Глава VIII ДРЕВНЯЯ И НОВАЯ РОССИЯ. 1811

Каждая поездка в Тверь выбивала Карамзина из привычной колеи, и он с трудом возвращался, как признавался Дмитриеву, «в свое прежнее мирное состояние духа». От предстоящей же поездки зависело, возможно, вообще все его будущее. Может быть, он получит право сказать, как сказал о себе в «Памятнике» Державин, что он «дерзнул» «истину царям с улыбкой говорить». Но может быть и так, что царь не захочет выслушать его и оборвет… Это вполне вероятно: «император — человек, а люди не любят горькой правды. Тогда… Тогда не придется дописать „Историю“…»

Карамзин с Екатериной Андреевной приехал в Тверь раньше императора, который задерживался. В те два-три дня ожидания разговор постоянно возвращался к «Записке…». «Знаете ли, Николай Михайлович, что я вам скажу, — заявила Екатерина Павловна, — „Записка“ ваша очень сильна».

Говорили не только о содержании «Записки…», но и о том, как ее представить царю. Был избран такой вариант: Карамзин не станет ее читать, просто Екатерина Павловна в удобный момент отдаст ее императору, таким образом, сохранится полная конфиденциальность.

В начале 1811 года императору поступил донос на Карамзина с обвинением его в шпионаже в пользу Франции, и Александр через Дмитриева сделал ему замечание и предупреждение. Карамзин, поняв серьезность положения и чувствуя, что Александр склоняется к тому, чтобы поверить доносу, вынужден был оправдываться.

В 1809 году в Россию приехал молодой французский аристократ шевалье де Месанс граф Делагард. Он имел большой успех в московских гостиных, был словоохотлив и любезен, сочинял и пел романсы, чрезвычайно нравившиеся дамам. Одновременно Месанс много и с одобрением говорил о том, что в Петербурге оживилась работа в масонских ложах, и расспрашивал о московских масонах. У полиции были сведения, что он заслан в Россию как шпион.

19 февраля 1811 года Карамзин пишет Дмитриеву: «Как удивило меня твое письмо по секрету. Ради Бога, мой любезный, как можно скорее доложи нашему дражайшему государю, что я сколь восхищен сим знаком его милостивого ко мне расположения, столь удивляюсь несправедливости московских донесений: я только один раз в жизни видел шевалье де Месанс, и он никогда не бывал у меня в доме, ибо своею наружностию и тоном мне не полюбился, и, получив от меня сухой ответ на свои учтивые фразы, не рассудил за благо ко мне приехать. Как можно доносить к императору столь ложно! Я даже подозреваю тут намерение повредить мне. Друг твой едва ли может быть обманут шпионом. Дом наш есть уже давно монастырь, куда изредка заглядывают одни благочестивые люди, например, гр. Ростопчин, Нелединский, Обрезков, Сушков, гр. Пушкин, бригадир Кашкин, Разумовский, Рябинин, Оболенские. Вот наше общество: как тут замешаться французу! Я же сам почти никуда не езжу; однако ж, слышу, что шевалье Месанс вербует здесь масонов, ссылаясь на петербургскую моду. Прибавь, любезнейший, что французские шпионы никогда не подумают войти в связь со мною: я не фанатик и не плут. Уведомь, когда об этом скажешь государю. Мне больно, что осмеливаются писать к нему столь неосновательно».

Карамзин, конечно, был уверен, что Дмитриев сделает все, чтобы оправдать его в глазах императора, но знал и то, что Александр слушает не одного Дмитриева и у царя может остаться тень подозрения… Об этом думал Карамзин перед встречей с Александром.

Александр прибыл в Тверь 15 марта. В тот же день Карамзин был ему представлен.

На следующий день Карамзин пишет Дмитриеву:

«Любезнейший друг! Вчера имел я счастие быть представлен государю в кабинете ее императорского высочества, моей благодетельницы. Ты знаешь нашего дражайшего монарха еще лучше, нежели я: следственно, нет нужды говорить о редкой доброте его. В первых словах он сказал мне поклон от тебя, прибавив, что тобою весьма доволен во всех отношениях. Было слово об Историческом обществе, и разговор о разных предметах продолжался около часа. Государь изволил много говорить с моею женою, и в кабинете и после обеда; между прочим, звал нас в Петербург, разумеется, только в знак ласки. Нынешний день будем также иметь счастие с ним обедать.

Все это есть следствие милостивого к нам расположения несравненной великой княгини: или оно никогда не переменится, или я буду счастлив менее прежнего, будучи действительно привязан к ней душою и сердцем. Она столь мила, что бранит меня за эту меланхолическую мысль; однако ж, я стою в том, что непостоянство есть мода здешнего света.

Ты шутишь, думаю, над моею излишнею скромностию: у меня нет секретов. Правда, я не сказал тебе об одном милостивом предложении, это останется до нашего свидания.

Люблю не быть малодушным, однако ж, желаю, чтобы государь выехал отсюда с благоприятным ко мне расположением…

Екатерина Андреевна свидетельствует тебе свое душевное почтение.

Думаю, что еще напишу тебе из Твери…»

В тоне письма чувствуются волнение и неуверенность. Кажется, Карамзин в душе подготавливает себя к тому, что и его настигнет «мода здешнего света» — непостоянство фортуны. Он ищет у Дмитриева поддержки и совета. Видимо, письмо другу помогло ему сосредоточиться, обдумать ситуацию, может быть, представить его ответ.

Александр пробыл в Твери пять дней и в каждый из этих дней виделся с Карамзиным, которого приглашали во дворец на обед, на беседу в кабинете. Карамзин читал главы из «Истории…» и один раз имел довольно длительный разговор с императором: царь развивал свои любимые мысли о необходимости ограничения или даже упразднения самодержавия. Карамзин возражал, приглашая собеседника спуститься с облаков на землю…

На следующий день после отъезда царя Карамзин пишет еще одно письмо Дмитриеву:

«Любезнейший друг!

Вчера мы в последний раз имели счастие обедать с государем, он уехал ночью. Сверх четырех обедов я с женою был два раза у него во внутренних комнатах, а в третий при великой княгине и принце читал ему свою „Историю“ долее двух часов, после чего говорил с ним немало — и о чем же? О самодержавии!! Я не имел счастия быть согласен с некоторыми его мыслями, но искренно удивлялся его разуму и скромному красноречию. Сердце мое всегда влеклось к нему, ибо угадывало и чувствовало доброту сего редкого монарха: теперь люблю, уважаю его по внутреннему удостоверению в красоте его души. Дай Бог, чтобы он был счастлив счастием России, вот первое желание моего сердца, привязанного к нему и к отечеству!

Прощаясь с нами, он вторично звал меня в Петербург и примолвил, что мы не имеем нужды в наемном доме, что дворец Аничковский довольно велик, что великая княгиня, без сомнения, с удовольствием поместит нас в своем доме. Чувствую всю цену его милости. Скажи ему, любезнейший друг, при случае, что я, и по правилам, и по сердцу, предан навеки монарху, столь редкому изящными качествами души.

Последние слова его были: „Что приказываешь к Ивану Ивановичу?“ Великая княгиня хотела даже, чтобы я дал государю письмо к тебе! „На это есть почта“, — сказал я с низким поклоном. Пусть другие забываются: мое дело помнить, что есть государь и что подданный. Он несколько раз говорил со мною о тебе, о твоем здоровье и не хочет верить, чтобы ты когда-нибудь бывал усердным пешеходом.

„Историю“ мою слушал он, кажется, с непритворным вниманием и удовольствием; никак не хотел прекратить нашего чтения; наконец, после разговора, взглянув на часы, спросил у великой княгини: „Угадайте время: двенадцатый час!“ Одним словом, я должен быть совершенно доволен».

Чтение «Истории…» — из пятого тома о Дмитрии Донском и Куликовской битве — и разговор о самодержавии происходили 18 марта, накануне отъезда царя. Это был тот момент, когда Александр, как это было видно, чувствовал к Карамзину искреннюю симпатию, и Екатерина Павловна сочла его наиболее подходящим, чтобы вручить брату «Записку о древней и новой России…». Он унес ее с собой в спальню.


«Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношении» представляет собой редчайший, может быть уникальный образец политического сочинения. Как правило, такие трактаты пишутся с заранее заданной целью и с заранее известными выводами, это трактаты-доказательства какой-либо идеи. Карамзин написал трактат-размышление. В выводах он честен и беспощаден даже по отношению к самому себе, когда логика фактов опровергает его собственные идеи. «Записка» конкретна: она касается России, взаимоотношений российской власти и народа, а не человечества и государства вообще, хотя, конечно, затрагивает общечеловеческие проблемы.

Карамзин рассматривает процесс функционирования Русского государства на протяжении тысячелетия, выявляет закономерности этого процесса, его нормальное течение, нарушения и возвращение в норму. Погружение в такую глубину времен дает возможность увидеть именно те тенденции, которые проявляются в течение веков. Когда Карамзин анализирует политическое и гражданское состояние России начала XIX века, он рассматривает его как конкретное проявление многовековых тенденций. Кстати сказать, конкретные проявления общих тенденций при аналогичных нарушениях в разные века оказывались весьма схожи. Почти два века, прошедшие после написания «Записки…», подтвердили справедливость замеченных и отмеченных Карамзиным особенностей российской политической и гражданской жизни. Правда, при этом они подтверждают и расхожую истину: опыт истории ничему не научил российских правителей. Наверное потому, что они просто к нему не обращались, ограничиваясь лишь обвинениями и разоблачениями предыдущего царствования, виною этому их короткая память, куцые знания. Однако попробуем избежать соблазна выбрать из «Записки…» места, которые так приложимы к современному политическому и гражданскому состоянию, что вполне могут быть цитатой из сегодняшней газеты, даже не будем останавливаться на эпитете «деревянные», которым характеризует историк русские деньги, потому, что Карамзин в «Записке о древней и новой России…» писал не о сегодняшней злобе дня, а о том, что было вчера, существует сегодня и, видимо, будет завтра.

«Несть лести в языце моем» — таким эпиграфом, цитатой из псалма, предваряет Карамзин текст «Записки…». Это и программа, и оправдание, потому что в «Записке…» основное место занимает критика. Конечно, Карамзин понимал, что он лично очень рискует, высказывая императору резко отрицательное мнение по важнейшим вопросам внешней и внутренней политики его правительства и о той страдательной роли, которую играет сам Александр в политических перипетиях. Однако резкость была вызвана необходимостью и желанием быть полезным отечеству в трудное время. Карамзин понимал, что нападение Наполеона на Россию неизбежно, что правительство своими действиями провоцирует Наполеона к войне против России, в то же время ослабляя ее непродуманно осуществляемыми и несвоевременными перед лицом сильного и вероломного врага социальными и государственными экспериментами.

«Настоящее бывает следствием прошедшего, — начинает Карамзин „Записку…“. — Чтобы судить о первом, надлежит вспомнить последнее; одно другим, так сказать, дополняется и в связи представляется мыслям яснее». Далее следует обзор истории Российского государства.

