданно, потому что Галлер — ученый, натуралист, философ — даже в стихотворной форме прежде всего преследовал не поэтические, а просветительские задачи (так, его описательную поэму «Альпы» позднейшая критика находила «слишком обстоятельной и научной»). Проза давала больше возможности точнее передать мысль автора.

Поэма Галлера была напечатана в типографии Новикова. Свой перевод Карамзин посвятил старшему брату — Василию Михайловичу: «Родство и дружба соединяют сердца наши союзом неразрывным. Всегда почитаю я то время счастливейшим временем жизни моей, когда имею случай излить пред Вами ощущения сердца моего; когда имею случай сказать Вам, что я Вас люблю и почитаю. Да внушит же Вам приношение сие оную истину и да послужит новым для Вас уверением, что я во всю жизнь свою буду Вашим покорнейшим братом и слугою». Брат служил в армии в Петербурге, виделись они редко, но Карамзин дорожил семейными связями.

Карамзин считал перевод удачным, посвящение брату — лишнее тому подтверждение. По сравнению с тогдашними средними переводами он, конечно, не из худших, но будущая проза Карамзина в нем почти не угадывается. Вот несколько строк из этого перевода — описывается лес, пронизанный солнечными лучами: «…зеленая нощь разновидно совокупляется тут со светозарным днем. Коль приятна тишина древес! Коль приятно между древами сими раздающееся эхо, когда собор счастливых тварей, исполненных спокойствия, в беззаботном наслаждении воспевает радостные песни».

В карамзинское время работа переводчика несколько отличалась от того, чем она стала впоследствии: в ней было меньше ремесла, но более творчества. Переводчик (конечно, кроме тех, которые переводили лишь для заработка, надо сказать, весьма скудного) обычно брал для перевода произведение не просто близкое ему по духу или мыслям, но такое, которое он написал бы сам, если бы мог, то есть переводимый автор становился как бы выразителем идей переводчика, причем переводчик считал себя вправе сокращать, поправлять текст, дополнять и уточнять в соответствии с собственными воззрениями. Обычным способом полемики с автором и высказывания своих мыслей были примечания переводчика. Хрестоматийно известно примечание А. Н. Радищева к слову «самодержавство» в переведенной им с французского книги Мабли «Размышления о греческой истории, или О причинах благоденствия и несчастия греков» и изданной в 1773 году Н. И. Новиковым. Это примечание в половину книжной страницы представляет собой собственно не примечание, а краткое, но полное и четкое изложение взгляда переводчика на одну из основных политико-правовых проблем: взаимоотношения народа и власти и прав того и другой.

Карамзин также снабжает перевод Галлера своими примечаниями, из которых читатель узнает его взгляды на различные предметы.

Последнюю фразу приведенного выше описания он комментирует так: «Под сими счастливыми тварями разумеет Галлер альпийских пастухов. Все слышанное мною от путешествующих по Швейцарии о роде жизни их в восхищение приводило меня. Размышление о сих счастливых часто понуждало меня восклицать: „О смертные, почто уклонилися вы от начальной невинности своей! почто гордитесь мнимым просвещением своим?“». Он поддерживает мысль Галлера: «Бог не любит никакого принуждения; мир со всеми своими недостатками превосходнее царства ангелов, воли лишенных» — следующим примечанием: «Мысль, полное внимание заслуживающая, — свободная воля токмо может и паки восстановить падшего; она есть драгоценнейший дар Творца, сообщенный им тварям избранным». К замечанию Галлера: «Извне не втекает никакое утешение, когда мы во внутренности мучимся. Наслаждение бывает для нас отвратительно, коль скоро лишается истинных потребностей» — Карамзин делает примечание: «Истина неопровергаемая и каждым человеком ощущаемая! Будешь окружен возлюбленными, будешь знатен, будешь богат, но все еще не будешь спокоен. Для чего? Для того, что ты лишен истинных потребностей: все сии блага суть для тебя блага чуждые». Галлер описывает состояние духа по смерти: «Дух, удаленный уже от всего того, чем он доселе омрачался, зрит себя в таком мире, в котором нет ничего ему принадлежащего… Истина, коей силе полагает препоны мятеж мира, не обретает уже ничего, что бы ощущение ее в сей пустыне умалить могло; пожирающий огнь ее проницает внутренность натуры и в глубочайшем мозге ищет самомалейших следов зла». Карамзин на это замечает: «Сочинитель, некоторым образом темно, предлагает здесь священную истину, такую истину, которую мы не найдем иногда и во множестве томов сочинений нынешних модных теологов».

В примечаниях видно стремление Карамзина к критическому усвоению текста; можно отметить, что его рассуждения вращаются в круге масонских идей.

Юношеские стремления, поиски, обретения, мысли, сомнения и верования Карамзина неразрывно связаны с его дружбой с Петровым. Среди друзей и знакомых Карамзина, которых И. И. Дмитриев узнал во время своего недолгого пребывания в Москве, он особенно отмечает Петрова. «Между ними (то есть переводчиками Дружеского ученого общества, жившими в доме на Чистых прудах. — В. М.), — пишет он в воспоминаниях, — по всей справедливости почитался отличнейшим Александр Андреевич Петров. Он знаком был с древними и новыми языками при глубоком знании отечественного слова, одарен был и глубоким умом, и необыкновенною способностию к здравой критике; но, к сожалению, ничего не писал для публики, а упражнялся только в переводах… Карамзин полюбил Петрова, хотя они были не во всем сходны между собою: один пылок, откровенен и без малейшей желчи; другой угрюм, молчалив и подчас насмешлив. Но оба они питали равную страсть к познаниям, к изящному; имели одинакую силу в уме, одинакую доброту в сердце; и это заставило их прожить долгое время в тесном согласии под одною кровлею у Меншиковой башни…»

Сам Карамзин неоднократно впоследствии вспоминал Петрова, и всегда с неизменной любовью и благодарностью. В статье «Цветок на гроб моего Агатона», посвященной памяти Петрова (он умер в 1793 году), Карамзин создает его литературный портрет, облеченный в форму воспоминаний.

«…Он был ни богат, ни знатен, — начинает свой рассказ Карамзин, — он был человек, благородный по душе своей, украшенный одними достоинствами, не чинами, не блеском роскоши, — и сии достоинства таились под завесою скромности».

Далее Карамзин говорит о том сильном и благодетельном влиянии, которое оказал на него Петров: «Верный вкус друга моего, отличавший с великою тонкостию посредственное от изящного, изящное от превосходного, выученное от природного, ложные дарования от истинных, был для меня светильником в Искусстве и Поэзии. Восхищенный красотою цветов, растущих на сем поле, дерзал я иногда младенческими руками образовать нечто подобное оным и незрелые свои мысли изливать на бумагу; он был первым моим судьею, и хотя замечал недостатки, однако же, по снисхождению и нежности своей, ободрял меня в сих упражнениях. Ах! я жалею о том человеке, который занимается Литературою и не имеет знающего друга!

Но никогда не хотел Агатон испытывать дарований своих в собственных сочинениях. Тихий круг читателей нравился ему лучше, нежели заботливое состояние Автора, которого спокойствие нередко зависит от людского суждения. Великие образцы были у него пред глазами. „Надлежит или сравняться с ними, — думал он, — или не выходить на сцену“; первое казалось ему трудным, и для того он молчал. Но разные переводы, им изданные, доказывают, что слог его был превосходен».

Карамзин вспоминает романтические обстоятельства их бесед:

«Свет был тогда чужд и мне, и ему: ему еще более, нежели мне; но мы любили книги и не думали о свете; имели немного, немногим были довольны и не чувствовали недостатка. Прелести разума, прелести душевные казались нам всего любезнее, ими пленялись мы, ими в творениях великих умов наслаждались и нередко за Оссианом, Шекспиром, Боннетом просиживали половину зимних ночей. Часто дух наш на крыльях воображения облетал небесные пространства, где Орион и Сириус в златых венцах сияют; там искали мы нежных друзей своему сердцу, и часто заря утренняя красила восточное небо, когда я расставался с Агатоном и возвращался домой с покойною душою с новыми знаниями или с новыми идеями.

Если когда-нибудь осмелюсь я слабым пером своим начертать историю моих мыслей, тогда опишу, может быть, и некоторые из тех ночных бесед, в которых развивались первые мои метафизические понятия; печать молчания хранит их теперь в груди моей».

В 1791 году Петров уезжал на службу в Петербург, Карамзин оставался в Москве. В стихотворении «На разлуку с Петровым» Карамзин писал, что желает ему успехов на том пути, на который он вступает, что его на нем ждут «знатность и слава». Но и тогда, пишет Карамзин:

Со вздохом вспомнишь то приятнейшее время,

Когда со мной живал под кровом тишины;

Когда нам жизнь была не тягостное бремя,

Но радостный восторг; когда удалены

От шума, от забот, с весельем мы встречали

Аврору на лугах и в знойные часы

В прохладных гротах отдыхали;

Когда вечерние красы

И песни соловья вливали в дух наш сладость…

Ах! часто мрак темнил над нами синий свод;

Но мы, вкушая радость,

Внимали шуму горных вод

И сон с тобою забывали!

Нередко огнь блистал, гремел над нами гром;

Но мы сердечно ликовали

И улыбались пред Отцом,

Который простирал к нам с неба длань благую;

В восторге пели мы гимн славы, песнь святую,

На крыльях молнии к Нему летел наш дух!..

Ты вспомнишь все сие, и слезы покатятся

По бледному лицу…

Несмотря на влияние, которым Петров пользовался у Карамзина, он не подавлял его своим авторитетом. Безусловно, получив систематическое образование, Петров обладал более основательными, чем Карамзин, познаниями, но он, видимо, понимал, как талантлив Карамзин, и видел, что тот и в знаниях догоняет его. Их отношения становятся отношениями равных, при которых возможны и полемика, и различие мнений, но в главном они всегда были согласны.

