Кто жаждет видеть моря громадно дерзкие валы,
Что, громоздясь, ревя, в пучину мачты погружают;
Бег облаков в пассатах и вод сафирных красоту;
Нежданно налетевший вихрь из-за утесов мрачных.
О, в каждом чуде ново море и вечно тож всегда
Для тех, чьей владеет душой…
О так же, не иначе, любит и так же стремится
к горам своим горец.
«Кто идет в горы, тот идет к своей родной матери».
Они прошли по Селивакским холмам и полутропическому Дупу, оставили позади Муссури и пошли на север, вдоль узких горных дорог. День за днем они углублялись в жавшиеся друг к другу горы, и день за днем Ким замечал, как к ламе возвращались силы. Среди террас Доона он опирался на плечо юноши и охотно пользовался остановками при дороге. На больших склонах Муссури он подобрался, как старая охотничья собака на памятном ей берегу, и там, где, казалось, должен был бы упасть от истощения, он запахивался в свою длинную одежду, забирал в легкие двойной глоток чудесного воздуха и шел, как может ходить только горец. Ким, родившийся и выросший на равнине, обливался потом и задыхался в изумлении.
— Это моя страна, — говорил лама, — но в сравнении с Сучденом эта местность ровнее рисового поля, — и уверенными, размашистыми движениями бедер шел вперед. На крутых спусках, где приходилось проходить три тысячи футов за три часа, он далеко уходил от Кима, у которого болела спина от усилий удержаться, а большой палец был почти перерезан травяным шнурком от сандалий. Он шел неутомимо под ложившейся пятнами тенью больших лесов из деодоров; среди дубов, оперенных папоротниками, берез, остролистов, рододендронов и сосен, направляясь к голым склонам гор, покрытым скользкой, выжженной солнцем травой, и снова возвращался в прохладу лесов, пока дуб не уступил место бамбуку и пальмам долин.
В сумерки, оглядываясь на громадные хребты позади и на еле видную, узкую линию пройденной дороги, он строил, с удивительной широтой взгляда горца, планы переходов на следующий день; или, остановившись на верху какого-нибудь высокого горного ущелья, выходившего в Спиги или Кулу, протягивал с страстным стремлением руки к глубоким снегам на горизонте. На заре эти снега горели красным цветом над чисто-голубым, когда Кедарнам и Бадринат — цари этой пустыни — принимали первые лучи солнца. Весь день они лежали под лучами солнца, словно растопленное серебро, а вечером снова надевали свои драгоценные уборы. Сначала дыхание гор было умеренно. Ветры, дувшие навстречу путешественникам, были приятны им, когда они только что успели вскарабкаться на какой-нибудь гигантский отрог. Но через несколько дней, на высоте девяти-десяти тысяч футов, эти ветры стали щипаться, и Ким любезно предоставил жителям одного селения возможность приобрести заслугу, дав ему одежду, сделанную из одеяла. Лама кротко удивлялся, что кому-нибудь могут не нравиться режущие, как ножом, ветры, которые скинули несколько лет с его плеч.
— Это только предгорья, чела. Холодно будет только тогда, когда мы дойдем до настоящих гор.
— Воздух и вода хороши, и люди довольно набожны, но пища очень плоха, — ворчал Ким, — и идем мы, словно безумные или англичане. А по ночам подмораживает.
— Может быть, немного, но ровно настолько, что доставляет радость старым костям, когда появляется солнце. Нам нельзя наслаждаться мягкими постелями и обильной пищей.
— Мы могли бы, по крайней мере, держаться дороги.
У Кима, как у жителя равнин, была особая любовь к проторенным дорожкам, не более шести футов в ширину, извивавшимся среди гор. Лама же, как тибетец, не мог удержаться от коротких дорог через вершины и расщелины склонов, усеянных песком. Он объяснял своему хромавшему ученику, что человек, родившийся в горах, может заранее предугадать направление горной дороги, и что низко лежащие облака могут быть препятствием для чужестранца, но не составляют никакого затруднения для вдумчивого человека. Таким образом, после того, что называлось бы в цивилизованных странах большой прогулкой в горах, они, задыхаясь, взбирались на вершину, обходили обвалы и выходили лесом на дорогу под углом в сорок пять градусов. Вдоль их пути лежали селения горцев — глиняные и земляные хижины, иногда деревянные, грубо вырубленные топором, лепившиеся, словно гнезда ласточек, на крутых склонах, толпившиеся на крошечных площадках на половине спуска в три тысячи футов, втиснутые между утесами, служившими центрами всех ветров, или ради пастбищ ютящиеся на площадке, которая зимой бывает покрыта снегом глубиной в десять футов. А жители — бледные, грязные, в шерстяных одеждах, с короткими голыми ногами и почти эскимосскими лицами — выходили толпами и поклонялись ламе. Жители равнин, добрые и кроткие, обращались с ламой, как святейшим из святых. А горцы поклонялись ему, как человеку, имевшему сношение со всеми дьяволами. Их религией был доведенный до ничтожества буддизм, омраченный поклонением природе, фантастичным, как их пейзажи, обработанный, как их крошечные, шедшие террасами, поля. Но они считали великим авторитетом большую шляпу, щелкающие четки и редкие китайские тексты и уважали человека под этой шляпой.
— Мы видели, как ты спускался по черным склонам Эуа, — сказал один горец, подавая им однажды вечером сыр, кислое молоко и черствый, как камень, хлеб. — Мы нечасто употребляем этот путь, только летом, тогда, когда телящиеся коровы заходят туда. Между камнями бывает такой сильный ветер, что валит людей на землю в самый тихий день. Но что значит дьявол Эуа для таких людей, как ты!