Киевская Русь как государство, пишет Карамзин, «во… сто лет достигла от колыбели до величия редкого… Что произвело феномен столь удивительный в истории? Пылкая, романтическая страсть наших первых князей к завоеваниям и единовластие, ими основанное на развалинах множества слабых, несогласных держав народных, из коих составилась Россия…

В XI веке государство Российское могло, как бодрый, пылкий юноша, обещать себе долголетие и славную деятельность… Пустыни украсились городами, города — избранными жителями; свирепость диких нравов смягчилась верою христианскою; на берегах Днепра и Волхова явились искусства византийские. Ярослав дал народу свиток законов гражданских, простых и мудрых, согласных с древними немецкими. Одним словом, Россия не только была обширным, но, в сравнении с другими, и самым образованным государством».

Однако затем обширная Русь, усвоившая удельную систему, стала дробиться на мелкие княжества. «Вместе с причиною ее могущества, столь необходимого для благоденствия, исчезло и могущество, и благоденствие народа. Открылось жалкое междоусобие малодушных князей, которые, забыв славу, пользу отечества, резали друг друга и губили народ, чтобы прибавить какой-нибудь ничтожный городок к своему уделу. Греция, Венгрия, Польша отдохнули: зрелище нашего внутреннего бедствия служило им поручительством в их безопасности. Дотоле боялись россиян, — начали презирать их… Россия в течение двух веков терзала собственные недра, пила слезы и кровь собственную.

Открылось и другое зло, не менее гибельное. Народ утратил почтение к князьям: владетель Торопца или Гомеля мог ли казаться ему столь важным смертным, как монарх всей России? Народ охладел в усердии к князьям, видя, что они, для ничтожных, личных выгод, жертвуют его кровью, и равнодушно смотрел на падение их тронов, готовый всегда взять сторону счастливейшего или изменить ему вместе с счастием; а князья, уже не имея ни доверенности, ни любви к народу, старались только умножать свою дружину воинскую: позволили ей теснить мирных жителей сельских и купцов; сами обирали их, чтоб иметь более денег в казне на всякий случай, и сею политикою, утратив нравственное достоинство государей, сделались подобны судьям-лихоимцам или тиранам, а не законным властителям. И так, с ослаблением государственного могущества, ослабела и внутренняя связь подданства с властью.

В таких обстоятельствах удивительно ли, что варвары покорили наше отечество? Удивительнее, что оно еще столь долго могло умирать по частям и в сердце, сохраняя вид и действия жизни государственной… Смелые, но безрассудные князья наши с горстью людей выходили в поле умирать героями. Батый, предводительствуя полумиллионом, топтал их трупы и в несколько месяцев сокрушил государство. В искусстве воинском предки наши не уступали никакому народу, ибо четыре века гремели оружием вне и внутри отечества; но, слабые разделением сил, несогласные даже и в общем бедствии, удовольствовались венцами мучеников, приняв оные в неравных битвах и в защите городов бренных».

Отмечая, что русские земли были захвачены с одной стороны татарами, с другой — «по самую Калугу» — Литвой, Карамзин говорит: «Казалось, что Россия погибла навеки» — и далее рассказывает о ее удивительном возрождении.

«Сделалось чудо. Городок, едва известный до XIV века, от презрения к его маловажности именуемый селом Кучковым, возвысил главу и спас отечество. Да будет честь и слава Москве! В ее стенах родилась, созрела мысль восстановить единовластие в истерзанной России, и хитрый Иван Калита, заслужив имя Собирателя земли Русской, есть первоначальник ее славного воскресения, беспримерного в летописях мира».

Политику Ивана Калиты Карамзин называет «наилучшей по всем обстоятельствам». Первое: он обеспечил безопасность своих подданных от грабежа татар. «Калита первый убедил хана не посылать собственных чиновников за данью в города наши, а принимать ее в Орде от бояр княжеских, ибо татарские вельможи, окруженные воинами, ездили в Россию более для наглых грабительств, нежели для собрания ханской дани. Никто не смел встретиться с ними: как скоро они являлись, земледельцы бежали от плуга, купцы — от товаров, граждане — от домов своих. Все ожило, когда хищники перестали ужасать народ своим присутствием: села, города успокоились, торговля пробудилась, не только внутренняя, но и внешняя; народ и казна обогатились — дань ханская уже не тяготила их. Вторым важным замыслом Калиты было присоединение частных уделов к Великому Княжеству. Усыпляемые ласками властителей московских, ханы с детскою невинностью дарили им целые области и подчиняли других князей российских, до самого того времени, как сила, воспитанная хитростью, довершила мечом дело нашего освобождения.

Глубокомысленная политика князей московских не удовольствовалась собранием частей в целое: надлежало еще связать их твердо и единовластие усилить самодержавием…

Сие великое творение князей московских было произведено не личным их геройством, ибо, кроме Донского, никто из них не славился оным, но единственно умной политической системой, согласно с обстоятельствами времени. Россия основалась победами и единоначалием, гибла от разновластия, а спаслась мудрым самодержавием».

Карамзин прослеживает исторический путь самодержавия в России: величие страны при Иване III, когда «Европа устремила глаза на Россию: государи, папы, республики вступили с нею в дружелюбные сношения», когда Россия «пользовалась важными открытиями тогдашних времен», когда было упорядочено законодательство и когда «политическая система государей московских заслуживала удивление своею мудростью: имея целью одно благоденствие народа, они воевали только по необходимости, всегда готовые к миру, уклоняясь от всякого участия в делах Европы, более приятного для суетности монархов, нежели полезного для государства, и, восстановив Россию в умеренном, так сказать, величии, не алкали завоеваний неверных или опасных, желая сохранять, а не приобретать».

Карамзин подводит итог этого периода истории России: «Внутри самодержавие укоренилось. Никто, кроме государя, не мог ни судить, ни жаловать: всякая власть была излиянием монаршей. Жизнь, имение зависели от произвола царей, и знаменитейшее в России титло уже было не княжеское, не боярское, но титло слуги царева. Народ, избавленный князьями московскими от бедствий внутреннего междоусобия и внешнего ига, не жалел о своих древних вечах и сановниках, которые умеряли власть государеву; довольный действием, не спорил о правах».

Затем, при Иване Грозном, наступает тяжкое испытание для идеи самодержавия, но худо-бедно авторитет его пока еще держится. «Кроме злодеев, ознаменованных в истории названием опричнины, все люди, знаменитые богатством или саном, ежедневно готовились к смерти и не предпринимали ничего для спасения жизни своей! Время и расположение умов достопамятное! Нигде и никогда грозное самовластие не предлагало столь жестоких искушений для народной добродетели, для верности или повиновения; но сия добродетель даже не усумнилась в выборе между гибелью и сопротивлением».

Уважение к самодержцу в народе пало, когда царем стал Борис Годунов, «нравственное могущество царское ослабело в сем избранном венценосце», — пишет Карамзин и объясняет это тем, что Годунов не был наследственным, то есть законным, монархом: «Народ помнил его слугою придворным». Поэтому так горячо был встречен народом Лжедимитрий, признанный законным наследником.

Однако для самодержца мало называться самодержцем и иметь наследственное право на престол. Судьба Лжедимитрия показала это:

«Но Лжедимитрий был тайный католик, и нескромность его обнаружила сию тайну. Он имел некоторые достоинства и добродушие, но голову романтическую и на самом троне характер бродяги; любил иноземцев до пристрастия и, не зная истории своих мнимых предков, ведал малейшие обстоятельства жизни Генриха IV, короля французского, им обожаемого. Наши монархические учреждения XV и XVI века приняли иной образ: малочисленная Дума Боярская, служив прежде единственно Царским советом, обратилась в шумный сонм ста правителей, мирских и духовных, коим беспечный и ленивый Димитрий вверил внутренние дела государственные, оставляя для себя внешнюю политику; иногда являлся там и спорил с боярами к общему удивлению: ибо россияне дотоле не знали, как подданный мог торжественно противоречить монарху. Веселая обходительность его вообще преступала границы благоразумия и той величественной скромности, которая для самодержавцев гораздо нужнее, нежели для монахов картезианских. Сего мало. Димитрий явно презирал русские обычаи и веру: пировал, когда народ постился; забавлял свою невесту пляскою скоморохов в монастыре Вознесенском; хотел угощать бояр яствами, гнусными для их суеверия; окружил себя не только иноземною стражею, но шайкою иезуитов, говорил о соединении церквей и хвалил латинскую. Россияне перестали уважать его, наконец, возненавидели и, согласясь, что истинный сын Иоаннов не мог бы попирать ногами святыню своих предков, возложили руку на самодержца».

Но мало того, что Лжедимитрий, нося сан монарха, был убит, его убийством было уничтожено государство: «Сие происшествие имело ужасные следствия для России; могло бы иметь еще и гибельнейшие. Самовольные управы народа бывают для гражданских обществ вреднее личных несправедливостей или заблуждений государя. Мудрость целых веков нужна для утверждения власти: один час народного исступления разрушает основу ее, которая есть уважение нравственное к сану властителей. Москвитяне истерзали того, кому недавно присягали в верности: горе его преемнику и народу!»

Следствием была Смута: «Правительство рушилось, государство погибало». Народ переборол Смуту, потому что «вера, любовь к своим обычаям и ненависть к чужеземной власти произвели общее славное восстание народа под знаменами некоторых верных отечеству бояр».

«Все хотели одного — целости, блага России» и обратились к традиционному государственному устройству — избрали царя, причем в избрании участвовали все сословия.

Время двух первых царей династии Романовых — это восстановление России и ее дальнейшее развитие, время реформ. Прежняя, как говорит Карамзин, «восточная простота» государственных учреждений «уже не ответствовала государственному возрасту России, и множество дел требовало более посредников между царем и народом. Учредились в Москве приказы, которые ведали дела всех городов и судили наместников. Но еще суд не имел устава полного, ибо Иоаннов оставлял много на совесть или произвол судящего. Уверенный в важности такого дела, царь Алексей Михайлович назначил для оного мужей думных и повелел им, вместе с выборными всех городов, всех состояний исправить Судебник, дополнить его законами греческими, нам давно известными, новейшими указами царей и необходимыми прибавлениями на случаи, которые уже встречаются в судах, но еще не решены законом ясным, Россия получила Уложение, скрепленное патриархом, всеми значительными духовными, мирскими чиновниками и выборными городскими. Оно, после хартии Михайлова избрания, есть доныне важнейший Государственный завет нашего Отечества.

Вообще царствование Романовых — Михаила, Алексея, Феодора — способствовало сближению россиян с Европою, как в гражданских учреждениях, так и в нравах от частых государственных сношений с ее дворами, от принятия в нашу службу многих иноземцев и поселения других в Москве. Еще предки наши усердно следовали своим обычаям, но пример начинал действовать, и явная польза, явное превосходство одерживали верх над старым навыком в воинских Уставах, в системе дипломатической, в образе воспитания или учения, в самом светском обхождении: ибо нет сомнения, что Европа от XIII до XVI века далеко опередила нас в гражданском просвещении. Сие изменение делалось постепенно, тихо, едва заметно, как естественное возрастание, без порывов и насилия. Мы заимствовали, но как бы нехотя, применяя все к нашему и новое соединяя со старым».

