Глава 13

Дела складывались удачно. Довольно удачно. Потому что никогда не бывает, чтобы все удалось провернуть. На это и расчета нет. Готовишь вопросы всегда с запасом. В облторге он опоздал — холодильную установку отдали в новый сельский универмаг, зато договорился о партии детской одежды и польской мебели. У железнодорожников включил в план реконструкцию вокзала, еще обещали привокзальную площадь привести в порядок. Тут повезло крупно. Лосев зашел, когда искали подходящий адрес. Случайно, из обрывков фраз уловил он суть разговора, вмешался — и в самый раз. Со штатами тоже уладил без потерь. А все равно радости не было.

Из отдела в отдел, из кабинета в кабинет, для каждого заготовлен листок в специальном блокноте. Что не забыть в финансовом отделе, что в промышленном. А в папке заготовлены отпечатанные бумаги, чтобы в случае согласия тут же закрепить, чтобы было на чем резолюцию поставить. Это основа. Их немало — основ, первейших правил для всяких хлопот. Нельзя сразу: здрасте, вы почему деньги урезали на телефонизацию? Надо сперва просто пообщаться, как с давними знакомыми. У всех семьи, заботы. Особенно он был внимателен к женщинам. В них была какая-то материнская отзывчивость к его заштатному, маленькому, невидному городку. Он похвалил новую прическу Наталии Николаевны, отметил, что все девочки в отделе загорели, а у Ани появились дивные расписные бусы. Каждая сотрудница была для него, кроме всего прочего, еще и женщина. У себя, в Лыкове, он не мог себе этого позволить. Здесь, в области, к нему возвращался мужской интерес, что-то включалось, и он начинал видеть их подобранные в тон кофточки, шарфики, сумочки; тщательно проверенные перед зеркалом, обсужденные краски губ, век, волос — то, что составляет азарт, игру женской жизни независимо от возраста. Женщины отлично чувствовали в нем непритворный интерес к себе, то есть к их нарядам, то есть опять-таки к себе. Мнение Лосева о платьях, о прическах, то, как он это замечал и оценивал, было дороже обычных подношений в виде конфет или духов, какими одаривали исполкомовских «барышень» командировочные. Поддерживать отношения нельзя подарками, учил Лосев своих работников. Отношения надо вести постоянно, а не от просьбы к просьбе.

— Ты чего ровно бы не в себе? — спросила Наталия Николаевна, несмотря на все его шутки и смех.

Они сидели за стеклянной перегородкой. Красиво уложенные кудряшки делали ее курносое личико кукольным. Многих кукольность эта и смешливость обманывали. К перегородке был приклеен портрет артиста Тихонова и фотография четырнадцатилетнего сына. Загорелась лампочка на селекторе. Наталия Николаевна покосилась на нее.

— Начальство, — сказала она. — Обойдутся. Ну давай выкладывай.

Слушать она умела. Она воспринимала каждое слово, и все то, что было между словами, все его недомолвки и вздохи.

Он сказал, что надо бы перенести строительство филиала. На другую площадку. Вниз по реке. Примерно на километр, даже меньше, тоже в черте города. Рассказал почему. Вкратце упомянул о картине, но сохранить Жмуркину заводь надо было ради ее собственной красоты.

По ее лицу он понял, насколько трудное это дело. Она могла судить, ибо строительство филиала финансируется как первоочередное. Перенос означает изменение проекта, задержку, удорожание… Впрочем, она внимательно посмотрела на него, по этой линии не безнадежно, удорожание, оно на руку строителям; как ни парадоксально, но многие хотят удорожания.

Она поверила сразу, не тому, что он сказал, а тому, что ему это надо. Только спросила для верности:

— Ты можешь отступиться от этого дела?

— Нет, не могу.

— Тогда тебе нужны другие мотивировки.

Светло-желтые кудряшки ее лежали неподвижно и твердо, точно отлакированная деревянная резьба.

Она слушала его рассуждения о пейзаже без улыбки и без удивления, но слова ее означали, что нажимать на это не следовало, тем более у Уварова. А без него не обойтись. Она это ясно дала понять, не называя его. Больше они об этом не говорили. Про деньги на телефонизацию он не напоминал, но Наталия сама тут же распорядилась восстановить прежние ассигнования. В знак благодарности он приколол к перегородке рядом с Тихоновым цветную фотографию астаховской картины, одну из тех, что сделал директор леспромхоза.

Он заставил себя быть довольным и беспечным. Да-да, нет-нет, его удрученный вид мог только осложнить дело. Он давно заметил, что чем меньше показываешь свою заинтересованность в каком-либо вопросе, тем легче он решается.

Пашков встретился в коридоре. Еще издали узналась его высокая плоская фигура без шеи, с напомаженными волосами. Поздоровались настороженно, от пожатия холодной костистой руки у Лосева привычно напряглось внутри. Пашков это почувствовал, по бледному плоскому лицу его косо скатилась усмешечка. Давняя эта усмешечка с детских лет действовала на Лосева, как будто Пашков знал о нем что-то нехорошее. В другой раз Лосев бы подколол его, но тут стерпел, взял под руку, настроил себя на сердечность. Почему нет, отцы дружили, да еще как, а сыновья зачем-то враждуют. Лосев стал рассказывать о том, что вычитал в отцовских записях.

