О, вы, идущие тернистым
Путем ко славе в день суда,
Сочувствуйте моленьям чистым
Язычника, чей Бог — Будда.
Несмотря на запрещение городской управы, он сидел верхом на пушке Зам-Заммах, стоявшей на глиняном постаменте против Аджайб-Гера, Дома Чудес, как называют Лагорский музей. Тот, кто владеет Зам-Заммахом, этим «извергающим огонь драконом», владеет Пенджабом. Большое орудие из позеленевшей бронзы всегда бывает первой добычей победителя.
Кима можно было оправдать до известной степени — он только что согнал с пушки мальчика Лалы Динаната — ведь Пенджаб находился во власти англичан, а Ким был англичанин. Хотя он был смугл, как любой туземец; хотя он предпочитал говорить на местном наречии, произнося слова как-то монотонно и певуче; хотя дружил с мальчиками на базаре — Ким был белый, беднейший из бедных белых. Женщина смешанной касты, присматривавшая за ним (она курила опиум и делала вид, что держит лавочку подержанной утвари у сквера, где стояли дешевые кэбы), рассказывала миссионерам, что она сестра матери Кима; его мать была нянькой в семье одного полковника и вышла замуж за Кимбалля О'Хара, сержанта Меверикского ирландского полка. Впоследствии он получил место на Синдо-Пенджабо-Делийской железной дороге, и его полк вернулся без него. Жена умерла от холеры в Ферозепоре, и О'Хара стал пить и шататься по линии с трехлетним ребенком, у которого были смышленые глазки. Различные общества и капелланы усердно старались захватить ребенка в свои руки, опасаясь за его участь, но О'Хара ловко ускользал от них, пока не встретился с женщиной, курившей опиум; от нее он научился любить опиум и умер, как умирают белые бедняки в Индии. После смерти у него осталось имущество, состоявшее из трех бумаг — одну из них он называл «ne varietur», потому что эти слова были написаны под его подписью на бумаге, а другую — «чистой отставкой». Третья бумага была свидетельством о рождении Кима. «Эти вещи, — говаривал он в свои счастливые часы после курения опиума, — сделают человека из маленького Кимбалля». Ким не должен был ни под каким видом расставаться с этими бумагами, потому что они составляли орудие волшебства, магии — той магии, в которой упражняются люди, вон там, за музеем, в большом белом с синим доме «Джаду Гер», Волшебном доме. Он говорил, что со временем все обойдется, и Ким вознесется среди громадных колонн, полных красоты и силы. Сам полковник, красующийся на коне во главе лучшего полка в мире, позаботится о Киме — маленьком Киме, которому должно житься лучше, чем его отцу. Девятьсот перворазрядных дьяволов, главой которых является Красный Бык на зеленом поле, будут заботиться о Киме, если они не забыли О'Хару, бывшего главного надсмотрщика на Ферозепорской линии. После этих слов он горько плакал, сидя на камышовом стуле на веранде. Когда он умер, женщина зашила пергамент, бумагу и свидетельство о рождении в кожаный чехольчик, который повесила, как амулет, на шею Киму.
— И когда-нибудь, — сказала она, смутно припоминая пророчество О'Хары, — к тебе придет большой Красный Бык на зеленом поле, и явится полковник на большом коне, и — переходя на английский язык — девятьсот дьяволов!
— А! — сказал Ким. — Буду помнить. Красный Бык и полковник на лошади явятся, но прежде, говорил отец, придут двое людей, которые расчистят путь для этого. Отец говорил, что они всегда поступают так и что это всегда бывает, когда люди занимаются волшебством.
Если бы женщина послала Кима с бумагами в какое-нибудь местное учреждение, его, конечно, взяла бы какая-нибудь провинциальная ложа и отослала в сиротский масонский приют в горах; но она не доверяла магии. У Кима также были свои воззрения. Когда он подрос, он научился избегать миссионеров и белых людей серьезного вида, которые расспрашивали его, кто он и что он делает, потому что Ким с громадным успехом ничего не делал. Правда, он знал чудесный, обнесенный стенами город Лагор от Делийских ворот до наружного форта Дич, был коротко знаком с людьми, которые вели такую странную жизнь, о которой не мечтал и Гарун аль-Рашид, и сам жил дикой жизнью, словно действующее лицо арабских сказок, но миссионеры и секретари благотворительных обществ не понимали красоты этой жизни. Среди гарнизона он был известен под прозвищем «Маленький Всеобщий Друг»; гибкий и незаметный, он исполнял поручения хитрых, блестящих молодых франтов, пробираясь по крышам домов, переполненных народом. Конечно, это все были интрижки — он знал это, как знал все дурное с тех пор, как начал говорить, — но он любил эту игру ради нее самой, любил красться по темным оврагам и переулкам, карабкаться по водосточным трубам, любил видеть и слышать женщин на плоских кровлях, любил бешеные скачки с крыши на крышу под покровом жаркой, темной ночи.
Интересовали его и набожные люди — перепачканные пеплом факиры у своих кирпичных алтарей на речном берегу. Ким был очень хорошо знаком с ними; он встречал их, когда они возвращались после своих странствований за милостыней, и ел с одного блюда с ними, когда никого не было поблизости. Присматривавшая за ним женщина со слезами настаивала, чтобы он носил европейскую одежду — штаны, рубашку и поношенную шляпу. Но при исполнении некоторых поручений Ким находил удобнее надевать индусский или магометанский костюм. Один из светских молодых людей — тот, которого нашли мертвым на дне колодца в ночь, когда было землетрясение — дал ему однажды полную экипировку индуса, костюм уличного мальчика низшей касты, и Ким спрятал его в потаенный уголок под балками на дровяном дворе Нила Рама, позади здания Верховного Пенджабского суда, где бывают сложены пахучие бревна, принесенные течением. Когда Ким отправлялся по какому-нибудь делу или шел повеселиться, он пользовался этим костюмом. Возвращался он на веранду обыкновенно на заре, усталый от громких приветствий, с которыми шел по следам брачной церемонии, или от криков на индусском празднестве. В доме иногда бывала еда, иногда не бывало, и Ким снова уходил из дома, чтобы поесть со своими друзьями-туземцами.
Постукивая ногами о пушку, он временами прерывал игру с маленьким Чота Лалем и Абдуллой, сыном продавца сладостей, чтобы сделать грубое замечание полицейскому из туземцев, сторожившему ряды башмаков у дверей музея. Высокий уроженец Пенджаба снисходительно усмехался: он уже давно знал Кима. Знал его и водовоз, поливавший сухую дорогу из мешка, сделанного из козьей шкуры. Знал его и Джавахир Синг, плотник музея, нагнувшийся над новыми ящиками для упаковки вещей. Знали его и все окружающие, за исключением приехавших из деревни крестьян, которые торопились в Дом Чудес, чтобы посмотреть, что сделали люди в их собственной провинции и в других местах. Музей был посвящен индусскому искусству и мануфактуре, и всякий жаждущий мудрости мог просить объяснений у хранителя.