Отдавая должное деятельности Петра I, целью которого было «новое величие России» и «совершенное присвоение обычаев европейских», его успехам на этом пути, Карамзин считает нужным обратить внимание читателя и на «вредную сторону его блестящего царствования»:

«Умолчим о пороках личных; но сия страсть к новым для нас обычаям преступила в нем границы благоразумия. Петр не хотел вникнуть в истину, что дух народный составляет нравственное могущество государств, подобно физическому, нужное для их твердости. Сей дух и вера спасли Россию во времена самозванцев; он есть не что иное, как привязанность к нашему особенному, не что иное, как уважение к своему народному достоинству. Искореняя древние навыки, представляя их смешными, хваля и вводя иностранные, государь России унижал россиян в собственном их сердце. Презрение к самому себе располагает ли человека и гражданина к великим делам? Любовь к отечеству питается сими народными особенностями, безгрешными в глазах космополита, благотворными в глазах политика глубокомысленного. Просвещение достохвально, но в чем состоит оно? В знании нужного для благоденствия: художества, искусства, науки не имеют иной цены. Русская одежда, пища, борода не мешали заведению школ. Два государства могут стоять на одной степени гражданского просвещения, имея нравы различные. Государство может заимствовать от другого полезные сведения, не следуя ему в обычаях. Пусть сии обычаи естественно изменяются, но предписывать им Уставы есть насилие, беззаконное и для монарха самодержавного. Народ в первоначальном завете с венценосцами сказал им: „Блюдите нашу безопасность вне и внутри, наказывайте злодеев, жертвуйте частью для спасения целого“, — но не сказал: „Противуборствуйте нашим невинным склонностям и вкусам в домашней жизни“. В сем отношении государь, по справедливости, может действовать только примером, а не указом.

Жизнь человеческая кратка, а для утверждения новых обычаев требуется долговременность. Петр ограничил свое преобразование дворянством. Дотоле, от сохи до престола, россияне сходствовали между собою некоторыми общими признаками наружности и в обыкновениях, — со времен Петровых высшие степени отделились от нижних, и русский земледелец, мещанин, купец увидел немцев в русских дворянах, ко вреду братского, народного единодушия государственных состояний.

В течение веков народ обвык чтить бояр как мужей, ознаменованных величием, — поклонялся им с истинным уничижением, когда они со своими благородными дружинами, с азиатскою пышностью, при звуке бубнов являлись на стогнах, шествуя в храм Божий или на совет к государю. Петр уничтожил достоинство бояр: ему надобны были министры, канцлеры, президенты! Вместо древней славной Думы явился Сенат, вместо приказов — коллегии, вместо дьяков — секретари и проч. Та же бессмысленная для россиян перемена в воинском чиноначалии: генералы, капитаны, лейтенанты изгнали из нашей рати воевод, сотников, пятидесятников и проч. Честью и достоинством россиян сделалось подражание».

Вредной ошибкой Петра Карамзин считает то, что он уничтожил патриаршество и фактически «объявил себя главою церкви». В результате церковь попадает в подчинение мирской власти и «теряет свой характер священный: усердие к ней слабеет, а с ним и вера, а с ослаблением веры государь лишается способа владеть сердцами народа в случаях чрезвычайных, где нужно все забыть, все оставить для Отечества и где Пастырь душ может обещать в награду один венец мученический».

Также ошибкой Петра называет Карамзин основание новой столицы в нездоровой местности: Петербург «основан на слезах и трупах» и продолжает пожинать «новые жертвы преждевременной смерти».

Но главное — Петр оставил многое недоделанным, незавершенным, а его наследники преследовали не интересы России, а «пользы личного властолюбия». Последующие царствования, «аристократия, олигархия губили отечество». Анна, бироновщина вызвали всеобщую ненависть, и в результате — «лекарь француз и несколько пьяных гренадеров возвели дочь Петрову на престол величайшей империи в мире с восклицаниями: „Гибель иноземцам! несть россиянам!“ Первые времена сего царствования ознаменовались нахальством славной лейб-компании, возложением голубой ленты на малороссийского певчего и бедствием наших государственных благодетелей — Остермана и Миниха, которые никогда не были так велики, как стоя под эшафотом и желая счастия России и Елизавете. Вина их состояла в усердии к императрице Анне и во мнении, что Елизавета, праздная, сластолюбивая, не могла хорошо управлять государством. Несмотря на то россияне хвалили ее царствование: она изъявляла к ним более доверенности, нежели к немцам; восстановила власть Сената, отменила смертную казнь, имела любовников добродушных, страсть к весельям и нежным стихам. Вопреки своему человеколюбию, Елизавета вмешалась в войну кровопролитную и для нас бесполезную…

Ужасные монополии сего времени долго жили в памяти народа, утесняемого для выгоды частных людей и ко вреду самой казны. Многие из заведений Петра Великого пришли в упадок от небрежения, и вообще царствование Елизаветы не прославилось никакими блестящими деяниями ума государственного. Несколько побед, одержанных более стойкостью воинов, нежели дарованием военачальников, Московский университет и оды Ломоносова остаются красивейшими памятниками сего времени. Как при Анне, так и при Елизавете Россия текла путем, предписанным ей рукою Петра, более и более удаляясь от своих древних нравов и сообразуясь с европейскими. Замечались успехи светского вкуса. Уже двор наш блистал великолепием и, несколько лет говорив по-немецки, начал употреблять язык французский. В одежде, в экипажах, в услуге вельможи наши мерились с Парижем, Лондоном, Веною. Но грозы самодержавия еще пугали воображение людей: осматривались, произнося имя самой кроткой Елизаветы или министра сильного; еще пытки и Тайная канцелярия существовали.

Новый заговор — и несчастный Петр III в могиле со своими жалкими пороками… Екатерина II была истинною преемницею величия Петрова и второю образовательницею новой России. Главное дело сей незабвенной монархини в том, что ею смягчилось самодержавие, не утратив силы своей. Она ласкала так называемых философов XVIII века и пленялась характером древних республиканцев, но хотела повелевать, как земной Бог, — и повелевала. Петр, насильствуя обычаи народные, имел нужду в средствах жестоких, — Екатерина могла обойтись без оных, к удовольствию своего нежного сердца, ибо не требовала от россиян ничего противного их совести и гражданским навыкам, стараясь единственно возвеличить данное ей Небом Отечество или славу свою — победами, законодательством, просвещением. Ее душа, гордая, благородная, боялась унизиться робким подозрением, — и страхи Тайной канцелярии исчезли, с ними вместе исчез у нас и дух рабства, по крайней мере, в высших гражданских состояниях…

Возвысив нравственную цену человека в своей державе, она пересмотрела все внутренние части нашего здания государственного и не оставила ни единой без поправления: Уставы Сената, губерний, судебные, хозяйственные, военные, торговые усовершенствовались ею. Внешняя политика сего царствования достойна особенной хвалы: Россия с честью и славою занимала одно из первых мест в государственной европейской системе. Воинствуя, мы разили. Петр удивил Европу своими победами, — Екатерина приучила ее к нашим победам…»

Однако внешний блеск, внешние победы царствования Екатерины II скрывали за собой нечто противоположное: язвы, разъедавшие государство и общество. Карамзин пишет и об этом:

«Но согласимся, что блестящее царствование Екатерины представляет взору наблюдателя и некоторые пятна. Нравы более развратились в палатах и хижинах — там от примеров Двора любострастного, здесь от выгодного для казны умножения питейных домов. Пример Анны и Елизаветы извиняет ли Екатерину? Богатства государственные принадлежат ли тому, кто имеет единственно лицо красивое? Слабость тайная есть только слабость; явная — порок, ибо соблазняет других. Самое достоинство государя не терпит, когда он нарушает устав благонравия: как люди ни развратны, но внутренне не могут уважать развратных. Требуется ли доказательств, что искреннее почтение к добродетелям монарха утверждает власть его? Горестно, но должно признаться, что, хваля усердно Екатерину за превосходные качества души, невольно вспоминаем ее слабости и краснеем за человечество. Заметим еще, что правосудие не цвело в сие время; вельможа, чувствуя несправедливость свою в тяжбе с дворянином, переносил дело в Кабинет, там засыпало оно и не пробуждалось. В самых государственных учреждениях Екатерины видим более блеска, нежели основательности; избиралось не лучшее по состоянию вещей, но красивейшее по формам. Таково было новое учреждение губерний, изящное на бумаге, но худо примененное к обстоятельствам России. Солон говорил: „Мои законы несовершенные, но лучшие для афинян“. Екатерина хотела умозрительного совершенства в законах, не думая о легчайшем, полезнейшем действии оных: дала нам суды, не образовав судей; дала правила без средств исполнения. Многие вредные следствия Петровой системы также яснее открылись при сей государыне: чужеземцы овладели у нас воспитанием, двор забыл язык русский; от излишних успехов европейской роскоши дворянство одолжало; дела бесчестные, внушаемые корыстолюбием для удовлетворения прихотям, стали обыкновеннее; сыновья бояр наших рассыпались по чужим землям тратить деньги и время для приобретения французской или английской наружности. У нас были академии, высшие училища, народные школы, умные министры, приятные светские люди, герои, прекрасное войско, знаменитый флот и великая монархиня, — не было хорошего воспитания, твердых правил и нравственности в гражданской жизни. Любимец вельможи, рожденный бедным, не стыдился жить пышно; вельможа не стыдился быть развратным. Торговали правдою и чинами. Екатерина — Великий Муж в главных собраниях государственных — являлась женщиною в подробностях монаршей деятельности: дремала на розах, была обманываема или себя обманывала; не видала или не хотела видеть многих злоупотреблений, считая их, может быть, неизбежными и довольствуясь общим, успешным, славным течением ее царствования.

По крайней мере, сравнивая все известные нам времена России, едва ли не всякий из нас скажет, что время Екатерины было счастливейшее для гражданина российского; едва ли не всякий из нас пожелал жить тогда, а не в иное время».

Царствование Павла I компрометировало самодержавие, причиной того была личность самого императора.

«Но что сделали якобинцы в отношении к республикам, то Павел сделал в отношении к самодержавию: заставил ненавидеть злоупотребления оного. По жалкому заблуждению ума и вследствие многих личных претерпенных им неудовольствий, он хотел быть Иоанном IV; но россияне уже имели Екатерину II, знали, что государь не менее подданных должен исполнять свои святые обязанности, коих нарушение уничтожает древний завет власти с повиновением и низвергает народ со степени гражданственности в хаос частного естественного права. Сын Екатерины мог быть строгим и заслужить благодарность Отечества; к неизъяснимому изумлению россиян, он начал господствовать всеобщим ужасом, не следуя никаким Уставам, кроме своей прихоти; считал нас не подданными, а рабами; казнил без вины, награждал без заслуг; отнял стыд у казни, у награды — прелесть; унизил чины и ленты расточительностью в оных; легкомысленно истреблял долговременные плоды государственной мудрости, ненавидя в них дело своей матери; умертвил в полках наших благородный дух воинский, воспитанный Екатериною, и заменил его духом капральства. Героев, приученных к победам, учил маршировать; отвратил дворян от воинской службы; презирая душу, уважал шляпы и воротники; имея как человек природную склонность к благотворению, питался желчию зла; ежедневно вымышлял способы устрашать людей — и сам всех более страшился; думал соорудить себе неприступный дворец — и соорудил гробницу!.. Заметим черту, любопытную для наблюдателя: в сие царствование ужаса, по мнению иноземцев, россияне боялись даже и мыслить — нет! говорили, и смело!.. Умолкали единственно от скуки частого повторения, верили друг другу — и не обманывались! Какой-то дух искреннего братства господствовал в столицах: общее бедствие сближало сердца, и великодушное остервенение против злоупотреблений власти заглушало голос личной осторожности. Вот действия Екатеринина человеколюбивого царствования: оно не могло быть истреблено в 4 года Павлова и доказывало, что мы были достойны иметь правительство мудрое, законное, основанное на справедливости.