Зашли в кабинетик Пашкова, хозяин достал из шкафчика бутылку французского коньяка, прием совершался по высшему классу. Небрежно плеснул в пузатые коньячные рюмочки. Звонили телефоны, их стояло штук пять, не считая селектора. Пашков, в одной руке рюмка, другой жонглировал трубками, бросал кому-то односложно-холодно, кивая Лосеву, продолжай, мол, не обращай внимания. Не понять было по его белому плоскому лицу, впервые он слышал про самоубийство Георгия Васильевича Пашкова, знал ли что раньше. Иногда взглядывал на Лосева быстро, в упор, словно наставляя объектив.

— Папаша твой, значит, мемуары писал? Писатель!. Ну как, хорош коньячок? — И похохотал, поигрывая в пальцах рюмкой.

Когда Петька Пашков, нагулявшись по свету, вернулся домой, пришел в горсовет к Лосеву проситься на какую-нибудь, на любую работу, Лосев прежде всего увидел эти когтистые лапы, которыми тот хватал их, пацанов, за волосы и тыкал лицом в свои босые ноги. Заставлял их привязывать друг друга к дереву и расстреливать, учил писать всякие пакости на стенах. И вот Петька Пашков стоял перед ним, заискивал и в страхе ожидал решения. Лосев устроил его в орготдел. Работал Пашков плохо, на него жаловались, он угрожал, похвалялся дружбой с Лосевым. Долгое время Лосев терпел. Боялся сделать ему замечание. Никого не боялся, а Пашкова боялся. Встречаясь, Пашков стискивал руку своей когтистой лапой так, что Лосев кривился от боли, и тогда Пашков торжествующе похохатывал, норовил схватить Лосева за руки при людях, чтобы все видели, как Лосев корчится. Лосев купил теннисный мяч, силомер и весь отпуск, как мальчишка, ожесточенно жал мяч, упражнял пальцы, работал с ракеткой, вертел железную палку. Когда после отпуска встретились, Лосев спокойно протянул руку, принял пожатие не уступив, сказал: «Что-то чахнуть ты стал, Петр Георгиевич», и через несколько дней накричал на Пашкова грубо, зло, окончательно освобождаясь от его власти. Вскоре выдался случай спровадить Пашкова на какие-то курсы, после устроить так, чтобы оттуда взяли его в областной аппарат.

Попав в облисполком, Пашков расцвел быстро, прослыл крутым и нужным работником, годным там, где надо было требовать, нажимать, отказывать. Все же для Лосева было неожиданным назначение его помощником Уварова — должность невидная, теневая, однако влиятельная. Неожиданно это было и неприятно. Получалось, что в Лыкове его недооценивали. Пашков с обычной своей косой усмешечкой повсюду намекал, что в Лыкове он мешал кой-кому… На новой должности появилась в нем заносчивость, говорить стал тихо, медленно, и движения тоже замедлились. Новая его жена была москвичка, она преподавала английский, и Пашков ходил одетый строго, чисто, вставлял всякие словечки — дринк, вери матч, бай-бай; Уварова он называл — май чиф.

Все чаще стали возникать у Лосева недоразумения, неудачи, в которых он чувствовал когтистую лапу Петьки Пашкова.

Иметь Пашкова врагом было неразумно, да и с чего они должны враждовать, чего не поделили. Земляки, лыковцы, отцы которых закадычные друзья. Лосев, рассказывая про старую школьную тетрадь отца, растрогался, заметил, как поредел, вылез рыжеватый чуб Петьки Пашкова, увидел металлические зубы его, подумал, что, может, они оба сейчас стали похожи на своих отцов.

Пашков бросил на стол красную пачку «Мальборо», сладко задымил.

— Самоубийство? Хм… Это доказать надо. Про моего папаню достаточно известно, про его заслуги. Мало ли что твоему показалось. Он ведь у тебя был запьянцовским мужичонкой. И вообще, ты прости меня, папаня твой… — Он повертел пальцем у виска, похохотал. — Ты ведь и сам считал, что он того… а?

Лосев глаз не поднял, смотрел на рюмку.

— Насчет моего папани… Пора бы улицу его именем в Лыкове назвать. Вот о чем бы тебе подумать… — и когда Лосев не отозвался, добавил: — Но у вас там другие страсти.

— Какие же?

— Художнички, музейчики… На Каменева работаете? Или ты сам на его место прицелился?

Лосев прижмурил глаза, будто рассмеялся, ничего не сказал, стерпел. Пашков прихлопнул трубку городского телефона не отвечая и сказал тихо, медленно:

— Дешевое местечко. Хлопотное. Слиняешь быстро. Меценатом, значит, сделался? Слыхали. А Поливанов о тебе плохо отзывается. Сигналит, телегу грузит. — Он смотрел в упор на Лосева, испытывая его, проглотит ли и это, и Лосев проглотил это, кивая удрученно; надо же, Поливанов, какая жалость, вроде бы заодно с ним хотели сохранить Жмуркину заводь, ту самую, которую Петька Пашков проныривал, чемпионил среди всех огольцов.

— Что ты мне все про детство, — сказал Пашков. — Растрогать хочешь? Не понимаешь ты, что разное у нас детство… Но ничего, Пашков пробился, Пашкова не затопчешь. И тебе не удалось придавить меня. Силенок не хватило. Хотя ты свою ручку тренировал, — он откинулся назад, захохотал, да так, что и Лосев засмеялся.