— Прочь! Прочь! Пусти меня! — кричал Абдулла, карабкаясь на колесо пушки.
— Твой отец был пирожник, твоя мать украла ги,[1] — распевал Ким. — Все мусульмане уже давно потеряли Зам-Заммах!
— Пусти меня! — пронзительно закричал маленький Чота в расшитой золотом шапочке. У отца его было, по всей вероятности, около полумиллиона фунтов стерлингов, но Индия — единственная демократическая страна в мире.
— Индусы тоже потеряли Зам-Заммах. Мусульмане прогнали их. Твой отец был пирожник…
Он остановился. Из-за угла со стороны шумного базара Моти показался человек, каких никогда не видывал Ким, полагавший, что знает все касты. Он был ростом почти в шесть футов, одет в темную одежду с бесчисленными складками из материи, похожей на ту, из которой делают попоны, и ни по одной из складок Ким не мог определить, к какого рода промыслу или профессии принадлежит этот человек. На поясе у него висел ажурный железный пенал и деревянные четки, какие носят святые люди. На голове красовалась шляпа гигантских размеров. Лицо у него было желтое и сморщенное, как у Фук-Шинга, китайца-сапожника на базаре. Чуть раскосые глаза походили на ониксы с трещиной посредине.
— Кто это? — спросил Ким товарищей.
— Кажись, человек, — сказал Абдулла, засунув палец в рот и пристально смотря на незнакомца.
— Без сомнения, — возразил Ким, — но он не из Индии; таких людей я никогда не видел.
— Может быть, жрец, — сказал Чота Лаль, заметив четки. — Посмотрите, он идет в Дом Чудес!
— Ну, ну, — сказал полицейский, качая головой, — я не понимаю, что вы говорите. — Полицейский говорил по-пенджабски. — О, Всеобщий Друг, что такое он говорил?
— Пришли его сюда, — сказал Ким, спускаясь с пушки и показывая свои голые пятки. — Он — иностранец, а ты — буйвол.
Человек обернулся с беспомощным видом и направился к мальчикам. Он был стар; его грубый шерстяной плащ еще сохранял неприятный запах чернобыльника, растущего в горных ущельях.
— О, дети, что это за большой дом? — сказал он на очень хорошем языке урду.
— Это Аджайб-Гер — Дом Чудес! — Ким не назвал незнакомца «Лала» или «Миан». Он не знал, какой веры иностранец.
— А! Дом Чудес! Можно войти туда?
— На двери написано — всякий может войти.
— Бесплатно?
— Я вхожу и выхожу. А я не банкир, — со смехом сказал Ким.
— Увы! Я старик. Я не знал. — Перебирая четки, он обернулся в сторону музея.
— Какой ты касты? Где твой дом? Пришел ты издалека? — спросил Ким.
— Я пришел из Кулу — из-за Каиласа, но, впрочем, что знаете вы? С гор, где, — он вздохнул, — воздух и вода свежи и прохладны.
— Ага! Китаи (китаец), — важно проговорил Абдулла. Фук-Шинг прогнал его однажды из лавки за то, что он плюнул на священное изображение.
— Пахари (горец), — сказал маленький Чота Лаль.
— Да, дитя, горец с гор, которых ты никогда не увидишь. Слышал ты о Бод-юм (Тибете)? Я — не китаец, а тибетец, если желаешь знать — лама, или гуру на вашем языке.
— Гуру из Тибета, — сказал Ким. — Никогда не видел такого человека. Значит, в Тибете есть индусы?
— Мы — последователи Срединного Пути — живем мирно в своих монастырях; я иду, чтобы увидеть прежде, чем умру, четыре священных места. Вы, дети, знаете теперь столько же, сколько старик. — Он ласково улыбнулся мальчикам.
— Ел ты что-нибудь?
Старик порылся за пазухой и вынул старую деревянную чашу, в которую собирал милостыню. Мальчики кивнули головами. Все знакомые им духовные лица просили милостыню.
— Мне еще не хочется есть. — Он повернул голову, словно старая черепаха, греющаяся на солнце. — Правда ли, что в Лагорском Доме Чудес много изображений святых? — Он повторил последние слова, как будто ожидая подтверждения их.
— Это правда, — сказал Абдулла. — Он наполнен идолами язычников. Ты тоже идолопоклонник?
— Не обращай внимания на него, — сказал Ким. — Это правительственный дом, и там нет никакого идолопоклонства, а только сахиб с седой бородой. Пойдем со мной, я покажу.
— Чужие жрецы едят мальчиков, — шепнул Чота Лаль.
— А он и чужой и идолопоклонник, — сказал Абдулла, магометанин.
Ким расхохотался:
— Он неизвестен нам. Бегите и заберитесь на колени к матери матерей и будете там в безопасности. Идем.
Ким с шумом повернул двигавшийся механически турникет; старик последовал за ним и остановился в изумлении. В первом зале стояли большие фигуры греко-буддистской скульптуры — одним лишь ученым известно, когда они были созданы забытыми скульпторами, рукам которых, казалось, таинственно передалось что-то из искусства греков. Тут были сотни обломков, резных рельефных украшений, кусков статуй и плит, фигур, которые украшали в былое время кирпичные стены буддистских мавзолеев и памятников Северной страны; теперь, открытые и снабженные надписями, они составляли гордость музея. С открытым от изумления ртом лама поворачивался от одного предмета к другому и, наконец, замер в восхищении перед горельефом, изображавшим коронацию или апофеоз Владыки Будды. Властелин сидел на лотосе, лепестки которого были так нарезаны, что каждый из них казался отдельным. Вокруг него была целая иерархия властителей, старшин и древних Будд. Внизу виднелись покрытые лотосами воды с рыбами и птицами. Два дева (добрые духи) с крыльями бабочек держали венец над его головой; другая пара, повыше, поддерживала зонтик, наверху которого красовался головной убор бодисатвы.[2]
— Господи! Господи! Сам Сакья-Муни! — почти рыдая, проговорил лама и прошептал удивительное буддистское заклинание:
И Он здесь! Чудеснейший закон также здесь. Мое паломничество хорошо началось. А что за работа! Что за работа!
— Вон там сахиб, — сказал Ким и нырнул среди ящиков с произведениями искусства, минуя мануфактурный отдел. Седобородый англичанин смотрел на ламу, который степенно повернулся и поклонился ему. Порывшись несколько времени, он вытащил записную книжку и клочок бумаги.