Россияне смотрели на сего монарха, как на грозный метеор, считая минуты и с нетерпением ожидая последней…» В заключение исторического обзора Карамзин пишет о том, что безвластие приносит беды народу и государству, и приходит к выводу, что в каждом заговоре, которым бывает свергнута законная власть и страна ввергнута в бедствие, виновны и заговорщики, и сами властители: «Заговоры суть бедствия, колеблют основу государств и служат опасным примером для будущности. Если некоторые вельможи, генералы, телохранители присвоят себе власть тайно губить монархов или сменять их, что будет самодержавие? Игралищем олигархии, и должно скоро обратиться в безначалие, которое ужаснее самого злейшего властителя, подвергая опасности всех граждан, а тиран казнит только некоторых. Мудрость веков и благо народное утвердили сие правило для монархий, что закон должен располагать троном, а Бог, один Бог — жизнию царей!.. Кто верит Провидению, да видит в злом самодержце бич гнева небесного! Снесем его, как бурю, землетрясение, язву — феномены страшные, но редкие: ибо мы в течение 9 веков имели только двух тиранов, ибо тиранство предполагает необыкновенное ослепление ума в государе, коего действительное счастие неразлучно с народным, с правосудием и с любовью к добру. Заговоры да устрашают народ для спокойствия государей! Да устрашают и государей для спокойствия народов!.. Две причины способствуют заговорам: общая ненависть или общее неуважение к властителю. Бирон и Павел были жертвою ненависти, правительница Анна и Петр III — жертвою неуважения. Миних, Лесток и другие не дерзнули бы на дело, противное совести, чести и всем Уставам государственным, если бы сверженные ими властители пользовались уважением и любовью россиян».

Затем Карамзин переходит к современным событиям, разбирая их опять-таки как историк — в общей панораме движения времени:

«Доселе говорил я о царствованиях минувших — буду говорить о настоящем с моею совестью и с государем, по лучшему своему уразумению. Какое имею право? Любовь к Отечеству и монарху, некоторые, может быть, данные мне Богом способности, некоторые знания, приобретенные мною в летописях мира и в беседах с мужами великими, т. е. в их творениях. Чего хочу? С добрым намерением — испытать великодушие Александра и сказать, что мне кажется справедливым и что некогда скажет история».

Карамзин понимает и одобряет внутреннее желание Александра законодательно ограничить самовластие, проявившееся отрицательными качествами в Павле, но полагает, что в настоящее время введение таких мер несвоевременно и приведет к дестабилизации положения в государстве.

«В самом деле, можно ли и какими способами ограничить самовластие в России, не ослабив спасительной царской власти? Умы легкие не затрудняются ответом и говорят: „Можно, надобно только поставить закон еще выше государя“. Но кому дадим право блюсти неприкосновенность этого закона? Сенату ли? Совету ли? Кто будут члены их? Выбираемые государем или государством? В первом случае они — угодники царя, во втором захотят спорить с ним о власти, — вижу аристократию, а не монархию. Далее: что сделают сенаторы, когда монарх нарушит Устав? Представят о том его величеству? А если он десять раз посмеется над ними, объявят ли его преступником? Возмутят ли народ?.. Всякое доброе русское сердце содрогается от сей ужасной мысли. Две власти государственные в одной державе суть два грозные льва в одной клетке, готовые терзать друг друга, а право без власти есть ничто. Самодержавие основало и воскресило Россию: с переменою Государственного Устава ее она гибла и должна погибнуть, составленная из частей столь многих и разных, из коих всякая имеет свои особенные гражданские пользы. Что, кроме единовластия неограниченного, может в сей махине производить единство действия?»

Пути реального, действенного ограничения самовластия Карамзин видит в ином. Он рассуждает так: если Александр будет царствовать «добродетельно», придерживаясь «законов Божиих и совести», он «приучит подданных ко благу». Такое правление станет народными обычаями и правилами, и его наследники, если и захотят злоупотребить властью, встретят народную ненависть. «Тиран может иногда безопасно господствовать после тирана, но после государя мудрого — никогда», — заключает Карамзин.

Начиная изложение своих соображений о настоящем положении страны, Карамзин прибегает к авторитету общественного мнения, к той силе, которая может влиять на государственную политику.

«Все россияне были согласны в добром мнении о качествах юного монарха: он царствует 10 лет, и никто не переменит о том своих мыслей; скажу еще более: все согласны, что едва ли кто-нибудь из государей превосходил Александра в любви, в ревности к общему благу; едва ли кто-нибудь столь мало ослеплялся блеском венца и столь умел быть человеком на троне, как он!.. Но здесь имею нужду в твердости духа, чтобы сказать истину. Россия наполнена недовольными: жалуются в палатах и в хижинах, не имеют ни доверенности, ни усердия к правлению, строго осуждают его цели и меры. Удивительный государственный феномен! Обыкновенно бывает, что преемник монарха жестокого легко снискивает всеобщее одобрение, смягчая правила власти: успокоенные кротостью Александра, безвинно не страшась ни Тайной канцелярии, ни Сибири и свободно наслаждаясь всеми позволенными в гражданских обществах удовольствиями, каким образом изъясним сие горестное расположение умов? Несчастными обстоятельствами Европы и важными, как думаю, ошибками правительства, ибо, к сожалению, можно с добрым намерением ошибаться в средствах добра. Увидим…»

Прежде всего, Карамзин обращает внимание на неудачную и непоследовательную внешнюю политику правительства, которая объективно способствовала усилению Наполеона. Рассорив Россию с союзниками и нанеся ей огромный материальный и моральный ущерб, она тем не менее вела не к миру с Францией, а к неизбежному военному столкновению с ней. В сложившейся ситуации Карамзин обвиняет правительство и ближайшее окружение императора: «Никто не уверит россиян, чтобы советники Трона в делах внешней политики следовали правилам истинной, мудрой любви к Отечеству и к доброму государю. Сии несчастные, видя беду, думали единственно о пользе своего личного самолюбия: всякий из них оправдывался, чтобы винить монарха».

Свои замечания о переменах внутри государства Карамзин предваряет общими рассуждениями о самом процессе изменений государственного устройства и государственных учреждений, обычно болезненно отзывающемся на ходе повседневных дел и жизни населения.

«Посмотрим, как они (то есть „советники Трона“. — В. М.) действовали и действуют внутри государства. Вместо того чтобы немедленно обращаться к порядку вещей Екатеринина царствования, утвержденному опытом 34 лет и, так сказать, оправданному беспорядками Павлова времени; вместо того чтобы отменить единственно излишнее, прибавить нужное, одним словом, исправлять по основательному рассмотрению, советники Александровы захотели новостей в главных способах монаршего действия, оставив без внимания правило мудрых, что всякая новость в государственном порядке есть зло, к коему надобно прибегать только в необходимости: ибо одно время дает надлежащую твердость уставам; ибо более уважаем тот, что давно уважаем, и все делаем лучше от привычки».

Утверждая, что сложившаяся в царствование Екатерины II «система правительства не уступала в благоустройстве никакой иной европейской, заключая в себе, кроме общего со всеми, некоторые особенности, сообразные с местными обстоятельствами империи», Карамзин рассматривает министерства, учрежденные «согласно с мыслями фельдмаршала Миниха и с системою правительств иностранных». Министерства были созданы, но не было разработано верного, ясного руководства для их работы.

Карамзин задается вопросом, какая от этих реформ последовала польза. «Министерские бюро заняли место коллегий. Где трудились знаменитые чиновники, президент и несколько заседателей, имея долговременный навык и строгую ответственность правительствующего места, — там увидели мы маловажных чиновников, директоров, экспедиторов, столоначальников, которые, под щитом министра, действуют без всякого опасения. Скажут, что министр все делает и за все ответствует; но одно честолюбие бывает неограниченно. Силы и способности смертного заключены в пределах весьма тесных. Например, министр внутренних дел, захватив почти всю Россию, мог ли основательно вникать в смысл бесчисленных входящих к нему и выходящих от него бумаг? Могли даже разуметь предметы столь различные? Начали являться, одни за другими, комитеты: они служили сатирой на учреждение министерств, доказывая их недостаток для благоуспешного правления. Наконец заметили излишнюю многосложность внутреннего министерства… Что же сделали?.. Прибавили новое, столь же многосложное и непонятное для русских в его составе».

Для согласования действий был создан из министров еще один комитет, «но сей Комитет не походит ли на Совет 6 или 7 разноземцев, из коих всякий говорит особенным языком, не понимая других, — замечает Карамзин. — Министр морских сил обязан ли разуметь тонкости судебной науки или правила государственного хозяйства, торговли и проч.? Еще важнее то, что каждый из них, имея нужду в сговорчивости товарищей для своих собственных выгод, сам делается сговорчив».

Карамзин объясняет сложившуюся ситуацию прежде всего «излишней поспешностью» введения новых форм, неожиданной, скоропалительной новизной и замечает: «Спасительными уставами бывают единственно те, коих давно желают лучшие умы в государстве и которые, так сказать, предчувствуются народом, будучи ближайшим целебным средством на известное зло: учреждение министерств и Совета имело для всех действие внезапности. По крайней мере, авторы долженствовали изъяснить пользу своих новых образований: читаю и вижу одни сухие формы. Мне чертят линии для глаз, оставляя мой ум в покое. Говорят россиянам: „Было так, отныне будет иначе“. Для чего? — не сказывают. Петр Великий в важных переменах государственных давал отчет народу: взгляните на Регламент духовный, где император открывает вам всю душу свою, все побуждения, причины и цели сего Устава. Вообще новые законодатели России славятся наукою письмоводства более, нежели наукою государственною…»

Поскольку недееспособность новой системы государственного управления была видна всем, таким же всеобщим неминуемо должно было стать и ее осуждение.

«Рассматривая, таким образом, сии новые государственные творения и видя их незрелость, добрые россияне жалеют о бывшем порядке вещей. С Сенатом, с коллегиями, с генерал-прокурором у нас шли дела и прошло блестящее царствование Екатерины II. Все мудрые законодатели, принуждаемые изменять уставы политические, старались как можно менее отходить от старых. „Если число и власть сановников необходимо должны быть переменены, — говорит умный Макиавелли, — то удержите хотя имя их для народа“. Мы поступаем совсем иначе: оставляем вещь, гоним имена, для произведения того же действия вымышляем другие способы! Зло, к которому мы привыкли, для нас чувствительно менее нового, а новому добру как-то не верится. Перемены сделанные не ручаются за пользу будущих: ожидают их более со страхом, нежели с надеждой, ибо к древним государственным зданиям прикасаться опасно. Россия же существует около 1000 лет, и не в образе дикой Орды, но в виде государства великого, а нам все твердят о новых образованиях, о новых уставах, как будто бы мы недавно вышли из темных лесов американских! Требуем более мудрости хранительной, нежели творческой. Если история справедливо осуждает Петра I за излишнюю страсть его к подражанию иноземным державам, то оно в наше время не будет ли еще страшнее? Где, в какой земле европейской блаженствует народ, цветет правосудие, сияет благоустройство, сердца довольны, умы спокойны?..

