Глава 21

Одним из первых вошел-влетел Морщихин, заведующий коммунальным отделом, как всегда гибко-упругий, блестящий, новенький, точно марка наклеенная, докладывал отчетливо и весело, от него исходила приятная бодрость. И — готовность. И — «мы справимся». И — «положитесь на меня». И привлекающее к нему всех — «это не проблема!».

Лосев слушал его вполуха, смотрел, как пружинисто подрагивают его кудрявые волосы, и переживал Ленинград, встречу с дочкой, тот миг, когда она увидела его в гулком вестибюле, и то, как спустя час с лишним она уходила и обернулась в полутьме долгой подворотни, и он не мог разглядеть ее лица, но важно было, что она обернулась. Оба эти мига были совсем разные: первый, полный ожидания, страха, второй — печали. Помнились же они вместе, каким-то образом соединились…

В вестибюль доносились звуки роялей и скрипок. Он сидел там в ожидании, готовясь, и чем дольше ждал, тем больше страшился. Так страшился, что выходил, слонялся по Кировскому проспекту, длинному, прямому, парадно-торжественному. Музыкальная школа, где училась Наташа, помещалась в бывшем особняке Витте, председателя кабинета министров России. Когда-то Лосев прочел три синеньких тома воспоминаний Витте, человека способного, разностороннего и с болью за Россию. Было хорошо, что дом его переполнен музыкальными гаммами и упражнениями. Лосев ходил по проспекту до угла, сворачивал к голубой мечети и возвращался обратно в вестибюль. После отъезда Тани на него вдруг нахлынуло желание увидеть дочь. Желание не отпускало, как тревога, без раздумий он купил билет на Ленинград, ночью уже лежал в общем вагоне, на самой верхней багажной полке, как когда-то в молодости. Из Ленинграда позвонил в Лыков, предупредил, что задержится. Дела в Ленинграде имелись, утро проездил по учреждениям, а с часу дня томился возле школы.

День стоял осенний, весь в крапинах желтых, красных листьев, чаще всего кленовых, разлапистых. Над летящим шумным листопадом поднимался золотой шпиль Петропавловской крепости. В Ленинграде Лосев чувствовал себя стройнее и выше, хотя за последнее время в его любви к этому городу появился привкус обиды. Голубая керамика мечети зияла серыми щербинами. Стоило свернуть с проспекта — и появлялись дома облупленные, запущенные. Наметанный его глаз цепко подмечал давно не штукатуренные стены во дворах, переломанные узорчатые решетки, побитые кариатиды. Белые красавцы дома, любой из них был бы украшением Лыкова, выглядели дряхлыми, опустившимися. Блокада и война наложили на них неизгладимый отпечаток. Странное дело, — в Москве Лосев любовался новизной, радовался виду реставрированных особняков, растущей красе города, в Ленинграде же виделось прежде всего — утраченное, приниженность его все еще прекрасных ансамблей. Наверное, потому и разлюбил он бывать в Ленинграде, особенно с тех пор, как здесь поселилась Антонина.

Наташа вытянулась, потемнела, он узнал ее не то чтобы не сразу, а с какой-то заминкой, она же, увидев его, сбилась с ноги, вот это-то мгновение и было самое страшное. Они оба замерли, он увидел свои глаза на ее лице, свой взгляд безжалостный и в то же время беспомощный, борение, из которого могло проистечь любое. Он не смел двинуться первый, сейчас все зависело от нее, впервые он зависел от своего ребенка…

Потом вдруг что-то треснуло, оборвалось, и она, как спущенная, помчалась на него, раскинув руки. Она летела, как когда-то, завидев его издалека, неслась, не разбирая дороги: папа, папа! И сейчас громко, на весь вестибюль — папа! — так, чтобы подруги слышали, это он позже сообразил — папа! — повисла на шее, объясняла кому-то — это мой папа! — не спешила из вестибюля. Хорошо, что он оставил чемоданчик в камере хранения на вокзале, была с ним только пластиковая обложка с бумагами, как будто он зашел с работы, ничего особенного, все как у других, у нее тоже есть папа, еще молодой, крепкий, они идут рука за руку не торопясь, подкидывая ногой палые листья…