— Да, это мое имя, — сказал англичанин, с улыбкой смотря на детский неумелый почерк.
— Один из нас, который совершал паломничество к Святым местам, теперь он настоятель Лунг-Чосского монастыря, дал это мне, — запинаясь, проговорил лама. — Он говорил мне про эти изображения, — его худая рука, дрожа, указала на все вокруг.
— Привет тебе, о лама из Тибета. Вот изображения, и здесь я, — он взглянул в лицо ламы, чтобы приобрести познания. — Пройди пока в мою канцелярию.
Старик дрожал от волнения.
Канцелярия была маленькая комната, отделенная от галереи, где находились скульптуры. Ким припал к полу, приложив ухо к щели двери из кедра, треснувшей от жары, и, следуя своему инстинкту, приготовился слушать и наблюдать.
Большая часть разговора была выше его понимания. Лама, сначала с запинкой, рассказал хранителю музея о своем монастыре Суч-Зен, находившемся высоко среди скалистых гор, в четырех месяцах ходьбы от Лагора. Англичанин принес громадную книгу с фотографиями и рисунками и показал ему этот самый монастырь, гнездившийся на утесе, откуда открывался вид на громадную долину, почва которой была разнообразных цветов.
— Да, да! — лама надел очки в роговой оправе китайской работы. — Вот маленькая дверь, в которую мы вносим дрова на зиму. И ты — вы, англичане, знаете это? Тот, кто состоит теперь настоятелем монастыря Лунг-Чо, говорил мне это, но я не поверил. Владыка-Всесовершенный почитается и здесь? И жизнь Его известна здесь?
— Она вся высечена на камне. Пойди и посмотри, если ты отдохнул.
Лама, волоча ноги, прошел в главный зал, и хранитель музея вместе с ним просмотрел всю коллекцию с благоговением верующего и точностью оценок профессионала.
Он узнавал на истертых камнях событие за событием чудесной истории, затрудняясь по временам при виде незнакомых ему греческих предметов и восторгаясь, как ребенок, при каждой новой находке. В тех местах, где были пропущены связующие моменты, как, например, в благовествовании, хранитель музея пополнял пропуск, вытаскивая из кучи книг французские и немецкие с фотографиями и гравюрами.
Тут был и набожный Асита, тождественный евангельскому Симеону; он держал на коленях святого младенца, а мать и отец прислушивались к его словам; были тут и события из легенды о двоюродном брате Девадатта. Там — смущенная злая женщина, обвинявшая Будду в нецеломудрии, здесь — проповедь в Оленьем парке; чудо, которое поразило огнепоклонников; Бодисатва в царской одежде; чудесное рождение, смерть в Кусинсларе, когда слабый ученик лишился чувств; почти бесчисленные повторения размышлений под деревом Боди; а поклонение нищенской чаше виднелось повсюду. В несколько минут англичанин убедился, что его гость не простой нищий, а серьезный ученый. И они еще раз повторили все; лама нюхал табак, вытирал очки и говорил с быстротой несущегося поезда железной дороги на удивительном языке — смеси языков урду и тибетского. Он слышал о путешествиях китайских паломников, Фо-Хиана и Хвен-Тианга, и очень хотел узнать, есть ли перевод их записок. Он вздохнул беспомощно, перелистывая страницы сочинений Биля и Станислава Жюльена. Все это есть здесь. Запертое сокровище. Потом он несколько успокоился и стал благоговейно прислушиваться к отрывкам, поспешно переводимым на язык урду. В первый раз он услышал о трудах европейских ученых, которые с помощью этих и других документов установили подлинность святых мест буддизма. Потом ему показали большую географическую карту с точками и линиями желтого цвета. Смуглый палец двигался за карандашом англичанина с одной точки на другую. Вот тут — Капилавасти, здесь — Среднее царство, тут — Махабодхи — Мекка буддизма, а здесь — Кусинагара, печальное место смерти святого. Старик молчал некоторое время, опустив голову на листы, а англичанин закурил другую трубку. Ким заснул. Когда он проснулся, продолжавшийся разговор был еще более непонятен.
— И таким образом, о Источник мудрости, я решился идти к святым местам, которые попирала Его нога. К месту рождения, даже в Капила; потом в Махабодхи, в Буддохчайю, в монастырь, парк оленей — к месту Его смерти.
Лама понизил голос.
— И я пришел сюда один. В продолжение пяти, семи, восемнадцати, сорока лет я размышлял о том, что старый закон не исполняется, как следует; что он заглушен дьявольщиной, чарами и идолопоклонством. Как сказал даже тот ребенок — даже ребенок.
— Это случается со всеми религиями.
— Ты думаешь? Я читал книги нашего монастыря; оказалось, что источник их силы иссяк, и позднейший ритуал, которым мы — последователи преобразованного закона — обременили себя, также не имел цены в этих старых глазах. Даже последователи Всесовершенного враждуют друг с другом. Все это — одна иллюзия. Да, майя, иллюзия. Но у меня есть другое желание, — сморщенное желтое лицо приблизилось на расстояние трех дюймов к лицу англичанина, и длинный ноготь указательного пальца застучал по столу. — Ваши ученые в этих книгах прошли по следам Благословенных Ног во всех их странствиях; но есть вещи, которых они не открыли. Я ничего не знаю — ничего не знаю, но я иду искать освобождения от Колеса Всего Сущего широким, открытым путем. — Он улыбнулся с простодушным торжеством. — Как паломник к Святым местам я заслуживаю награды. Более того. Выслушай правдивые слова. Когда наш милосердный Господь, будучи юношей, искал себе подругу, люди при дворе Его отца говорили, что он слишком нежен для брака. Ты знаешь это? — Англичанин утвердительно кивнул головой, раздумывая, что будет дальше.
— Тогда произвели тройное испытание. При испытании в стрельбе из лука наш Владыка сначала переломил тот, который Ему дали, а потом попросил такой, какого никто не мог согнуть. Ты знаешь это?
— Это написано. Я читал.
— И стрела, перелетев через все цели, исчезла вдали, стала невидимой для глаз. Наконец, она упала; и там, где она дотронулась до земли, прорвался поток, превратившийся в реку. Эта река, благодаря благодеяниям Владыки и заслугам Его до Его освобождения, очищает купающихся в ней от всякого греха.
— Так написано, — грустно проговорил англичанин.
Лама глубоко вздохнул.
— Где эта река? Источник мудрости, куда упала стрела?
— Увы, не знаю, брат мой! — ответил хранитель музея.
— Ну, верно, ты просто позабыл. Это единственная вещь, которую ты не сказал мне. Ты, наверное, должен знать это. Взгляни, я старик. Я спрашиваю, склонив голову к твоим ногам, о Источник мудрости! Мы знаем, что Он стрелял из лука! Мы знаем, что стрела упала! Мы знаем, что поток прорвался! Но где же река? Моя мечта — найти ее. Поэтому я и пришел сюда. Где же река?
