Глава 7

Лон и Касс двинулись к внутреннему двору, туда, где в ожидании выступления поэтов начали собираться гости.

Визо-съемочная команда во главе с музой по изящным программам уже была там. Муза нетерпеливо вышагивала взад-вперед. Понять ее нетерпение было легко: сегодня на одном концерте впервые сходились два соперника, два самых знаменитых в Атлантиде поэта и певца: Лон и Орф.

Касс заметила Уэшеми. Неловко озираясь, тот переминался с ноги на ногу посреди двора. Перед ним Эрида. Прекрасная Дева нашептывала что-то. Взор ее таинственно блуждал, на лице играла многообещающая улыбка.

— Ах! Надо ж было предупредить халдея… — озабоченно сказал Лон.

Касс взглянула туда еще разок. В груди остро кольнуло: предупреждать было поздно. Бедный Уэшеми! При мысли о нем Касс снова почувствовала прилив нежности. Она опять взглянула на Эриду: та льнула к собеседнику всем телом, тонкие ее руки так и летали вокруг, норовя доверительно дотронуться то до руки, то до плеча, то до волос молодого человека. Уэшеми, вероятно, не возражал. Нежность сменилась невнятной тоской.

У сверкающего всеми возможными цветами и подсветками фонтана было приготовлено ложе для выступления. Вокруг были расставлены кресла для публики.

К Лону неуклюже подскочила рабыня. Вид у нее был, мягко говоря, жутковатый. Рук из боков торчало — не сосчитать, и на каждой балансировал поднос, уставленный всякой всячиной.

— По-моему, тут что-то от паука, — громким шепотом поделился впечатлением Лон.

Касс показалось, на подносах что-то зазвенело, будто задрожали державшие их руки.

— Только урони! — угрожающе прошипела подошедшая следом Фина. Впрочем, тут же, легко сменив голос на нормальный, она с гордостью сообщила гостям: — Уникальная машина, сделана по моему заказу. Второго подобного ей чудовища нет на Гее.

— Да, сестренка, воображение у тебя… — Эрмс помахал своими золотыми кудрями.

— Смотри, не уведи, — кокетливо, будто обращалась не к брату, а к любовнику, произнесла Фина.

— Вообще-то я, конечно, могу, — усмехнулся тот, словно речь шла о чем-то вполне достойном. — Но эта уж слишком страшна… Тем более, для меня, заезжего провинциала…

— Даже для меня, — только для Касс шепнул Лон, — эта штука непривычна. Мало, что страшна, жутка!

— Да я даже салфетки из этого множества ее рук не возьму! — продолжал распалившийся Эрмс. — Ты уж прости, сестра. Но надо же было придумать да еще воплотить в жизнь такое уродство!

Рабыня сильно вздрогнула всем своим множеством рук. От этого один из подносов накренился, посуда на нем немедленно отозвалась тревожным звоном.

Арс, непостижимым образом вдруг оказавшийся рядом, сделал быстрое движение ногой. Движение это было настолько неуловимым, что вряд ли кто-либо вообще успел его заметить. Даже Касс, рассматривавшая в тот момент этот шедевр воображения Фины, не могла с абсолютной уверенностью утверждать, что в действительности видела, как старший сын Зева толкнул женщину-паука. Но в результате несколько подносов зашатались и рухнули вниз.

По мозаике пола с гулким грохотом покатились кубки. Заскользили красные струйки вина вперемешку с многоцветными каплями, сгустками фруктовых нектаров. Веселым звоном брызнули осколки хаттийского фарфора, зашлепали персики, черешня, виноград, кремовые трубочки и… — чего только не было на всех подносах рабыни.

— Рахел, — завопила хозяйка. — Плетки захотела, погань?

Касс вздрогнула, таким страшным стал голос Фины.

— Исполосовать эту дрянь, — со спокойной улыбочкой предложил Арс.

Рахел неуклюже и беспомощно топталась, пытаясь свободными руками что-то подобрать, что-то затереть, что-то исправить. В какой-то момент она наклонилась, опять оказавшись спиной к Арсу.

Тот не замедлил сделать все то же незаметное движение ногой. Рабыня покатилась под ноги гостям вместе со всеми своими руками и остальными, до тех пор пока еще державшимися на них кубками и подносами.