Какие саперы? Для чего саперы? Они приедут сегодня, ночным поездом. Для них плевое дело — взорвать такой домик, фукнут — как и не было. Морщихин заговорщицки щурил глаз, все подготовлено, занаряжено, к утру и следа не останется, вам нечего беспокоиться, Сергей Степанович, положитесь на меня, на рассвете самосвалы вывезут весь мусор, бульдозерами сровняем, как говорится, сожжем все корабли и ищи ветра в поле… Вместо дома Кислых завтра будет ровная площадка… Он красовался своей расторопностью — все у него наготове, на старте: самосвалы, бульдозеры, экскаватор, — к утру — было иль не было, не докажешь, плачь не плачь, назад не родишь.

Словно в брешь ворвался обжигающий холод, выдувая тепло, накопленное Лосевым за эти счастливые дни.

— Чего решил такую горячку пороть? — справился он, как бы безразлично.

— Так будет лучше, — со значением сказал Морщихин.

— Почему же лучше?

— Да потому что с маху. И все само собою заглохнет.

— Что заглохнет?

— Не стоит вам вникать, Сергей Степанович, вас не было, вы не в курсе.

Очень настоятельно предостерегал он, с заботливостью неподдельной, за которую пользовался всеобщим расположением. Хлопотлив, энергичен, безотказен к любым поручениям, не гнушался с рабочими мусор вывозить, лез сам в канализационный люк исправлять, лишь бы Лосев не тревожился. Не то чтобы услужлив, а именно заботлив от расположения к Лосеву. Хотя и к другим тоже. Имелась, однако, в его облике какая-то несогласованность, и раньше Лосев ее смутно ощущал, сейчас же она особенно мешала, путала. Лосев продолжал спрашивать, Морщихин отвечал, успокаивая, заверяя, на все у него были причины, все было правильно.

— Кончай темнить, выкладывай, — вдруг сказал Лосев тоном, которого ослушаться было нельзя, и Морщихин, вздыхая, сообщил про телеграмму в область от Поливанова с требованием сохранить дом Кислых, может, и не только в область, а и в Москву послал, еще намечалось письмо-протест, которое организует Рогинский, опять же вкупе с Поливановым, по линии Общества охраны памятников, хуже всего, что они подбили группу депутатов и те собираются обратиться официально с запросом, поставить на исполкоме вопрос против сноса дома… Пока Лосев был в отсутствии, слухи пошли, этот анархист и демагог Поливанов раскачал стихию, и страсти разыгрались.

— Не хотели мы вас вовлекать, я думал, вы в Ленинграде задержитесь и мы успеем рубануть.

Признавался с неохотой, еще надеясь как-то избавить Лосева, уберечь от подробностей, видимо ядовитых, злых. Пухлые губы его кривились возмущенно, а вот глаза оставались холодными. Они не участвовали в этих признаниях, в движениях лица, бесстрастно следя за происходящим.

— Итак, вы решили ночью бабахнуть и таким образом разрешить все претензии? — выяснял Лосев.

— Вот именно. Поскольку положение критическое. Применить, так сказать, прессинг.

— Кто же это решил? Вы лично?

— Не один я… Мы с Чистяковой и с областью согласовали.

— Так, значит — и с областью.

— Подготовлено освещение участка, будет оцепление, представители воинской части объект уже осмотрели.

Наверное, и впрямь Лосеву лучше было не углубляться. Каждая подробность делала его сообщником. Морщихин выкладывал сведения неохотно, все порывался остановить Лосева, но глаза взирали безучастно, как будто Морщихин предусмотрел и эти вопросы, и свои ответы. Якобы уступая, он словно куда-то заманивал Лосева, шаг за шагом…

Был в Морщихине некий излишек уверенности. С кем он в области согласовал? Не следовало об этом спрашивать, зачем себе руки связывать.