Мы читаем в прекрасной душе Александра сильное желание утвердить в России действие закона… Оставив прежние формы, но двигая, так сказать, оные постоянным духом ревности к общему добру, он скорее мог бы достигнуть сей цели…

Скажем ли, повторим ли, что одна из главных причин неудовольствия россиян на нынешнее правительство есть излишняя любовь его к государственным преобразованиям, которые потрясают основу империи и коих благотворность остается доселе сомнительной».

После критики новой системы государственного управления Карамзин переходит к частным постановлениям правительства, отмечая особенно неудачные.

Первым из них в перечне Карамзина стоит Манифест о милиции 1806 года, которым император и правительство предписывали создавать ополчение в помощь регулярным войскам ввиду угрозы вторжения французской армии в пределы России. «Верю, что советники государевы имели доброе намерение, — пишет Карамзин, — но худо знали состояние России». Предполагалось собрать 60 тысяч ратников, но военное ведомство не имело оружия, чтобы вооружить их. Содержание такой армии должно было разорить и дворян, и крестьян. В результате, говорит Карамзин, «изумили дворян, испугали земледельцев; подвозы, работы остановились; с горя началось пьянство между крестьянами; ожидали и дальнейших неистовств. Бог защитил нас. Нет сомнения, что благородные сыны Отечества готовы были тогда на великодушные жертвы, но скоро общее усердие простыло; увидели, что правительство хотело невозможного; доверенность к нему ослабела, и люди, в первый раз читавшие Манифест со слезами, чрез несколько дней начали смеяться над жалкой милицией! Наконец уменьшилось число ратников… Имели 7 месяцев времени — и не дали армии никакой сильной подмоги! Зато — мир Тильзитский…» Карамзин говорит также и о том, что можно было бы предпринять в тогдашних обстоятельствах: «Если бы правительство, вместо необыкновенной для нас милиции, потребовало от государства 150 тысяч рекрутов с хлебом, с подводами, с деньгами, то сие бы не произвело ни малейшего волнения в России и могло бы усилить нашу армию прежде Фридландской битвы. Надлежало бы только не дремать в исполнении».

Также понапрасну были истрачены миллионы на образование, поскольку и здесь не учли российской действительности: «Выписали профессоров, не приготовив учеников; между первыми много достойных людей, но мало полезных; ученики не разумеют иноземных учителей, ибо худо знают язык латинский, и число их так невелико, что профессоры теряют охоту ходить в классы. Вся беда оттого, что мы образовали свои университеты по немецким, не рассудив, что здесь иные обстоятельства. В Лейпциге, в Геттингене надобно профессору только стать на кафедру — зал наполнится слушателями. У нас нет охотников для высших наук. Дворяне служат, а купцы желают знать существенно арифметику или языки иностранные для выгоды своей торговли. В Германии сколько молодых людей учатся в университетах для того, чтобы сделаться адвокатами, судьями, пасторами, профессорами! — наши стряпчие и судьи не имеют нужды в знании римских прав; наши священники образуются кое-как в семинариях и далее не идут, а выгоды ученого состояния в России так еще новы, что отцы не вдруг еще решатся готовить детей своих для оного. Вместо 60 профессоров, приехавших из Германии в Москву и другие города, я вызвал бы не более 20 и не пожалел бы денег для умножения числа казенных питомцев в гимназиях; скудные родители, отдавая туда сыновей, благословляли бы милость государя, и призренная бедность чрез 10–15 лет произвела бы в России ученое состояние. Смею сказать, что нет иного действительнейшего средства для успеха в сем намерении. Строить, покупать домы для университетов, заводить библиотеки, кабинеты, ученые общества, призывать знаменитых иноземных астрономов, физиков — есть пускать в глаза пыль».

Карамзин критикует изданный в 1809 году Указ об экзаменах, по которому чиновники для производства в чин VIII класса (коллежский асессор), дающий ряд привилегий, чин небольшой и обычно достигаемый разночинцами в результате долговременной и усердной службы, должны были иметь диплом об окончании государственного высшего учебного заведения или же подвергнуться экзамену по его программе. Такие же условия ставились для получения чина V класса (статский советник), последнего предгенеральского.

Карамзин называет указ «несчастным» и пишет о нем:

«Отныне никто не должен быть производим ни в статские советники, ни в асессоры без свидетельства о своей учености. Доселе в самых просвещенных государствах требовалось от чиновников только необходимого для их службы знания: науки инженерной — от инженера, законоведения — от судьи и проч. У нас председатель Гражданской палаты обязан знать Гомера и Феокрита, секретарь сенатский — свойство оксигена и всех газов, вице-губернатор — Пифагорову фигуру, надзиратель в доме сумасшедших — римское право, или умрут коллежскими и титулярными советниками. Ни 40-летняя деятельность государственная, ни важные заслуги не освобождают от долга знать вещи, совсем для нас чуждые и бесполезные. Никогда любовь к наукам не производила действия, столь несогласного с их целью! Забавно, что сочинитель сего Указа, предписывающего всем знать риторику, сам делает в нем ошибки грамматические!.. Не будем говорить о смешном; заметим только вредное. Доныне дворяне и недворяне в гражданской службе искали у нас чинов или денег; первое побуждение невинно, второе опасно: ибо умеренность жалованья производит в корыстолюбивых охоту мздоимства. Теперь, не зная ни физики, ни статистики, ни других наук, для чего будут служить титулярные и коллежские советники? Лучшие, т. е. честолюбивые, возьмут отставку, худшие, т. е. корыстолюбивые, останутся драть кожу с живого и мертвого. Уже видим и примеры. Вместо сего нового постановления надлежало бы только исполнить сказанное в Уставе университетском, что впредь молодые люди, вступая в службу, обязаны предъявлять свидетельство о своих знаниях. От начинающих можно всего требовать, но кто уже давно служит, с тем нельзя, по справедливости, делать новых условий для службы; он поседел в трудах, в правилах чести и в надежде иметь некогда чин статского советника, ему обещанного законом; а вы нарушаете сей контракт государственный. И вместо всеобщих знаний должно от каждого человека требовать единственно нужных для той службы, коей он желает посвятить себя: юнкеров Иностранной коллегии испытывайте в статистике, истории, географии, дипломатике, языках; других — только в знаниях отечественного языка и права русского, а не римского, для нас бесполезного; третьих — в геометрии, буде они желают быть землемерами и т. д. Хотеть лишнего или не хотеть должного — равно предосудительно».

Другой указ, запрещающий помещикам продавать крестьян в рекруты, пишет Карамзин, Александру внушило «самое святейшее человеколюбие», но в то же время этот указ имеет и отрицательные следствия: «Дотоле лучшие земледельцы охотно трудились 10, 20 лет, чтобы скопить 700 или 800 рублей на покупку рекрута и тем сохранить целость семьи своей, — ныне отнято от них сильнейшее побуждение благодетельного трудолюбия, промышленности, жизни трезвой. На что богатство родителю, когда оно не спасет любезного его сына?» Правда, сочинители указа имели в виду, что помещики продавали в солдаты «худых крестьян» — пьяниц, ленивых, распутных и обладающих другими пороками, поэтому запрещение покупки рекрутов пополнит армию лучшими солдатами. Однако, заключает Карамзин, «скажут, что ныне у нас лучшие солдаты, но справедливо ли? Я спрашивал у генералов — они сего не приметили. По крайней мере, верно то, что крестьяне стали хуже в селениях. Отец трех, иногда двух сыновей заблаговременно готовит одного из них в рекруты и не женит его; сын знает свою долю и пьянствует, ибо добрым поведением не спасет себя от солдатства. Законодатель должен смотреть на вещи с разных сторон, а не с одной, иначе, пресекая зло, может сделать еще более зла».

Карамзин подвергает критике налоговую систему правительства, стремящегося пополнить казну введением новых налогов:

«Умножать государственные доходы новыми налогами есть способ весьма ненадежный и только временный. Земледелец, заводчик, фабрикант, обложенные новыми податями, всегда возвышают цены на свои произведения, необходимые для казны, и через несколько месяцев открываются в ней новые недостатки. Например, за что Комиссариат платил в начале года 10 тысяч руб., за то вследствие прибавленных налогов подрядчики требуют 15 тысяч руб.! Опять надобно умножать налоги, и так до бесконечности! Государственное хозяйство не есть частное: я могу сделаться богатее от прибавки оброка на крестьян моих, а правительство не может, ибо налоги его суть общие и всегда производят дороговизну. Казна богатеет только двумя способами: размножением вещей или уменьшением расходов, промышленностью или бережливостью. Если год от года будет у нас более хлеба, сукон, кож, холста, то содержание армий должно стоить менее, а тщательная экономия богатее золотых рудников. Миллион, сохраненный в казне за расходами, обращается в два; миллион, налогом приобретенный, уменьшается ныне вполовину, завтра будет нулем».

Причиной разорения казны Карамзин считает огромное количество ненужных расходов и скрытого казнокрадства.

«Александра называют даже скупым (имеется в виду, что он уменьшил дворцовые расходы. — В. М.), но сколько изобретено новых мест, сколько чиновников ненужных! Здесь три генерала стерегут туфли Петра Великого; там один человек берет из 5 мест жалованье; всякому — столовые деньги; множество пенсий излишних; дают взаймы без отдачи и кому? — богатейшим людям! Обманывают государя проектами, заведениями на бумаге, чтобы грабить казну… Непрестанно на государственное иждивение ездят инспекторы, сенаторы, чиновники, не делая ни малейшей пользы своими объездами; все требуют от императора домов — и покупают оные двойною ценою из сумм государственных, будто бы для общей, а в самом деле для частной выгоды и проч., и проч. Одним словом, от начала России не бывало государя, столь умеренного в своих особенных расходах, как Александр, — и царствования, столь расточительного, как его!.. Мало остановить некоторые казенные строения и работы, мало сберечь тем 20 миллионов, — не надобно тешить бесстыдного корыстолюбия многих знатных людей, надобно бояться всяких новых штатов, уменьшить число тунеядцев на жалованье, отказывать невеждам, требующим денег для мнимого успеха наук, и, где можно, ограничить роскошь самих частных людей, которая в нынешнем состоянии Европы и России вреднее прежнего для государства».

Карамзин критикует бесконтрольный выпуск ассигнаций, который способствует только падению курса рубля: «Курс упадал более и более, уменьшая цену российских произведений для иноземцев и возвышая оную для нас самих».