Так, посмеиваясь, и ушел, не позволив себе ответить. Ни единого крепкого словечка не мог себе разрешить. Терпеть и глотать вроде Лосев привык, но нынче почему-то было невмоготу, и обидно, что никто этого не видит и никому не расскажешь, да и как передать этот разговор с Пашковым, разве тот же Анисимов поймет? Тучкова и та не поймет, сколько дерьма всякого нахлебаться пришлось, а между прочим, не ради себя. Добро бы за показатели какие хлопотали, а то ради Жмуркиной заводи, отвлеченности какой-то, пропади она пропадом.

Приезжая в область, Лосев большей частью испытывал хмельную радость высвобождения. Походка становилась легкой, руки болтались размашистей, хохотал громче, вспоминались анекдоты. Никому здесь не было до него дела. Он мог идти без пиджака, рубашку навыпуск, мог тащить авоську с апельсинами… Можно было поглазеть на витрины, зайти в магазин потолкаться, как все люди, заглянуть на рынок, а то и в рюмочную. Славное это заведение — запах водочки, сигарет, одни мужики и без насиженной пьяности пивных, без приставаний, липких тягучих разговоров. Опрокинул стопочку, закусил бутербродом, культурно, коротко. Осенью в Лыкове откроют две такие рюмочные, между прочим, лучшее средство борьбы с пьянством, не сравнить с безобразными фанерными павильонами, где спаивают людей «бормотухой».

Нынче, выйдя из облисполкома, он ни на что не смотрел, никуда не отвлекался. Логически он мог доказать себе, что незачем раньше времени мучиться, что все, что возможно, он сделает, а дальше от него не зависит, выше головы не прыгнешь и тому подобное. Но доказательства не помогали, логика не действовала, его томило чувство то ли вины, то ли ошибки, которую он совершает.

За два дня дела зарезные удалось решить, причем не выходя на большое начальство. Лучше всего было иметь дело со средним звеном, даже с «низшим персоналом». И начальству тоже нравится, когда его не ставят в тупик, не отвлекают, не обременяют. Подчиненные сами решать особо серьезного не могли, но всякое решение зависело от них — от замзавов, от инженеров, плановиков, экономистов; они могли загробить, задробить, утопить, спустить в песок, не довести до дела; к ним в итоге попадала любая бумага с долгожданной резолюцией, они увязывали, вносили в графы, обеспечивали, согласовывали, советовали. Они могли в срок подать бумагу, подтвердить в нужный момент, в минуту сомнения, подтолкнуть начальство…

Правда, наставник Лосева, его советчик и родственник Аркадий Матвеевич не разделял его увлечения.

— Столоначальники и прочие трудящиеся клерки годятся для облегчения работы, однако карьеру твою определяют другие. Тебе надо больше в высших сферах околачиваться. Ты по своему внешнему виду, по хватке и энергии душевной годишься для областного руководства и двигай туда, пока не перезрел. Цинизма бы тебе поднабраться.

У Аркадия Матвеевича голос был зычный, бархатистый.

— Наденька, счастье мое, свет очей моих, утоли нас! — возгласил он с порога рюмочной, и все обернулись к нему, забавляясь его фигурой и манерою, какой он говорил на публику.

Наденька налила им по пятьдесят граммов. «Моя норма», — предупредил Аркадий Матвеевич, и они отошли в угол.

— Рад тебя видеть, Сереженька, — он троекратно приложился щекой к щеке, чуть преувеличенно, но, несомненно, искренне. — Как славно видеть хорошего человека, да еще холодная водочка и этот бутерброд с килькой, согласись, что если ощутить все это как благо, то можно считать сей миг счастьем!

От него пахло одеколоном, был он идеально выбрит, тонкие седые усики подстрижены волосок к волоску, вид он имел барственный, носил кольцо с печаткой, и из кармашка несколько старомодно зауженного пиджака торчал уголок сиреневого платочка в тон галстуку.

— Каждый деятель должен иметь свой образ, — поучал он Лосева. — Образ — это впечатление, личина в лучшем случае, если угодно. Образ должен быть броским, симпатичным, удобным для владельца. Тебе, Сереженька, надо найти свой образ. Допустим — надежный мужик, упорный, скупой на слова. Или увлеченный энтузиаст, генератор идей. А может, тебе подойдет — простак, доверчивый работяга, честный и прямой? Великая вещь — найти себе образ. Возьми, к примеру… — Он наклонился, шепнул: — Уваров. Ясный всем образ. Точный, неутомимый, как робот… Или возьми меня. — Он возвысил голос, зная, что его слушают: — Я как бы олицетворяю образ российского интеллигента. Зверь, чудом уцелевший. Этим и любопытен.

Лосев рассмеялся и подумал, что так оно, пожалуй, и есть, старомодный в своей галантности, велеречивый, широко образованный, умница; обидно было, что относились к нему несерьезно, снисходительно.

Служил Аркадий Матвеевич юристом в юридическом отделе облисполкома. Несмотря на скромную должность, его часто вызывали наверх советоваться по делам щекотливым, требующим психологического расчета, тонкого понимания высших инстанций. Ему поручали готовить туда деликатные бумаги, объяснительные записки. Причем Аркадий Матвеевич в Москву не выезжал, никаких связей в центре не имел. Трудно сказать, откуда он черпал свои прогнозы и такое предвидение поведения начальства. Похоже было, что, читая какой-нибудь приказ, присланный свыше, он, словно графолог, по почерку изучал характер. Хотя вместо почерка перед ним была машинопись, ксерокопия, ротапринт.

Несколько раз ему предлагали повышение, он отказывался. Этого не понимали, стали относиться уже с меньшим уважением, свысока.