Некоторые исследователи считают, что в этюде «Чувствительный и холодный. Два характера» Карамзин под «холодным Леонидом» имел в виду Петрова, а под «чувствительным Эрастом» — себя. Соответствие литературного героя его жизненному прототипу обычно бывает весьма условным, верность в одних деталях сочетается с полной фантастичностью в других, так как писатель создает определенный цельный образ, какого в действительности не встречается. Однако ряд мест этого сравнительного очерка несомненно имеет отношение к обстоятельствам жизни и характеров Петрова и самого автора.

«Их взаимная дружба казалась чудною, — пишет Карамзин, — столь были они несходны характерами! Но сия дружба основывалась на самом различии свойств. Эраст имел нужду в благоразумии, Леонид — в живости мыслей, которая для его души имела прелесть удивительного. Чувствительность одного требовала сообщения; равнодушие и холодность другого искали занятия. Когда сердце и воображение пылают в человеке, он любит говорить; когда душа без действия, он слушает с удовольствием. Эраст еще в детстве пленялся романами, поэзией, а в истории более всего любил чрезвычайности, примеры геройства и великодушия. Леонид не понимал, как можно заниматься небылицами, то есть романами! Стихотворство казалось ему трудною и бесполезною игрою ума, а стихотворцы — людьми, которые хотят прытко бегать в кандалах».

Вряд ли Петрова можно полностью отождествить с Леонидом, но это сравнение, кажется, имеет к нему отношение.

После года совместного с Карамзиным редактирования «Детского чтения» Петров совершенно отстраняется от работы. Страницы журнала заполняют материалы, подготовленные одним Карамзиным, теперь он становится и составителем, и переводчиком, и редактором журнала. «Детское чтение» меняет свой облик: из суховатого назидательного педагогического издания оно превращается в литературное. Если прежде на первое место явно ставилось «полезное чтение», то теперь вперед выходило другое качество печатаемого материала (также объявленное Новиковым в программе) — «приятное» чтение.

Масоны к художественной литературе относились прохладно, считая более нужными серьезные духовные сочинения. Петров целиком отдался переводу огромного масонского труда «Учитель, или Всеобщая система воспитания», а Карамзин занялся «Детским чтением». Именно к той поре издания журнала относится свидетельство М. А. Дмитриева: «„Детское чтение“ было едва ли не лучшею книгою из всех, выданных для детей в России. Я помню, с каким наслаждением его читали даже и взрослые дети».

Карамзин для «Детского чтения» переводит сентиментальные повести популярнейшей французской писательницы госпожи Жанлис, рассказы немецкого писателя Вейсе, рассуждения Бонне, кроме прозаических статей он стал включать в журнал маленькие пьесы и стихи. На страницах журнала появляются произведения тех писателей и поэтов, которыми увлекается сам Карамзин: Клопштока, Геснера, Попа, Томсона, чьему гимну, переведенному на российский язык, как писал Петров, внимали Чистые пруды, и др. Наконец, Карамзин помешает в «Детском чтении» свои произведения — стихи и прозу. Именно в «Детском чтении» появилась первая оригинальная повесть Карамзина «Евгений и Юлия».

Сюжет этой повести несложен, да и не в сюжете дело, автор ставил перед собой задачу не изложить занимательную историю, а передать читателям настроения и чувства героев, те чувства, которые уже воплотили во многих произведениях европейские авторы и которые уже знало русское общество, но еще не видело их изображения в отечественной литературе. Короче говоря, «Евгений и Юлия» были первой русской сентиментальной повестью.

Содержание этой «русской старинной повести» (так определялся в подзаголовке ее жанр) можно пересказать в нескольких фразах. Некая госпожа Л., оставив Москву, жила в деревне, воспитывая Юлию — дочь своей умершей приятельницы. Сын госпожи Л. Евгений в это время учился в чужих краях. Евгений и Юлия были друзьями детства. Госпожа Л. мечтала, чтобы они поженились.

Весной и летом госпожа Л. и Юлия наслаждались красотою природы. «Когда же наступала пасмурная осень и густым мраком все творение покрывала, или свирепая зима, от севера несущаяся, потрясала мир бурями своими, когда в нежное Юлино сердце вкрадывалась томная меланхолия и тихими вздохами колебала грудь ее, тогда брались за книги, бессмертные творения истинных философов для пользы рода человеческого, тогда читали и перечитывали письма любезного Евгения, учившегося в чужих краях. Иногда при чтении сих писем глаза Юлины наполнялись слезами, приятными любви и почтения к благоразумному и добросердечному юноше. „Ах, когда он к нам приедет? — часто говаривала г-жа Л. — Как счастлива буду я, когда его увижу, прижму к своему сердцу, и тебя с ним вместе, Юлия“».

Наконец Евгений вернулся из чужих краев, детская дружба его к Юлии «обратилась в пламенную любовь», которую он таил в себе, каждый день проводя в обществе девушки. «Юлия прекрасно играла на клавесине и пела. Особенно нравилась ей песнь Клопштока, к которой музыку сочинил Глюк. Евгений и Юлия часто гуляли при свете луны, рассматривая звездное небо, и дивились величеству Божию; внимая шуму водопада, рассуждали о бессмертии. Сколько высоких, нежных мыслей сообщали они друг другу, быв оживлены духом натуры».

Когда же Евгению исполнилось двадцать два года, а Юлии — двадцать один, они открылись друг другу в любви. Госпожа Л. была счастлива. Назначили срок свадьбы, но — «увы! прочное счастие редко существует в свете», — Евгений «от великой радости» «заболел горячкою и в девятый день умер. Госпожа Л. и Юлия лишились в сей жизни всех удовольствий и живут во всегдашнем меланхолическом уединении».

Заканчивается повесть сентиментально-романтической картиной: «Один молодой чувствительный человек, проезжавший чрез деревню г-жи Л. и слышавший сию печальную повесть, посетил гроб Евгениев и на белом камне, лежавшем между цветов на могиле, написал карандашом следующую эпитафию, которая после была вырезана на особливом мраморном камне»:

Сей райский цвет не мог в сем мире распуститься —

Увял, иссох, опал — и в рай был пронесен.

Исследователь творчества Карамзина академик В. В. Сиповский заметил, что многие из напечатанных в «Детском чтении» рассказов не очень подходили для детского чтения, так как в них говорилось о любви и они «скорее могли интересовать сентиментальных юношей возраста Карамзина, чем детей». Но тем не менее, как свидетельствуют факты, «Детское чтение» было так читаемо, может быть, именно потому, что Карамзин, наверное, помня свои детские впечатления от прочитанного, не разделял так жестко пуритански жизнь на разрешаемую знать детям и на запрещенную.

Как ни свободен был Карамзин в редактировании журнала, но все же в издании, предназначенном для детей, не мог ни ставить, ни решать многие проблемы современной литературы, ни осуществить свои широкие литературные планы.

Не сохранилось ни одного письма Карамзина Петрову, осталось лишь около десяти писем Петрова Карамзину, но даже по ним можно судить о той глубине и интенсивности, с которой они обсуждали различные мировоззренческие и литературные вопросы. Отдавая должное знаниям и вкусу Петрова, Карамзин все же был самостоятелен в своих теоретических взглядах и литературной практике. Друзья расходились во взглядах на главный вопрос современной литературы. «Говорят, что Шекспир был величайший Genie[1], но я не знаю, для чего его трагедии не так мне нравятся, как „Эмилия Галотти“, — писал Петров Карамзину. — Но полно! пора мне оставить критические свои замечания. Может быть, я уже наскучил тебе худым выражением незрелых мыслей. Я хотел только сказать, что правила кажутся мне нужными». В этих словах Петрова отразился отнюдь не его личный вкус, а процесс, охвативший всю мировую литературу: рождение и утверждение новых литературных направлений — сентиментализма и романтизма — в полемике и борьбе с главенствующим в культуре направлением — классицизмом. Природа этого процесса была одна и в Париже, и в Веймаре, и в Лондоне, и на Чистых прудах. Петров с его утверждением необходимости правил был классицистом; Карамзин, считавший Шекспира гением, хотя тот и «не держался правил театральных», был сентименталистом и романтиком.

Но, будучи целиком сторонником нарождающихся литературных направлений, Карамзин не отрицал достижений и эстетики классицизма. Может быть, именно эта широта взглядов и вкуса была главной чертой карамзинского таланта и именно она составляет самую сильную сторону его творчества.

Разделяя восхищение Петрова Лессингом, Карамзин переводит его трагедию «Эмилия Галотти». Издание он предварил коротким обращением к читателю, в котором называет Лессинга «философом, проникшим взором своим в глубины сердца человеческого».

Одновременно Карамзин переводит трагедию Шекспира «Юлий Цезарь», которая была издана также Типографической компанией Новикова. Трагедии Шекспира Карамзин предпосылает более обстоятельное, чем книге Лессинга, предисловие.

«При издании сего Шекеспирова творения, — пишет Карамзин, — почитаю почти за необходимость писать предисловие. До сего времени еще ни одно из сочинений знаменитого сего автора не было переведено на язык наш; следственно, и ни один из соотчичей моих, не читавший Шекеспира на других языках, не мог иметь достаточного о нем понятия. Вообще сказать можно, что мы весьма незнакомы с английскою литературою. Говорить о причине сего почитаю здесь некстати. Доволен буду, если внимание читателей моих не отяготится и тем, что стану говорить собственно о Шекеспире и его творениях».