И все же Лосев спросил. Не удержался.

Через стройуправление, то есть через заместителей Грищенко, вышли на военный округ, на инженерное управление, отдел снабжения… Морщихин насторожился, называл имена, но от сути уходил.

Вот и все. Подошло. К самому краю подтащило.

Лосев встал к окну, посмотрел наискось на тот берег, на медную крышу старого дома. Сквозь купы, подпаленные осенью, догорающую, отжитую листву светлая зелень патины казалась молодой и сильной. Зимой, в хмурые короткие дни зелень крыши выглядела еще ярче, снег не удерживался на крутых скатах и зеленое пятно украшало черно-белое однообразие города.

Вокруг дома было пусто. Ни души. И на берегу никого.

— Морщихин, а вам не жалко? — не оборачиваясь спросил Лосев.

Проследив его взгляд, Морщихин ответил с торжеством:

— Насчет крыши? Предусмотрено! А как же! Инженер обещал мне, что поднимет и спустит ее как на парашюте. Рядышком. В полной целости. У них всякие направленные взрывы — искусство! Я все обговорил, они гарантируют, — он любовался своею хозяйственностью. Еще бы, медные листы, цветной металл. — Скрепы они уже срезали, все подготовили.

Лосев пригнул голову, уши его побелели, он обернулся и пошел на Морщихина, впечатывая шаг:

— Ка-акие скрепы? Ка-ак срезали? — Он отшвырнул но дороге тяжелый стул так, что тот грохнулся о стену, завопил пронзительно-режущим голосом: — Кто разрешил? Воспользовались… О-отменить! Отставить!

Неслышно вошел Журавлев, заместитель Лосева, встал, прижав спиною дверь, чтобы кто-нибудь не заглянул в кабинет на этот остервенелый крик председателя. По опыту знал, что в такие минуты надо молчать и смотреть на Лосева, не успокаивать, смотреть и ждать. Морщихин тоже стоял, опустив руки, по стойке «смирно», холодно-прозрачные глаза его смотрели невозмутимо.

— Слыхал? Ты в курсе? Ты почему позволил хозяйничать? — накинулся Лосев на Журавлева и, не дожидаясь ответа, притопнул ногой. — Отменить! Все отменить! Саперов ваших, инженеров, всех к чертовой матери!.. Ясно? — Он вплотную подступил к Морщихину. — Отвечайте!

— Ясно, — отчеканил Морщихин с солдатской бравостью.

— Что ясно?

— К чертовой матери! — подсказал Журавлев.

— К чертовой матери, — повторил Морщихин.

— Отправляйтесь, — приказал Лосев, отошел к столу.

— По какой причине отменить, Сергей Степанович? Как сообщить? — спросил Морщихин.

— А по той, что нечего нам тайком от людей, от наших депутатов, от исполкома действовать.

Морщихин повел бровями разочарованно, с некоторым презрением.

— Чего их бояться, Сергей Степанович? Тут характер проявить надо. Я же предлагал, я все беру на себя.

— Какого мы храбреца вырастили, Журавлев, все ему нипочем — ни народ, ни депутаты… Ихнее дело маленькое. Так по-вашему, Эдуард Павлович?

Морщихин улыбнулся, но глаза его не улыбались, как ни щурился, они сохраняли холодную тусклость.

— Зря вы, Сергей Степанович, на этих… оглядываетесь. С них спрашивать не станут. А нам все равно взрывать придется. Как ни вертись. Зачем откладывать?

— Я вам все сказал, Морщихин. Жаль, что вы не поняли. Идите и отмените. А самосвалы на картошку послать.

Морщихин покачал головой, как на капризного ребенка; никуда самосвалы не пошлешь, уже не предупредить, люди выйдут на ночную смену, кто простой будет оплачивать? Экскаватор подогнали, бульдозер и всякую технику сняли с других объектов. И с военными ничего нельзя изменить, поздно, все через область делалось, с таким трудом организовывали, увязывали. Мягко и доказательно пресекал он всякую попытку Лосева нарушить безукоризненно разработанную операцию. Выходило, что ничего нельзя было ни аннулировать, ни отложить. Фитиль подожжен, как он выразился, не без щегольства, и надо отойти в сторону.