…Стукнулись стопочками, чтобы зазвенело, выпили. И короткий чистый звон, и жгучий холодок водки были отмечены Аркадием Матвеевичем. Он умел любоваться каждым малым удовольствием жизни, находить их повсюду. Вышли на улицу, постояли, как всегда стоят мужчины у рюмочных и пивных, жалея расставаться.

Пронзительно скрипнули тормоза. Черная «Волга» остановилась у поребрика. Приоткрыв дверцу, высунулся мужчина в светло-сером костюме, кудрявый, румяный, счастливо-самодовольный. Он повернулся к ним, громко, с укором заговорил:

— Так-то ты, Аркадий Матвеевич, выполняешь. Я же просил срочно, мне ее завтра посылать, — и он поманил Аркадия Матвеевича пальцем.

Осанистая фигура Аркадия Матвеевича съежилась, сократилась, бочком он подошел, согнулся, Лосев последовал за ним.

Мужчина осадил его взглядом выпуклых светлых глаз.

— Вы идите, гражданин, вас не касается… А тебя, Аркадий Матвеевич, я прошу… Нашел время развлекаться. Смотри, если подведешь меня. Я тебе оказал доверие. Так дело не пойдет. Я думал, ты человек ответственный.

— Напрасно беспокоитесь, товарищ Сечихин, завтра к утру статья будет готова, — лоб и щеки Аркадия Матвеевича неровно покраснели, он оглянулся на Лосева и покраснел сильнее, конфузливо вздрагивающая улыбка его как бы извинялась за этого человека и за себя. Улыбка эта резанула Лосева больнее всего. Он ударил ладонью о горячую крышу машины, и сильно, так что железо барабанно ухнуло.

— Почему вы себе позволяете тыкать человека, который старше вас? И пальчиком подзываете! Встать не удосужились!

Сечихин вылез, встал, опираясь на открытую дверцу. Оставил одну ногу в машине. Мгновенно посуровел, щеки его надулись, вся его спесивость, новенькая, неистраченная, устремилась на Лосева.

— Вы не вмешивайтесь, вы идите себе, гражданин, — сказал он со спокойной угрозой, — давай двигай, не то хлопот не оберешься.

— Невоспитанные начальники — наша большая беда, — громогласно сказал Лосев, — от них во все стороны хамство распространяется. Что же вы, Аркадий Матвеевич, позволяете или вы так уж провинились?

Неподалеку стояли трое дружинников с красными повязками и поглядывали в их сторону. Лосев знал, что ему ничего не будет, он даже предвкушал момент, когда он вытащит свое удостоверение и все сразу переменится. Видимо, Сечихин тоже что-то почувствовал в его уверенности, потому что дружинников не позвал, а требовательно, командно, все еще свысока спросил Аркадия Матвеевича.

— Это кто такой?

Аркадий Матвеевич наклонился к нему, прошептал, мучительно краснея. Сечихин осмотрел Лосева уже по-другому, благожелательно, и сам стал обретать симпатичность оттого, что признал Лосева своим парнем.

— Как же, прослышаны, очень приятно, давайте знакомиться, я новый начальник облплана, Сечихин Павел Павлович, — он протянул руку, но Лосев заложил руки за спину, покачался на носках.

— Что это вам должен написать Аркадий Матвеевич? — и вдруг догадался. — Может, статью? По случаю вступления в должность?

— Статья в основном составлена, — деликатно и смущенно возразил Аркадий Матвеевич. — Я обещал в смысле литературном.

— Знаем, надо начать и кончить, всего-то, иначе бы они не беспокоились. В наилучшем виде хотят предстать. Ваши мысли, Аркадий Матвеевич, — их подпись. И все в полном восторге — ах, какой у нас начальник, какая культура, какой слог! Владеет пером, и сам хорош! Вы бы, Аркадий Матвеевич, ему еще манеры ваши передали, ему бы цены не было. Представляете — волку, да еще крылья! — Лосев дал волю своему голосу, если б он еще знал, какое невыносимое выражение у него на лице сейчас, но он и так наслаждался безоглядным своим гневом. — Вы, я вижу, не стесняетесь, товарищ новый начальник. Кричите, требуете. А ведь Аркадий Матвеевич не подчиненный ваш, вам бы просить его и кланяться.

— Кто кричит? Вы сами кричите.

Аркадий Матвеевич затревожился.

— Будет тебе, Сережа, я виноват, я обещал человеку.

— Неважно. Он права не имеет так себя вести. И вам, Аркадий Матвеевич, не стоит ему писать.

— Да чего особенного случилось, Аркадий Матвеевич? Мы уж как-нибудь сами разберемся, верно? Вы просто выпили лишку, товарищ Лосев, перебрали, бывает, — и Сечихин примирительно похлопал Лосева по рукаву. — Давайте лучше я вас подвезу, куда вам?

Солнце светило ему в глаза, никакого смущения не было в их прозрачной выпуклости. Они просвечивали насквозь невозмутимым довольством.

— А то давайте ко мне заедем? Наверняка собирались в облплан.

— Хватит с меня и этого знакомства.

— Напрасно вы. Все равно придется побывать, никуда от нас не денетесь. — Смеясь, он забрался в машину, опустился на сиденье. — Жду, Аркадий Матвеевич, жду, голубчик!

«Волга», взвизгнув от лишней скорости, умчалась.

Некоторое время они стояли молча, глядя в разные стороны.

— Простите, Аркадий Матвеевич, может, я чем испортил?