Разъяренная Фина подскочила к Рахел и на глазах гостей стала избивать ногами. Прекрасная Дева с силой била машину, пинала, топтала, не давая несчастной возможности подняться. Эрмс завертелся вокруг, пытаясь успокоить сестру, все приговаривал: “Нельзя же так нервничать, ну, подумаешь, вино…”

Арс с презрительной усмешкой, не шевелясь, наблюдал эту сцену.

Лон и Касс переглянулись: у обоих словно пропал дар речи. Больше всего сейчас хотелось исчезнуть. Но навстречу, расталкивая всех, уже спешили хозяева приема.

Родители семейства двигались к месту преступления с одинаковыми извиняющимися улыбками. За ними торопилась, напряженно вглядываясь в лица присутствующих, чуть ли не трепетавшая от возбуждения Эрида.

— Вот это любопытство! — Лон, особенно в подобных случаях не мог не комментировать события. Говорил он, правда, только для Касс, быстрым шепотом. — Да она халдея бросила! На полуслове бросила. Смотри, он так и стоит с раскрытым ртом.

Следом за Эридой неслась армия гномов-уборщиков.

Позади всех с недоуменным видом плелся совершенно пьяный Фест. Мало осознавая происходившее вокруг, замыкавший шествие бедняга, кажется, хромал уже не на одну, а на обе ноги.

Зев и Эра, с двух сторон схватив свое вырвавшееся из-под контроля чадо, вдвоем потащили Фину прочь. Эрмс суетился вокруг, предлагая помочь. Фест толкался возле матери, пытаясь всучить ей кубок с нектаром. Фина некрасиво визжала и отбивалась.

Гномы все убрали, начисто оттерли мозаику, увели дрожавшую от страха Рахел. Арс с озабоченным видом поспешил вслед (“Добивать”, - прокомментировал Лон) и исчез где-то в недрах дворца.

— Ну и семейка! — шепнул Лон на ухо Касс.

От ужаса, омерзения, жалости ее била дрожь.

— Давай уйдем, — быстрым шепотом предложила Касс. — Мне жутко, страшно… Нестерпимо.

— Если б я мог! — мрачно сказал Лон. — Мне же петь, я обещал, а то еще подумают, я Орфа испугался!

Поэт обнял подругу. Касс знобило. Она долго не могла успокоиться. Да и не одна она не могла найти себе места. Остальные гости тоже маялись, не зная, как себя вести. В глубине двора одиноко слонялся брошенный поклонниками Асклепий.

Наконец, Эра вернулась. Фину она, по-видимому, оставила на попечение мужа и рабов, чтобы самой направить вечер в нужное русло. Хозяйка приема держала себя естественно, легко, создавая впечатление, что ничего не произошло. Видимо, решила во что бы то ни стало спасти положение. Вероятно, очень надеялась на то, что с помощью поэтов ей это удастся.

— Что случилось, миленькая, тебя знобит? — обратилось она к Касс.

Касс молча уставилась на Эру.

— Выпей чего-нибудь покрепче, — посоветовала та. Затем жеманно, как ни в чем ни бывало, обратилась к Лону: — Я думаю, пора… Тебе первым…

— Может, Орф начнет, — попробовал возразить тот.

— Нет, нет, — отмахнулась хозяйка и льстиво улыбнулась. — Начинать надо с самого лучшего.

Эра громко захлопала в ладоши. Неестественным пронзительным голосом стала нараспев повторять: — Просим, просим, просим…

Вслед за ней и остальные стали хлопать в ладоши и скандировать: “Лон, Лон, Лон, Лон”.

Поэт мрачно взглянул на Касс. Она поняла, что выражал этот взгляд: Лон умолял ее не портить отношения с хозяйкой дома. Касс выжала из себя подобие улыбки. Он, под гром аплодисментов, поцеловал ее в щеку.

— Как трогательно! — сообщила Эра. От избытка чувств, она даже слегка наклонила голову.

Аплодисменты не прекращались. Лон пошел к приготовленному для выступающих ложу.

Касс оглядела гостей. Все вели себя по образцу Эры, словно ничего не произошло. Внезапно Касс почувствовала на себе чей-то упорный взгляд. Она украдкой поискала того, кто смотрел.