Ким, у которого болела каждая косточка, кружилась голова от заглядывания вниз, болели ноги, большие пальцы которых сводила судорога от неудобного положения при спусках во всякие расщелины, испытывал в такие минуты радость при воспоминании о дневном переходе — такую радость, какую может испытывать ученик школы св. Ксаверия, выигравший приз на состязании в беге, когда слышит похвалы, расточаемые его друзьями. Горы согнали с него жир от еды и сладостей. Сухой воздух, который он с усилием вдыхал на вершине ущелий, помогал развитию и укреплению его грудной клетки, а усиленная ходьба развивала крепкие мускулы на икрах ног и на бедрах.
Они часто размышляли о Колесе Жизни, особенно с тех пор, как лама сказал, что они освободились от его видимых искушений. За исключением серого орла и иногда видимого вдали медведя, рывшего землю и выкапывавшего корни на склоне горы, кровожадного пестрого леопарда, пожиравшего козу в тихой долине, на заре, и, временами, какой-нибудь ярко раскрашенной птицы, путешественники были совершенно одни с ветрами и травой, певшей от порывов ветра. Женщины, жившие в дымных хижинах, по крышам которых проходили лама и Ким, спускаясь с гор, жены нескольких мужей, страдавшие зобом, были некрасивы и грязны, Мужчины были дровосеками или фермерами, кроткие и невероятно простые. Но для того, чтобы путешественники не чувствовали недостатка в обмене мыслями, судьба посылала им благовоспитанного врача из Дакки, который то догонял, то обгонял их. Он платил за пищу мазями для излечения зобов и советами, восстанавливающими мир между мужчинами и женщинами. По-видимому, он так же хорошо знал горы, как горные наречия, и уличал ламу в незнании страны, идущей к Ладаку и Тибету. Он говорил, что в каждую данную минуту можно вернуться на равнины. А для тех, кто любит горы, эта дорога занимательна. Все эти сведения сообщались не сразу, но при вечерних встречах на каменных полах хижин, когда доктор, освободившись от пациентов, курил, лама нюхал табак, а Ким наблюдал за крошечными коровами, пасущимися на крышах домов, или, устремив свой взор на глубокие синие пропасти между цепями гор, вкладывал всю свою душу в их созерцание. Кроме того, бывали отдельные беседы в темных лесах, когда доктор искал травы, а Ким, как начинающий врач, сопровождал его.
— Видите, мистер О'Хара, я не знаю, черт возьми, что буду делать с нашими друзьями-спортсменами. Но, если вы будете так любезны и не станете терять из виду моего зонтика, который представляет собой отличный знак для указания пути, я буду чувствовать себя гораздо лучше.
Ким взглянул на горные вершины.
— Это не моя страна, «хаким». Я думаю, легче найти вошь в шкуре медведя.
— О, в этом и состоит преимущество Хурри, что ему некуда торопиться. Я знаю точно, что не так давно они были в Лехе. Они говорили, что пришли из Кара-Корума со своими головами, рогами и со всем остальным. Я боюсь, не отослали ли они все свои письма и вещи, которые могут их скомпрометировать, из Леха на русскую территорию? Конечно, они пройдут как можно дальше на восток, чтобы показать, что они никогда не бывали в западных государствах. Вы не знаете гор? — Он стал чертить палкой на земле. — Взгляните! Они должны были прийти через Сринагар Абботабад. Это прямая дорога вниз по реке у Бунги и Астора. Но они натворили что-то на западе. Поэтому, — он провел черту слева направо, — они идут, идут от Леха (ах, как там холодно!) вниз на Инду до Ханлэ и потом, видите, в Бушар и долину Чини. Это удостоверено методом исключения, а также расспросами людей, которых я лечу так успешно. Наши друзья играют уже давно и производят впечатление. Поэтому они известны уже на большом пространстве. Увидите, что я поймаю их где-нибудь в долине Чини. Пожалуйста, посматривайте на зонтик.
Он колебался, словно колокольчик по ветру, внизу долин и вокруг склонов гор, и в назначенное время лама и Ким, идя по компасу, догоняли Хурри вечером, когда он продавал свои мази и порошки.
— Мы шли этим путем! — Лама беспечно указывал пальцем назад на цепи гор, а зонтик рассыпался в комплиментах.
Они шли по снежному ущелью при холодном свете месяца. Лама, кротко подшучивая над Кимом, брел по колено в снегу, словно бактрианский верблюд, выросший в снегах, — особый вид косматого верблюда, встречающийся в Кашмире. Они продвигались по пластам глины, прятались от бури в лагере тибетцев, торопливо гнавших вниз крошечных овец, каждая из которых была нагружена мешком с бурой. По склонам, покрытым травой, на которой еще виднелись пятна снега, они выходили лесом снова на траву. Несмотря на продолжительную ходьбу, Кедарнат и Бадринат казались по-прежнему далекими. И только после нескольких дней путешествия Ким, взобравшись на какую-то небольшую горку в десять тысяч футов высоты, заметил, что очертания предгорий двух доминирующих высот слегка изменились.
Наконец, они вошли, словно в особый мир, в долину, тянувшуюся на несколько миль. Высокие холмы по бокам ее образовались из мелких камней и наносов со склонов гор. Здесь в один день они, казалось, проходили не больше, чем может пройти сомнамбула в своих сновидениях. В течение нескольких часов они с трудом огибали уступ горы и вдруг оказывалось, что это только вершина отдаленного отрога главного хребта. Когда они достигали его, то перед ними открывалась круглая площадка — обширное плоскогорье, от которого шли склоны, спускавшиеся далеко в долину. Три дня спустя они очутились в мрачном ущелье к югу от плоскогорья.
— Наверно, здесь живут боги, — сказал Ким, пораженный безмолвием и удивительными пятнами теней от движущихся облаков. — Это не место для человека.
