Снова из глубины картины к нему слабо донесся голос матери: «Серге-ей!» и еще раз: «…е-ей!»
…А под ивой, за корягой жили налимы, их надо было нащупать там и торкнуть вилкой.
Счастье какое услышать снова певучий ее голос.
…А в доме Кислых был зал, где плиткой было выложено море и парусники. Многие плитки были разбиты, выдраны, но море еще угадывалось. Дом в те годы стоял пустой, с выбитыми окнами, они забирались туда, и Лосев подолгу смотрел на море, дорисовывая на выщербленных местах линкоры и рыбачьи сейнеры. В доме жили белые пауки, пахло углем. И пахло рекой. А на реке пахло бревнами, дымком от шалашей плотогонов, пахло тиной и ряской, пахло осиной старое корыто, на котором они по очереди плавали по реке. Запахи эти ожили, дохнули из глубины картины. Запах горячих от солнца чугунных кнехтов, старого причала.
К нему вернулся тот огромный мальчиший мир, шелестела листва, была жива еще мать. Лосев ощутил на голове ее маленькую жесткую руку.
— Какое у вас лицо…
Они внимательно смотрели на него, Ольга Серафимовна и Бадин.
Лосев провел рукой по лицу, он не понимал, чего они уставились, вместо того чтобы смотреть на картину.
— Я ведь вырос тут. — Он показал рукою в картину, в самую ее зеленую ольховую глубь.
Они переглянулись. Ольга Серафимовна улыбнулась.
— Ничего нет смешного, — высоким голосом сказал Лосев. — Для нас тут не просто картина. В музее ей, известно, будет слава, марка, почет и все прочее. Только музею все равно, какая картина. Для них что эта, что та. А мне… На данный вид у нас свое право. Тут все сохранилось соответственно натуре. Приезжайте, увидите.
Ольга Серафимовна все еще всматривалась в него.
— Не связывайтесь вы с ней… — вдруг проговорила она быстро, тихо, как бы сквозь зубы. — Хлебнете… зачем вам… картины, они требуют… они мне всю душу… — И дальше он не разобрал, а переспросить не решился.
Лицо ее побелело, замерло, как бы удерживая что-то. Лосев поспешил заговорить погромче, повеселее, делая вид, что ничего не произошло.
— В самом деле, приезжайте. Через месяц наибольшая красота пойдет. Дайте телеграмму, я вас встречу. Хотите на лошадях встречу? Точно, на лошадях…
Чем еще он мог прельстить столичных жителей?
— Не усердствуйте… никуда я не езжу, — охладила его Ольга Серафимовна. — Ноги у меня болят.
— Эх, жаль, а то могли бы сравнить, для истории вопроса… — Он направился к вешалке в переднюю. Насчет же торта, он попросит оставить мальчику, но Ольга Серафимовна не двигалась, она стояла, перетянув на груди концы платка, и смотрела не на картину, а куда-то за нее, так же как до этого смотрела не на Лосева, а в то пространство, что находилось за ним.
— Что ж у вас и дом этот стоит? — спросила она.
Лосев обернулся, снова услыхал в утренней тиши скрип флюгера, пересвист малых городских птиц, визг лесопилки, мычание коров, потому что до войны в Лыкове еще держали коров. Звуки были такие явственные, что, казалось, и Ольга Серафимовна, и Бадин должны были слышать.
— Дом стоит, и обе ивы. Разрослись, конечно.
— И крыша такая же?
— В точности. Она медными листами выложена. Был такой лесопромышленник…
Недослушав, Ольга Серафимовна кивнула.
— А в Москве от пречистенских домов ничего не осталось. Переулки на Арбате тоже снесли. Хожу по чужому городу… Видите, Бадин, они вот сохранили все.
— Не уверен, что они специально берегут. — Бадин вопросительно подождал. — Вероятно, так совпало случайно. — Он деликатно обратился к Лосеву, но тот несогласно хмыкнул.
— Все равно, Бадин, это редкость, — проговорила Ольга Серафимовна. Она смерила Лосева очнувшимся взглядом. — Какой вы были… — и засмеялась не ему, а кому-то неведомому. — Я бы вам дала ее так…
— Что значит так… — повторил Лосев, замирая.
— Если вы опять дарить собрались, Ольга Серафимовна, — ласково-успокаивающе сказал Бадин, — то прошу не торопиться, не тот это случай, верно ведь, Сергей Степанович? Почему вы должны благотворительностью заниматься? Да и не нуждаются они, это же город.
— Не спорьте, Бадин. — Она капризно поморщилась. — Да чего тянуть… Нет, нет, видал, какое у него лицо было, — и опять засмеялась чему-то.
— Вы коллекционерам отказываете, а у них хоть в сохранности будет, — загорячился Бадин. — Вы ради бога простите меня, Сергей Степанович, но согласитесь…
— Не нравятся мне коллекционеры, — сказала Ольга Серафимовна. — Тесно у них. Навешают кому с кем выпадет, как на кладбище. Давайте, голубчик, я вам надпишу.
Лосев проворно достал шариковую ручку, но Ольга Серафимовна заставила Бадина принести фломастер и на подрамнике косым ровным почерком начала: «От Ольги Астаховой, в дар…»
— Могу вам, — сказала она озорным молодым голосом.
— Нет, — сказал Лосев, чуть запнувшись, и, перебивая себя: — Нет, вы городу Лыкову, так и напишите. — Он почувствовал, что краснеет.
«…в дар городу Лыкову», поставила число, подписалась.
В этот раз Лосев взял руку, не пожал, а, подняв ее к себе, долго поцеловал, испытывая от этого удовольствие.
Бадин молча закладывал картину толстыми картонами, перевязывал, потом сунул в коричневый бумажный конверт, и все это еще в целлофановый мешок.
Только на улице Лосев опомнился. Картина была воздушно-легкой, не то что невесомой, — она обладала подъемной силой, так что он плыл, еле касаясь земли.
У стоянки такси его нагнал Бадин.
— Сразу не распаковывайте, — заговорил он, запыхавшись. — Пусть сутки постоит в помещении.
На все его наставления Лосев невпопад кивал, потом спросил:
— Послушайте, о чем Ольга Серафимовна… вроде как предупреждала?
— Это у нее теория. Есть картины, которые влияние оказывают на судьбу…
Лосев счастливо засмеялся и сказал, какая замечательная женщина Ольга Серафимовна. На что Бадин рассказал, как она в эвакуации все картины Астахова спасла, на себе тащила, чемоданы свои бросила, а картины тащила, на детской коляске везла, хотя полагала, что мазня, поскольку многие так считали, во всяком случае, понятия не имела, что они значат.
— Ей орден надо, — восхитился Лосев.
— Деньги ей нужны, — сказал Бадин. — Пенсия у нее мизерная. Тетку она содержит, кучу родных.
— Я же ей предлагал, сколько мог. Если она задаром решила, значит ей приятней. Так что вы напрасно. Мы, со своей стороны, грамоту ей дадим. Можем в санаторий ее пригласить. У нас есть, республиканского значения… — Он успокаивал Бадина, почти не задумываясь, щедро, однако не обещая ничего лишнего.
— Боюсь я, — сказал Бадин. — Боюсь! Затеряется картина, понимаете, в одиночку настоящая картина не может существовать. Она как муравей… Сгинет… Ей нужна среда, то есть художественный организм, собрание… Обычная наша нелепица — либо рыбку съесть, либо раком сесть.
Один глаз у него был печальный, в тесноте припухших век, а другой смотрел строго, обвиняюще.