— Если бы я знал, неужели ты думаешь, я не кричал бы об этом?
— Благодаря ей человек освобождается от Колеса Всего Сущего, — продолжал лама, не слушая его. — Река Стрелы! Подумай хорошенько! Может быть, маленький поток, пересыхающий в жару? Но Святой никогда не обманул бы так старика.
— Я не знаю, не знаю.
Лама еще более приблизил свое изборожденное морщинами лицо к лицу англичанина.
— Я вижу, ты не знаешь. Так как ты не из приверженцев закона, то это скрыто от тебя.
— Да, скрыто, скрыто.
— Мы оба связаны — и ты, и я, брат мой. Но я, — он встал, взмахнув полами своей плотной одежды, — я иду освободиться. Иди и ты.
— Я готов, — сказал англичанин. — Но куда идешь ты?
— Сначала в Каши (Бенарес), куда же иначе? Там я встречу одного правоверного в храме джайнов. Он также искатель тайны, и, может быть, я узнаю от него то, что желаю знать. Может быть, он пойдет со мной в Будд-Гайя. Оттуда — на северо-запад в Капилавасти, там я буду искать реку. Я буду искать ее повсюду, потому что место, где упала стрела, неизвестно.
— А как ты пойдешь? Ведь до Дели далеко, а до Бенареса еще дальше?
— Отправлюсь пешком и по железной дороге. Спустившись с гор, я приехал сюда из Патанкота в поезде. Он идет быстро. Сначала я изумился при виде больших столбов на дороге, хватающих нить за нитью, — он наглядно изобразил, как наклоняются и кружатся телеграфные столбы, мелькающие перед проходящим поездом. — Но потом мне стало тесно, и я захотел идти, как я привык.
— А ты хорошо знаешь дорогу? — спросил хранитель музея.
— О, для этого нужно только спросить и заплатить деньги, и знающие люди отправляют всех в нужное место. Это я узнал в монастыре от верных людей, — гордо проговорил лама.
— А когда ты отправляешься?
Англичанин улыбнулся, слушая эту смесь старинной набожности и современного прогресса, так отличающую нынешнюю Индию.
— Как можно скорее. Я буду идти по местам, где он жил, пока не дойду до Реки Стрелы. К тому же есть расписание, когда идут поезда на юг.
— А как насчет пищи?
Ламы, обыкновенно, имеют хорошие запасы денег, спрятанные где-нибудь в одежде. Англичанин хотел убедиться в этом.
— Для путешествия я беру нищенскую чашу Владыки. Да. Как шел он, так иду и я, покинув удобства монастыря. Когда я ушел из гор, со мной был «чела» (ученик), который просил милостыню за меня, как этого требуют правила, но, когда мы остановились в Кулу, на него напала лихорадка, и он умер. Теперь у меня нет ученика, но я возьму нищенскую чашу и дам милостивым людям возможность сделать доброе дело. — Он решительно покачал головой. Обычно ученые монахи не просят милостыни, но этот с энтузиазмом принимался за свои поиски.
— Да будет так, — улыбаясь, сказал англичанин. — Позволь же мне заслужить награду. Мы с тобой оба мастера. Вот новая книга из белой английской бумаги; вот и очиненные карандаши — толстые и тонкие; все они хороши для писца. Теперь одолжи мне твои очки.
Англичанин поглядел в очки. Они были сильно поцарапаны, но почти соответствовали его собственным очкам, которые он сунул в руку ламы, сказав: «Попробуй эти».
— Перышко! Чистое перышко на лице! — старик с восторгом поворачивал голову и морщил нос. — Я почти не чувствую их. Как ясно я вижу все!
— Они из билаура (горного хрусталя) и никогда не поцарапаются. Да помогут они тебе найти твою реку, потому что они — твои.
— Я возьму их, и карандаши, и белую записную книжку, — сказал лама, — как знак дружбы между священнослужителями, а теперь, — он порылся в поясе, снял открытый резной пенал и положил его на стол. — Это — на память тебе обо мне — мой пенал. Он старый — такой же, как я.
Это была старинная вещь древнекитайского рисунка из железа, какого уже не выделывают в наши дни; и сердце коллекционера в груди англичанина пленилось ею при первом же взгляде. Никакие уговоры не могли заставить ламу взять назад свой подарок.
— Когда я вернусь после того, как найду реку, я принесу тебе священную картину, какую я написал на шелку в монастыре. А также и картину, изображающую Колесо Жизни, — с усмешкой проговорил он, — потому что мы с тобой оба работники.
Англичанину хотелось задержать его: так мало людей на свете еще владеют секретом условных буддистских картин, наполовину как бы написанных кисточкой, наполовину нарисованных. Но лама вышел, высоко подняв голову, остановился на мгновение перед большой статуей Бодисатвы, погруженного в раздумье, и прошел через турникет.
Ким шел следом за ним, словно тень. То, что он подслушал, сильно взбудоражило его. Этот человек представлял абсолютную неизвестность для него, и он решил исследовать его, совершенно так же, как исследовал бы новое здание или необычайное празднество в городе Лагоре. Лама был его находкой, и он намеревался завладеть им. Мать Кима была ирландкой.
Старик остановился у Зам-Заммаха и оглядывался вокруг, пока взгляд его не остановился на Киме. Вдохновение, вызванное паломничеством, ослабло в данную минуту, и лама чувствовал себя старым, одиноким и истощенным.
— Не сиди под пушкой, — торжественно сказал полицейский.
— Эй, филин! — отвечал Ким за ламу. — Сиди, пожалуйста, под пушкой, если хочешь. Когда ты украл туфли молочницы, Дьюнно?
То было совершенно необоснованное обвинение, возникшее внезапно, под влиянием минуты, но оно заставило замолчать Дьюнно, который знал, что громкие крики Кима привлекут, в случае надобности, легионы базарных мальчишек.
— А кому ты поклонялся там? — любезно сказал Ким, сидя в тени на корточках, рядом с ламой.
— Я никому не поклонялся, дитя. Я преклонился перед Высшим Законом.
Ким без всякого волнения принял этого нового бога. Он знал уже несколько десятков богов.
— А что ты делаешь?
— Я прошу милостыню. Теперь я припоминаю, что давно не ел и не пил. Как совершаются дела милосердия в этом городе? В безмолвии, как у нас, в Тибете, или о них говорят громко?
— Те, кто просят молча, умирают в молчании с голоду, — сказал Ким, приводя туземную поговорку. Лама попробовал подняться, но опустился, вздохнув о своем ученике, умершем в далеком Кулу. Ким наблюдал за ним, склонив голову набок, внимательный и заинтересованный.