— Давным-давно, — сказал лама, как бы говоря сам с собою, — Господа спросили, будет ли мир вечен. На это Всесовершенный не дал ответа… Когда я был на Цейлоне, один мудрый Ищущий привел мне эти строки священного писания. Конечно, с тех пор как мы знаем путь к освобождению, вопрос был бы не нужен, но взгляни и познай иллюзию, чела. Вот настоящие горы! Они похожи на мои горы у Суч-Дзена. Нигде нет таких гор.
Над ними — все еще страшно высоко над ними — земля поднималась к снеговой линии, где с востока на запад, на сотни миль, как бы на черте, проведенной по линейке, остановились последние смелые березы. Над этой чертой нагроможденные глыбами утесы старались пробиться своими вершинами через душившую их белизну. Еще выше над ними, неизменный с начала мира, только изменяющийся на вид сообразно положению солнца и облаков, лежал вечный снег. Путешественники могли видеть пятна на его поверхности, где танцевали буря и метель. Под ним лес простирался сине-зеленой пеленой на целые мили. Еще ниже лежало селение с расположенными террасами полями и горными пастбищами. Хотя в ту минуту гроза бушевала ниже селения, они могли рассмотреть, что там находится склон в двенадцать — пятнадцать сотен футов, ведущий к долине, где собираются потоки, питающие молодой Сетледж.
Лама, по обыкновению, вел Кима по тропинке, которой ходят стада, и по проселочным дорогам далеко от Большой дороги, по которой Хурри, этот «боязливый человек», шел три дня тому назад в такую бурю, что, наверное, девять англичан из десяти отказались бы пуститься в путь. Хурри был не из храбрых людей — он менялся в лице при звуке спускаемого курка, — но, как сказал бы он сам, он был «довольно хороший загонщик» и не напрасно исследовал большую долину с помощью дешевого бинокля. К тому же белый цвет поношенных холщовых палаток издали выделялся на фоне зелени. Хурри видел все, что желал видеть, сидя на растрескавшихся камнях Циглаура, на двадцать миль, если судить по полету орла, и на сорок по дороге, то есть он видел две маленькие точки, которые один день были как раз у линии снегов, а на следующий день подвинулись по склону горы, может быть, на шесть дюймов. Его омытые, толстые, голые ноги могли проходить удивительно большие расстояния, и потому, пока Ким и лама пережидали бурю в хижине с протекающей крышей в Циглауре, грязный, мокрый, но всегда улыбающийся бенгалец на своем лучшем английском языке с невозможными оборотами речи разговаривал с двумя промокшими и несколько ревматичными иностранцами. Он пришел, обсуждая смелые планы, по следам бури, которая свалила сосну на их лагерь. Он доказал кули, несшим багаж иностранцев, что погода не благоприятствует дальнейшему путешествию. Они сразу бросили свою ношу и разбежались. Это были подданные одного горного раджи, который пользовался, по обычаю, их услугами; ко всему чужестранные сахибы пригрозили им своими ружьями. Большинство из кули было знакомо с ружьями и сахибами — это были смелые охотники на медведей и диких коз в северных долинах, но ни разу в жизни они не испытывали подобного обращения. Итак, лес принял их в свои объятия и, несмотря на шум и проклятья, отказывался возвратить их. Ни к чему было представляться дураком — Хурри придумал другой способ встретить любезный прием. Он выжал свою сырую одежду, надел кожаные башмаки, открыл синий с белым зонтик и жеманной походкой, с сильно бьющимся сердцем, явился, как «агент его королевского высочества, раджи Рампура, джентльмены. Чем могу служить вам?»
Джентльмены пришли в восторг. Один из них был, очевидно, француз, другой — русский, но оба говорили по-английски немного хуже Хурри. Они попросили его любезной помощи. Их слуги-туземцы захворали в Лехе. Они спешили, потому что им хотелось доставить свои охотничьи трофеи в Симлу прежде, чем моль поест шкуры. У них есть общее рекомендательное письмо (Хурри поклонился по-восточному) ко всем официальным представителям правительства. Нет, они не встречали по дороге других охотников… Они идут сами по себе. Запасов у них достаточно. Они желали только как можно скорее пуститься в дальнейший путь. Тут Хурри подстерег среди деревьев одного из дрожащих горцев и, после минуты переговоров, вручил ему маленькую серебряную монету (нельзя экономить, когда служишь государству, хотя сердце Хурри и обливалось кровью от этой расточительности). Тогда одиннадцать кули и трое слуг вышли из леса. По крайней мере, бенгалец будет свидетелем притеснений, которым их подвергали.
— Мой царственный господин, он будет очень недоволен, но это люди простые и грубые невежды. Если ваша милость будут так любезны, что не обратят внимания на это несчастное дело, я буду очень доволен. Дождь скоро пройдет, и тогда мы сможем идти вперед. Вы охотились, не правда ли? Это чудесное занятие.
Он поспешно переходил от одного тюка к другому, останавливаясь перед корзинами конической формы и делая вид, что поправляет их. Англичанин вообще не бывает фамильярен в своих отношениях с азиатами, но он не ударил бы по руке любезного бабу, когда тот случайно опрокинул обвязанную красной клеенкой корзину. С другой стороны, он не стал бы уговаривать бабу выпить, как бы он ни был хорош с ним, и не пригласил бы его поесть вместе. Иностранцы сделали и то и другое и предлагали много вопросов — в особенности о женщинах, — на которые Хурри давал веселые, простые ответы. Они дали ему стакан беловатой жидкости, похожей на джин. Потом дали еще, и серьезность его исчезла. Он стал вполне изменником и говорил в очень неприличных выражениях о правительстве, которое, насильно, дало ему воспитание белого человека и позабыло снабдить его жалованьем белого. Он рассказывал об угнетении и притеснениях своей родной земли, пока слезы не потекли по его щекам. Потом он, шатаясь и напевая любовные песенки Нижней Бенгалии, пошел прочь и упал под мокрым стволом дерева. Никогда чужестранцам не приходилось видеть более неудачного результата управления в Индии.