Он рассматривает законотворческую деятельность правительства, для чего была создана специальная комиссия:

«Избрали многих секретарей, редакторов, помощников, не сыскали только одного и самого необходимейшего человека, способного быть ее душою, изобрести лучший план, лучшие средства и привести оные в исполнение наилучшим образом. Более года мы ничего не слыхали о трудах сей Комиссии. Наконец государь спросил у председателя и получил в ответ, что медлительность необходима, — что Россия имела дотоле одни указы, а не законы, что велено переводить Кодекс Фридриха Великого. Сей ответ не давал большой надежды. Успех вещи зависит от ясного, истинного о ней понятия. Как? У нас нет законов, но только указы? Разве указы — не законы?.. И Россия не Пруссия: к чему послужит нам перевод Фридрихова Кодекса? Не худо знать его, но менее ли нужно знать и Юстинианов или датский единственно для общих соображений, а не для путеводительства в нашем особенном законодательстве! Мы ждали года два. Начальник переменился, выходит целый том работы предварительной, — смотрим и протираем себе глаза, ослепленные школьною пылью. Множество ученых слов и фраз, почерпнутых в книгах, ни одной мысли, почерпнутой в созерцании особенного гражданского характера России… Добрые соотечественники наши не могли ничего понять, кроме того, что голова авторов в Луне, а не в Земле Русской, — и желали, чтобы сии умозрители или спустились к нам, или не писали для нас законов. Опять новая декорация: видим законодательство в другой руке! Обещают скорый конец плаванию и верную пристань. Уже в Манифесте объявлено, что первая часть законов готова, что немедленно готовы будут и следующие. В самом деле, издаются две книжки под именем Проекта Уложения. Что ж находим?.. Перевод Наполеонова Кодекса!

Какое изумление для россиян! Какая пища для злословия! Благодаря Всевышнего мы еще не подпали железному скипетру сего завоевателя, — у нас еще не Вестфалия, не Итальянское Королевство, не Варшавское Герцогство, где Кодекс Наполеонов, со слезами переведенный, служит Уставом гражданским. Для того ли существует Россия как сильное государство около тысячи лет? Для того ли около ста лет трудимся над сочинением своего полного Уложения, чтобы торжественно пред лицом Европы признаться глупцами и подсунуть седую нашу голову под книжку, слепленную в Париже 6-ю или 7-ю экс-адвокатами и экс-якобинцами? Петр Великий любил иностранное, однако же не велел без всяких дальних околичностей взять, например, шведские законы и назвать их русскими, ибо ведал, что законы народа должны быть извлечены из его собственных понятий, нравов, обыкновений, местных обстоятельств».

Карамзин высказывает ряд принципиальных положений, на которых должно зиждиться российское законотворчество. Он рекомендует прежде всего обратиться к историческому опыту народа: «Для старого народа не надобно новых законов: согласно со здравым смыслом, требуем от Комиссии систематического предложения наших. „Русская Правда“ и „Судебник“, отжив свой век, существуют единственно как предмет любопытства. Хотя „Уложение“ царя Алексея Михайловича имеет еще силу закона, но сколько в нем обветшалого, уже для нас бессмысленного, непригодного! Остаются указы и постановления, изданные от времен царя Алексея до наших: вот — содержание Кодекса! Должно распорядить материалы, отнести уголовное к уголовному, гражданское к гражданскому и сии две главные части разделить на статьи. Когда же всякий Указ будет подведен под свою статью, тогда начинается второе действие: соединение однородных частей в целое, или соглашение указов, для коего востребуется иное объяснить, иное отменить или прибавить, буде опыты судилищ доказывают или противоречие, или недостаток в существующих законах. Третье действие есть общая критика законов: суть ли они лучшие для нас по нынешнему гражданскому состоянию России? Здесь увидим необходимость исправить некоторые, в особенности уголовные, жестокие, варварские: их уже давно не исполняют, — для чего же они существуют к стыду нашего законодательства?»

Кроме собственно русского законодательства Карамзин считает обязательным в общем законе России учитывать также гражданское право других народов, входящих в состав государства. При этом Карамзин подчеркивает, что необходимо уважать национальные особенности народов. «Опасайтесь внушения умов легких, — советует он, — которые думают, что надобно велеть — и все сравняется!»

Последовательность разработки законов Карамзин предлагает вести в порядке значимости их для государства и народа, отнеся разработку формы ведения дел, с чего законодатели александровского правительства обычно начинали, на последнее место: «Оградите святынею закона неприкосновенность церкви, государя, чиновников и личную безопасность всех россиян; утвердите связи гражданские между нами, потом займитесь целостию собственности, наследствами, куплею, завещаниями, залогами и проч.; наконец, дайте Устав для производства дел».

Ошибки высшего руководства порождают злоупотребления местной власти: «Равнодушие местных начальников ко всяким злоупотреблениям, грабеж в судах, наглое взяткобрательство капитан-исправников, председателей палат, вице-губернаторов, а всего более самих губернаторов», а также «беспокойные виды будущего, внешние отношения», по мнению Карамзина, причина того, что «общее мнение столь не благоприятствует правительству».

«Не будем скрывать зла, не будем обманывать себя и государя, — пишет Карамзин, подводя итог своим критическим замечаниям, — не будем твердить, что люди обыкновенно любят жаловаться и всегда недовольны настоящим, — сии жалобы разительны их согласием и действием на расположение умов в целом государстве.

Я совсем не меланхолик и не думаю подобно тем, которые, видя слабость правительства, ждут скорого разрушения, — нет! Государства живущи, и в особенности Россия, движимая самодержавною властью! Если не придут к нам беды извне, то еще смело можем и долгое время заблуждаться в нашей внутренней государственной системе! Вижу еще обширное поле для всяких новых творений самолюбивого неопытного ума, но не печальна ли сия возможность? Надобно ли изнурять силы для того, что их еще довольно в запасе? Самым худым медикам нелегко уморить человека крепкого сложения, только всякое лекарство, данное некстати, делает вред существенный и сокращает жизнь».

Заключительные страницы «Записки о древней и новой России…» Карамзин посвятил соображениям о «средствах целебных», то есть способных исправить нанесенный вред и действенных в настоящее время.

«Главная ошибка законодателей сего царствования, — утверждает Карамзин, — состоит в излишнем уважении форм государственной деятельности: оттого — изобретение различных министерств, учреждение Совета и проч. Дела не лучше производятся — только в местах и чиновниками другого названия. Последуем иному правилу и скажем, что не формы, а люди важны… Да будет… правило: искать людей! Кто имеет доверенность Государя, да замечает их вдали для самых первых мест. Не только в республиках, но и в монархиях кандидаты должны быть назначены единственно по способностям. Всемогущая рука единовластителя одного ведет, другого мчит на высоту; медленная постепенность есть закон для множества, а не для всех. Кто имеет ум министра, не должен поседеть в столоначальниках или секретарях. Чины унижаются не скорым их приобретением, но глупостью или бесчестием сановников; возбуждается зависть, но скоро умолкает пред лицом достойного. Вы не образуете полезного министерства сочинением Наказа, — тогда образуете, когда приготовите хороших министров. Совет рассматривает их предложение, но уверены ли вы в мудрости его членов? Общая мудрость рождается только от частной. Одним словом, теперь всего нужнее люди!»

То, что важны не форма и даже не государственное устройство, а люди, которые осуществляют управление, — одна из любимейших мыслей Карамзина.

Следующим после правила «искать и находить людей» Карамзин считает умение «обходиться с людьми». «Мало ангелов на свете, — пишет он, — не так много и злодеев, гораздо более смеси, то есть добрых и худых вместе. Мудрое правление находит способ усиливать в чиновниках побуждение добра или обуздывает стремление ко злу. Для первого есть награды, отличия, для второго — боязнь наказания. Кто знает человеческое сердце, состав и движение гражданских обществ, тот не усомнится в истине сказанного Макиавелли, что страх гораздо действительнее, гораздо обыкновеннее всех иных побуждений для смертных. Если вы, путешествуя, увидите землю, где все тихо и спокойно, народ доволен, слабый не утеснен, невинный безопасен, — то скажите смело, что в ней преступления не остаются без наказания. Сколько агнцев обратилось бы в тигров, если бы не было страха! Любить добро для его собственных прелестей есть действие высшей нравственности — явления, редкого в мире: иначе не посвящали бы алтарей добродетели. Обыкновенные же люди соблюдают правила честности не столько в надежде приобрести тем особенные некоторые выгоды, сколько опасаясь вреда, сопряженного с явным нарушением сих правил».

«Одно из важнейших государственных зол нашего времени, — пишет Карамзин, — есть бесстрашие (то есть отсутствие страха наказания. — В. М.). Везде грабят, и кто наказан? Ждут доносов, улики, посылают сенаторов для исследования, и ничего не выходит! Доносят плуты — честные терпят и молчат, ибо любят покой. Не так легко уличить искусного вора-судью, особенно с нашим законом, по коему взяткобратель и взяткодатель равно наказываются. Указывают пальцем на грабителей — и дают им чины, ленты, в ожидании, чтобы кто на них подал жалобу. А сии недостойные чиновники в надежде на своих, подобных им, защитников в Петербурге, беззаконствуют, смело презирая стыд и доброе имя, коего они условно лишились. В два или три года наживают по нескольку сот тысяч и, не имев прежде ничего, покупают деревни! Иногда видим, что государь, вопреки своей кротости, бывает расположен и к строгим мерам: он выгнал из службы двух или трех сенаторов и несколько других чиновников, оглашенных мздоимцами; но сии малочисленные примеры ответствуют ли бесчисленности нынешних мздоимцев? Негодяй так рассуждает: „Брат мой N. N. наказан отставкою; но собратья мои, такие-то, процветают в благоденствии: один многим не указ, а если меня и выгонят из службы, то с богатым запасом на черный день — еще найду немало утешений в жизни!“ Строгость, без сомнения, неприятна для сердца чувствительного, но где она необходима для порядка, там кротость не у места».

В создании атмосферы безнаказанности Карамзин прямо обвиняет императора: «Чего Александр не сведает, если захочет ведать? И да накажет преступника! Да накажет и тех, которые возводят его на степень знаменитую! Да ответствует министр, по крайней мере, за избрание главных чиновников! Спасительный страх должен иметь ветви; где десять за одного боятся, там десять смотрят за одним… Начинайте всегда с головы: если худы капитан-исправники, — виновны губернаторы, виновны министры!..»

Вместе с требованием неотвратимости наказания Карамзин требует поднять престиж наград: «Я вижу всех генералов, осыпанных звездами, и спрашиваю: „Сколько побед мы одержали? Сколько царств завоевали?..“ Ныне дают голубую ленту — завтра лишают начальства!.. Сей, некогда лестный, крест Св. Георгия висит на знаменитом ли витязе? Нет, на малодушном и презренном в целой армии! Кого же украсит теперь Св. Георгий? Если в царствование Павла чины и ленты упали в достоинстве, то в Александрово, по крайней мере, не возвысились, чего следствием было и есть — требовать иных наград от государя, денежных, ко вреду казны и народа, ко вреду самых государственных добродетелей… Честь, честь должна быть главною наградою! Римляне с дубовыми венками завоевали мир. Люди в главных свойствах не изменились; соедините с каким-нибудь знаком понятие о превосходной добродетели, т. е. награждайте им людей единственно превосходных, — и вы увидите, что все будут желать оного, несмотря на его ничтожную денежную цену!.. Слава Богу, мы еще имеем честолюбие, еще слезы катятся из глаз наших при мысли о бедствиях России; в самом множестве недовольных, в самых нескромных жалобах на правительство вы слышите нередко голос благодарной любви к Отечеству. Есть люди, умейте только обуздать их в зле и поощрять к добру благоразумною системою наказаний и наград!»