— Дай мне чашу. Я знаю всех милосердных людей в этом городе. Дай мне, и я принесу ее назад наполненной. — Старик с детской простотой передал ему чашу.
— Отдохни. Я знаю здешних людей.
Он направился к открытой лавочке, находившейся против станции кольцевой железной дороги, ниже базара Моти. Эту лавочку держала торговка зеленью, принадлежавшая к низшей касте. Она давно знала Кима.
— Ого, ты стал, что ли, иоги (святым человеком), что расхаживаешь с нищенской чашей? — крикнула она.
— Нет, — гордо сказал Ким. — В городе появился новый священнослужитель — такой человек, какого я еще никогда не видел.
— Старый священнослужитель — молодой тигр! — сердито сказала женщина. — Я устала от все новых и новых жрецов. Они садятся на ваши товары, словно мухи. Разве отец моего сына — источник милосердия, чтобы давать всем просящим?
— Нет, — сказал Ким. — Твой муж скорее «иаги» (человек дурного характера), чем иоги. Но этот священнослужитель совсем новый: сахиб в Доме Чудес говорил с ним, как с братом. О, мать моя, наполни эту чашу. Он ждет.
— Скажите пожалуйста! Эту чашу! Корзинку величиной с желудок коровы! Ты так же милостив, как священный бык Шивы. Он съел сегодня большую часть лука в корзине, а тут я еще должна наполнить твою чашу. Вот он снова идет.
Громадный браминский бык мышиного цвета прокладывал себе путь среди разношерстной толпы; ветвь смоковницы, которую он только что стащил, свешивалась у него изо рта. Он подошел прямо к лавке, отлично зная свои привилегии священного животного, опустил голову и тяжело фыркнул на ряд корзин, прежде чем сделать выбор. Маленькая тяжелая пятка Кима мелькнула в воздухе и ударила его по влажному синему носу. Бык фыркнул от негодования и пошел вдоль рельс трамвая; горб его дрожал от ярости.
— Взгляни! Я спас втрое больше, чем стоит эта чаша. Ну, матушка, немного рису и сушеной рыбы — да еще какого-нибудь варева.
Из комнаты позади лавки, где лежал какой-то человек, послышалось ворчание.
— Он прогнал быка, — шепотом проговорила женщина, — хорошо подавать бедным.
Она взяла чашу и вернула ее наполненной горячим рисом.
— Но мой иоги (святой) не корова, — серьезно сказал Ким, проделывая пальцем ямку в середине горстки риса. — Хорошо бы еще чего-нибудь к рису, а жареный пирожок и немного консервов, я думаю, понравились бы ему.
— Вишь, сделал ямищу со свою голову! — раздраженно сказала женщина.
Но, несмотря на это, она заполнила дырку вкусной горячей соей, положила сверху пирожок, на него кусочек прозрачного масла, а сбоку прибавила консервов из соленых плодов тамаринда. Ким любовно смотрел на свою ношу.
— Это хорошо. Когда я буду на базаре, бык не подойдет к этому дому. Он смелый нищий.
— А ты? — со смехом сказала женщина. — Но говори с уважением о быках. Ведь ты же рассказывал мне, что в один прекрасный день какой-то Красный Бык придет с поля, чтобы помочь тебе? Держи же чашу прямо и попроси у святого человека благословения для меня. Может быть, он знает лекарство для больных глаз моей дочери? Попроси и лекарства, о ты, Маленький Всеобщий Друг.
Но Ким исчез, не выслушав до конца ее речи, увертываясь от собак, парий и голодных знакомых.
— Вот как просим мы, знающие, как это делается, — гордо сказал он ламе, открывшему глаза при виде содержимого чаши. — Теперь кушай, и я поем вместе с тобой. Эй, ты! — крикнул он водовозу, поливавшему цветы у музея. — Дай-ка воды сюда. Нам, людям, хочется пить.
— Нам, людям! — со смехом сказал водовоз. — Я думаю, одной струи хватит на такую пару. Ну пейте, во имя Милосердного.
Он пустил тонкую струю воды в руки Кима, который выпил ее туземным способом; но лама вынул чашку из складок своей необъятной одежды и напился со всеми церемониями.
— Пардеси (чужестранец), — объяснил Ким, когда старик произнес, очевидно, благословение на незнакомом языке.
Они ели с большим удовольствием, очищая нищенскую чашу. Потом лама взял понюшку табаку из большой деревянной табакерки, некоторое время перебирал четки и заснул спокойным сном старости под удлиненной тенью Зам-Заммаха.
Ким направился к ближайшей торговке табаком, довольно живой женщине-магометанке, и попросил у нее крепкую сигару того сорта, который продают студентам Пенджабского университета, желающим подражать английским обычаям. Потом он сел под пушку, опустив подбородок на колени, и стал курить и раздумывать; результатом этих размышлений явился внезапный тайный поход в сторону дровяного двора Нила Рама.
Лама проснулся только тогда, когда в городе началась вечерняя жизнь; зажглись фонари, и клерки и мелкие служащие в правительственных учреждениях, одетые в белые одежды, стали возвращаться домой. Он растерянно оглядывался по сторонам, но никто не смотрел на него, за исключением мальчика-индуса в грязном тюрбане и одежде цвета Изабеллы. Вдруг лама склонил голову на колени и застонал.
— Что с тобой? — спросил стоявший перед ним мальчик. — Тебя обокрали?
— Мой новый чела ушел от меня, и я не знаю, где он.
— А как выглядел твой ученик?
— Это был мальчик, посланный мне вместо умершего в награду за то, что я преклонился перед Законом, вон там. — Он показал в сторону музея. — Он пришел ко мне, чтобы указать потерянный мною путь. Он привел меня в Дом Чудес и своими речами ободрил меня так, что я решился разговаривать с хранителем священных изображений и стал смелее и сильнее. А когда я изнемогал от голода, он просил за меня милостыню, как делает это ученик для учителя. Внезапно он был послан мне. Внезапно ушел. Я намеревался учить его Закону по дороге в Бенарес.
Ким остановился в изумлении при этих словах, потому что он подслушал разговор в музее и теперь узнал, что старик говорил правду, что редко случается, когда туземец входит в сношения с чужестранцами.
— Но теперь я вижу, что он был послан мне с известной целью. Поэтому я знаю, что найду реку, которую ищу.
— Реку Стрелы? — сказал Ким со знающим видом.
— Неужели это еще один посланец? — вскрикнул лама. — Никому не говорил я о моих поисках, кроме хранителя изображений. Кто ты?
— Твой ученик, — просто сказал Ким, сидя на корточках. — В жизни не видел никого похожего на тебя. Я пойду с тобой в Бенарес. И я думаю, что такой старик, как ты, говорящий правду всякому встречному в сумерки, очень нуждается в ученике.