Далее, сообщив краткие сведения об авторе, он пишет, что все замечательные английские писатели, творившие после Шекспира, изучали его и следовали ему, ибо «немногие из писателей столь глубоко проникли в человеческое естество, как Шекеспир; немногие столь хорошо знали все тайнейшие человеческие пружины, сокровеннейшие его побуждения, отличительность каждой страсти, каждого темперамента и каждого рода жизни, как удивительный сей живописец. Все великолепные картины его непосредственно натуре подражают; все оттенки картин сих в изумление приводят внимательного рассматривателя. Каждая степень людей, каждый возраст, каждая страсть, каждый характер говорит у него собственным своим языком. Для каждой мысли находит он образ, для каждого ощущения — выражение, для каждого движения души — наилучший оборот. Живописание его сильно, и краски его блистательны, когда хочет он явить сияние добродетели; кисть его весьма льстива, когда изображает он кроткое волнение нежнейших страстей; но самая же сия кисть гигантскою представляется, когда описывает жестокое волнование души».

Карамзин говорит о том, что, несмотря на все свои неоспоримые достоинства, драмы Шекспира подвергались критике за то, что автор писал их «без правил», «без связи в сценах», без требуемых классицизмом для драматических сочинений «единств» — места, времени и действия, и вступает в спор с критическим взглядом на Шекспира: «Что Шекеспир не держался правил театральных, правда. Истинною причиною сему, думаю, было пылкое его воображение, не могшее покориться никаким предписаниям. Дух его парил, яко орел, и не мог парения своего измерять тою мерою, которою измеряют полет свой воробьи. Не хотел он соблюдать так называемых единств, которых нынешние наши драматические авторы так крепко придерживаются; не хотел он полагать тесных пределов воображению своему; он смотрел только на натуру, не заботясь, впрочем, ни о чем. Известно было ему, что мысль человеческая мгновенно может перелетать от запада к востоку, от конца области Моголовой к пределам Англии. Гений его, подобно гению натуры, обнимал взором своим и солнце и атомы. С равным искусством изображал он и героя и шута, умного и безумца, Брута и башмашника. Драмы его, подобно неизмеримому театру натуры, исполнены многоразличия: все же вместе составляет совершенное целое, не требующее исправления от нынешних театральных писателей».

Шекспир занимал особое, заветное место в мыслях Карамзина, в стихотворении Карамзина «Поэзия», написанном в 1787 году, Шекспиру посвящена следующая строфа:

Шекспир, Натуры друг! кто лучше твоего

Познал сердца людей? Чья кисть с таким искусством

Живописала их? Во глубине души

Нашел ты ключ ко всем великим тайнам рока.

И светом своего бессмертного ума,

Как солнцем, озарил пути ночные жизни!

Поэтические произведения Карамзина, особенно ранние, сохранились далеко не все.

Немногочисленность стихотворений вовсе не значит, что поэзия занимала в творческих планах Карамзина второстепенное место. Отнюдь нет, и не случайно Петров в перечне занятий Карамзина ставит поэзию на первое место.

В 1790 году в одном из стихотворений Карамзин дает как бы исторический обзор своего предыдущего поэтического пути:

В моих весенних летах

Я пел забавы детства,

Невинность и беспечность.

Потом, в зрелейших летах,

Я пел блаженство дружбы,

С любезным Агатоном

В восторге обнимаясь.

Я пел хвалу Никандру,

Когда он беззащитным

Был верною защитой

И добрыми делами

Нимало не хвалился.

Я пел хвалу Наукам,

Которые нам в душу

Свет правды проливают;

Которые нам служат

В час горестный отрадой…

Только из этого стихотворения мы узнаем, что он писал стихи в детстве — в «весенних летах»; ни одно из них до нас не дошло. Если можно точно сказать, какие именно стихи Карамзин имел в виду, говоря, что он пел «блаженство дружбы» и «хвалу Наукам», то стихи, в которых он «пел хвалу Никандру», неизвестны; очень вероятно, что они были посвящены Н. И. Новикову.

Темами и содержанием поэтических произведений Карамзина становится вся переживаемая им жизнь, от скромного житейского эпизода, как, например, день рождения малолетней дочки друзей, до серьезнейших мировоззренческих вопросов.

В стихах Карамзин излагает масонские идеи, как, например, основную мысль христианской мистики о том, что земная жизнь является лишь слабым отражением истинной жизни.

Ни к чему не прилепляйся

Слишком сильно на земле;

Ты здесь странник, не хозяин:

Всё оставить должен ты.

Будь уверен, что здесь счастье

Не живет между людей;

Что здесь счастьем называют,

То едина счастья тень.

Стихи о дружбе посвящены Петрову:

Буди ты благословенна,

Дружба, дар святой небес!

«Анакреонтические стихи А. А. П.» — Александру Андреевичу Петрову — предвосхищают жанр дружеских поэтических посланий поэтов начала XIX века и пушкинской поры.

Видимо, это стихотворение вызвано тем письмом Петрова, в котором он описывает, как представляет себе день Карамзина. С легкой иронией Карамзин описывает свои занятия. Он рассказывает, как вздумал повторить оптический опыт Ньютона, но вынужден признаться, что не имеет «Ньютонова дара». Затем

Читая филосо́фов,

Я вздумал филосо́фом

Прослыть в ученом свете;

Схватив перо, бумагу,

Хотел писать я много

О том, как человеку

Себя счастливым сделать

И мудрым быть в сей жизни.

Но, ах! мне надлежало

Тотчас себе признаться.

Что дух сих филосо́фов

Во мне не обитает;

Что я того не знаю,

О чем писать намерен. —

Вздохнув, перо я бросил.

Шатаяся по рощам,

Внимая Филомеле,

Я Томсоном быть вздумал

И петь златое лето;

Но, ах! мне надлежало

Тотчас себе признаться,

Что Томсонова гласа

Совсем я не имею,

Что песнь моя несносна. —

Вздохнув, молчать я должен.

Теперь брожу я в поле,

Грущу и плачу горько,

Почувствуя, как мало

Талантов я имею…

Карамзин пишет лирические стихи, шуточные, дружеские обращения к И. И. Дмитриеву: «на день рождения», «на болезнь его», «на отъезд в армию» и т. п. Самое же значительное стихотворное произведение Карамзина того времени — ода «Поэзия», в которой он излагает свои взгляды на божественное происхождение поэзии и утверждает, что ее роль в истории человечества была и есть напоминание человеку о Боге.

В оде есть строфа, посвященная русской поэзии:

О россы! век грядет, в который и у вас

Поэзия начнет сиять, как солнце в полдень.

Исчезла нощи мгла — уже Авроры свет

В Москве блестит, и скоро все народы

На север притекут светильник возжигать,

Как в баснях Прометей тек к огненному Фебу,

Чтоб хладный, темный мир согреть и осветить.

В контексте оды строфа выглядит неожиданной и странной, предыдущие строфы (а она находится в конце стихотворения) никак ее не подготавливают, и мысль, высказанная в ней, не подкреплена никакими именами. Но это только в контексте. А приняв во внимание практическую литературную деятельность Карамзина — то, что он выступал и как прозаик, и как поэт, и как критик, и как историк литературы, и как переводчик, и как редактор и издатель, и что за три года он настолько овладел литературным языком, что выработал свой стиль, который положил основу преобразования языка, становится ясно, что Карамзин имел основание и право говорить так.

Карамзин обладал гениальной интуицией. В. Г. Белинский, подводя итоги деятельности Карамзина, сказал о нем: «Везде и во всем Карамзин является не только преобразователем, но и начинателем, творцом». Интуиция, талант у Карамзина соединялись с огромной работоспособностью. Ф. Н. Глинка вспоминает, что однажды он спросил Карамзина: «Откуда взяли вы такой чудесный слог?» — «Из камина», — отвечал он. «Как из камина?» — «Вот как: я переводил одно и то же раза по три и по прочтении бросал в камин, пока, наконец, доходил до того, что оставался довольным и пускал в свет».

А поэту Г. П. Каменеву Карамзин сказал: «До издания „Московского журнала“ много бумаги мною перемарано, и не иначе можно хорошо писать, как писавши прежде худо и посредственно». Рассказал он Каменеву, тогда молодому человеку, и о том, как, учась, он вышел на самостоятельный путь. Начал свой рассказ Карамзин со своего знакомства с Петровым: «Он имел вкус моего свежее и чище; поправлял мои маранья, показывал красоты авторов, и я начал чувствовать силу и нежность выражений. Вознамерясь выйти на сцену, я не мог сыскать ни одного из русских сочинителей, который бы был достоин подражания, и, отдавая всю справедливость красноречию Ломоносова, не упустил я заметить штиль его… вовсе не свойственный нынешнему веку, и старался писать чище и живее. Я имел в голове некоторых иностранных авторов; сначала подражал им, но после писал уже своим, ни от кого не заимствованным слогом. И это советую всем подражающим мне сочинителям, чтоб не всегда и не везде держаться оборотов моих, но выражать свои мысли так, как им кажется живее».

Ощущая внутренние силы русской словесности и предчувствуя ее близкое развитие (в чем он не ошибся, так как 10–20 лет спустя русская поэзия уже имела Жуковского, Батюшкова, Дениса Давыдова, юного Пушкина), Карамзин, конечно, сознавал, что берет на себя огромную ответственность; совершенно ясно, что именно себя он видел одним из главных деятелей грядущей новой русской словесности.

И. И. Дмитриев встретился с Карамзиным после свидания в Симбирске, где тот предстал другу в роли уверенного в себе завсегдатая светского общества, карточного игрока, дамского любезника и присяжного оратора в компании; всего лишь три года спустя он рисует иной, поразивший его портрет: «После свидания нашего в Симбирске какую перемену я нашел в милом моем приятеле! Это был уже не тот юноша, который читал все без разбора, пленялся славою воина, мечтал быть завоевателем чернобровой пылкой черкешенки: но благочестивый ученик мудрости с пламенным рвением к усовершенствованию в себе человека. Тот же веселый нрав, та же любезность, но между тем главная мысль, первые желания его стремились к высокой цели». О «веселом нраве» и «любезности» Карамзина будут писать и более поздние мемуаристы, но в эти годы для него более существенны внутренняя жизнь, поиск себя.