Фигура Аркадия Матвеевича постепенно обретала прежнюю величавость, расправились плечи, голова поднялась.

— Ах, Сережа, мне-то ничего не будет, я гнуться умею. Кто гнется, тот выпрямляется. А ты вот накинулся, не разобравшись. Ты от него зависишь по всем статьям.

Но Лосев приобнял Аркадия Матвеевича, прижал от полноты чувств.

— Нет, каков экземпляр!

Он не желал думать ни о каких последствиях, гнев освободил его от всяких осмотрительных соображений. Счастливое это чувство уцелело в нем до вечера, когда он сидел у Аркадия Матвеевича в высоком его вольтеровском кресле, наслаждаясь покоем и умной беседой. Не саднило, не отзывалось горечью, как бывало после того, как он сорвет гнев на подчиненных.

Стены крохотной холостяцкой квартиры Аркадия Матвеевича состояли из стеллажей, так что корешки книг пестрели вместо обоев. Тут были сочинения философов, начиная от Платона, книги о войне, мемуары военачальников и история России. Мало кто знал, что Аркадий Матвеевич воевал командиром батареи в противотанковом полку. Под Ржевом он попал в плен и после войны долго пребывал где-то на Севере. Чем он только не занимался в долгой своей жизни — был мраморщиком, рисовал этикетки, обучал слепых, работал на звероферме, конструировал детские игрушки, были у него даже статьи, от которых никакой радости и почета не произошло — одна статья о немецком влиянии на русскую администрацию, вторая об истории русской реакции и мракобесия.

Кресло, обитое вишневым бархатом, уютно вбирало тело. Книги стояли под рукой, выдвижной торшер светил прямо на страницы. Спокойные вечера, наполненные чтением, представились Лосеву. Желанное, непривычное счастье. Кант, Сенека, Шопенгауэр — он перебирал эти полузнакомые имена, вряд ли когда-нибудь удастся прочитать их. Раскрыл книгу наугад, там были жирно подчеркнуты строки:

«Человек есть цель сама по себе, то есть никогда никем (даже богом) не может быть использован только как средство».

У Аркадия Матвеевича постоянно гостил кто-нибудь из родных, нынче жил у него племянник Валерик, высокий молчаливый парень, мастер ОТК, у которого дома происходил ремонт, вот он и жил у дяди.

Ужинали в кухне. Аркадий Матвеевич приготовил картофельную запеканку с мясом и грибами, коронный его номер. Лосев нахваливал и запеканку, и самого Аркадия Матвеевича, человека обширных способностей, который, однако, позволяет себя эксплуатировать…

— Ты прости, Сережа, только я напишу ему статью, как обещал, — сказал Аркадий Матвеевич, не поднимая глаз.

Лосев рассердился. Хотя пришел он к Аркадию Матвеевичу по делу — посоветоваться о визите к Уварову, как да что говорить, — но тут готов был вскочить, уйти, так возмутили его слова Аркадия Матвеевича — эта трусость, приниженность. С какой стати вы обязаны работать на этого гуся?

— Вы не добро делаете, а наоборот — поощряете невежд, создаете дутые авторитеты.

— Просят люди, — оправдывался Аркадий Матвеевич. — Не все такие, как Сечихин. И он, знаешь, забавный парень. Умеет перемножить в уме семизначные цифры.

— Кому это сейчас нужно?

— Да, конечно, теперь не нужно. Но когда-то, наверное, ему пригодилось.

— Если бы вы не писали им, то они бы сами должны были писать. Чего вы боитесь отказать?

— Страха у меня нет, — сказал Аркадий Матвеевич. — Я весь страх свой на войне оставил. И зависимости нет. Я в любой момент могу на пенсию. Между прочим, пенсионеры — самый независимый народ.

— Оставьте вы его, — попросил Валерик.

Но Лосев уже завелся. В такие моменты остановить его было невозможно.

Аркадий Матвеевич поднял предупреждающе руку, перстень-печатка блеснул золотым лучом, запахнул стеганый свой халат с достоинством и даже некоторой гордостью.

— Резон у меня, Сережа, кое-какой имеется… Я редко кому отказываю. И статьи пишу, и речи пишу. С охотой пишу. Мне тоже хочется высказаться, а своей трибуны нет. Какие-то мыслишки бродят. Куда их пристроить… Пусть люди произносят, печатают. Все-таки даром не пропадет. Кое-что вычеркнут, кое-что останется. То одному, то другому прилеплю. Когда человек их присвоит, то совсем хорошо. Одно дело — повторять чужие мысли, другое — присваивать их. Присвоенное становится убеждением.

— Вы и сами могли бы произносить, сколько раз вам предлагали повышение.

— Не хочу. Скажешь — не логично. Но не хочу. Иметь подчиненных — значит быть несвободным. А мне моя духовная жизнь дорога. Я сибарит… — Он слегка красовался, поигрывал голосом, как своим перстнем. — Чувство достоинства, оно, думаешь, в том, чтобы на хамство отвечать хамством? На крик — криком? Тут руководствоваться надо совестью. Перед ней не уронить себя ни злобой, ни холопством. Я лично воспитывать силой не могу. Вот ты молодец, ты умеешь с ними разговаривать, а я теряюсь. Я могу возражать, когда меня слушают с охотой. — Он вздохнул, пригорюнился. — Невоспитанность действительно бедствие наше. Вот я Сечихину об этом вставить в речь хочу.

— Волка учить блеять овцой, — пробурчал Лосев.