— Но Река — Река Стрелы?
— О, я слышал, как ты говорил это англичанину. Я лежал у дверей.
Лама вздохнул.
— Я думал, что ты проводник, ниспосланный мне. Такие вещи случаются иногда, но я недостоин. Так ты не знаешь реки?
— Не знаю. — Ким смущенно рассмеялся. — Я иду искать быка — Красного Быка на зеленом поле, который поможет мне.
У Кима, как у всякого мальчика, когда он слышал чей-нибудь план, являлся свой собственный; и, как ребенок, он иногда раздумывал целых двадцать минут о пророчестве отца.
— В чем, дитя мое? — сказал лама.
— Бог знает в чем, отец так говорил мне. Я слышал, как ты говорил в Доме Чудес о всех этих новых странных местах в горах, и если такой старый и безобидный, так привыкший говорить правду, может идти ради такой мелочи, как река, мне показалось, что и я должен пуститься в путь. Если нам суждено найти эти вещи, мы найдем их, ты — свою реку, а я — моего быка, высокие колонны и какие-то еще вещи, о которых я позабыл.
— Я хотел бы освободиться от Колеса Всего Сущего, а не искать колонны, — сказал лама.
— Это все равно. Может быть, меня сделают царем, — сказал Ким, невозмутимо готовый ко всему.
— Я научу тебя в пути другим и лучшим стремлениям, — властным голосом проговорил лама. — Пойдем в Бенарес.
— Не ночью. Воры бродят повсюду. Дождись дня.
— Но нам негде спать. — Старик привык к правилам своего монастыря, и хотя спал на земле, согласно уставу, но предпочитал устраиваться прилично.
— Мы найдем хорошее помещение в Кашмирском караван-сарае, — сказал Ким, смеясь над смущением старика. — У меня есть там приятель. Идем.
Жаркие, заполненные народом базары горели огнями, когда они пробирались среди представителей всех народов Верхней Индии. Лама двигался, словно во сне. Он в первый раз попал в большой промышленный город, и набитый людьми трамвай с визжащими тормозами пугал его. То подталкиваемый, то увлекаемый толпой, он добрался до высоких ворот караван-сарая — громадной, открытой площади напротив железнодорожной станции, окруженной монастырями с арками, на которой останавливаются караваны верблюдов и лошадей, возвращающихся из Центральной Азии. Тут были представители населения северной части Индии; они ухаживали за привязанными лошадьми и коленопреклоненными верблюдами, накладывали и снимали тюки и узлы, накачивали воду для ужина из колодца, подкладывали кучи травы громко ржавшим жеребцам со свирепыми глазами, отгоняли угрюмых собак, пришедших с караванами, платили погонщикам верблюдов, нанимали новых слуг, ругались, кричали, рассуждали, торговались на набитой битком площади. Монастыри, ко входу в которые вели по три-четыре каменных ступеньки, представляли собой спасительную гавань вокруг этого бушующего моря. Большинство их было отдано в аренду торговцам. Пространство между колоннами было заложено кирпичами или отделано под комнаты, охранявшиеся тяжелыми железными дверями и громоздкими туземными висячими замками. Запертые двери указывали на отсутствие владельца, а грубые — иногда очень грубые — каракули мелом или краской сообщали, куда он отправился. Например:
«Лутуф Улла отправился в Курдистан».
Внизу грубые стихи:
«О, Аллах, позволяющий вшам жить в одежде Кабульца, зачем дозволил ты жить так долго этой вше, Лутуфу?»
Ким, оберегая ламу от возбужденных людей и животных, добрался вдоль монастырей до отдаленного конца площади, вблизи станции, где жил Махбуб Али, торговец лошадьми, который являлся из таинственной страны за северными проходами гор.
В течение своей короткой жизни, в особенности между десятью и тринадцатью годами, Ким вел много дел с Махбубом, и громадный афганец с выкрашенной в красный цвет бородой (он был пожилой и не желал, чтобы видели его седые волосы) понимал значение мальчика, как разносчика сплетен. Иногда он просил Кима проследить за человеком, не имевшим никакого отношения к лошадям: ходить за ним в течение целого дня и рассказать затем про всякого, с кем он говорил. Вечером Ким понимал, что тут какая-то интрига; главное было в том, что Ким не рассказывал про встречи никому другому, кроме Махбуба, который давал ему прекрасные, горячие кушанья из кухмистерской, а один раз дал даже восемь монет.
— Он здесь, — сказал Ким, ударяя по носу злого верблюда. — Эй, Махбуб Али! — Он остановился у темной арки и спрятался за удивленного ламу.
Барышник, с расстегнутым широким поясом, лежал на двух шелковых ковровых мешках и лениво курил огромную серебряную трубку. Он слегка повернул голову при восклицании Кима и, видя только молчаливую высокую фигуру, засмеялся глубоким, прерывистым смехом.
— Аллах! Лама! Красный Лама! Далеко от Лагора до проходов в горах! Что ты делаешь здесь?
Лама машинально протянул чашу.
— Проклятие Бога на всех неверных! — сказал Махбуб. — Я не подаю вшивому тибетцу; попроси у конюха, он вон там, позади верблюдов. Может быть, они оценят твои благословения. Эй, конюхи, вот тут ваш земляк! Посмотрите, не голоден ли он.
Бритый конюх, пришедший с лошадьми, отказавшийся от буддизма, подобострастно встретил ламу и низким горловым голосом умолял Служителя Божьего присесть к костру, разведенному для конюхов.
— Иди! — сказал Ким, слегка подтолкнув ламу, и тот пошел, оставив Кима у монастыря.
— Иди! — сказал Махбуб Али, возвращаясь к своему куренью. — Беги прочь, маленький индус! Проклятье всем неверным! Попроси у тех из моих слуг, которые одной веры с тобой.
— Магараджа, — захныкал Ким, употребляя индусскую форму обращения и вполне наслаждаясь ситуацией, — мой отец умер, моя мать умерла, мой желудок пуст.
— Проси у моих слуг, говорю я. Там должны быть индусы.
— О, Махбуб Али, да разве я индус? — по-английски сказал Ким.
Торговец ничем не обнаружил своего удивления, но взглянул из-под густых бровей.
— Маленький Всеобщий Друг, — сказал он, — что это значит?
— Ничего. Я теперь ученик этого святого человека, и мы идем вместе в паломничество в Бенарес, как говорит он. Он совсем безумный, а я устал от Лагора. Мне хочется нового воздуха и воды.
— Но у кого ты служишь? Зачем пришел ко мне? — Подозрительность слышалась в его грубом голосе.