— Все они на один лад, — сказал по-французски один из спортсменов другому. — Увидите, что будет, когда мы попадем в центр Индии. Я хотел бы навестить его раджу. Там можно замолвить доброе словечко. Очень возможно, что он слышал что-нибудь о нас и хочет выказать нам свою благосклонность.
— У нас нет времени. Мы должны как можно скорее добраться до Симлы, — ответил его товарищ. — Со своей стороны, я очень желал бы, чтобы наши доклады были отосланы из Хиласа и даже из Леха.
— Английская почта лучше и вернее. Вспомни, что нам предоставлены все возможности, и, Боже мой, они сами облегчают нам дело! Это невероятная тупость.
— Это гордость, гордость, которая заслуживает наказания и будет наказана.
— Да! Сражаться с соплеменниками с континента что-нибудь да значит. Там есть риск, а эти люди… Это слишком легко.
— Гордость, все гордость, друг мой.
— Ну что за польза в том, что Чандернагор так близко к Калькутте, — сказал Хурри, храпя с открытым ртом на мокром мху, — если я не могу понять их французского языка. Они говорят как-то особенно быстро! Гораздо лучше было бы просто перерезать их скверные глотки.
Когда он снова явился к иностранцам, у него страшно болела голова. Он испытывал раскаяние и страх, что в пьяном виде мог наболтать лишнее. Он любит английское правительство — оно источник процветания и почестей, и его господин в Рампуре придерживается того же мнения. Иностранцы стали смеяться и приводить его слова, одно за другим. Бедный Хурри был совершенно сбит с толку и вынужден сказать правду с молящими, нежными взглядами, сладкими улыбками и с плутоватым видом. Когда впоследствии Лурган услышал этот рассказ, он громко жаловался, что не был на месте упрямых, невнимательных кули, которые ожидали перемены погоды, накрыв головы травяными матами, а капли дождя падали на их следы. Все их знакомые сахибы — люди в грубых одеждах, весело возвращавшиеся ежегодно в свои излюбленные места — имели слуг, поваров и денщиков, очень часто из горцев. А эти сахибы путешествовали без свиты. Наверно, они бедные сахибы, невежественные, и потому-то ни один сахиб в здравом уме не станет слушаться бенгальца. Но неожиданно появившийся бенгалец дал им денег и старался говорить на их наречии. Они так привыкли к дурному обращению людей одного цвета кожи с ними, что подозревали какую-нибудь ловушку и готовились убежать при первом удобном случае.
Потом сквозь омытый воздух, в котором носился восхитительный запах земли, Хурри повел всех вниз по склонам гор. Он шел впереди кули с гордым видом, позади иностранцев — со смиренным. В голове его толпилось много различных мыслей. Самые ничтожные из них могли бы несказанно заинтересовать его спутников. Но он был приятный проводник, всегда готовый указать на красоты владений его царственного повелителя. Он наполнял горы всеми животными, которых хотелось бы убить иностранцам: горными козлами и медведями в таком количестве, которого хватило бы на несколько пророков Елисеев. Он говорил о ботанике и этнографии с развязностью несведущего, а его запас местных легенд — не забудьте, что он был доверенным правительственным агентом в течение пятнадцати лет — был неистощим.
— Решительно, этот малый — оригинал, — сказал более высокий из иностранцев. — Он похож на карикатурного венского курьера.
— Он представляет in petto Индию в переходное время — чудовищную смесь Запада и Востока, — ответил русский. — Вот мы умеем обращаться с жителями Востока.
— Он потерял свою страну и не приобрел другой. Но он страстно ненавидит покорителей своей родины. Слушайте же. Вчера вечером он доверился мне…
Под полосатым зонтиком Хурри напрягал слух и ум, чтобы следить за быстрым разговором на французском языке и в то же время не спускал глаз с корзины, наполненной географическими картами и документами, особенно с большой, обвязанной в два ряда красной клеенкой. Он не хотел ничего красть. Он только хотел узнать, что надо украсть и, попутно, как уйти с украденным. Он возблагодарил всех богов Индостана и Герберта Спенсера, что у путешественников осталось еще нечто ценное для кражи.
На следующий день дорога пошла крутыми уступами к вершине, покрытой травой. Тут, перед закатом солнца, они нашли престарелого ламу, но они назвали его «бонз». Лама сидел, скрестив ноги, над какой-то таинственной хартией, придерживаемой камнями, и объяснял что-то по ней молодому человеку замечательной, хотя и неумытой красоты, очевидно, неофиту. Ким увидел полосатый зонтик на расстоянии половины перехода и предложил подождать его приближения.
— А! — сказал Хурри. — Бабу счастлив на находки, как кот в сапогах. Это местная знаменитость, святой человек. Вероятно, подданный моего царственного господина.
— Что он делает? Это очень любопытно.
— Он показывает священную картину… Вся ручной работы.
Иностранцы стояли с обнаженными головами под лучами вечернего солнца, низко стоявшего над окрашенной в золотой цвет травой. Угрюмые кули, довольные возможностью отдохнуть, остановились и сбросили свою поклажу.
— Взгляните! — сказал француз. — Это словно картина зарождения религии — первый учитель и первый ученик. Что он, буддист?
— Низшего сорта, — ответил его спутник. — В горах нет настоящих буддистов.