Это был Орф. Он остановился в дверях так, чтобы отовсюду быть замеченным. Разболтанный, хмельной, Орф, казалось, едва управлял собой. Прилипшая ко лбу прядь теперь совсем съехала на глаза, что заставляло поэта поминутно откидывать голову, чтобы избавить зрение от назойливой помехи.

Лицо его выражало вызов всему миру. Чтобы не пошатнуться, Орф широко расставлял ноги, но все равно держался не слишком твердо.

Фадиты с ним не было. Видимо, ради демонстрации презрения к бывшему супругу она решилась ненадолго отпустить возлюбленного одного.

Возлюбленный же, освободившийся от опеки подруги, рассматривал Касс.

Касс снова почувствовала неловкость от собственной обнаженности.

Неожиданно его веки взметнулись вверх. Округлившиеся глаза нагло уперлись прямо ей в нос. На лице Орфа, кроме вызова, отразилось презрение. Этакое понимающее, снисходительное презрение. Впрочем, возможно, не конкретно к ней, а ко всему женскому полу.

Касс изо всех сил старалась не замечать Орфа и смотреть прямо, только в освещенный круг, в центре которого раскланивался Лон.

Поэт номер один достал из футляра свою теру. Привычным движением опустился на ложе, принимая изящную, свойственную одному ему позу, в которой линия наклона головы плавно переходила в линии шеи и плеч. Силуэт получался выразительный. Певец представлялся публике беззащитным, доверчивым и, одновременно, мужественным и суровым.

Не было в Атлантиде и колониях певца, который, взявшись за теру, не пытался бы ту позу повторить. Критики вдохновенно говорили, что она передает естество поэта.

Поза эта была на самом деле совсем не естественной, а придуманной, отработанной, отрепетированной в мельчайших деталях.

Еще до злополучного брака, кажется, в самом начале знакомства с Лоном, Фадита хвасталась подругам, что придумала посадку, которая принесет славу любому певцу. Фадита же в подробностях, со смехом и скабрезными шуточками изображала перед желающими весь процесс совместного отрабатывания с певцом “этого варианта сидения на ложе”.

Лон улыбнулся, прошелся пальцами по струнам. Эра картинно сложила перед собой холеные руки, выражая высшую степень восторга.

Начал поэт со старой, любимой Касс песни “ Я поклоняюсь седому океану”.

Публику обычно приводили в восторг его “яростная пена взбешенных волн”, “бессильная покорность облаков” и “суровая стойкость скал”. Пальцы Лона, вернее, чувственные прикосновения его пальцев к тере, постепенно раскаляли эмоции слушателей еще больше. Полузакрытые глаза в сочетании с чуть хрипловатым голосом доводили, в конце концов, до экстаза.

С уверенной улыбкой приняв аплодисменты, Лон огляделся, проронил: “Это новая, специально для сегодняшнего вечера”. Он опять дотронулся пальцами до струн. Новая песня говорила о победной силе юности. Все здесь было одухотворено, все было наполнено воздухом и жизнью.

Касс невольно опять взглянула на Орфа. По лицу его вперемешку скользили слезы и тени. На лице Орфа, подсвеченном огнями фонтана, было страдание.

Касс подумала, сколько раз за последние два дня она наблюдала знакомых ей людей с новой, неожиданной стороны.

Рамтей, брат Зева, сочувствовал рабам.

Смешливая русалка Лега… впрочем нет, о Леге сейчас не думать.

Юная красавица Фина оказалась истеричкой. Разнузданной, жестокой и — кто знает, что еще гнездилось в недрах ее души.

А циник, пьяница и бабник Орф заплакал под влиянием красивого сочетания музыки, поэзии, голоса и жеста.

Да и в ней самой, и она даже не осознавала этого отчетливо, а только смутно чувствовала, изменилось что-то. Это что-то сегодня заставило Касс улавливать нюансы, которых еще два дня назад она не замечала, даже не подозревала об их существовании.

Она поискала глазами Асклепия. Тот сидел один, всем своим видом показывая свою значимость. Касс показалось, спина его была выпрямлена слишком неестественно… Девушка подошла к ученому. Она не знала, что сказать, впрочем, она и не собиралась ничего говорить, наоборот, молчанием как бы предлагала себя в качестве слушателя. Ученый взглянул на Прекрасную Деву с благодарностью.