— К кому же другому мне было идти? У меня нет денег. Нехорошо бродить без денег. Ты продашь много лошадей офицерам. Очень хороши эти новые лошади, я видел их. Дай мне одну рупию,[4] Махбуб Али, а когда я разбогатею, я заплачу тебе.
— Гм, — сказал Махбуб Али, быстро соображая что-то. — Ты прежде никогда не лгал мне. Позови этого ламу, а сам встань в тени.
— О, наш рассказ будет одинаков, — со смехом сказал Ким.
— Мы идем в Бенарес, — сказал лама, как только понял, куда клонит Махбуб Али. — Мальчик и я. Я иду искать одну реку.
— Может быть, а мальчик?
— Он мой ученик. Я думаю, он был послан мне, чтобы привести меня к этой реке. Я сидел под пушкой, когда он внезапно подошел ко мне. Подобные вещи случались со счастливцами, которым давались указания. Теперь я припоминаю, что он говорил, что он из здешних — индус.
— А его имя?
— Я не спрашивал его. Ведь он мой ученик.
— Его страна — его раса — его селение? Мусульманин он или сейк, индус, джайн, низшей касты или высшей?
— Зачем мне было спрашивать? На Срединном пути нет ни высших, ни низших. Если он мой ученик, возьмет ли кто-нибудь его от меня — захочет ли, может ли взять его? Видите ли, без него я не найду моей реки. — Он торжественно покачал головой.
— Никто не возьмет его от тебя. Пойди сядь с моими конюхами, — сказал Махбуб Али, и лама ушел, утешенный обещанием.
— Ну, разве он не совсем безумный? — сказал Ким, выходя на свет. — Зачем бы я стал лгать тебе, хаджи?
Махбуб молча курил свою трубку. Потом он проговорил почти шепотом:
— Умбалла на пути в Бенарес, если вы оба действительно идете туда.
— Ну! Ну! Говорю тебе, он не умеет лгать, как умеем мы с тобой.
— И если ты передашь мое поручение в Умбаллу, я дам тебе денег. Это касается лошади — белого жеребца, которого я продал одному офицеру, когда в последний раз вернулся с гор. Но встань поближе и протяни руки, как будто просишь милостыню. Родословная белого жеребца не была вполне установлена, и офицер, который теперь находится в Умбалле, потребовал от меня объяснений (тут Махбуб описал лошадь и наружность офицера). Вот что ты должен сказать офицеру: «Родословная белого жеребца вполне установлена». По этим словам он узнает, что ты прислан мной. Тогда он скажет: «Какое у тебя доказательство?» — а ты ответишь: «Махбуб Али дал мне доказательство».
— И все ради белого жеребца? — с усмешкой проговорил Ким; глаза его горели.
— Я дам тебе сейчас родословную — особенным способом — и прибавлю несколько твердых слов. — Какая-то тень мелькнула позади Кима. Махбуб Али возвысил голос: — Аллах! Неужели ты один нищий в городе? Твоя мать умерла. Твой отец умер. Со всеми так бывает. Ну, ну, — он повернулся, как будто ощупывая что-то на полу, и бросил мальчику ломоть мягкого, жирного мусульманского хлеба. — Иди и ложись спать среди моих конюхов — и ты, и лама. Завтра я, может быть, дам тебе дело.
Ким ускользнул, запустив зубы в хлеб, и, как и ожидал, нашел конверт со сложенной тонкой бумагой, обвернутый в клеенку, и три серебряные рупии — неслыханная щедрость. Он улыбнулся и сунул деньги и бумагу в свою кожаную сумочку с амулетом. Лама, которого чудесно угостили слуги Махбуба, уже спал в уголке одной из конюшен. Ким лег рядом с ним и рассмеялся. Он знал, что оказал услугу Махбубу Али, и ни одной минуты не верил в рассказ о родословной белого жеребца.
Но Ким не подозревал, что Махбуб Али, известный как один из лучших барышников в Пенджабе, богатый и предприимчивый торговец, караваны которого проникали далеко в глубь страны, был зарегистрирован в одной из книг департамента тайной полиции в Индии как С.25.Г.В. Два или три раза в год С.25 присылал маленький рассказ, написанный просто, но чрезвычайно интересный и обыкновенно — как это подтверждалось донесениями R.17 и М.4 — совершенно правдивый. Он касался всевозможных отдаленных горных княжеств, исследователей всех национальностей, кроме англичан, и торговли оружием, одним словом, составлял малую часть тех «полученных сведений», на основании которых действует правительство Индии. Но недавно пять союзных правителей, которым вовсе не следовало вступать в союз, были осведомлены одной доброжелательной северной державой, что сведения с их территории проникают в Британскую Индию. Первые министры этих правителей серьезно встревожились и приняли меры, соответствующие восточной моде. Между прочим, они заподозрили дерзкого краснобородого барышника, верблюды которого, по брюхо в снегу, проходили по их странам. Наконец, во время последнего сезона, караван его попал в засаду и был дважды обстрелян по дороге. Люди Махбуба приписывали это нападение трем чужестранцам, которые, может быть, были наняты для этого. Поэтому Махбуб не остановился в нездоровом городе Пешаваре и прямо пробрался в Лагор, где, зная хорошо своих соотечественников, он ожидал интересных новостей.
И кроме того, у Махбуба Али было нечто, чего он не желал держать долее, чем было необходимо, — конверт с очень тонкой бумагой, обвернутый в клеенку, — безличное, никому не адресованное донесение с пятью микроскопическими дырочками, проткнутыми булавкой в уголке. Конверт этот очень ясно выдавал пятерых союзных правителей, симпатизирующую им северную державу, индусского банкира в Пешаваре, фирму оружейных мастеров в Бельгии и важного, полунезависимого магометанского правителя на юге. Это была последняя работа R.17, который, по независящим от него обстоятельствам, не мог покинуть своего наблюдательного пункта.
Махбуб Али получил пакет и вез его вместо R.17. Динамит был кроток и безвреден в сравнении с донесением С.25. И даже уроженец Востока, со всеми восточными взглядами на цену времени, понимал, что чем скорее это донесение будет доставлено по адресу, тем лучше. Махбуб не имел особого желания умереть насильственной смертью. На руках у него были еще две-три незаконченные кровавые распри, когда же с ними будет покончено, он намеревался обосноваться где-нибудь и стать более или менее нравственным гражданином. Он не выходил из ворот караван-сарая со времени своего приезда два дня тому назад, но усердно посылал телеграммы в Бомбей, куда перевел часть своих денег; в Дели, где партнер из его клана продавал лошадей государствам Раджпутана, и в Умбаллу, откуда один англичанин взволнованно требовал родословную белого жеребца. Публичный писец, знавший английский язык, составлял превосходные телеграммы вроде:
«Крейтон. Банк Лаурель, Умбалла. Лошадь — арабская, как уже установлено. Досадно, задержана родословная, которую перевожу».