…Был момент, у ворот, когда он собирался пойти вместе с Наташей домой, просидеть с ней вечер, послушать, как она на пианино играет… Не мог отпустить ее.

Наташа висела у него на руке всей тяжестью, всем телом, которое он еще недавно мог подбросить, подкинуть вверх. Шла, напевая, без умолку рассказывала про школу, про то, как летом жила в лагере. Счастьем было слушать неумолчное ее верещание. Кожаные ее подметки звонко и чисто стучали по асфальту. В такт этому стуку в душе Лосева дробно забили барабаны, заиграли оркестры, гранитные парапеты набережной засверкали мелким блеском.

— Что с тобой? — спросила Наташа.

Счастье мешало ему ответить, он пригнул Наташу к себе. Поцеловал ее в голову. Потребность любви, что открылась в нем, не могла насытиться. Бежал веселый красный трамвай, и за ним, догоняя и кружась, неслись желтые листья. В саду мальчишки собирали желуди, и эти желуди, тугие, коричневого блеска, напомнили Танины глаза. Лосев приложил палец к закоптелой коре дуба и сделал отпечаток на театральной афише. «Дактилоскопия», — повторяла за ним Наташа и делала то же самое. За чугунной решеткой стоял маленький лаково-черный бюст Петра Первого.


На берегу пустынных волн

Стоял он, дум великих полн, —


стал читать Лосев вслух, удивляясь тому, откуда всплыли эти стихи.

— Пап, не надо, — взмолилась Наташа, но он не мог остановиться.

Показался их дом, Наташа замолчала. Они шли в молчании до самых ворот. Это было важное молчание, нужное им обоим.

У ворот они остановились, и тут произошел толчок, явственный толчок изнутри. «Останься!» Вернее: «Не спеши в Лыков! Задержись!» Именно это вспомнилось ему сейчас в том неясном подземном сигнале. Наташа поднялась на цыпочки, ткнулась губами в его щеку, и на него дохнуло ее детским запахом, памятным со времен, когда он купал ее в тазу. Фигурка ее в тени глубокой подворотни растаяла, потом вспыхнуло белое лицо — она обернулась, и его словно обдало теплой волной счастья. Все-таки у него была дочь. Несмотря ни на что. Он отец и не может не чувствовать себя отцом. А вот сыном чувствовал себя мало. Отца в нем больше, чем сына. Воспоминание о его отце прошло легкой жалостью, он сравнивал себя, мальчика, с Наташей и подумал, что свидание это будет ей помниться. И, забывая о том толчке, он попробовал представить, каким он представится Наташе, когда она будет совсем взрослой, а его уже не станет…

Мысль об Антонине остановила его… Как бы там ни было. Антонина существовала в его жизни, ресторанная встреча мало помогла. Он всегда будет связан с Антониной через дочь. Есть Наташа, и, значит, они всегда будут втроем, с кем бы он ни был. Впервые он признался себе, что на плечи Антонины легло все воспитание Наташи, все хлопоты, болезни, заботы. Но эта мысль об Антонине и помешала ему остаться.



Господи, почему он все-таки не прислушался к тому призыву! Вернулся бы завтра утречком, как и рассчитывали, и все было бы уже кончено, все решилось бы в Лыкове без него, сегодня ночью, и привет, потому что на нет и суда нет, ему осталось бы сердиться, кричать на Морщихина, на всех на них, сам он был бы чист и непричастен.

Лосев посмотрел на Журавлева, но тот ничем не мог помочь ему, смущенно пожал плечами, показывая, что трудно опровергнуть Морщихина, рад бы, да не знает как.

— Передоверил, отпихнулся, — сказал Лосев. — Драндулетом занимался. Вот что взорвать пора, так это твой драндулет.