— Но взгляните на складки его одежды! Взгляните на его глаза — сколько в них смелости! Почему при этом чувствуешь, насколько мы молодой народ? — Говоривший страстно ударил по какому-то высокому растению. — Мы нигде еще не оставили своих следов. Нигде! Вы понимаете, что это и беспокоит меня. — Он, нахмурясь, смотрел на спокойное лицо и монументальную позу ламы.
— Имейте терпение. Мы еще оставим следы вместе, мы и вы, молодой народ. А пока скопируйте его картину. — Хурри пошел вперед с величественным видом, но его согнутая спина, почтительная речь и подмигивание Киму не соответствовали этому виду.
— Служитель Божий, это сахибы. Мои лекарства излечили одного из них от поноса, и теперь я иду в Симлу, чтобы наблюдать за его выздоровлением. Они хотят видеть твою картину…
— Исцелять больных всегда хорошо… Это Колесо Жизни, — сказал лама, — та самая картина, что я показывал тебе в хижине в Циглауре, когда шел дождь…
— …И выслушать твои объяснения.
Глаза ламы заблестели в ожидании новых слушателей.
— Указывать совершеннейший путь всегда хорошо. Имеют они понятие об индостанском языке, такое, какое имел хранитель изображений? Может быть, знают немного?
Лама с простотой ребенка, увлеченного новой игрой, вскинул голову и начал громкое объяснение, нечто вроде обращения к слушателям доктора богословия, предшествующее объяснению доктрин. Иностранцы оперлись на свои альпийские палки и слушали. Ким, смиренно сидя на корточках, смотрел, как красный свет солнца падал на их лица и как сходились и расходились их длинные тени. На них были длинные штиблеты не английского покроя и странные пояса, которые смутно напомнили ему картинки в одной из книг библиотеки школы св. Ксаверия: «Приключения молодого естествоиспытателя в Мексике». Да, они очень походили на удивительного мистера Сумихраста в этой истории и нисколько не походили на «вполне бессовестных людей» по представлению Хурри Чендера… Кули с земляным цветом лица безмолвно, с благоговением присели в двадцати — тридцати шагах от них, а бенгалец, полы тонкой одежды которого развевались на холодном ветру, словно флаг, стоял рядом с видом счастливого владельца.
— Это те самые люди, — шепнул Хурри, в то время как ритуал продолжался, и оба белых следили за былинкой, двигавшейся от неба к аду и назад. — Все их книги в большой корзине с красноватой верхушкой — книги, доклады и карты, и я видел письмо какого-то раджи — вероятно, Хиласа или Бунара. Они тщательно хранят его. Они ничего не отослали ни из Хиласа, ни из Леха.
— Кто с ними?
— Только нищие кули. У них нет слуг. Они так осторожны, что сами готовят пищу.
— А что должен я делать?
— Ждать и смотреть. Только если что случится со мной, ты будешь знать, где искать бумаги.
— Им лучше быть в руках Махбуба Али, чем какого-то бенгальца, — с презрением сказал Ким.
— Пробраться к милой можно разными путями, а не только перескакивая через стены.
— Смотрите, вот ад, предназначенный для скупых и жадных людей. С одной стороны его находится желание, с другой — утомление. — Лама все более и более увлекался своим делом, а один из иностранцев набрасывал с него эскиз при свете быстро гаснущего дня.
— Довольно, — наконец сказал иностранец. — Я не понимаю его, но мне хочется иметь эту картину. Он, как художник, выше меня. Спроси его, не продаст ли он мне свою картину.
— Он говорит: «Нет, сэр», — ответил Хурри.
Конечно, лама точно так же не расстался бы со своей картиной ради случайного встречного, как архиепископ не заложил бы священных сосудов кафедрального собора. Тибет наполнен дешевыми изображениями «Колеса Мира». Но лама был художник и к тому же богатый настоятель монастыря на своей родине.
— Может быть, дня через три-четыре или дней через десять, если я увижу, что сахиб действительно ищущий и способный понять истину, я сам нарисую ему такую же картину. Но эта предназначена для посвящения новичка. Скажи ему это, «хаким».
— Он хочет иметь ее сейчас, за деньги.
Лама медленно покачал головой и стал складывать «Колесо». Русский, со своей стороны, видел только грязного старика, торгующегося из-за грязного клочка бумаги.
Он вынул пригоршню рупий и полушутливо потянул картину, которая разорвалась в руках ламы. Тихий шепот ужаса пробежал среди кули: некоторые из них были, по-своему, добрые буддисты. Оскорбленный лама поднялся, его рука легла на тяжелый железный футляр с письменными принадлежностями — орудие жрецов. Хурри подскакивал на месте от отчаяния.
— Видишь теперь, видишь, почему я желал иметь свидетелей! Они в высшей степени бесцеремонные люди. О, сэр! О, сэр! Не бейте Служителя Божия!
— Чела! Он осквернил Писание!
Было слишком поздно. Прежде чем Ким успел защитить его, русский ударил старика прямо в лицо. В следующее мгновение ударивший катился под гору вместе с Кимом, вцепившимся ему в горло.
Удар пробудил в крови мальчика всех неизвестных ему ирландских дьяволов, а внезапное падение врага довершило остальное. Лама упал на колени, оглушенный, кули со своей ношей вбежали на гору так быстро, как жители равнин бегают по плоской поверхности. Они были свидетелями неслыханного кощунства, и им следовало уйти прежде, чем боги и дьяволы гор отомстят за это преступление. Француз побежал к ламе, возясь с револьвером, как будто вместо своего товарища собирался взять старика в заложники. Град острых камней — горцы очень хорошие стрелки — отогнал его, а кули из Аочунга в паническом страхе схватил ламу. Все произошло так же быстро, как быстро в горах наступает тьма.