— У триумфов есть одно общее свойство… — начал Асклепий. — Которое способно отравить любой триумф. Посмотри на этих людей: они приняли, проглотили обещанное им бессмертие, и моментально забыли о вечности, а заодно и обо мне.

— Конечно, никто не забыл. Возможно, твое величие, Асклепий, мешает решиться подойти к тебе запросто, — предположила Касс.

— Благодарю тебя, Прекрасная Дева, ты, как всегда, мила, — во взгляде его сквозила тоска. — Ах, как знакомо мне это чувство, — прошептал ученый. — Сколько раз добивался я цели, и всегда, всегда, всегда… — он несколько раз покачал головой. — Всегда один конец. И нет покоя. Нет успокоения. Чего бы ни искал я… Стоит только подняться на вершину — и опять пустота… Казалось бы, уж теперь-то, теперь, когда я получил, наконец, амброзию бессмертия… Но нет, снова все то же. Появился студент, задал вопрос — и нет покоя. А ведь, действительно, зачем? — Асклепий будто бы забыв о Касс, разговаривал теперь сам с собой. — Зачем нужна жизнь? Когда-то, я был еще молод, я решил, жизнь нужна для того, чтоб накапливать знания. И я учился. Я желал постичь все, что не дано было постигнуть другим… в результате пришло понимание собственной глупости… Я увлекся поэзией. Стремиться, по словам поэтов, полагалось к любви. Я получил то, чего добивался, но любовь принесла мне только сознание всеобщего ничтожества, в первую очередь, своего ничтожества. Тогда-то я и подумал впервые о том, чтобы, по возможности, давать счастье другим… Я стал лихорадочно искать это счастье для других. Я решил, что оно в бессмертии. Ах, я слепец! Они выхватили этот плод моих многолетних поисков, это счастье из моих рук и немедленно забыли обо мне. Но дело даже не в этом… Вопрос в том, нужно ли на самом деле бессмертие? Как у него там… — Асклепий кивнул на Лона. — Все пустяки, каприз. Может, и мечта о бессмертии — простой каприз?

Касс горестно вздохнула.

Ученый замолчал. Недоуменно, словно не понимая, зачем она здесь, взглянул на Касс. Встал. Проговорил на прощанье: “Ах, Творцы, какая страшная, какая незаслуженная мука!”.

Касс посмотрела на удалявшуюся, все так же неестественно выпрямленную спину Асклепия. Не оглядываясь назад, ученый, все с так же гордо поднятой головой, шагал сквозь ряды зрителей.

Лон довел публику до грани безумства. Едва отзвенела последняя струна, грянули восторженные крики, аплодисменты.

Эра громко аплодировала, вздыхала, без конца повторяла: “Нет, Аполу равных нет”. И ехидно наблюдала Орфа.

Тот уже стряхнул с себя навеянное соперником настроение. Нарочито быстро принял обычный наглый и полупьяный вид. Не обращая внимания на зрителей, завозился на ложе, настраивая свою теру.

Взмах пальцев — и на публику обрушился шквал брани струн и слов. Наконец, началась сама песня. Тонким фальцетом Орф заорал “Целую твое мраморное тело…”.

— Сейчас он отомстит мне за свои слезы, — мрачно предсказал подошедший к подруге Лон. Он опять обнял Касс за плечи и пообещал: — Сейчас он покажет, как надо любить друг друга.

…Утро было пронизано милым солнечным светом. Дневной зной еще не вступил в свои права. Солнце еще не жгло, только, ярко высвечивая краски, ласково перебирало мелкие листья ивы.

Тени от листьев, перемежаясь с лучами, скользили по его лицу. Так создавался танец. Особый спектакль, сюжетом которого была борьба света и тени.

Свет делал лицо Орфея по-особенному юным, прекрасным, чистым. Всякий раз, когда на это любимое ею лицо наползала тень, у Эвридики сжималось сердце. Потому что тень приносила с собой неясную боль, неясную тревогу.

— Каждый лучик отражается у тебя в глазах, — тихо отметил он.