Лицо у Журавлева стало распаренное, малиновое, как после бани. Он сидел верхом на стуле и неловко смеялся. Каждую свободную минуту он ковырялся в своей старой «победе». Проедет день и потом неделю ремонтирует эту колымагу. Наверняка он обрадовался, что можно устраниться, что Морщихин все взял на себя.

— Что будем делать? — спросил Лосев.

Никто ему не ответил.

— Так ведь все равно отменить заставлю, — сказал Лосев.

— Лично я ничего не могу отменить. — Морщихин развел руками. — Надо в область сообщать.

Он стоял посреди комнаты как бы в позе виноватого. Глаза его следили за Лосевым.

— К кому звонить?

— Придется к Пашкову.

— Значит, вы с ним вели переговоры?.. — Лосев нажал кнопку селектора. — С Пашковым так с Пашковым. Соедините меня с Пашковым, — сказал он секретарше.

— К вам Анфилов, — сказала секретарша.

— Пусть войдет, — сказал Лосев. — Кто из депутатов будет, пусть входят.

Холодный тусклый взгляд Морщихина не отпускал его, возбуждая странную мысль, что и звонок к Пашкову был предусмотрен.

Вспомнилось, как Журавлев когда-то рассказывал со смехом про свой разговор: «И куда ты рвешься, Морщихин? Тот головой покачал: без полета, мол, живешь, Журавлев, без мечты, так и прокукуешь в микромире, а я, Эдуард Морщихин, во что бы то ни стало выйду на орбиту и не просто в начальники, а, запомни мои слова, интервью буду давать, ленточки разрезать на выставках. Увидишь меня по телевизору! Буду в аэропорту с представителем иностранной державы вдоль строя идти, и цветы пионеры будут вручать. И прошелся передо мной куриным шагом, представляешь, уже репетирует, сукин сын, готовится». Журавлев начал со смехом, а кончил нервно, возмущенный уверенностью Морщихина. Рассказ позабавил Лосева, не больше, а вот сейчас припомнился.

Вошел Анфилов, мастер с подстанции, начал про свои дела, но Лосев остановил его — садись и слушай.

В селекторе фонировало, попискивала подключенная даль, потом щелкнуло, голос секретарши сказал:

— Пашков у телефона.

Журавлев перегнулся через стол, тронул Лосева за рукав.

— Ты… не горячись.

Он никогда не обижался на Лосева, он был преданный, верный человек, но, к сожалению, Морщихин прав — вечный зам.

— Как можно, — сказал Лосев, — сам Пашков.

Он снял трубку, подбросил ее в руке. Взгляд его все еще не отпускал Журавлева. Добрый, порядочный, работящий, а на свое место Лосев порекомендовать его не посмеет, язык не повернется, так и останется замом. Он и не рвется, вот что плохо.

Все обеспокоенно смотрели, как вертелась в его руке трубка, светло-серая гантель с рыкающим в ней Пашковым…

Тем временем Лосев деловой, Лосев предусмотрительный, Лосев опытный соображал, как следует держаться с Пашковым. Кто затеял, заварил эту кашу? Сам Пашков? Тогда все проще, надо дать понять Пашкову, что ошибку еще можно исправить. Хуже, если команда идет от Уварова, тогда придется аккуратнее… Судя по всему, Морщихин уверен, что ничего не выйдет. Чем-то доволен, звонил к Пашкову… О чем-то они договорились. Придется помягче, пока не прояснится.

Но Лосев никакого внимания не обратил на предостережение «Его предусмотрительности», плечом чуть дернул, отмахнулся, заговорил властно, так же, как говорил с Морщихиным, единственное, что удалось, это вставить слово «помочь»: «Необходимо помочь отменить приезд взрывников», и то невыразительно, словно телефонограмму диктовал.

— Чье распоряжение? Да мое, мое… Не будем мы делать такие вещи втихаря, обманывать людей… словно тать в нощи… Тем более… Вот я и говорю: тем более что есть заявления и телеграммы.