— Они унесли багаж и все ружья! — кричал француз, стреляя в темноте куда попало.
— Все обойдется, сэр! Все обойдется! Не стреляйте! Я иду на помощь, — и Хурри, скатившийся со склона горы, бросился на упивавшегося победою Кима, который колотил о камень головой лишившегося чувств врага.
— Беги назад к кули, — шепнул бенгалец. — У них багаж. Бумаги в корзине с красным верхом, но хорошенько пересмотри все. Возьми их бумаги и прежде всего «мураслу» (мурасла — письмо раджи). Ступай. Идет другой иностранец.
Ким бросился наверх, на гору. Над утесом, рядом с ним просвистела пуля, и он припал к земле, как куропатка.
— Если будете стрелять, — крикнул Хурри, — они спустятся и убьют нас! Мы в большой опасности!
«Клянусь Юпитером!.. — Ким хотя с трудом, но в эту минуту думал по-английски. — Положение чрезвычайно затруднительное, но, я думаю, это можно считать самообороной». — Он ощупал за пазухой подарок Махбуба и нерешительно, в первый раз в жизни — за исключением того времени, что учился стрельбе в Биканерской пустыне — взвел курок.
— Ведь говорил я вам, сэр! — Хурри, казалось, плакал. — Сойдите сюда и помогите воскресить его! Все мы попали в беду!
Выстрелы прекратились. Послышались чьи-то спотыкающиеся шаги, и Ким, ругаясь, быстро, как кошка или туземец, житель гор, поднялся во тьме наверх.
— Тебя ранили, чела? — крикнул сверху лама.
— Нет. А как ты? — Он нырнул в группу низкорослых елей.
— Невредим. Пойдем прочь. Пойдем с этими людьми до Шемлега-под снегами.
— Но не раньше, чем мы расправимся с сахибами. Ружья их у меня, все четыре. Пойдем вниз! — крикнул чей-то голос.
— Он ударил Служителя Божия, мы видели это! Наш скот будет бесплоден, женщины перестанут рожать! Снега обрушатся на нас, когда мы пойдем домой… Мало мы терпим и без того притеснений!
Маленькая группа елей заполнилась кричащими кули. В охватившем их паническом страхе они были способны на все. Кули из Аочунга нетерпеливо пощелкивал курком ружья и делал вид, что собирается спуститься с горы.
— Погоди немного, Служитель Божий. Они не могут уйти далеко, погоди, пока я вернусь.
— Пострадал больше всего вот кто, — сказал лама, прикладывая руку ко лбу.
— Вот именно поэтому мы должны отомстить, — последовал ответ кули.
Одно мгновение, ровно столько времени, сколько нужно было, чтобы забить патрон, лама колебался. Потом он встал и дотронулся пальцем до плеча кули.
— Ты слышал? Я говорю, что не должно быть убийства, я — бывший настоятель в Суч-Дзене. Разве тебе хочется возродиться в виде крысы, или змеи, или червя в желудке самой низкой твари? Разве тебе хочется…
Человек из Аочунга упал на колени, потому что голос ламы гремел, как тибетский гонг, вызывающий дьяволов.
— Ай! Ай! — кричали уроженцы Спити. — Не проклинай нас! Это он от усердия, Служитель Божий!.. Опусти ружье, дурак!
— Гнев за гнев! Зло за зло! Убийства не будет. Пусть те, кто бьют священнослужителя, сами отвечают за свои поступки. «Колесо» справедливо и совершенно: оно не уклоняется ни на волос! Они родятся еще много раз — в мучениях. — Голова его опустилась и тяжело легла на плечо Кима.
— Я был близок к большому злу, чела, — шепнул он среди мертвой тишины сосен. — У меня было искушение… Я чуть было не дозволил выпустить пулю. И правда, в Тибете их ожидала бы тяжелая, медленная смерть… Он ударил меня по лицу… по телу… — Он опустился на землю, тяжело дыша, и Ким слышал, как неровно билось утомленное сердце.
— Неужели они поразили его насмерть? — спросил кули из Аочунга. Другие стояли молча.
Ким в смертельном ужасе нагнулся над распростертым телом.
— Нет, — страстно крикнул он, — это только слабость! — Тут он вспомнил, что он белый человек, захвативший запасы белого человека.
— Откройте корзины! У сахибов могут быть лекарства.
— Ого! Я знаю их лекарство, — со смехом сказал кули из Аочунга. — Не напрасно же я служил пять лет шикарри (охотником) у Янклинга-сахиба. Я сам пробовал это лекарство. Посмотрите!
Он вынул из-за пазухи бутылку дешевого виски — того, что продается путешественникам — и ловко влил несколько капель сквозь стиснутые зубы в рот ламы.
— Так я сделал, когда Янклинг-сахиб вывихнул ногу у Амтора… Ага! Я уже заглянул в их корзины, но мы поделимся хорошенько в Шемлеге. Дай ему еще. Это хорошее лекарство. Пощупай! Сердце теперь бьется лучше. Опусти ему голову и потри немного грудь. Если бы он подождал спокойно, пока я рассчитываюсь с сахибами, этого не случилось бы. Но, может быть, сахибы отыщут нас здесь. Тогда ведь не будет ничего дурного, если бы мы подстрелили их из их собственных ружей, не правда ли?
— Одному уже отплачено, я думаю, — сквозь зубы сказал Ким. — Я хватил его в пах, когда мы катились с горы. Если бы мне удалось убить его!
— Хорошо быть храбрым, когда не живешь в Рампуре, — сказал один из кули, хижина которого находилась в нескольких милях от дворца раджи. — Если у сахибов пойдет дурная слава про нас, то никто не будет брать нас в проводники.