— Сначала у тебя на лице, а потом уже у меня в глазах, — с печальной улыбкой поправила она.

— Почему ты грустна сегодня?

— Не знаю, мне кажется, мы скоро расстанемся.

— Ну, это невозможно, — он даже расхохотался от неожиданности. — Неужели мы можем расстаться?

Она посмотрела на него. Орфей взмолился, обращая лицо к небу: “О, Аполлон, мой учитель, мой Бог! О, Афродита, Богиня любви! Ведь вы же не допустите, чтобы мы расстались?”

— Тебе не страшно? — она, не отрываясь, смотрела на него. Столько гордости и любви было в ее взгляде! — Не страшно тебе дерзить Богам?

— О, Боги, — опять прокричал он, — разве дерзок я с Вами или сделал что-то, чего должен страшиться?

— Не надо, — попросила она. — Не шути с огнем. Лучше спой.

Орфей с готовностью ударил по струнам, высоким голосом пропел: “Я люблю тебя, Эвридика”, - беспечно гикнул, подпрыгнул и свалился рядом с ней. Одной рукой держа кифару, а другой гладя лодыжку жены, певец стал обцеловывать по кругу ее коленку. Губы его постепенно, неторопливо, перебирая каждый волосок, спустились на маленькую нежную ступню.

— Щекотно, — тихо смеясь, сказала она. — Не надо, лучше спой еще.

— Не надоело?

— Нет. Хочу всегда слушать твой голос. Твои песни все равно, что ласки, только еще сильнее, приятнее…

— Значит, ты любишь не меня, а только мои песни, — перебил он. В таком случае, ревную, и вообще я обиделся.

— Ревнуешь сам к себе?

Он улыбнулся, молча кивнул и снова бросился целовать.

А потом она все-таки уговорила его спеть еще. Орфей пел, а Эвридика думала о любви. Может быть, о счастье, таком же неясном, как и ее мысли.

И все же смутное предчувствие давило нимфе грудь, хотя она не могла расслышать шипения, не могла увидеть скрытого высокой травой красивого тела смертоносной змеи. А змея, лениво извиваясь, медленно подползала.

Последней строчкой певец опять пропел: “Я люблю тебя, Эвридика”. Напоследок его кифара издала особенно тревожный, одновременно нежный и пронзительный звук. Слезы брызнули из глаз нимфы, она бросилась на шею мужа. Он бережно отложил кифару, не менее бережно взял на руки жену, прижал к себе, стал баюкать, гладить по лицу.

Они поцеловались.

— А все-таки, для чего все это: любовь, жизнь, счастье… — она мечтательно взглянула на него круглыми темно-синими глазами. — Ведь все бывает для чего-то… Жизнь и смерть, счастье и муки, любовь и ненависть…

— Добро и зло, — в тон сказал он.

— Да, добро и зло… — она подумала и продолжала: — Если существует, значит кто-то изобрел, придумал… Зачем? Но ведь не может быть, чтобы все это было просто так, случайно…

— Это было бы скучно, — полуспросил, полусогласился он.

— Но все удивительно переплетено в этом мире, — задумчиво продолжала она, — иногда то, что кажется добром, на самом деле оборачивается злом, или наоборот… а сколько раз бывало, что любовь превращалась в ненависть…

— И наоборот…

— Мой отец, например, считает, что любовь дана для того, чтобы приносить страдание.

— Ну, это неправда. Этого быть не может, — Орфей посмотрел на Эвридику уже совсем серьезно. — Я знаю: любовь на самом деле спокойна и светла. Еще я знаю: все на свете происходит от любви. Тот, кто изобрел ее… — он расхохотался и покачал головой: — Проклятую… — с удовольствием чмокнул щечку жены: — Соображал, что делает. Ох, соображал, — певец еще раз покачал головой: — Значит, основа всего — не страдание, а… — он улыбнулся и спросил: — Что? — зачем-то дотронулся до кончика ее носа указательным пальцем и назидательно изрек: — Счастье.

— Но ведь страдание для чего-то? Не зря же посылают его Боги?