Много лет он пользовался советами Аркадия Матвеевича, обсуждал с ним лыковские дела, выяснял, как, когда выйти с просьбой, вопросом, как бумагу написать. Услуги Аркадия Матвеевича принимались сами собой, в порядке родственных отношений. Собственно, родственником Аркадий Матвеевич приходился Антонине, жене Лосева, однако и после отъезда Антонины отношения сохранились, Аркадий Матвеевич остался так же участлив, и Лосев приписывал это их собственной дружбе.

Ему не приходило в голову, что, в сущности, он только получал от Аркадия Матвеевича. Он возмутился бы, если б ему сказали, что он поступает ненамного лучше Сечихина, разве что действует почтительней. Почтительность, казалось, все возмещала, но недаром древние китайцы считали, что почтительность появляется после утраты справедливости. Впрочем, как знать, может, и через Лосева ухитрялся Аркадий Матвеевич высказывать свои идеи. Например, когда они совместно пробивали строительство роддома. Да и сама идея нового роддома оформилась здесь. Так что вполне возможно, что Аркадий Матвеевич при его щепетильности считал, что пользуется Лосевым, эксплуатирует его для своих идей.

У себя в Лыкове Лосев не вспоминал Аркадия Матвеевича. Пока не открывалась очередная нужда. Впрочем, никто не задавался вопросом, чего ради старается для них этот старик. Тот же Сечихин все возмущение Лосева счел хмельной вздорностью, так он и поспешил оповестить всех в тот же день, обедая в облисполкоме.

Сам Аркадий Матвеевич был рад, когда Лосев прибегал к его помощи, тем более в нынешнем деле, куда более возвышенном, чем обычные малопочтенные тяжбы, отписки или даже доклады, где хочешь не хочешь, а многое не вызывало у Аркадия Матвеевича вдохновения.

Затея со Жмуркиной заводью нравилась ему романтичностью и своей безнадежностью. Привлекало его взаимодействие натуры с изображением, красота этого места, открытая картиной. Сам Аркадий Матвеевич в Лыкове был давно и место это вспомнил главным образом по рассказу Лосева да по фотографиям, которые Лосев разложил перед ним. Для воображения Аркадия Матвеевича больше и не надо было — воображение, считал он, может хорошо работать, когда материала не хватает. Воображение, вероятно, создало ему пейзаж столь прекрасный, что Лосев слушал его с интересом, особенно когда Аркадий Матвеевич стал развивать теорию, что именно в центре города следует сохранить природную красоту, те непредвиденные сочетания, которые пластуются исторически, составляют физиономию города. Архитекторы случайностей создать не могут. Умысел всегда беднее счастливого случая. Город должен иметь интимные уголки, паузы, как бы поэтические ниши, где может рождаться поэзия. Городу это нужнее, чем деревне. Образ Петербурга создавали Трезини, Растрелли, Захаров. Но, кроме них, еще и Пушкин, Гоголь, Достоевский, Блок. У Москвы есть свои поэты. Тбилиси, Рига, Одесса рождали свою поэзию. Спрашивается — новые расчерченные кварталы, удобные, продуманные и одинаковые — будут они порождать своих поэтов? А если мы будем добивать старое, то к чему мы придем? Мы загубим среду обитания.

— То есть? — спросил Лосев.

— Старый город — это не отдельные здания. Мы спорим про отдельные дома — имеют они ценность или нет. А есть еще среда старого города. Дух его. Вещь невоспроизводимая. Результат накопления легенд, стилей, истории. Мы занялись охраной природной среды. Воздух там, животные. А еще среда культуры, красоты, накопленная в каждом городе, старый центр, особенно когда его окружили новостройки.

Лосеву нравились эти мысли, он старался запомнить их, чтобы привести на ближайшей сессии и привлечь новых сторонников.

Для Уварова такие рассуждения вряд ли годились. А выходить предстояло на Уварова, все замыкалось на нем, все остальные варианты Лосев исчерпал. Попробовал он уломать Грищенко, побывал у проектировщиков, никто из них не возражал, но и поддерживать его не желали. Для них история с Жмуркиной заводью была безразлична. Хотя Лосев шел к ним с эскизами и некоторыми выкладками. Перенести стройку можно было ниже по реке на километр, на участок того же типа. Туда и железная дорога ближе и участок просторнее, будет куда расшириться, и строителям можно не жаться… Все так, соглашались с ним, и все же пусть Уваров нам скажет, мы сами входить не будем.

Аркадий Матвеевич советовал с Уваровым не хитрить, выложить ему все как есть, и про картину не скрывать, потому что, если Уваров что-те слыхал, получится некрасиво. Следует продумать последовательность разговора. Аркадий Матвеевич всегда предпочитал выкладывать дела в определенном порядке. Обговорили, как мотивировать просьбу. Речь пойдет о материи эфемерной, непривычной, Аркадий Матвеевич советовал перевести ее в категории хотя бы газетного порядка. Минимум отсебятины. Допустим: «Участок, обладающий эстетической и историко-художественной ценностью и помогающий художественному воспитанию школьников». Некоторое время он, как старый часовщик в лупу, разглядывал эту формулу, заменял отдельные ее части, пока не получилось такое: «Участок, имеющий историко-художественную ценность для города, а также для эстетической науки и эстетического воспитания молодежи».