Все рассуждения Карамзина ведут к тому, что в настоящее время и в настоящих условиях государственным строем России должно быть самодержавие: «Самодержавие есть палладиум (священное изображение Афины Паллады — символ и залог благополучия и процветания. — В. М.) России: целость его необходима для ее счастья».

Карамзин пишет, что государь должен «возвышать сан» дворянства, ибо «твердо основанные права благородства в монархии служат ей опорою».

Необходимым считает Карамзин повышение нравственного авторитета духовенства: «Как дворянство, так и духовенство бывает полезно государству по мере общего к ним народного уважения… Не довольно дать России хороших губернаторов — надобно дать и хороших священников; без прочего обойдемся и не будем никому завидовать в Европе».

Также Карамзин касается и одного из самых главных, но официально не обсуждаемого вопроса — крепостного права. «Нынешнее правительство имело, как уверяют, намерение дать господским людям свободу», — начинает он ту часть «Записки…», в которой разбирается эта проблема, и переходит к истории крепостного права в России.

«В девятом, десятом, первом-надесять веке были у нас рабами одни холопы, т. е. военнопленные и купленные чужеземцы, или преступники, законом лишенные гражданства, или потомки их; но богатые люди, имея множество холопей, населяли ими свои земли: вот первые, в нынешнем смысле, крепостные деревни. Сверх того, владелец принимал к себе вольных хлебопашцев в кабалу на условиях, более или менее стеснявших их естественную и гражданскую свободу; некоторые, получая от него землю, обязывались и за себя, и за детей своих служить ему вечно, — вторая причина сельского рабства! Другие же крестьяне, и большая часть, нанимали землю у владельцев только за деньги или за определенное количество хлеба, имея право по истечении урочного времени идти в другое место. Сии свободные переходы имели свое неудобство: вельможи и богатые люди сманивали к себе вольных крестьян от владельцев малосильных, которые, оставаясь с пустою землею, лишались способа платить государственные повинности. Царь Борис отнял первый у всех крестьян волю переходить с места на место, т. е. укрепил их за господами, — вот начало общего рабства. Сей устав изменялся, ограничивался, имел исключения и долгое время служил поводом к тяжбам, наконец, утвердился во всей силе — и древнее различие между крестьянами и холопями совершенно исчезло».

Карамзин был противником крепостного права, он желал его уничтожения, но в то же время старался предвидеть следствия, поскольку перед его глазами стояли примеры того, что самые благие начинания (включая революцию) оборачиваются бедой и несчастьем. То, что писал Карамзин о крепостном праве в 1811 году в «Записке…», он не считал окончательной истиной и искал выхода из созданной историческими обстоятельствами проблемы и много лет позже. В конце 1818 года, когда П. А. Вяземский горячо высказывался против крепостного права, Карамзин его спрашивал: «Желаю знать, каким образом вы намерены через или в 10 лет сделать ваших крестьян свободными; научите меня, я готов следовать хорошему примеру».

В «Записке…» Карамзин рассматривает гражданские и имущественные права крестьян и помещиков:

«Следует: 1) что нынешние господские крестьяне не были никогда владельцами, т. е. не имели собственной земли, которая есть законная, неотъемлемая собственность дворян. 2) Что крестьяне холопского происхождения — также законная собственность дворянская, и не могут быть освобождены лично без особенного некоторого удовлетворения помещикам. 3) Что одни вольные, Годуновым укрепленные за господами, земледельцы могут, по справедливости, требовать прежней свободы; но как — 4) мы не знаем ныне, которые из них происходят от холопей и которые от вольных людей, то законодателю предстоит немалая трудность в распутывании сего узла гордиева, если он не имеет смелости рассечь его, объявив, что все люди равно свободны: потомки военнопленных, купленных, законных невольников, и потомки крепостных земледельцев, — что первые освобождаются правом естественным так же, как вторые — правом монарха самодержавного отменять Уставы своих предшественников. Не вступая в дальнейший спор, скажем только, что в государственном общежитии право естественное уступает гражданскому и что благоразумный самодержец отменяет единственно те Уставы, которые делаются вредными или недостаточными и могут быть заменены лучшими».

Далее Карамзин, основываясь на выводе, что земля, «в чем не может быть и спора — есть собственность дворянская», обрисовывает картину личного освобождения крестьян без земли.

Поскольку работа на земле — единственный источник существования крестьянина, то он вынужден будет остаться у помещика на его условиях, но при этом, задает Карамзин вопрос, не очень-то веря в гуманность российского помещика, «надеясь на естественную любовь человека к родине, господа не предпишут ли им самых тягостных условий? Дотоле щадили они в крестьянах свою собственность, — тогда корыстолюбивые владельцы захотят взять с них все возможное для сил физических: напишут контракт, и земледельцы не исполнят его, — тяжбы, вечные тяжбы!..». Не имеющие возможности исполнить контракты будут искать более легких условий, переходить с места на место, превратятся в бродяг. Это уже беда и для них, и для государства: казна лишится податей, многие поля останутся необработанными, житницы пустыми, количество хлеба в стране резко уменьшится. Лишенные средств к существованию и надзора помещиков крестьяне «начнут ссориться между собою и судиться», «станут пьянствовать, злодействовать — какая богатая жатва для кабаков и мздоимных исправников».

Вызывает у Карамзина страх также нравственное и психологическое состояние крестьян, которые при освобождении, став юридически полноправными гражданами, будут оказывать сильнейшее влияние на общественную нравственность и общественные учреждения: при закрепощении, говорит он, «они имели навык людей вольных — ныне имеют навык рабов». Все это «худо для нравов и государственной безопасности». Карамзин не говорил о крестьянском возмущении, о пугачевщине, в которой вполне проявился «навык рабов», но, безусловно, думал о ней.

В современных условиях, считал Карамзин, «неудобно возвратить» крестьянам свободу по причине внутренней — общественной, юридической, нравственной и психологической — неподготовленности России. Невозможно подвергать испытаниям государственный и общественный строй и ввиду внешней угрозы — войны с Наполеоном.

В то же самое время Карамзин полагает, что нужно постепенно готовить Россию к отмене крепостного права, крестьян — «исправлением нравственным», их владельцев — государственным контролем. Предупреждая, что лишение дворянства его имущественных прав неминуемо расстроит государственное управление, поскольку именно дворянство его осуществляет, Карамзин говорит, что «первая обязанность государя есть блюсти внутреннюю и внешнюю целость государства» и, только учитывая это, он должен подходить к решению других проблем, в том числе и к отмене крепостного права.

Государь, пишет Карамзин, «желает сделать земледельцев счастливее свободою; но ежели сия свобода вредна для государства? И будут ли земледельцы счастливы, освобожденные от власти господской, но преданные в жертву их собственным порокам, откупщикам и судьям бессовестным? Нет сомнения, что крестьяне благоразумного помещика, который довольствуется умеренным оброком или десятиною пашни на тягло, счастливее казенных, имея в нем бдительного попечителя и заступника. Не лучше ли под рукою взять меры для обуздания господ жестоких? Они известны начальникам губерний. Ежели последние верно исполняют свою должность, то первых скоро не увидим; а ежели не будет в России умных и честных губернаторов, то не будет благоденствия и для поселян вольных».

Карамзин подводит итог всему сказанному в «Записке…», веря в будущее России.

«Державы, подобно людям, имеют определенный век свой: так мыслит философия, так вещает история. Благоразумная система в жизни продолжает век человека, — благоразумная система государственная продолжает век государств; кто исчислит грядущие лета России? Слышу пророков близкоконечного бедствия, но благодаря Всевышнего сердце мое им не верит, — вижу опасность, но еще не вижу погибели!

Еще Россия имеет 40 миллионов жителей, и самодержавие имеет государя, ревностного к общему благу. Если он как человек ошибается, то, без сомнения, с добрым намерением, которое служит нам вероятностью будущего исправления ошибок.

Если Александр вообще будет осторожнее в новых государственных творениях, стараясь всего более утвердить существующие и думая более о людях, нежели о формах, ежели благоразумной строгостью обратит вельмож, чиновников к ревностному исполнению должностей; если заключит мир с Турцией и спасет Россию от третьей, весьма опасной, войны с Наполеоном, хотя бы и с утратою многих выгод так называемой чести, которая есть только роскошь сильных государств и не равняется с первым их благом или с целостью бытия; если он, не умножая денег бумажных, мудрою бережливостью уменьшит расходы казны и найдет способ прибавить жалованья бедным чиновникам воинским и гражданским; если таможенные Уставы, верно наблюдаемые, приведут в соразмерность ввоз и вывоз товаров; если, — что в сем предположении будет необходимо, — дороговизна мало-помалу уменьшится, то Россия благословит Александра, колебания утихнут, неудовольствия исчезнут, родятся нужные для государства привычки, ход вещей сделается правильным, постоянным; новое и старое сольются в одно, реже и реже будут вспоминать прошедшее, злословие не умолкнет, но лишится жала!.. Судьба Европы теперь не от нас зависит. Переменит ли Франция свою ужасную систему или Бог переменит Францию — неизвестно, но бури не вечны! Когда же увидим ясное небо над Европой и Александра, сидящего на троне целой России, тогда восхвалим Александрово счастье, коего он достоин своею редкою добротою!

Любя Отечество, любя монарха, я говорил искренно. Возвращаюсь к безмолвию верноподданного с сердцем чистым, моля Всевышнего, да блюдет царя и Царство Российское!»

Александр мог ознакомиться с «Запиской о древней и новой России…» или ночью (разговор о самодержавии, о котором писал Карамзин Дмитриеву, продолжался приблизительно час, так что время для чтения перед сном у императора было), или утром 19 марта. Карамзин и Екатерина Павловна с волнением ожидали результата. Спрашивать было невозможно, оставалось ждать.

Этот день был очень тяжел для Карамзина: сначала томительное ожидание, затем совершенно неожиданная реакция царя. Карамзин лишь немногим рассказывал о том, что произошло тогда. Его рассказ кратко записал историк К. С. Сербинович, который был близок с Карамзиным в последние годы его жизни: «На другой день после чтения, в день отъезда, Карамзин с великим удивлением заметил, что государь был совершенно холоден к нему и, прощаясь со всеми, взглянул на него издали равнодушно».

Дмитриев, Блудов и Вяземский, опять-таки по рассказу самого Карамзина, рисуют эту сцену более драматично. Они (передает их рассказы М. П. Погодин) «свидетельствовали, что государь, сначала благосклонный, милостивый, в последний день показал охлаждение или неудовольствие Карамзину. Граф Блудов повторял мне это несколько раз».