— О, эти сахибы не из Ангрези,[20] не веселые люди, как Фостум-сахиб или Янклинг-сахиб. Они иностранцы, они не умеют говорить по-английски, как сахибы.
Лама кашлянул и сел, ища четки.
— Не будет убийства, — бормотал он. — «Колесо» праведно!.. Зло за зло!..
— Нет, Служитель Божий. Мы все здесь. — Кули из Аочунга застенчиво погладил ноги ламы. — Никто не будет убит без твоего приказания. Отдохни немного. Мы раскинем здесь палатки, а позже, когда взойдет луна, пойдем в Шемлег-под снегами.
— После побоев, — философски сказал уроженец Спити, — самое лучшее сон.
— У меня какое-то кружение в затылке, и словно что-то щиплет там. Дай мне положить голову на колени к тебе, чела. Я старый человек, но не свободен от страстей… Мы должны подумать о Причине Вещей.
— Дайте ему одеяло. Нельзя зажечь огня, чтобы не увидели сахибы.
— Лучше пойти в Шемлег. Никто не пойдет туда за нами. — Это говорил нервный житель Рампура.
— Я был охотником у Фостума-сахиба, а теперь я охотник у Янклинга-сахиба и был бы с ним, если бы не это проклятое дело. Велите двум людям сторожить внизу с ружьями, чтобы сахибы не наделали еще глупостей. Я не оставлю Служителя Божия.
Они сели в некотором отдалении от ламы и, прислушавшись, пустили в ход самодельную трубку, чубук которой был прилажен к старой баночке из-под ваксы. Свет от раскаленных углей в передаваемой из рук в руки трубке падал на узкие, мигающие глаза, широкие китайские скулы и бычьи шеи, уходившие в темные складки шерстяной одежды. Они имели вид кобольдов из каких-то волшебных копей — лесных гномов, собравшихся на совет. Пока они разговаривали, голоса снежных потоков вокруг них умолкали один за другим по мере того, как ночной мороз останавливал и сковывал ручейки.
— Как он восстал против нас! — с восхищением сказал уроженец Спити. — Я помню, как семь лет тому назад Дюпон-сахиб выстрелил на дороге в Ладак в старого каменного барана и не попал. Баран встал на дыбы совсем как он. Дюпон-сахиб был хороший охотник.
— Не такой хороший, как Янклинг-сахиб. — Кули из Аочунга хлебнул из бутылки виски и передал ее соседу. — Ну, выслушайте меня, если не найдется человека, который полагает, что знает больше меня…
Перчатка не была поднята.
— Мы пойдем в Шемлег, когда взойдет луна. Там мы можем разделить наш багаж по справедливости. Я довольствуюсь этим новым ружьем и всеми патронами.
— Разве медведи злы только в твоих местах? — сказал один из его товарищей, потягивая трубку.
— Нет, конечно, но тут хватит на всех. Вот, например, твои женщины могут получить холст для палатки и что-нибудь из кухонной утвари. Мы проделаем все это в Шемлеге до зари. Потом мы разойдемся во все стороны, помня, что мы никогда не видели этих сахибов и не служили им, а не то они могут сказать, что мы украли их багаж.
— Тебе-то хорошо, а что скажет наш раджа?
— Кто расскажет ему? Эти сахибы, не умеющие говорить по-нашему, или бенгалец, который дал нам денег с какой-нибудь целью? Уж не он ли поведет армию против нас? Какие будут доказательства? То, что нам будет не нужно, мы выбросим в Шемлеге, там, куда еще не ступала нога человека.
— Кто теперь в Шемлеге?
Это был центр пастбищ, где находилось три-четыре хижины.
— Женщина Шемлега. Насколько нам известно, она недолюбливает сахибов. Для тамошних жителей достаточно маленьких подарков, а тут хватит на всех нас. — Он провел рукой по набитой корзине, стоявшей рядом с ним.
— Но… но…
— Я сказал, что они не настоящие сахибы. Все их головы и рога куплены на базаре. Я знаю эти клейма. Я показывал их вам во время последнего перехода.
— Правда. Все эти шкуры и головы купленные. В некоторых даже завелась моль.
Это был ловкий аргумент. Кули из Аочунга знал своих товарищей.
— В худшем случае я расскажу все Янклингу-сахибу. Он человек веселый и охотно посмеется. Мы не сделаем никакого вреда знакомым нам сахибам. А эти бьют жрецов. Они напугали нас. Мы побежали! Откуда мы знаем, где уронили багаж. Неужели вы думаете, что Янклинг-сахиб позволит полиции бродить по горам, распугивая его дичь? Далеко от Симлы до Чини и еще дальше от Шемлега до шемлегской пропасти.
— Пусть будет так. Но я понесу большой багаж — корзину с красным верхом, которую сахибы сами упаковывают по утрам.
— Вот это-то и доказывает, — ловко вставил свое замечание кули из Шемлега, — что они — сахибы незначительные. Кто слышал, чтобы Фостум-сахиб, или Янклинг-сахиб, или даже маленький Пиль-сахиб, который просиживает целые ночи на охоте, — кто, говорю я, слышал, чтобы эти сахибы являлись в горы без повара, носильщика и… целой свиты слуг, хорошо оплачиваемых, грубых и готовых притеснять людей? А эти сахибы не могут подымать шуму… Ну а что в корзине?
— Она полна письменами, книгами и бумагами, на которых они писали, и странными предметами, как будто употребляющимися при богослужении.
— Пропасть в Шемлеге примет все это.
— Верно! Но что, если мы оскорбим богов сахибов? Я не люблю так обращаться с бумажным листом. А их медные идолы совершенно непонятны мне. Это не добыча для простых горцев.
— Старик еще спит. Тсс! Мы спросим его челу. — Кули из Аочунга освежился и был полон гордости от сознания своего значения, как предводителя.