В 1786 году Карамзин вступает в переписку с Иоганном Каспаром Лафатером, чьи «Физиогномические фрагменты» — труд, исследующий связи внутренней сущности человека, его характера, склонностей, талантов, достоинств и пороков со строением черепа, чертами лица и другими внешними, телесными признаками, пользовался всемирной известностью и был чрезвычайно популярен. Выводы Лафатера были убедительны, его имя стало синонимом проницательного знатока людей; так, Радищев в «Путешествии из Петербурга в Москву» восклицает: «Если бы я мог в чертах лица читать внутренности человека с Лаватеровою проницательностию!» Но не только то, что Лафатер был физиогномистом, заставило Карамзина обратиться к нему: не менее он был знаменит своими богословскими трудами и проповедями (Лафатер был пастором в Цюрихе), хорошо известными и почитаемыми в кругу московских масонов. О доброте Лафатера и внимании ко всем, обращающимся к нему, Карамзину рассказывали Ленц и И. П. Тургенев, лично знавшие его.

Карамзин написал Лафатеру наивное и восторженное письмо: «К кому намереваюсь я писать? К Лафатеру? Да! я намерен писать к тому, кто наполнил сердце мое пламенною любовью и высоким уважением». Он рассказал о себе, просил «великого человека и истинного христианина» Лафатера ответить ему. Отправив письмо, Карамзин признавался, что сам не знал, зачем он писал Лафатеру; он стыдился своего поступка. Но Лафатер ответил, поняв, что творится в душе молодого человека, и понимая также, что тот ждет от него какого-то откровения. «Я бы мог пожелать, — писал Лафатер, — чтобы Ваше милое, сердечное, наивное письмо содержало хоть один или два особенных вопроса, что послужило бы мне материалом для ответа, которого Вы так настоятельно требуете. Мне бы хотелось сказать Вам что-нибудь такое, что сделало бы мое письмецо полезным для Вас и заслуживающим чтения. Но что же я могу сказать? Если бы Вы меня увидели, то я представился бы Вам совсем другим человеком, нежели каким Вы меня воображаете. Я ни более, ни менее как бедный слабый смертный…» Карамзин был счастлив, получив это письмо. В обстоятельном, написанном на следующий день ответе он опять писал о себе, о выполненном поручении (Лафатер просил передать записку Ленцу и привет жившим в Москве землякам — доктору Френкелю, кстати сказать, масону одной из лож новиковского круга, и пастору Бруммеру) и задавал вопросы: «Что такое человек?» и «Каким образом душа наша соединена с телом, тогда как они из совершенно различных стихий? Не служило ли связующим между ними звеном еще третье, отдельное вещество, ни душа, ни тело, а совершенно особенная сущность? Или же душа и тело соединяются посредством постепенного перехода одного вещества в другое. Вопросу этому можно дать еще такую формулу: „Каким способом душа действует на тело, посредственно или непосредственно?“».

Вопросы Карамзина — вечные вопросы философии о духе и материи — относились к числу наиболее дискутируемых среди московских любителей философии. Лафатер отозвался мягкой шуткой: «Нам придется еще несколько времени подождать этого просвещенного существа», которое будет знать ответ. «Не смейтесь над моим неведением, мой милый! — писал Лафатер. — Мы не знаем, что мы такое и как существуем; знаем только, что существуем, верим, что существовали, надеемся, что будем существовать! Чтобы увереннее, радостнее и живее сознавать свое бытие, да помогут нам истина, добродетель и религия!»

Письма Лафатера, полные доверия и расположения, ободряли Карамзина, заставляли думать и самому искать ответы на поставленные вопросы.

Самопознание и самосовершенствование — темы не только масонские, хотя они и составляют одно из первых и фундаментальных условий масонской работы, это темы, волнующие каждого человека, задумывающегося серьезно о себе, о своей жизни и деятельности, то есть о смысле жизни.

В письмах Лафатеру Карамзин постоянно возвращается к самоанализу. «Я хочу знать, что я такое, ибо знание, по моему мнению, может сделать меня живее чувствующим бытие… — пишет он в одном письме. — Я все еще думаю, что познание своей души, тела и их взаимодействия были бы ему (человеку. — В. М.) очень полезны, ибо если б я мог все это узнать, то еще более благоговел бы к своему Творцу, и религия моя была бы совершеннее. Апостол Павел говорит; кто хочет постигнуть премудрость Господню, тот должен созерцать Его творения. И где мог бы я найти лучшее подтверждение этой премудрости, как не в человеке, который так удивительно создан?» Описывая свои занятия, перечисляя авторов, которых он читает, Карамзин заключает рассказ прямой автохарактеристикой: «Я престранный меланхолик, о котором Вы так сердечно жалеете. Я горазд на выдумки, чтоб мучить самого себя. Часто я твердо намереваюсь быть веселее, но намерение всегда так и остается намерением без исполнения… Не боясь прослыть за хвастуна, я могу назвать себя любознательным… Я родился с жаждой знания; я вижу и тотчас хочу знать, что произвело сотрясение в моих глазных нервах; из этого я заключаю, что знание для души моей необходимо, почти так же необходимо, как для тела пища, которой я искал с той минуты, как появился на свет. Как только пища моя переварена, я ищу новой пищи; как только душа моя основательно узнает какой-нибудь предмет, то я ищу опять нового предмета для познания». Занимаясь самоанализом, Карамзин спрашивает Лафатера: «До какой степени могу и обязан знать себя?»

Ответа на этот вопрос Карамзин не получил, да и не мог получить, потому что самопознание не определяется никакими мерками, кроме единственной — степени способности каждого конкретного человека к наблюдению себя и самооценке.

Позже, когда для Карамзина наступил новый этап жизни, он снова возвращается к этому времени, понимая его значение для своего духовного становления. В статье «Цветок на гроб моего Агатона», написанной в 1793 году, он столько же рассказывает об умершем друге, сколько о себе самом.

«В самых цветущих летах жизни нашей, — пишет Карамзин, — мы увидели и полюбили друг друга. Я полюбил в Агатоне мудрого юношу, которого разум украшался лучшими знаниями человечества, которого сердце образовано было нежною рукою муз и граций. Что он полюбил во мне — не знаю, может быть, пламенное усердие к добру, непритворную любовь ко всему изящному, простое сердце, не совсем испорченное воспитанием, искренность, некоторую живость, некоторый жар чувства. Я нашел в нем то, что с самого ребячества было приятнейшею мечтою моего воображения, — человека, которому мог я открывать все милые свои надежды, все тайные сомнения, который мог рассуждать и чувствовать со мною, показывать мне мои заблуждения и научать меня не повелительным голосом учителя, но с любезною кротостию снисходительного друга; одним словом, я нашел в нем сокровище, особливый дар неба, который не всякому смертному в удел достается, — и время нашего знакомства, нашего дружества будет всегда важнейшим периодом жизни моей…

…Одинакие вкусы могут быть при различных свойствах души: Агатон и я любили одно, но любили различным образом. Где он одобрял с покойною улыбкою, там я восхищался; огненной пылкости моей противополагал он холодную свою рассудительность; я был мечтатель, он деятельный философ. Часто, в меланхолических припадках, свет казался мне уныл и противен, и часто слезы лились из глаз моих; но он никогда не жаловался, никогда не вздыхал и не плакал; всегда утешал меня, но сам никогда не требовал утешения; я был чувствителен, как младенец; он был тверд, как муж, но он любил мое младенчество так же, как я любил его мужество. Разные тоны составляют гармонию, всегда приятную для слуха: монотония бывает утомительна — и два человека, совершенно одинаких свойств, всего скорее наскучат друг другу».

Может быть, главным основанием их дружбы было общее желание самопознания. Петров писал Карамзину: «Вопросы: что я есмъ! и что я буду? всего меня занимают, и бедную мою голову, праздностию расслабленную, кружат и в вяшее неустройство приводят». Эти вопросы задавали друзья себе и друг другу, они искали ответа на них во взаимном общении. Кутузов, бывший их масонским руководителем, также принимал участие в общих беседах. Оказавшись за границей один, Кутузов пишет в Москву: «Я еще больше узнал о себе со времени нашей разлуки и нахожу себя изрядным каменщиком, не имеющим, однако же, ни малейшей способности быть архитектором. Умею говорить о порядке, но не умею наблюдать оный. Кратко сказать, я не умею думать сам собою, мысли мои рождаются не прежде как при дружеской беседе. Но таковое свойство означает великий недостаток, ибо таковые мысли редко бывают беспристрастны, но всего чаще суть они плод какой ни есть кроющейся во мне страсти и отдаленное действие того расположения, в котором нахожусь с беседующей со мною особою… Ах, мой друг, нередко воздыхаю я, видя мое странное состояние, голова моя бывает почти всегда пуста; мысли рождаются и исчезают мгновенно…»

Если свой литературный путь Карамзин определил достаточно четко, то пребывание в масонской ложе порождало тревогу и внутреннее неудовлетворение. Надежды на то, что в масонстве он найдет объяснение противоречий окружающего мира, избавление от духовных страданий, станет обладателем некой тайны, полагающей основание истинной и блаженной жизни, оставались такими же надеждами, как в первый день посвящения. Карамзин переживал ситуацию, типичную для русского масона, искавшего в масонстве не выгоды, не полезных для карьеры знакомств, не удовлетворения собственного тщеславия, а истины.