Император выехал из Твери в ночь на 20 марта. Карамзин тоже собрался уезжать, но его задержала Екатерина Павловна. Письмо Дмитриеву от 20 марта, в котором Карамзин писал о милостях, оказанных ему царем, о приглашении жить в Аничковом дворце, заключается фразой: «Еще не знаю, ныне или завтра, или послезавтра выеду отсюда. Великая княгиня хочет еще поговорить со мною».

Екатерина Павловна сказала, что она имела разговор с братом и что он по-прежнему расположен к Карамзину. Наверное, Карамзин воспринял ее слова как желание утешить его и вряд ли поверил им до конца. Но подтверждением справедливости сказанного ею как будто бы может служить свидетельство Дмитриева в его воспоминаниях: «Государь, возвратясь из Твери, изволил сказать мне, что он очень доволен новым знакомством с историографом и столько же отрывками из его „Истории“, которые он, в первый вечер, прослушал до второго часа ночи. Даже изволил вспомнить, что было читано: о древних обычаях россиян и о нашествии монголов на Россию».

В апреле, то есть месяц спустя, Екатерина Павловна гостила в Петербурге и снова говорила с императором о Карамзине. Конфликт, во всяком случае, внешне, был окончательно улажен. 12 апреля великая княгиня писала Карамзину из Петербурга: «Наш дорогой император в добром здравии… Он поручил мне передать Вам его приветствия». Однако неприязнь к Карамзину Александр преодолел только через пять лет: до 1816 года Карамзин не получил ни одного «знака императорской милости», царь, казалось, демонстративно игнорировал его.

Не следует преувеличивать значение царской немилости для самого Карамзина. Скорее всего, он предполагал такой поворот событий и подготовился к нему заранее. После выказанного ему императором «охлаждения или неудовольствия»

Карамзин тотчас сориентировался и выбрал линию поведения. Вообще в трудных обстоятельствах он никогда не терял присутствия духа, не отчаивался, трезво оценивал обстановку и старался найти выход.

Неудовольствие царя «Запиской о древней и новой России…» было столь явно, что не понять его было нельзя. И Карамзин это понял. Наверное, обращаясь к Дмитриеву, постоянному своему ходатаю перед царем, он должен был бы просить о новом заступничестве, но вместо этого рассказывает об оказанных ему милостях, как будто ничего не произошло.

Конечно, сделано это намеренно. Действительно, о каком ходатайстве или заступничестве могла идти речь, когда в основе конфликта лежало различие убеждений? Карамзин своих не собирался менять, царь тоже. В этих обстоятельствах Карамзин избрал совершенно четкую и последовательную тактику: попытка стать советником царя не удалась, он возвращается в прежний статус историографа. Учитывая конфиденциальность акции (В. А. Жуковский писал, что Карамзин не оставил себе копии «Записки…», потому что «был так совестлив, что у себя не хотел иметь того, что для всех должно было остаться тайною»), Карамзин мог считать ее формально как бы и не бывшею. Так он и ведет себя.

Кстати, весьма вероятно, что слова царя, сказанные Дмитриеву о том, что он доволен знакомством с историографом, были вызваны сообщением Дмитриева, основанным на письме Карамзина, что тот «совершенно доволен» вниманием царя и «предан ему навеки». Иного Александр просто не мог сказать после таких уверений.

22 марта Карамзин с Екатериной Андреевной выехал в Москву. Перед отъездом он попросил великую княгиню вернуть ему «Записку о древней и новой России…». «„Записка“ Ваша теперь в хороших руках», — ответила Екатерина Павловна.

Ее увез Александр. Видимо, позже он перечитывал «Записку…» и обсуждал с кем-то из наиболее приближенных лиц, но также втайне, потому что при его жизни о ее существовании никто не знал, и она была обнаружена лишь в 1836 году при разборе бумаг А. А. Аракчеева, умершего в 1834 году.

Раз от разу путешествия в Тверь (а Карамзину пришлось совершить их еще несколько после свидания с царем) становились для него тягостнее. «Отдыхал и отдыхаю после тверских путешествий, — пишет он Дмитриеву в апреле, — собираюсь с мыслями и стараюсь возвратиться в свое прежнее мирное состояние духа, т. е. от настоящего к давно минувшему, от шумной существенности к безмолвным теням, которые некогда также на земле шумели». «После трех путешествий в Тверь отдыхаю за „Историей“, — сообщает Тургеневу, — и спешу окончить Василия Темного: тут начинается действительная история российской монархии: впереди много прекрасного». Дмитриеву 1 мая: «Она (великая княгиня) зовет нас в Тверь. Люблю ее душевно и признателен ко всем ее милостям; однако ж, будучи усердным домоседом, не пленяюсь мыслию скакать по большим дорогам и жить дней по десяти в праздности и беспокоиться о детях. Время летит, а „История“ моя ползет. Хотелось бы дойти скорее хоть до Романовых и напечатать, пока есть сила в душе и зрение в глазах». Брату 30 мая: «Мы с детьми прожили в деревне только две недели и возвратились в Москву с тем, чтобы завтра ехать в Тверь дней на восемь. Как ни приятно нам пользоваться милостью прелестной великой княгини, однако ж грустно расставаться с малютками, да и моя „История“ от того терпит. Впрочем, любя искренно великую княгиню, не могу не исполнить ее воли. Она пишет ко мне самые ласковые письма и желает познакомить меня с отцом принца, который теперь у них гостит. Человек редко умный и добродетельный. Наполеон отнял у него Ольденбургское герцогство».

В конце 1811-го — начале 1812 года Карамзин несколько раз отказывался от приглашения: то по причине собственной болезни, то из-за беременности жены. Свое отношение к царю он ограничивает исполнением принятого на себя труда историографа. «Милость государеву чувствую, — пишет он Дмитриеву, — а благодарность моя должна состоять в усердии к работе, которая удостоилась его одобрения». «Милость велика; однако ж, любезнейший братец, я совсем не думаю ехать в Петербург, — объясняет он брату. — Привязанность моя к императорской фамилии должна быть бескорыстна: не хочу ни чинов, ни денег от государя. Молодость моя прошла, а с нею и любовь к мирской суетности».

Однако разговор по темам «Записки о древней и новой России…» с великой княгиней и через нее с царем Карамзин пытается продолжить. Он дарит Екатерине Павловне ко дню ее ангела 24 ноября 1811 года альбом с собственноручными выписками из сочинений различных авторов из Ветхого Завета — из книг Иисуса, сына Сирахова и Иова; из Руссо, Боссюе, Бюффона, Паскаля, Монтеня, Мильтона, Попа и других философов и писателей разных эпох и народов. Все эти цитаты подтверждают ту или иную мысль Карамзина: о естественности и постепенности развития общества и государства; о необходимости учитывать дух времени и народа и уважать устройство и обычаи, освященные временем; о нравственности как основе политики; об осторожности в самооценке своей роли правителями, ибо судьба народов и государств зависит от воли Провидения.

Идеи Карамзина, изложенные им в «Записке о древней и новой России…», для их понимания и восприятия требуют определенных знаний и в еще большей степени опыта самостоятельности мышления. Либералы его времени (и последующих времен) клеили на Карамзина ярлык крепостника и монархиста. Под влиянием либеральной пропаганды в юности находился и А. С. Пушкин. В одном из сохранившихся фрагментов записок, сожженных им при получении известия о восстании 14 декабря 1825 года, Пушкин писал о Карамзине: «Кстати, замечательная черта. Однажды начал он при мне излагать свои любимые парадоксы. Оспоривая его, я сказал: „Итак, вы рабство предпочитаете свободе“. Карамзин вспыхнул и назвал меня своим клеветником. Я замолчал, уважая самый гнев прекрасной души. Разговор переменился». Пушкин в первой половине 1820-х годов, назвав общепризнанные «реакционные» идеи Карамзина парадоксами, судя по контексту, еще в достаточной степени верит общему мнению, но уже сомневается в его справедливости. С годами постижение истинного значения идей Карамзина углубляется. В статье 1830 года «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений» (опубликованной после смерти автора) Пушкин солидаризируется с одним из «парадоксов» Карамзина о вреде «свободы книгопечатания»: «Один из великих наших сограждан сказал мне… что если бы у нас была бы свобода книгопечатания, то он с женой и детьми уехал бы в Константинополь. Все имеет свою злую сторону…» (возможно, последняя фраза представляет собой воспроизведенную по памяти цитату из «Записки…»: «Законодатель должен смотреть на вещи с разных сторон, а не с одной; иначе, пресекая зло, может сделать еще более зла»).

Таким образом, «парадоксы» Карамзина в сознании Пушкина становятся истинами. На заседании Российской академии 18 января 1836 года ее престарелый президент адмирал А. С. Шишков упомянул о пребывании Карамзина в Твери в 1811 году и о его «Записке…» в связи с тем, что в зале присутствовал принц Петр Ольденбургский — сын Екатерины Павловны.

Пушкин решил воспользоваться первым публичным заявлением об этом документе и напечатать «Записку…» в издаваемом им «Современнике». В примечании к публикации он назвал эту рукопись драгоценной, а в сообщении о заседании Российской академии характеризовал «Записку…» как написанную «„со всею искренностию“ прекрасной души, со всею смелостию убеждения смелого и глубокого». Пушкину тогда не удалось опубликовать «Записку…» — цензура не пропустила.

«Глубокие» убеждения Карамзина, «система его разысканий» (слова Пушкина), его «парадоксы» были столь оригинальны, что для их понимания и усвоения требовалось преодолеть общепризнанные мнения, которые стали уже не мнениями, а безусловным рефлексом. Пушкин знал, что для осмысления фундаментальных идей Карамзина нужно время, они будут поняты в будущем, идеи верного рыцаря «века Просвещения», практическое осуществление надежд которого переносилось с осьмого-надесять века на девятый-надесять век.

Пушкин всего дважды в своих сочинениях употребил слово «парадокс»: один раз он прямо связал его с именем Карамзина, в другом имя не названо, но речь, безусловно, идет о нем. Это — очень известный сейчас фрагмент неоконченного стихотворения «О, сколько нам открытий чудных…». Благодаря популярной телепередаче «Очевидное — невероятное» у нас сейчас слово «открытие» в контексте этого четверостишия воспринимается как естественно-научное открытие, хотя его значение гораздо шире, у Пушкина оно обозначает вообще нечто ценно-новое. «Ошибки и открытия предшественников, — говорит он в статье о „Слове о полку Игореве“, — открывают и очищают дорогу последователям». Приняв все это во внимание, становится ясно, что в четверостишии говорится вовсе не о физических законах:

О, сколько нам открытий чудных

Готовит просвещенья дух,

И опыт, сын ошибок трудных,

И гений, парадоксов друг…

Трактат Карамзина особенно ценен не тем, что он критикует, разоблачает ошибки правителей, а тем, что он говорит о том, как предупредить и избежать их. Он называет два признака, по которым падают правительства: ненависть народа к ним или общее неуважение. Карамзин определяет основу и непременное условие существования государства как гармонию нравственных принципов народа и власти. К тому же выводу о первенствующей роли нравственности в функционировании государства спустя 75 лет пришел в результате многолетнего изучения истории России и другой великий русский историк — С. М. Соловьев.

При чтении «Записки о древней и новой России…» и нашего современника — думающего читателя ожидает еще много «открытий чудных».

Загрузка...