— Боги? Страдание? Ну нет! — с непонятной уверенностью, будто давно об этом думал и все понял, беспечно сказал он. — Страдание, ненависть, зло — это все придумывают сами люди. На добро ведь сколько фантазии нужно. А зло придумать гораздо легче. И насколько легче придумать смерть, а до жизни до сих пор никто из людей еще не додумался. И ненависть придумать легче, чем любовь.

— Правда, — Эвридика улыбнулась новой, загадочной улыбкой: чуть печально, чуть мечтательно. — Когда о человеке говорят: “Хороший человек”, - задумчиво сказала она, — то уже ничего прибавлять не надо: хороший — и этим все сказано. Когда же говорят “плохой”, то обязательно пытаются это “плохой” объяснить, потому что неловко, кажется, нужно загладить, вот и объясняют…

— Вот, видишь… а еще… Ведь каждый хочет, чтобы его понимали и любили, а много есть людей, которые хотят понимать и любить сами? Просто так, ни за что? Ради самого этого понимания и ради самой этой любви?

Теперь в его взгляде почему-то была жалость к ней, одна сплошная жалость. Ей опять захотелось заплакать, и она немедленно это желание исполнила. Эвридика заплакала, а Орфей молча стал целовать любимую в глаза, в щеки, выцеловывать каждую ее слезинку.

Они не услышали шипения, не заметили извивавшегося в траве, уже совсем близко, змеиного тела.

Даже укуса нимфа не почувствовала, только увидела: лицо мужа исказилось. Он стал часто и дробно повторять: “Что с тобой, что с тобой, что с тобой?”

Певец держал в руках все более тяжелевшее тело жены. Его слезы полились прямо в ее, еще открытые, но уже мертвые, круглые, темно-синие глаза нимфы.

Когда Орфей убедился в том, что Эвридика мертва, он положил труп на траву. Змея еще была здесь. Спокойно приподняв изящную красивую головку, смотрела на него.

— Укуси меня, — стал он просить змею. — Укуси же и меня.

Змея подумала немного и уползла.

Тогда он встал и опять поднял труп, теперь уже совсем холодный, совсем тяжелый. Посмотрел изумленно, не веря, словно пытаясь окончательно убедиться в случившемся, а убедившись, опустил тело на землю, закрыл мертвые глаза возлюбленной.

Сделав это, вскочил и, обращаясь к небу, закричал:

— Аполлон, мой Бог, мой учитель! Признайся, ты подшутил надо мной. Признайся, она только спит: ты усыпил ее. Разбуди Эвридику поскорей, Аполлон! Это жестокая шутка, прекрати ее.

Орфей опять обратился к небу: — За что ты, Аполлон, мстишь мне так жестоко? Если за то, что превзошел тебя, — клянусь! — я перестану петь. А хочешь, возьми мою золотую кифару! Или мой голос! Возьми все, Аполлон, только помоги мне вернуть жену…

Он подождал ответа, но ответа не было. Осиротевший, опять задрав голову к небу, дико взвыл: — Тогда пусти в меня стрелу из своего серебряного лука, чтобы и меня не стало, если нет ее…

Он попеременно просил Аполлона, Афродиту, Эрота вернуть ему Эвридику. Или послать смерть ему тоже. Он молился долго и тщетно. Он просил всех подряд: Зевса, Геру, Артемиду, Гермеса, Афину, кровавого Бога войны Ареса. Но и Арес не послал ему гибели.

Наступило второе утро, а певец все еще был жив. Он хрипел, но все еще молился, правда, теперь Аиду. Теперь Орфей смиренно просил Аида вернуть ему Эвридику или забрать его к ней, в свое царство мертвых.

Переходя то на крик, то на шепот, певец молился трое суток, не отходя от тела Эвридики.

На четвертые сутки он замолчал и, более не издавая ни звука, стал собирать дрова для похорон.

Молча, с сухими глазами, он похоронил любимую. Только когда улегся последний всплеск пламени и дыма, взял в руки кифару. Он попытался запеть, но из глотки вышел страшный сорванный хрип. И тогда, обессиленный, певец, наконец, заплакал.

Потом он пел о том, что Боги разрешили ему вывести Эвридику из мира теней, но он не выполнил их условия, оглянулся — и потерял ее, теперь уже навсегда…

— Ты что, совсем? — Лон чуть ли не заикаться начал, когда увидел слезы на лице Касс.