Нельзя говорить о масонстве вообще. Под этим названием существовали и действовали очень разные объединения и кружки разных людей, сходная форма, проявлявшаяся в организационном устройстве — разделении на ложи, иерархии степеней, подчинении низших высшим, обрядах, — наполнялась различным содержанием, как одинаковые сосуды могут быть наполняемы разными жидкостями.

Облик и занятия той или другой масонской ложи в очень большой степени зависели от ее руководителей. Московское масонство конца XVIII века, руководителем которого был Н. И. Новиков, имело свои четкие черты и особенности.

Новиков стал масоном в 1775 году в Петербурге. Руководителем петербургских лож был Иван Перфильевич Елагин — один из ближайших к Екатерине II вельмож. Новиков не предпринимал никаких усилий, чтобы войти в круг масонов, хотя и знал, что масонами являются многие знатнейшие особы государства. Но друзья, уже бывшие членами различных лож, тянули его в масонство, и он вступил, оговорив, что не будет давать никакой присяги и обязательств и если найдет что-либо в их обществе противное его совести, то имеет право свободно выйти из него.

Нет ничего на свете так сильно и постоянно приковывающего к себе внимание человека, как тайна. Скрытность, зашифрованность — великая сила, заставляющая человеческий разум заниматься именно такими предметами, которые овеяны дымкой или скрыты туманом тайны, и предпочитать их даже более важным, но ясным проблемам. Масонство в полной мере обладало качеством первых: оно объявляло себя обладателем высшей тайны — тайны Божества, путь к постижению которой лежит через ряд степеней: в некоторых масонских системах количество степеней, или градусов, доходило до ста. Причем от масонов низшей степени держались в тайне те знания, которые сообщались следующей за ней, таким образом, обладание высшим знанием отодвигалось в почти недостижимые дали.

Становившихся масонами ради карьеры или в политических целях, а также вступивших в орден от скуки вполне устраивали многостепенность и скрытность работ лож. Но находились и люди, которые действительно искали тайного знания, ответа на вечные философские вопросы, правда, надобно признать, что таких было сравнительно немного. Новиков, по характеру склонный к углубленному изучению того дела или предмета, которым начинал заниматься, так же серьезно занялся и масонством, испытывая, по его словам, «любопытство к изучению масонства и изъяснению гиероглифов и аллегорий».

Довольно скоро масонские заседания, на которых «делались изъяснения по градусам на нравственность и самопознание», перестали удовлетворять Новикова. Видимо, он также понял, что многие его сочлены по ложе вовсе не обеспокоены поисками истины. Позже, вспоминая свое пребывание в петербургском масонстве, он писал, что члены лож «почти играли им (масонством. — В. М.), как игрушкою: собирались, принимали, ужинали и веселились, принимали всякого без разбору, говорили много, а знали мало… Носили ленты со знаками; ибо в том масонстве, начиная с 4-го градуса, во всяком была особая лента. В 4-м градусе (его имел Новиков. — В. М.) была лента красная с зелеными каемками, на которой привешен был знак, изображающий прямоугольный треугольник и циркуль».

С несколькими товарищами Новиков создает для изучения «истинного» масонства новую ложу, в которой его избрали руководителем — мастером стула. К этому периоду относится его знакомство с масонами, имевшими высокие орденские степени, — князем Николаем Никитичем Трубецким и известным поэтом и вельможей Михаилом Матвеевичем Херасковым, с которыми судьба и обстоятельства крепко свяжут его в ближайшие годы.

В это время в Петербурге жил барон Рейхель, о котором было известно, что он является посвященным в высшие градусы истинного масонства шведской системы. Новиков обратился к нему за разъяснением своих сомнений. «Всякое масонство, имеющее политические виды, есть ложное, — сказал ему Рейхель, — и ежели ты приметишь хотя тень политических видов, связей и растверживания слов равенства и вольности, то почитай его ложным. Но ежели увидишь, что чрез самопознание, строгое исправление самого себя, по стезям христианского нравоучения в строгом смысле нераздельно ведущее, чужду всяких политических видов и союзов, пьянственных пиршеств, развратности нравов членов его; где говорят о вольности такой между масонами, чтобы не быть покорену страстям и порокам, но владеть оными, такое масонство или уже есть истинное, или ведет к сысканию и получению истинного…»

В 1779 году Новиков по приглашению Хераскова, назначенного куратором Московского университета, переехал в Москву и взял в аренду университетскую типографию. В 1780 году в Москве появился профессор Шварц, убежденный масон. Благодаря ему активизировались работы московских лож. Кроме руководимой Новиковым ложи, в которую входили князья Трубецкие, Херасков, князь Черкасский, князь Енгалычев, Шварц, И. П. Тургенев, А. М. Кутузов, были созданы дочерние ложи под руководством Кутузова, Гамалеи, И. В. Лопухина и Ключарева.

Их членами становились молодые люди, получившие низшие масонские степени. В одну из них, видимо ложу Кутузова, а потом Гамалеи, входили Карамзин и Петров. Поскольку масонство было движением общемировым, то формально оно подчинялось единому руководителю, которым был тогда герцог Брауншвейгский. Фактически же масонство распадалось на ряд направлений — систем, национальных объединений, мало зависимых от Великого мастера. В 1782 году состоялся общемасонский конвент в Вильгельмсбадене, на котором Россия была признана самостоятельной провинцией. В Москве учреждались Провинциальный капитул и Директория для управления масонскими ложами; под управлением Москвы находилось около двух десятков лож, которые работали в Москве и других городах. Должность Великого провинциального мастера оставалась свободной: ее предполагали предложить наследнику Павлу Петровичу; приором был назначен П. А. Татищев, канцлером И. Г. Шварц, казначеем Н. И. Новиков, который одновременно был президентом Директории. Новиков и другие руководители московского масонства обменялись с герцогом Брауншвейгским церемониальными «комплиментарными» письмами, получили высшие иерархические градусы и право самостоятельной работы.

Возведение в высшие степени, грамоты о самостоятельности усилили в московских масонах стремление к поиску «истинного» масонства. Из двух ветвей масонской деятельности: теоретической (нравственной) и практической (оккультной): магии, алхимии, каббалы — московские масоны занимались лишь первой, поскольку для второй не имели ни знаний, ни руководителей. А может быть, в какой-то степени их останавливал присущий им здравый смысл, поскольку книги и рукописи алхимические имелись.

Исчерпывающее представление о московском масонстве дает написанный И. В. Лопухиным «Нравоучительный катехизис истинных Франк-Масонов», который в форме вопросов и ответов формулировал идейные основы масонства и область практической деятельности.

«В<опрос>. Какая цель истинных Франк-Масонов? О<твет>. Главная цель его та же, что и цель истинного Христианства. — В. Какой главный долг истинного Ф. М.? О. Любить Бога паче всего и ближнего, как самого себя… — В. Какое должно быть главное упражнение истинных Ф. М.? О. Последование Иисусу Христу. — В. Какие суть действительнейшие к тому средства? О. Молитва, упражнение воли своей в исполнении заповедей Евангельских и умерщвление чувств лишением того, что их наслаждает: ибо истинный Ф. М. не в ином, чем должен находить свое удовольствие, как токмо в исполнении воли Небесного Отца. — …В. Какая должность истинного Ф. М. в рассуждении своего Государя? О. Он должен Царя чтить и во всяком страхе повиноваться ему, не токмо доброму и кроткому, но и строптивому. — В. Какие его обязанности в рассуждении властей Управляющих? О. Он должен быть покорен высшим властям, не токмо из страха наказания, но и по долгу совести».

Несмотря на подчеркнутую лояльность к правительству и императрице, заявляемую во многих документах, выступлениях, частных письмах (переписка перлюстрировалась и была известна властям и царице), деятельность масонов вообще и московских в особенности вызывала у Екатерины II большие опасения. Сначала она смеялась над «обетами, чудачествами, странными одеяниями» масонов, написала несколько антимасонских комедий, в которых представила целую вереницу масонов, изобразив одних глупцами, других — шарлатанами.

Но после того как в середине 1770-х годов масонством заинтересовался цесаревич Павел Петрович, Екатерина стала видеть в масонах потенциальных заговорщиков, что ставят своей целью свергнуть ее и возвести на российский престол Павла, который по закону имел на него более прав, чем она.

Посвящение Павла в масоны происходило тайно, у него в апартаментах. Свидетелями были лишь Елагин и Панин. Имя цесаревича не заносили в списки масонов, поэтому никто не мог подтвердить достоверность слухов о его масонстве, но и Екатерина, и московские масоны, по разным, конечно, причинам, были уверены в их правдивости.

Московские масоны, в общем-то далекие от двора, идеализировали Павла. Они наделяли его чертами просветителя и конституционалиста Панина, его воспитателя. В одном анонимном стихотворении тех лет, ходившем по рукам, говорилось:

О старец, братьям всем почтенный,

Коль славно, Панин, ты успел:

Своим премудрым ты советом

В храм дружбы сердце царско ввел.

В среде московских масонов исполнялась посвященная Павлу песня; автором ее был И. В. Лопухин:

Залог любви небесной

В тебе мы, Павел, зрим,

В чете твоей прелестной

Зрак ангела мы чтим.

Украшенный венцом,

Ты будешь нам отцом!

Через архитектора В. И. Баженова, бывшего масоном, Новиков дважды посылал книги цесаревичу. Видимо, Екатерина узнала об этом. Известен ее разговор с московским генерал-губернатором князем Прозоровским, человеком необразованным, недалеким, но усердным службистом. «Для чего ты не арестуешь Новикова?» — вроде бы шутя спросила Екатерина. «Только прикажите, государыня!» — отвечал Прозоровский. «Нет, надобно найти причину», — недовольно сказала императрица. Но Новиков, к великому сожалению Екатерины, не давал повода для преследований. Не потому, что был осторожен и предусмотрителен, просто он не делал ничего противозаконного.