— Ты не морщись, Сережа, — сказал Аркадий Матвеевич. — Ты примерь на себя… Скажет тебе начальник вашего клуба, что хочет он начать пробуждение добрых чувств твоих горожан, затрагивая их лирические струны, — куда ты его пошлешь? А если он предложит включиться в мероприятие по пушкинской поэзии под лозунгом «Что чувства добрые я лирой пробуждал», то, пожалуйста, готовьте смету. Так?

Далее Аркадий Матвеевич просил не поддаваться соблазну уговоров. Люди, когда хотят убедить кого-нибудь принять их точку зрения, слишком много говорят сами. Лучше дать возможность высказаться собеседнику. Правда, Уварова уговорить нелегко. Уваров любит слушать и, пока слушает, составляет мнение, готовит решение. Аркадий Матвеевич напомнил «метод Сократа»: строить беседу так, чтобы получать один за другим утвердительные ответы и тем самым приучать собеседника соглашаться. Хорошо было бы уговорить Уварова, чтобы он высказался о надеждах и планах, которые он связывал с филиалом и с самой фирмой ЭВМ, да беда в том, что Уваров молчун, не в пример другим начальникам он предпочитает слушать, для него собеседник, даже в неслужебной обстановке, — прежде всего источник полезной информации. Он не типичен, ибо, как правило, человек после сорока лет предпочитает хороших слушателей. Умение слушать — редкая способность и высоко ценится. Гораздо чаще стремятся перебить и начать говорить о себе (на этом месте Лосев поймал себя на подобном желании), не дожидаясь, пока собеседник кончит, потому что собеседник, разумеется, не настолько умен, как вы… А надо наоборот, надо понять, что человек, с которым вы разговариваете, заинтересован в своих делах, в своей мозоли куда больше, чем в ваших проблемах. Если уж вести разговор, то следует говорить о том, что занимает самого Уварова, например цифры, статистика, он ценит людей, которые умеют отвечать точными данными — в кубометрах, рублях, тоннах…

Обговорили прочие детали, например, что на прием записаться лучше на конец дня, когда не подпирают следующие посетители.

По словам Аркадия Матвеевича, ум делал Уварова высокомерным, одиноким и в то же время, как умный человек, он скрывал свой ум, пользуясь административными штампами. «Как это точно», — думал Лосев, удивляясь, почему он сам не мог этого определить, хотя Уварова знал давно.

Племянник Аркадия Матвеевича не переставал удивляться — справедливое, ясное дело, а сколько приготовлений, сложностей.

— Потому что это разговор, — пояснил Аркадий Матвеевич. — А справедливость у каждого своя, словом «справедливость» размахивать опасно, собеседник твой немедленно в амбицию, и не сдвинуть. Разговор — это шахматная партия. К ней мастер загодя собирается. Но одно ты предполагаешь, а другое партнер. Так и у нас. Мы сейчас мозгуем, как нам поступать, и не берем в расчет, какие контроверзы может учинить он. А о неприятностях надо заблаговременно заботиться.

Тут-то Валерик, до сих пор почтительно внимающий, человек малозаметный, малословный, стал наливаться пунцовым цветом злости и возмущения и выругался. Продолжая ругаться, он показывал Лосеву эту жалкую, полутемную, сырую, окно в стенку, комнатуху, в которой проживал его всезнающий дядя, — стопки книг, затиснутых под диван, цветущие мохнатой плесенью книги, от которых некуда было деваться. Это и есть результат дядиной учености? Два стареньких костюма, повешенных прямо на стеллаже и прикрытых от пыли целлофаном. Шкафа платяного не было, некуда его поставить, белье лежало в чемодане. Не было ни ковра, ни телевизора, ни проигрывателя — ничего существенного, «соответственно запросам культурного человека». Без стеснения разоблачал он убожество дядиного быта и сравнивал со своей двухкомнатной квартирой, где сейчас идет ремонт, обклеивают ее финскими обоями, в ванной ставят голубой кафель и сушилку… При этом он знать не знал никаких философов и языков, был лишь мастер ОТК, а жил лучше, культурнее и получал больше, и никто на него голоса повысить не смел. Торжество раздувало его впалую грудь, обтянутую желтенькой цветистой рубашкой, застегнутой у горла на белую пуговку. За что он должен уважать своего дядюшку? — вот вопрос, который он ставил. Дядюшка все уговаривал его учиться, попрекал, что годы уходят, что останется без образования, и что же получилось? Кто выиграл? Хорош бы он был, если бы послушался. Чего стоят все хитрости и умничания, если человек не может себе обеспечить холодильника, полного продуктов? Презрение его словно бы светилось, окружало его фиолетовым коронирующим свечением. Они сейчас стали похожи — дядя и племянник, у Валерика воплощение враждебности и презрения, у Аркадия Матвеевича — воплощение терпения и кротости, а лицо было одно, один род, который когда-то расщепился, избрав разные дороги. И Антонина, бывшая жена Лосева, принадлежала к их корню, ее-то черты Лосев и узнавал прежде всего в этих двоих. Неприязнь и терпение соединились в холоде ее красивого лица. Последний год перед ее отъездом терпение ее невозможно было нарушить никакими выходками, оно резиново тянулось в любую сторону, при этом враждебность ее оставалась неизменно ровной. Только иногда, в крайние минуты, в воздухе начинало потрескивать это фиолетово-угрожающее свечение.