Она глядела на него, с трудом отрываясь от видения, не понимая, что происходит.

— Это что? — губы Лона побелели от ярости. — Вот этот кретин произвел на тебя такое впечатление? Я нет, а он — да?

— О чем ты? — пролепетала Касс и окончательно пришла в себя.

— Непостижимо, — сказал Лон.

— Знаешь, я его не слышала, — призналась Касс.

Лон помолчал, потом добавил уже спокойно: — Ну что ж, послушаем теперь Уэшеми… — и ворчливо добавил: — Раз уж все ударились в поэзию в этом мире…

— Для чего бывает поэзия? — прошептала Касс, и умоляюще посмотрела на Лона. — И для чего бывает любовь?

— Для того, чтобы ею заниматься, — не задумываясь ответил тот. И прибавил: — Тише, послушаем этого, дома поговорим.

С первых аккордов стало ясно: то, что делал “этот” было необычно. Это не походило ни на утонченную лирику Лона, ни на вульгарный бред Орфа.

Уэшеми пел хрипловатым тенором. Первая его песня, о мелочности суеты, наводила на вполне конкретные размышления все о том же, о чем за минуту до начала его выступления думала Касс. Вернее, беседовали в ее воображении Орфей и Эвридика.

Лицо его оказалось по-актерски подвижным. Певец смешно изображал разные проявления суеты: лень, ложь, глупость, спесь, зависть, скупость. Когда он дошел до рефрена: “Если только вдуматься”, Касс задрожала. Ей показалось, музыкант играет не на тере, а на ней самой: звук забился уже не где-то в стороне, а внутри нее. Конкретные размышления разъехались до неопределенных абстракций, которых она не понимала, только чувствовала всем своим существом.

Следующая песня исполнялась в нервном и быстром ритме. Струны едва не лопались под сильными пальцами, а в унисон рвались невидимые, но хорошо осязаемые струны в ее душе.

Звук его голоса стал нестерпимо высоким, будто в нем самом билась, рвалась натянутая струна, когда передавал полет четырех птиц. “Птица-жалость, птица-верность, птица-горестная совесть, птица-честь”, которые “от обиды улетают, от обмана умирают” и “лишь одни на слабых крыльях могут жизнь мою пронесть”.

Он пел о том, что поэту суждено часто умирать, “чтоб чью-то совесть растревожить”, что поэт “должен боль и грех познать, чтоб успокаивать сердца”.[1]

Трудно было сразу разобраться в смысле этих слов. Над “частым умиранием” еще предстояло подумать, может, раздумывать долго, мучительно. Переносный смысл: всякий раз поэт умирает, когда поет? Буквальный? Поэт умирает много раз? Или все же переносный? Человек умирает много раз, но смерть поэта — нечто другое, отличное от смерти обыкновенных людей?

Нет, дело даже было не в конкретном смысле конкретных слов, в чем-то совершенно другом. Струнный перебор, особый, не обычный… Тембр голоса, по-особому трогательный… Ну, и смысл, конечно, тоже… Или волны… Невидимые, неведомые, настроенные друг на друга волны…

Касс не могла понимать, только чувствовать. Что-то раздирало все ее существо, что-то сильное, мучительное, пронзительное, долгое, острое. Она перестала ощущать себя и других, перестала думать, чувствовать, сама вне своего тела стала одновременно своей болью и своим наслаждением. Она оторвалась от земли, она парила над собой, над другими, — ничего не видела. Ничего, кроме лица Уэшеми. Вернее, живущих отдельной жизнью огромных зеленых глаз.

В тот самый миг, когда закончилась песня, рухнули неведомые опоры, где-то внутри нее прорвался и хлынул горячий поток.

Касс оттолкнула кого-то, кто стоял на пути, ей показалось, это была Эрида, метнулась к ложу, на котором сидел Уэшеми, и упала перед ним на колени.

Она целовала руки поэта, и все более и более ясно видела проступающую на них кровь, которая сочилась из ран на кистях: очевидно, ладони были пробиты насквозь чем-то крепким и острым.

Уже теряя сознание, Касс почувствовала, что ее оттаскивают и несут куда-то сильные руки. Верно, это были руки Лона Апола.

Загрузка...