В сентябре 1784 года повод появился: императрице доложили, что иезуиты недовольны напечатанной Новиковым в прибавлениях к «Московским ведомостям» статьей «История ордена иезуитов». Екатерина отправляет указ московскому обер-полицмейстеру Архарову: «Уведомившись, что будто бы в Москве печатают ругательную историю ордена иезуитского, повелеваем запретить таковое напечатание; а ежели бы оная издана была, то экземпляры отобрать; ибо, дав покровительство наше сему ордену, не можем дозволить, чтоб от кого-либо малейшее предосуждение оному учинено было». Но поскольку статья прошла цензуру, дело кончилось тем, что запретили печатать ее продолжение.

Следующий демарш против Новикова происходил уже на глазах Карамзина. В октябре 1785 года на Новикова поступило несколько доносов протоиерея кремлевского Архангельского собора Петра Алексеева. Видя неприязнь Екатерины к масонам, он стал доносить о московских масонах, что они проповедуют «расколы, колобродства и всякие нелепые толкования», послал ей изданную Новиковым книгу «Братские увещания к некоторым братиям свободным каменщикам», заметив при этом, что по ней «можете рассуждать и о прочих сего рода сомнениях, здесь печатаемых к соблазну немощных совестей, и тем самым кому бы запрещать надлежало, одобряемых». Екатерина повелела московскому генерал-губернатору: «В рассуждении, что из типографии Новикова выходят многие странные книги, прикажите губернскому прокурору, сочиня роспись оным, отослать оную с книгами вместе к Преосвященному архиепископу московскому, а Его Преосвященство имеет особое от нас повеление как самого Новикова приказать испытать в законе нашем, так и книги его типографии освидетельствовать, что окажется, нам донести и Синод наш уведомить».

Архиепископ Платон дал отзыв, не удовлетворивший Екатерину: собственно литературные издания он похвалил, ибо они содействуют образованию, о масонских мистических изданиях сказал, что не понимает их, а посему и судить о них не может, о Новикове же написал: «Как пред престолом Божьим, так и пред престолом твоим, всемилостивейшая Государыня императрица, я одолжаюсь по совести и сану моему донести тебе, что молю всещедрого Бога, чтобы не только в словесной пастве, Богом и тобою, всемилостивейшая Государыня, мне вверенной, но и во всем мире были христиане таковые, как Новиков».

Тогда Екатерина поручила вести дело не духовной, а светской власти. Она предписывает губернатору вызвать «содержателя типографии в Москве Николая Новикова» и «изъяснить ему, что учреждение типографии обыкновенно предполагается для издания книг, обществу прямо полезных и нужных, а отнюдь не для того, чтобы способствовать изданию сочинений, наполненных новым расколом», книжные лавки его запечатать и запретить продажу масонских книг, выяснив, кто их сочинял, переводил и цензуровал. При этом расследовании впервые в орбиту внимания Екатерины II попало имя Карамзина: на вопрос о книге Штурма Новиков отвечал, что она «переведена была на российский язык господином Карамзиным и печатается на коште переводчика оной». На книги издания Новикова, признанные вредными, был наложен арест. Екатерина направила московскому генерал-губернатору указ, которым запрещала продление договора с Новиковым об аренде университетской типографии.

Московские масоны, понимая, что императрица преследует именно масонство, наложили временный запрет на всю масонскую деятельность, на заседания лож, переписку. Однако Новиков, прекратив заседания лож, продолжал благотворительную деятельность.

1786 год выдался неурожайным. К зиме в центральных губерниях России, в том числе и в Московской, начался голод. «Толпы нищих наполняют перекрестки, жалобным своим воплем останавливают проезжающие кареты, содрогшие младенцы, среди холода и вьюги единое чувство глада имея, безвинные руки протягивают, исчисляют число времени их пощения и милостыни просят, которой еще и не получают довольно» — такую картину рисует современник.

Н. И. Новиков еще в начале зимы, когда староста его подмосковного имения Авдотьина прислал письмо, что крестьяне претерпевают великий недостаток в хлебе, поехал туда. Он впервые в жизни видел картину голода, и она произвела на него ужасающее впечатление. В деревне обнаружилось, что у крестьян нет ни хлеба, ни корма для скота. Он роздал хлеб из господских запасов своим крестьянам и приходившим из соседних деревень, на все имевшиеся у него деньги купил ржи, велев половину оставить на семена, а половину помалу раздавать нуждающимся. С тяжелой душой возвращался Новиков в Москву.

Ожидали, что последует правительственная помощь голодающим, но правительство молчало. В Петербурге все были заняты путешествием императрицы в Малороссию и Крым. Императрица проезжала теми же голодными губерниями, но веселые путешественники не видели тех картин, которые видел Новиков и описал Щербатов: на всем пути пела и плясала благоденствующая под правлением великой императрицы Россия. Послы были в восторге и изумлении. Будущий губернатор Новороссии граф Ланжерон, участник путешествия, описав все это, рассказал и об истинной цене происходивших чудес: «Надо сознаться, что они созданы благодаря тирании и грозе и повлекли за собой разорение нескольких областей. Из населенных губерний Малороссии (Ланжерон описывает заключительный этап путешествия, но так же было и на всем пути. — В. М.) и тех местностей, где императрица не должна была проезжать, выгнали все население, чтобы заполнить эти пустыни: тысячи селений опустели на некоторое время, и все их жители со своими стадами перекочевали на различные назначенные пункты. Их заставили выстроить на скорую руку искусственные деревни по более близким берегам Днепра и фасады деревень в более отдаленных пунктах. По проезде императрицы всех этих несчастных погнали обратно домой; много народу перемерло, не выдержав таких переселений…»

В Москве Новиков начал сбор пожертвований в помощь голодающим. Он повсюду рассказывал о виденном, взывал к милосердию. На очередном собрании Типографической компании Новиков также говорил о голоде. Собрание произвело в московском обществе впечатление, с него началась большая благотворительная акция. Карамзин присутствовал на нем. Много лет спустя он рассказывал об этом собрании Д. Н. Блудову, в свою очередь блудовский рассказ записал П. И. Бартенев: «Карамзин признавался Блудову, что Новиков был человек необыкновенной энергии, восторженный и увлекающийся. Карамзин помнил, как в заседаниях общества Новиков всходил на кафедру и одушевлял членов собрания, несмотря на разность сословий и образования. В филантропическом слове своем об этом бедствии, в одном из заседаний, Новиков был так красноречив и убедителен, что один слушатель, богатый человек Походяшин, тут же, в заседании, подошел к нему и что-то сказал на ухо. После открылось, что он отдавал в пользу бедных все свое имущество. На его деньги Новиков открыл даровую раздачу хлеба неимущим и тем обратил на себя взоры Правительства».

Императрица широкую благотворительность Новикова расценила по-своему: она сделала вывод, что московские масоны, задумавшие возвести на престол Павла, имеют для осуществления своего замысла много денег и потому еще более опасны.

Тогда же произошел эпизод, не имевший отношения к московским масонам, но давший Карамзину повод для размышлений о политике Екатерины в отношении литературы. В январе 1787 года в лавке петербургского книготорговца Клостермана появилось объявление о подписке на новый журнал «Друг честных людей, или Стародум»: «Вот заглавие, под которым издаваться будет на сей год новое периодическое сочинение под надзиранием сочинителя комедии „Недоросль“. Напрасно было бы предварять публику, какого рода будет сие сочинение, ибо образ мыслей и объяснения Стародума довольно известны… Все сочинения будут совсем новые, а разве знакомые потому, что некоторые из них в публике ходят рукописные». Карамзин просил Дмитриева прислать новый журнал Фонвизина, но получил ответ, что его издание запрещено цензурой.

Пребывание Карамзина в новиковском кружке сыграло решающую роль в его жизни. Здесь в полной мере он смог осуществить свое литературное призвание и фактически стал профессиональным литератором.

По-иному складывалась его масонская судьба. Он посещал одну из лож, которая состояла из таких же неофитов, каким был и он, и имел такую же низшую степень «брата». Много лет спустя, уже после возвращения Новикова из заключения, Карамзин был у него, и тот спросил, до какой степени в масонстве он дошел. Карамзин ответил. «Ну, тут еще ничего не было важного», — заметил Новиков. Такая масонская работа, в которой не было «ничего важного», конечно, не могла удовлетворить Карамзина, малоинтересной оказалась и работа по переводу богословского труда Штурма, поэтому он практически отошел от масонских дел, перестал интересоваться масонскими идеями, целиком посвятив ум и время литературной деятельности.

Но надобно сказать, что московское масонство новиковского круга в это время переживало внутренний кризис. Имевшие высокие степени посвящения члены лож ощущали неудовлетворенность от того, что, как они честно признавались себе, от них также была скрыта великая тайна масонства, и в 1787 году А. М. Кутузов был послан за границу с поручением узнать ее от высших руководителей ордена.

Между тем даже в среде масонов появляется ироническое отношение к своим сочленам.

Петров в письме Карамзину описывает одного из братьев, в среде которых они и должны были работать: «Расскажу тебе небольшое приключение, недавно бывшее. Я уже писал к тебе, что за Москвою-рекою был большой пожар. В этом пожаре неучтивый огонь не пощадил между прочими домами и жилища одного из бывших дражайших наших братьев, не рассудив о том, что вместе с домом может разрушить и философию хозяина. (Ты должен знать этого брата: пузатый купец, с величавою поступью, принадлежал к стаду Ф. П. Ключарева, почитался Философом.) Лишившись дому, господин Философ целый день неутешно плакал, как то бы, может быть, и я в таких обстоятельствах сделал. Простодушные знакомцы его дивились, видя русского Сенеку плачущего, и изъявили ему удивление. Он отвечал им: „Не о доме моем плачу, ибо знаю, что домы и всякое другое имение суета суть. Но под кровлею моего дома птичка свила себе гнездо; оно теперь разорено, и о ней-то я плачу“. Простодушные знакомцы его дивились великодушию, славили философию, могущую возвысить человека до такой степени, и восклицали: „О великий муж! Забывая о своем нещастии, плачет о малой птичке!“ И я восклицаю вместе с ними: „О проклятые лягушки! Зачем выгнали вы абдеритов из их гнезда и заставили рассеяться по всему свету!“ Что ты скажешь о сем философе? Пожалей об нем, если можешь; я не могу: ведь ему не приключилось никакого несчастия! Достойны сожаления только бедная птичка и все те бедные люди, которых домы вместе с его домом сгорели».