На это Пашков ответил жестко:

— Ты мне посторонним не прикидывайся. С твоими работниками согласовано было. Наше дело пособить. Ты там сам у себя, я вижу, разобраться не можешь.

— Я разберусь, — пообещал Лосев. — За мной не залежится. А пока что давай отбой. Чтобы зря людей не гонять.

— Не понял.

— Что ты не понял?

— Ты что, откладываешь? На сколько?

— Это я сам решу.

— Ишь ты, какой удельный князь. Тебе, по-моему, ясно было у Уварова сказано.

— Уваров на месте?

— Нет, уехал, будет завтра.

— Так вот, я с Уваровым сам договорюсь. — Лосев посмотрел на Морщихина и сказал четко: — Вы же, Петр Георгиевич, запомните, вы не Уваров, разница есть между вами, и от его имени глупости вытворять не следует.

— Да ты что!.. — рявкнул Пашков. — Ты что крутишь-вертишь. Ты думаешь, неизвестно, что ты с Грищенко хитрил-мудрил? Известно. Тоже соображаем. Ты мне лапшу не вешай! Хочешь взвалить все на чифа? Силой, мол, заставили. Цепочкой остаться? Не выйдет!..

— Па-а-прашу не лезть не в свое дело! С каких это пор вы хозяйничаете над городом. Вы кто такой? Все отменяется. Ясно?

— Ничего я не буду отменять, товарищ Лосев. И вы на меня не кричите. Вы забываетесь! Сами, сами отсылайте их назад! Сами! Раз вы такой большой хозяин!

— Вот что, Пашков, — сказал Лосев тихо, совершенно непреклонным голосом, каким ему не положено было говорить с областью, тем более с Пашковым, — выполняйте и через час доложите мне.

В кабинете все замерли, выпрямились, не веря своим ушам, начиная понимать, что за этим стоит что-то необычное. И в трубке длилось молчание, которое все слышали.

— Ясно, — наконец сказал Пашков. — Ну что ж, вам отвечать. А что ж сказать военным?

— Можете сослаться на мое распоряжение.

— Ладно… Если успею, — добавил он с приглушенной угрозой.

— Успеете. Все. — Лосев положил трубку. Ему хотелось прикрыть глаза, побыть одному, в тишине.

Натужно улыбаясь, он заставил себя оглядеть всех, без нервов, без особого торжества. Когда взгляд его остановился на Морщихине, тот вскинул обе руки вверх.

— Сдаюсь! Преклоняюсь перед вами, Сергей Степанович! Вот это прессинг! Прижали вы этого Пашкова. Кто бы мог подумать, а? — И он захохотал, прикрыв холодные глаза, где не было никакой радости. Лосев изумился: ну и реакция у этого сукиного сына, и тем не менее не удержался, улыбнулся ему, даже с признательностью.

За Морщихиным, словно очнувшись, заговорили остальные, принялись хвалить Лосева, одобрять его решение, доказывали, что ни в коем случае нельзя было разрешать ночную акцию, получилось бы некрасиво, так поступают те, у кого совесть нечиста. Теперь же будет демократично и нравственно. Никто, однако, не спросил, как все-таки будет дальше. Всех занимала прежде всего схватка с Пашковым, ощущение победы. Как будто у Лосева имелся определенный план, согласно которому Лосев и действовал столь уверенно и бесстрашно. Директор леспромхоза с чувством пожал ему руку. Внезапное почтение, даже восхищение окружило Лосева, он и сам ощутил приятность своей безрассудности. Впрочем, не только безрассудности, но еще и прелесть новой власти, никому здесь пока не известной, не видной и от этого особо сладостной.

Тут же он заказал Москву, разговор с Орешниковым, тот в прошлом году проездом осмотрел место, выбранное для филиала. К Орешникову-то и боялся подступиться Уваров. Обращаться к Орешникову через голову Уварова было не положено. Лосев делал тот шаг, после которого отступать было некуда, и, сделав этот шаг, испытал облегчение.

Загрузка...