— У нас есть тут корзина, назначения которой мы не понимаем, — шепнул он.
— А я понимаю, — осторожно сказал Ким.
Лама заснул легким, спокойным сном, и Ким обдумывал последние слова Хурри. Как участник Большой Игры, он готов был поклониться бенгальцу.
— Эта корзина с красным верхом полна удивительных вещей, до которых не должны касаться дураки.
— Я говорил, я говорил! — закричал кули, несший корзину. — Как ты думаешь, она выдаст нас?
— Нет, если вы дадите ее мне. Я расколдую ее. Иначе она может принести много вреда.
— Жрец всегда берет свою долю. — Виски деморализовало кули из Аочунга.
— Мне все равно, — сказал Ким с хитростью, свойственной его родной стране. — Разделите эти предметы между собой и посмотрите, что выйдет.
— Я не возьму. Я просто пошутил. Говори, что делать. Тут хватит в избытке на всех нас. Мы пустимся в путь из Шемлега на заре.
В течение целого часа они строили всякие планы, а Ким дрожал от холода и гордости. Смешная сторона положения будила в его душе чувства ирландца и восточного человека вместе. Разведчики страшной северной страны, очень возможно, такие же важные там, как Махбуб или полковник Крейтон здесь, внезапно разбиты. Один из них — Ким знал это — некоторое время будет не в состоянии ходить. Они приняли на себя обязательства относительно раджей. Теперь они лежат где-нибудь внизу без карт, пищи, палаток, ружей и без проводников, за исключением бенгальца Хурри.
И эта неудача их Большой Игры (Ким подумал: кому бы они должны дать знать об этом?) произошла не от хитрости Хурри или какой-нибудь выдумки Кима, но просто, чудесно и неизбежно, совершенно так же, как поимка факиров, друзей Махбуба, ревностным молодым полицейским в Умбалле.
— Они там остались безо всего! Клянусь Юпитером, теперь холодно! Я здесь со всеми их вещами. О как они сердятся! Мне жаль Хурри.
Ким мог не жалеть бенгальца, потому что тот хотя и страдал физически в данную минуту, но в душе был чрезвычайно доволен и горд! На милю ниже от того места, где был Ким, на краю соснового леса, двое полузамерзших людей — одному из которых временами делалось дурно — обменивались взаимными обвинениями, осыпая самой ужасной бранью Хурри, казавшегося вне себя от ужаса. Они требовали от него нового плана действий. Он объяснял им, что они должны считать за счастье, что остались живы, что их кули, если не собираются потихоньку напасть на них, ушли так далеко, что их уже нельзя вернуть, что раджа, его повелитель, находится в девяноста милях отсюда и не только не ссудит им денег и не даст охраны для путешествия в Симлу, но посадит их в тюрьму, если услышит, что они избили жреца. Он так распространялся об этом грехе и его последствиях, что они приказали ему переменить тему разговора. Их единственная надежда, по словам Хурри, состояла в том, чтобы незаметно бежать из селения в селение, пока не доберутся до цивилизованных мест. И в сотый раз, обливаясь слезами, он вопрошал далекие звезды, зачем «сахибы побили святого человека».
Хурри нужно было сделать только десять шагов в окружающей тьме, чтобы очутиться вне власти иностранцев, в ближайшей деревне, где редко встречаются красноречивые целители, и получить там кров и пищу. Но он предпочитал выносить холод, резь в желудке, брань и даже побои в обществе своих почтенных хозяев. Сидя на корточках, прислонившись к стволу дерева, он печально сопел.
— А вы подумали о том, какой вид мы будем иметь, бродя по горам среди местных жителей? — горячо сказал непострадавший иностранец.
Хурри только и думал об этом в течение нескольких часов, но замечание относилось не к нему.
— Мы не можем бродить! Я с трудом могу ходить, — простонала жертва Кима.
— Может быть, Служитель Божий будет милосерд в своем любовном сострадании, сэр, а если нет, то…
— Я доставлю себе особое удовольствие — выпустить все заряды из моего револьвера в того молодого бонзу при первой нашей встрече, — последовал нехристианский ответ.
— Револьверы! Месть! Бонзы! — Хурри еще плотнее прижался к земле. — Война снова!
— Неужели вы не понимаете значения нашей потери? Багаж! Багаж! — Он слышал, как говорящий буквально плясал на траве. — Все, что мы несли! Все, что мы достали! Все наши приобретения! Труд восьми месяцев! Знаете ли вы, что это значит? Действительно, «мы» умеем обращаться с жителями Востока! О, вы очень умны!
Они продолжали ссориться на различных языках, а Хурри улыбался. Ким был у корзин, а в них лежал результат восьмимесячной хорошей дипломатической работы. Не было никакой возможности связаться с мальчиком, но на него можно было положиться. К тому же он, Хурри, мог так распорядиться путешествием по горам, что Хилас, Бунар и четыре сотни миль горных дорог будут рассказывать о нем на протяжении жизни целого поколения. Люди, не умеющие управлять своими кули, не пользуются особым почетом в горах, и к тому же горец обладает достаточным чувством юмора.
«Устрой я это нарочно, не вышло бы лучше, — думал Хурри. — Впрочем, клянусь Юпитером, подумав, я прихожу к убеждению, что сам устроил все. Как быстро я сообразил! Ведь я придумал это, когда сбегал с горы! Оскорбление было случайное, но как я сумел воспользоваться им. Подумать только, как это повлияло на этих невежественных людей! Ни договоров, ни бумаг, никаких письменных документов. И я буду переводить все. Как я буду смеяться вместе с полковником! Мне хотелось бы иметь самому их бумаги. Но нельзя в одно и то же время занимать два места в пространстве. Это аксиома».