Упоминаемые в письме абдериты — персонажи сатирической «Истории абдеритов» Виланда, написанной по мотивам народных сказок о стране дураков. Петров и Карамзин увлекались тогда сатирой Виланда.

Неудовлетворенность, сомнения, личные отношения — все это способствовало отходу Карамзина от масонства. Испытывает разочарование в масонстве и Петров.

Весной 1789 года произошел разрыв Карамзина с масонами. 15 марта Карамзин сообщает Лафатеру о том, что в мае он выезжает в путешествие и в августе будет в Цюрихе. Разрыв предшествовал решению о путешествии, так что, когда Карамзин писал Лафатеру, объяснения с братьями-масонами были уже позади.

Впоследствии разные лица слышали рассказы Карамзина о принадлежности его к масонству и разрыве с ним.

М. А. Дмитриев пишет в «Мелочах из запаса моей памяти»: «Я знаю, что некоторые люди из стариков, и люди, впрочем, почтенные, находят некоторую выгоду повторять, что Карамзин принадлежал к их Обществу: что будто оно дало ему первый ход; что Карамзин был многим ему обязан и потом его оставил, что ставили ему в вину. Карамзин не скрывал, что принадлежал к их Обществу в первых летах своей молодости, то есть к масонской ложе Новикова, Шварца и других; он при мне один раз рассказывал об этом, также и о том, что оставил его, не найдя той цели, которой ожидал».

Более подробно сообщение Н. И. Греча. Он записал рассказ Карамзина, слышанный им в Петербурге в начале 1820-х годов. «Я, — рассказывал Карамзин, — был обстоятельствами вовлечен в это общество в молодости моей и не мог не уважать в нем людей, искренно и бескорыстно искавших истины и преданных общеполезному труду. Но я никак не мог разделить с ними убеждения, будто для этого нужна какая-либо таинственность, и не могли мне нравиться их обряды, которые всегда казались мне нелепыми. Перед моею поездкою за границу я откровенно заявил в этом обществе, что, не переставая питать уважение к почтенным членам его и признательность за их постоянное доброе ко мне расположение, я, однако ж, по собственному убеждению принимать далее участие в их собраниях не буду и должен проститься. Ответ их был благосклонный: сожалели, но не удерживали и на прощанье дали мне обед. Мы расстались дружелюбно. Вскоре затем я отправился в путешествие».

Оба эти рассказа относятся к позднему времени и смягчают действительные события. Правда, с Н. И. Новиковым Карамзин сохранил добрые отношения до его кончины, так же как с Тургеневым, но все же расставание происходило не так легко и дружелюбно.

А. И. Плещеева по-иному изображает обстоятельства этих событий. В письме Кутузову в июле 1790 года (современном происходившему) она говорит о каких-то других причинах, кроме собственного желания Карамзина, заставивших его отправиться в путешествие. «К счастию, — писала А. И. Плещеева, — что не все, например, вы знаете причины, которые побудили его ехать. Поверите ль, что я из первых, плакав пред ним, просила его ехать; друг ваш Алексей Александрович — второй; знать, что сие было, нужно и надобно. Я, которая была вечно против оного вояжа, и дорого, дорого мне стоила оная разлука. Да, таковы были обстоятельства друга нашего, что сие непременно было должно сделать. После этого, скажите, возможно ли мне было и будет любить злодея, который всему почти сему главная причина? Каково расставаться с сыном и другом, и тогда, когда я не думала уже увидеться в здешнем мире? У меня тогда так сильно шла горлом кровь, что я почитала себя очень близкою к чахотке. После сего скажите, что он из упрямства поехал… А того, кто причиной сего вояжу, вообразить без ужаса не могу, сколько я зла ему желаю! О, Тартюф!»

Последняя фраза письма А. И. Плещеевой о человеке с говорящим прозвищем Тартюф, который является причиной, в общем, по утверждению Анастасии Ивановны, почти вынужденного отъезда — бегства в заграничное путешествие, была для исследователей в течение более века и остается до сих пор нерешенной загадкой. Ю. М. Лотман, замечательный и глубокий знаток этой эпохи и биографии H. М. Карамзина, подводит в своей книге «Сотворение Карамзина» (1987) категорический итог и закрывает вопрос. «Мы не знаем, — пишет он, — и, вероятно, никогда не узнаем, кого Плещеева называла „злодеем“ и „Тартюфом“, но мы вряд ли ошибемся, если предположим связь этих событий с гонениями, обрушившимися в это время на московский круг единомышленников Н. И. Новикова, к которому принадлежал и Карамзин». От себя добавим, не только принадлежал, а был по этому делу допрошен полицией.

Остающийся без ответа вопрос уже одним своим существованием толкает на его поиск, тем более если поиск уже производился и оказался безуспешным. Великое дело — азарт соревнования и надежда авось мне-то и повезет. С такими чувствами приступаем к изложению наших предположений.

В том литературном кругу, к которому принадлежала А. И. Плещеева, был обычай давать его членам прозвища литературного происхождения.

Так, Карамзин имел знаковое прозвище «лорд Рамзей», А. А. Петров — «Агатон», такого же знакового характера и упоминаемое Плещеевой прозвище «злодея» — Тартюф. Каждое из них поддается смысловой расшифровке, за ним стоят определенный тип и образ человека.

Образ Тартюфа общеизвестен, поэтому задача состоит в том, чтобы среди окружения Карамзина найти человека, по своим нравственным качествам и характеру сопоставимого с героем комедии Мольера.

Но при самом пристрастном отношении ни среди московских масонов, ни в литературном, ни в деловом, ни в светском обществе, одним словом, в самом широком новиковском окружении такой фигуры не обнаруживается. Что, между прочим, делает честь этому кругу.

Поэтому круг поисков Тартюфа приходится весьма и весьма расширить и подойти к проблеме совсем с другой стороны.

А. С. Пушкин обладал замечательной памятью, так что сведения, слова, парадоксы, услышанные им в юности от Карамзина он хорошо помнил. К сожалению, от пушкинских воспоминаний о Карамзине сохранились две-три странички без начала и конца, но зато его слова, мысли, выражения попадаются и в других мемуарных и исторических записях Пушкина.

В 1822 году в «Заметках по русской истории XVIII века» Пушкин писал: «… От канцлера до последнего протоколиста всё крало и всё было продажно. Таким образом, развратная государыня развратила свое государство. Екатерина уничтожила звание (справедливее название) рабства (специальным указом в 1786 году запретила употреблять в обращении к ней слова „ваш раб“. — В. М.), а раздарила около миллиона государственных крестьян (т. е. вольных хлебопашцев) и закрепостила вольную Малороссию… Любила просвещение, а Новиков, распространивший первые лучи его, перешел из рук Шешковского в темницу, где и находился до самой ее смерти…

Со временем история оценит влияние ее царствования на нравы, откроет жестокую деятельность ее деспотизма под личиной кротости и терпимости, народ, угнетенный наместниками, казну, расхищенную любовниками, покажет важные ошибки ее в политической экономии, ничтожность в законодательстве, отвратительное фиглярство в сношениях с философами ее столетия — и тогда голос обольщенного Вольтера не избавит ее славной памяти от проклятия России…»

Карамзин в «Записке о древней и новой России», написанной в 1811 году, пишет о Екатерине II: «Блестящее царствование Екатерины представляет взору и некоторые пятна. Нравы более развратились в палатах и хижинах — там от примеров двора любострастного, здесь от выгодного для казны умножения питейных домов… Заметим, что правосудие не цвело в сие время… В самых государственных учреждениях Екатерины видим более блеска, нежели основательности… Торговали правдою и чинами…» Пишет Карамзин и о сменявшихся один за другим ее фаворитах, которые, попав в случай, первым делом становились обладателями миллионного состояния, и он спрашивает: «Богатства государственные принадлежат ли тому, кто имеет единственно лицо красивое?»

Пушкин не мог читать «Записку…», она существовала в единственном экземпляре и хранилась в кабинете Александра I, но картина и оценка царствования Екатерины Великой совпадают с карамзинской и даже звучат еще резче, поэтому здесь явно присутствует воспроизведение живой беседы. Но еще более подтверждает живая деталь — прозвище персонажа из новиковско-карамзинского круга и времени.

«Простительно было, — завершает Пушкин характеристику Екатерины II, — фернейскому философу превозносить добродетели Тартюфа в юбке и в короне, он не знал, не мог знать истины, но подлость русских писателей для меня непонятна».

Так что теперь к письму А. И. Плещеевой можно сделать объяснительное примечание: Тартюф — это российская императрица Екатерина II (1729–1796).


Зачем и каким ехал Карамзин в заграничное путешествие, может быть, лучше всего объяснит прозвище, данное ему его ближайшими друзьями, которое пристало к нему, будто так его и звали с рождения. Это прозвище — Рамзей. Все называли его просто «Рамзей», а Настасья Ивановна прибавила к нему уважительно романтический титул: «лорд Рамзей».

В исследовательской литературе встречается объяснение, что Рамзей — это тайное масонское имя Карамзина. Однако это не так. Подобные тайные имена давались масонам только высших степеней, Карамзин же имел низшую, и масонского имени ему не полагалось.