Воспоминание об Антонине впервые не причинило боли, оно проплыло облаком, далеким, безразличным, скользнуло бегучей тенью…

Валерик обращался прежде всего к Лосеву. Домогался ответа от этого практичного, цепкоглазого, себе на уме начальника, причем не из малых. Валерия раздражала уважительность, с какой Лосев поглощал советы ничего, в сущности, не достигшего старика. Солидные же вопросы, выдвинутые Валериком, — не обсуждались. И то, и другое было несправедливо, сбивало с толку.

Аркадий Матвеевич покорно признавал резон Валерика, говорил же совсем о другом.

— …Стоит оглянуться назад — бог ты мой, сколько упущено, сколько я сам себе бед устроил. Собственная жизнь — прекрасный учебник. Читать его не хотим. Про других читаем… Собственное прошлое изучать неохота, историю своей души… И тела… Судьба? В старости судьба оказывается лишь историей учиненных нами глупостей.

Он подошел и смиренно погладил племянника по голове.

Один Лосев, и тот случайно, знал, какие под его словами покоятся давно затонувшие печали. Дети, которые у него могли быть. Двое, трое детей. Та женщина покорно уничтожала их одного за другим, аборт за абортом, а последнего ребенка отказалась уничтожить и ушла. Та женщина умерла, дочь ее выросла, у нее большая семья. Дочь не знала, что она его дочь, и никогда не узнает. Она выросла как дочь другого человека… Портрет той женщины висел рядом с фотографией отца Аркадия Матвеевича — врача царской армии.

Он знал, как обращаться с другими людьми, и не умел обращаться с собой, со своей судьбой, мог предусмотреть чужие ошибки и не мог предусмотреть свои.

Он знал, как добиваться, хлопотать, вести переговоры, и ничего не мог сделать для себя. У него в этих случаях пропадало всякое умение, предусмотрительность, знание психологии. Иногда на торжественные заседания девятого мая он надевал ордена и медали, и все поражались — откуда у него их столько? Его сажали в президиум, подносили ему гвоздики, но через несколько дней никто уже не верил, что этот книжник, барственный старомодный чудак командовал, стрелял, носил вместо берета каску… Он и сам, надев ордена, чувствовал себя смущенно, не знал, как держаться; его жесты и словечки не соответствовали геройским наградам, и он виновато съеживался и торопился уйти.

Между тем прежняя бледность вернулась к племяннику. Валерий пригладил свои волосы и погрузился в молчаливое неодобрение. Теперь оно было более прочным и угрюмым. Лосевым он был разочарован и обижен. Лосев, вместо ответа, посмеивался и пуще восхищался советами Аркадия Матвеевича и милым ему интеллигентным духом этого обиталища. А что такое интеллигентность, объяснить не сумел. Говорил только, что у него самого этого нет и не будет — хоть коврами завесь, хоть книгами завали, а все не то. И не понять было — то ли он попрекает Валерика, то ли завидует. А потом принялся показывать китайские тени на стене. Изображал гусей, собак, коров и радовался ловкости своих пальцев.

Аркадий Матвеевич смеялся, он забыл, что сам когда-то научил Лосева, а его когда-то научил на Севере японец, который, впрочем, на самом деле был китайцем и содержал в Харбине ресторанчик, где когда-то собирались русские эмигранты.

Вдруг он затих, всматриваясь в лицо Лосева, опечалился, поднялся, кутаясь в заношенный халат, сказал встревоженно:

— Боюсь я. Зря я тебя настроил.

— Вот тебе и раз. Это почему?

— Не ходи к нему, — сказал Аркадий Матвеевич, продолжая вглядываться в Лосева. — Не надо тебе. Ничего не получится. Не станет он… Зачем ему встревать. Ему придется куда-то ехать, просить, ему скажут, что ж вы раньше смотрели? Могут не сказать, но могут сказать — вечная ваша опаска. Для чего это ему?

— Для дела. Я ж ему докажу. Если сумею. Тут от меня зависит.

— Если докажешь, так еще хуже будет. Потому что все равно ему придется перешагнуть… Ему опровергать тебя придется. Для убедительности он еще воткнет тебе. Ты при своем характере не простишь ему, и пойдет…

— По крайней мере совесть моя будет спокойна.

Аркадий Матвеевич пригладил тонкие серебристые свои усики.

— Совесть можно успокоить и дешевле… Если она покою хочет. Но боюсь, Сережа, все это эфир, невесомость, материя, недоступная измерению.

Внушительности не получилось. Он вздыхал, помаргивал печально.

— Старый я дурень. Идеалист я. Мотылек. Ты, Валерик, прав. В наше время требуются реальные вещи. Выгода, которую можно подсчитать и показать. Как финские обои. А я морочил тебе голову, Сереженька, не рискуй ты, прошу тебя…

Впервые Лосеву вспомнилась тесная передняя у Ольги Серафимовны, как они стояли перед картиной и то вещее предупреждение ее, произнесенное глуховатым нездешним голосом.

Лосев встряхнулся, отгоняя от себя дурное предчувствие, и стал успокаивать Аркадия Матвеевича с самым беспечным видом. В конце концов, об чем речь? Ну откажут, ну выговор дадут, выговор — не туберкулез; если уж на то пошло, то Лосев никогда не держался за свое место. Ни сна, ни отдыха измученной душе от мелких, нудных забот, которым нет конца. Что у него в голове сейчас — люк сломанный увидел, — не забыть.

Тут не было притворства, он бранил свою работу от души, считал, что нет ее хуже — отвечаешь за все, а можешь так мало, и все над тобою хозяева.

Говорил, говорил, стараясь успокоить не только Аркадия Матвеевича, но и себя.

Загрузка...