Потом, на тот же адрес:
«Очень досадная задержка. Пришлю родословную».
Своему партнеру в Дели он телеграфировал:
«Лутуф Улла. Телеграфировал две тысячи рупий наш кредит банк Лухман Нарайна».
Все это относилось к торговому делу, но каждая телеграмма обсуждалась по многу раз людьми, считавшими себя заинтересованными, прежде чем попадала на телеграфную станцию. Глупый слуга, относивший телеграммы, давал всем встречавшимся по дороге прочитывать их.
Когда Махбуб, по его живописному выражению, замутил источники осведомления палкой предосторожности, Ким явился перед ним, словно посланный с неба, и Махбуб Али, решительный и неразборчивый в средствах, привыкший пользоваться всяким удобным случаем, немедленно воспользовался его услугами.
Бродяга-лама с мальчиком-слугой из низкой касты мог возбудить минутный интерес в Индии, стране пилигримов, но никому они не могли показаться подозрительными и тем более никто не стал бы грабить их.
Он велел подать огня для трубки и стал обдумывать положение дел. Если случится самое худшее и мальчик попадется, бумага не может стать вещественным доказательством против кого бы то ни было. И он спокойно отправится в Умбаллу и — даже рискуя возбудить новые подозрения — подтвердит словесно свой рассказ тем, кого это касается.
Однако донесение R.17 являлось ядром всего дела, и было бы очень неудобно, если бы оно не попало в нужные руки. Но Аллах велик, а Махбуб Али чувствовал, что он сделал все возможное в данное время. Ким был единственным существом на земле, которое никогда не солгало ему. Это было бы роковым недостатком Кима в глазах Махбуба Али, не знай он, что в делах, касающихся самого Кима или Махбуба, Ким мог лгать, как любой житель Востока.
Потом Махбуб Али отправился к воротам гарпий, которые подрисовывают себе глаза и завлекают чужестранцев, и с трудом разыскал девушку, находившуюся, по его мнению, в особенно близких отношениях с одним безбородым кашмирским ученым-брамином, который остановил его простака-слугу с телеграммами. Вышла очень глупая история, потому что все они, вопреки закону Пророка, стали пить душистую водку, и Махбуб сильно напился. Язычок у него развязался, и он преследовал «Цветок восторга», бегая за ней на дрожавших от опьянения ногах, пока не упал среди подушек, где «Цветок восторга», с помощью безбородого кашмирского брамина, обыскала его основательно с головы до ног.
Примерно в это же время Ким услышал в пустынной конюшне Махбуба Али чьи-то тихие шаги. Барышник, к удивлению, оставил дверь незапертой, и слуги его праздновали свое возвращение в Индию, поедая целого барана, милостиво предложенного им Махбубом. Ловкий молодой человек из Дели, сооруженный связкой ключей, которую «Цветок восторга» сняла с пояса безжизненно лежавшего Махбуба, оглядел все ящики, узлы, ковры и тюки, принадлежавшие барышнику, еще более систематично, чем «Цветок» и брамин обыскивали их владельца.
— И я думаю, — презрительно сказала «Цветок», облокотясь через час круглым локтем на храпевшее безжизненное тело, — что этот афганский барышник просто свинья, которая только и думает, что о женщинах и лошадях. К тому же он, может быть, и отослал ее — если она действительно была у него.
— Ну, то, что касается пятерых государей, должно лежать близко к его черному сердцу, — сказал брамин. — Так ничего не было?
Человек из Дели засмеялся, входя и поправляя свой тюрбан.
— Я искал в пятках его туфель, пока «Цветок» обыскивала его одежду. Это не тот человек. Я редко ошибаюсь.
— Они и не говорили, что это именно тот человек, — задумчиво проговорил брамин. — Они сказали: «Посмотрите, не тот ли это человек, так как наши советники смущены».
— Эта северная страна кишит торговцами лошадьми, как старая одежда вшами. Там торгуют Сикандер Хан, Нур Али Бег и Фаррук Шах — все крупные торговцы, — сказала девушка.
— Они еще не приехали, — сказал брамин. — Ты должна заманить их.
— Фу! — сказала «Цветок» с глубоким отвращением, скидывая голову Махбуба с колен. — Я зарабатываю деньги. Фаррук Шах — медведь, Али Бег — хвастун, а старый Сикандер Хан — уф! Ступай. Я засну. Эта свинья не двинется до зари.
Когда Махбуб проснулся, «Цветок восторга» строго заговорила с ним о грехе пьянства. Азиаты и глазом не моргнут, когда перехитрят неприятеля, но, когда Махбуб Али прочистил горло, подтянул кушак и, шатаясь, вышел при свете ранних утренних звезд, он почти что торжествовал победу.
«Что за детская проделка! — проговорил он про себя. — Любая девушка в Пешаваре сумеет сделать это! Но все же проделано хорошо. Один Бог знает, сколько мне встретится на пути людей, которым приказано испытать меня, может быть, и с ножом. Итак, мальчик должен ехать в Умбаллу — и по железной дороге, потому что бумага важная. Я останусь здесь, поухаживаю за „Цветком“ и буду напиваться, как следует афганскому торговцу».
Он остановился у палатки, которая была через одну от его собственной. Его слуги лежали в глубоком сне. Не видно было ни Кима, ни ламы.
— Вставай! — разбудил барышник одного из спящих. — Куда ушли те, которые только что лежали тут, — лама и мальчик? Не пропало ли чего-нибудь?
— Ничего, — проворчал слуга. — Старый безумец встал, как только петух пропел во второй раз, говоря, что он пойдет в Бенарес, и молодой увел его.
— Проклятие Аллаха всем неверным! — от души проговорил Махбуб и, ворча, вошел в свою палатку.
Но ламу разбудил Ким. Приложив глаз к замочной скважине, Ким наблюдал за поисками человека из Дели. Простой вор не стал бы переворачивать писем, счетов и тюков, простой вор не стал бы подрезать ножичком подошвы туфель Махбуба или так ловко подпарывать швы тюков. Сначала Ким думал поднять тревогу, крикнуть: «Вор! Вор!», чтобы заставить осветить палатку, но, поглядев внимательнее и положив руку на амулет, он пришел к заключению.
— Должно быть, это родословная несуществующей лошади, — сказал он, — то, что я несу в Умбаллу. Нам лучше идти сейчас же. Те, кто с ножами обыскивают мешки, могут обыскивать с ножами и животы. Наверно, тут кроется женщина. Эй, эй! — шепнул он спавшему легким сном старику. — Идем. Пора, пора идти в Бенарес.
Лама послушно встал, и они вышли из палатки, словно тени.