Прозвище Карамзина «Рамзей» чисто литературного происхождения, по имени имевшего в роду шотландские корни французского писателя начала XVIII века — Адриена Мишеля Рамзее, автора популярного политико-дидактического романа «Путешествие Кира», издававшегося и на русском языке в 1760–1780-х годах под названием «Новое Киронаставление, или Путешествие Кира, с изложенными разговорами о богословии и баснетворчестве древних».

Сюжет романа — образовательное путешествие юноши-царевича по имени Кир, сына царя некоего древнегреческого царства, цель путешествия — подготовиться к будущей своей деятельности, когда он займет отцовский престол.

В путешествии царевича сопровождал воспитатель Гистасп. Путешественники посещают разные страны и государства, встречаются с мудрецами, философами, наблюдают обычаи и нравы. Так, они побывали в Египте, Спарте, Афинах, Финикии, Палестине и других землях и везде особое внимание обращали на государственное устройство, на различные учреждения, на справедливость законов, на меры, благодаря которым растет благосостояние народа и соблюдается мир в обществе. В «Путешествии Кира» мудрецы, философы, правители, рассуждая об идеальном обществе, рисовали утопические картины. Это были утопии, рожденные в кругу известных деятелей просвещения, так как ближайшими друзьями А. М. Рамзее были Фенелон, Руссо, Луи Расин. Карамзин был увлечен этими утопиями человеческого братства и сам, как в детстве, самозабвенно предавался мечтам о мировом счастье и братстве.

Одну из таких утопий-мечтаний Карамзина мы можем прочесть, он напечатал ее в «Московском журнале», который стал издавать после возвращения из путешествия. Впоследствии Карамзин эту страничку нигде и никогда не перепечатывал. Конечно, она очень наивна, но дает представление о душе, мыслях и желаниях юного Карамзина.

«Если бы я был старшим братом всех братьев-сочеловеков моих и если бы они послушались старшего брата своего, то я созвал бы их всех в одно место, на какой-нибудь большой равнине, которая найдется, может быть, в новейшем свете, — стал бы сам на каком-нибудь высоком холме, откуда бы мог обнять взором своим все миллионы, биллионы, триллионы моих разнородных и разноцветных родственников, — стал бы и сказал им — таким голосом, который бы глубоко отозвался в сердцах их, — сказал бы им: братья!.. Тут слезы рекою быстрою полились бы из глаз моих, прервался бы голос мой, но красноречие слез моих размягчило бы сердца и Гуронов и Лапландцев… Братья! — повторил бы я с сильнейшим движением души моей, — братья! обнимите друг друга с пламенною, чистейшею любовию, которую небесный Отец наш творческим перстом своим сложил в чувствительную грудь сынов своих; обнимите и нежнейшим лобзанием заключите священный союз всемирного дружества, и когда бы обнялись они, когда бы клики дружелюбия загремели в неизмеримых пространствах воздуха, когда бы житель Отагити прижался к сердцу обитателя Галлии, и дикий Американец, забыв все прошедшее, назвал бы Гишпанца милым своим родственником, когда бы все народы земные погрузились в сладостное, глубокое чувство любви, тогда бы упал я на колена, воздел к небу руки свои и воскликнул: Господи! ныне отпущаеши сына Твоего с миром! Сия минута вожделеннее столетий — я не могу перенести восторга своего, — прими дух мой — я умираю!и смерть моя была счастливее жизни ангелов. — Мечта!»

По-видимому, Рамзей с Чистых прудов и получил свое прозвище из-за склонности к утопиям.

Александр Андреевич Петров также имел прозвище литературного происхождения — Агатон, так звали героя романа «История Агатона» немецкого писателя-романтика Кристофа Мартина Виланда, очень читаемого и почитаемого в их кругу.


Вынужденность обстоятельствами не была единственной и даже главной причиной заграничного путешествия Карамзина. Возможно, эти обстоятельства ускорили принятие решения о нем, потому что Карамзин давно мечтал о таком путешествии и готовился к нему.

Общий маршрут уже намечен в мартовском письме Лафатеру: «Думаю ехать в Петербург, а из Петербурга проеду через Германию и Швейцарию… после чего поеду дальше во Францию и Англию».

Все друзья участвовали в той или иной степени в формировании программы путешествия, в выборе мест и предметов изучения, знакомств и посещений. Первый биограф Карамзина А. В. Старчевский знал о существовании письменной программы путешествия. «Отправляясь за границу, — пишет он, — Карамзин получил от С. И. Гамалеи „инструкцию“, которою должен был руководствоваться в выборе предметов изучения. Копии с этой „инструкции“ находятся у многих любителей русской старины в Москве. Не имея под рукою этого интересного для нас документа, мы не знаем, на что именно ментор старался направить внимание Карамзина». Более поздним исследователям не удалось обнаружить эту «инструкцию», но можно сказать почти с полной уверенностью, что она была осуществлена в путешествии.

Видимо, «инструкция» С. И. Гамалеи породила в обществе слухи, что Карамзин едет за границу на средства и по заданию Новикова, то есть по масонским делам. В действительности же он ехал на собственные деньги, продав братьям свою часть отцовского наследства.

Готовясь к путешествию, Карамзин читает книги по истории и географии, сочинения тех деятелей, которых предполагает посетить, газеты и журналы, чтобы ориентироваться в современных событиях и отношениях. Он запасается рекомендательными письмами. В воображении он рисует себе эпизоды будущего путешествия и даже начинает писать о нем роман. «Некогда начал было я писать роман, — рассказывал он, — и хотел в воображении объездить точно те земли, в которые теперь еду. В мысленном путешествии, выехав из России, остановился я ночевать в корчме: и в действительности то же случилось. Но в романе писал я, что вечер был самый ненастный, что дождь не оставил на мне сухой нитки и что в корчме надлежало мне сушиться перед камином; а на деле вечер выдался самый тихий и ясный. Сей первый ночлег был несчастлив для романа: боясь, чтобы ненастное время не продолжилось и не обеспокоило меня в моем путешествии, сжег я его в печи в благословенном своем жилище на Чистых прудах».

15 апреля 1789 года «Московские ведомости» объявили: «Отъезжает за границу поручик Николай Карамзин». Такие объявления публиковались обычно за две недели до отъезда; в середине мая кибитка Карамзина выехала через Тверскую заставу на Петербургский тракт.

С первой большой станции, из Твери, Карамзин пишет письмо московским друзьям.

«Тверь, 18 майя 1789.

Расстался я с вами, милые, расстался! Сердце мое привязано к вам всеми нежнейшими своими чувствами, а я беспрестанно от вас удаляюсь и буду удаляться!

О сердце, сердце! кто знает, чего ты хочешь? — Сколько лет путешествие было приятнейшею мечтою моего воображения! Не в восторге ли сказал я самому себе: наконец ты поедешь? Не в радости ли просыпался каждое утро? Не с удовольствием ли засыпал, думая: ты поедешь. Сколько времени не мог ни о чем думать, ничем заниматься, кроме путешествия? Не считал ли дней и часов? Но — когда пришел желаемый день, я стал грустить, вообразив в первый раз живо, что мне надлежало расстаться с любезнейшими для меня людьми в свете и со всем, что, так сказать, входило в состав нравственного бытия моего. На что ни смотрел — на стол, где несколько лет изливались на бумагу незрелые мысли и чувства мои, на окно, под которым сиживал я подгорюнившись в припадках своей меланхолии, и где так часто заставало меня восходящее солнце, готический дом, любезный предмет глаз моих в часы ночные, — одним словом, все, что попадалось мне в глаза, было для меня драгоценным памятником прошедших лет моей жизни, не обильной делами, но зато мыслями и чувствами обильной. С вещами бездушными прощался я, как с друзьями; и в самое то время, как был размягчен, растроган, пришли люди мои, начали плакать и просить меня, чтобы я не забыл их и взял опять к себе, когда возвращуся. Слезы заразительны, мои милые, а особливо в таком случае.

Но вы мне всего любезнее, и с вами надлежало расстаться. Сердце мое так много чувствовало, что я говорить забывал. Но что вам сказывать! — Минута, в которую мы прощались, была такова, что тысячи приятных минут в будущем едва ли мне за нее заплатят.

Милый Петров провожал меня до заставы. Там обнялись мы с ним, и еще в первый раз видел я слезы его; — там сел я в кибитку, взглянул на Москву, где оставалось так много любезного, и сказал: прости! Колокольчик зазвенел, лошади помчались… и друг ваш осиротел в мире, осиротел в душе своей!

Все прошедшее есть сон и тень: ах! где, где часы, в которые так хорошо бывало сердцу моему посреди вас, милые?: — Если бы человеку, самому благополучному, вдруг открылось будущее, то замерло бы сердце его от ужаса и язык его онемел бы в самую ту минуту, в которую он думал назвать себя счастливейшим из смертных!..

Простите! Дай Бог вам утешений! — помните друга, но без всякого горестного чувства!»

Обычно едущие за границу из Москвы ехали другим маршрутом: через Смоленск или Киев, что было гораздо ближе, но не через Петербург. Заезд Карамзина в Петербург имел особую цель. Карамзин предполагал значительное время своего путешествия посвятить основательному изучению Англии и, чтобы облегчить себе задачу, должен был запастись рекомендательными письмами к людям, могущим ему помочь.

Пробыв в Петербурге пять дней и получив рекомендательные письма, Карамзин взял подорожную и выехал в Ригу.

Чем далее ехал Карамзин, чем более было новых впечатлений, тем веселее становилось у него на душе, и одно из очередных писем московским друзьям он закончил так: «Будьте здоровы, спокойны и воображайте себе странствующего друга вашего рыцарем веселого образа».

Загрузка...