Я императора верну,
Не дам дороги королю,
Владей он Англии короной…
Но здесь — смиряюсь и терплю.
Я не борюсь с воздушной силой —
О стража, пропуск ей скорей!
Мосты спустите. Грез властитель,
Привет тебе с мечтой твоей.
За двести миль к северу от Чини, на пластах глинистого сланца Ладака, лежит Янклинг-сахиб, веселый человек, и сердито рассматривает в бинокль горные хребты в надежде увидеть какой-либо признак появления своего любимого проводника, кули из Аочунга. Но этот изменник с ружьем системы Маннлихера и двумястами патронов охотится в другом месте на мускусного барана для продажи, а на следующий год Янклинг-сахиб узнает от него, как сильно он был болен в это время.
По долинам Бушара — далеко видящие орлы Гималаев разлетаются в разные стороны при виде его нового синего с белым зонтика — торопливо идет некий бенгалец, когда-то толстый и благообразный, теперь худой и истощенный. Он выслушал благодарность двух знатных иностранцев, довольно искусно проводив их до туннеля Машобра, который ведет в большую и веселую столицу Индии. Не его вина, что, ослепленный сырым туманом, он провел их мимо телеграфной станции и европейской колонии Котгартт. Это была вина не его, а богов, о которых он говорил так увлекательно, что незаметно привел своих слушателей к границам Нагана, где раджа этого государства принял их за британских солдат-дезертиров. Хурри-бабу так много рассказывал о величии и славе своих спутников в их стране, что сонный князек улыбнулся. Он рассказывал это всем, кто спрашивал его, рассказывал громогласно и на разный манер. Он просил для них пищи, устраивал помещение, оказался искусным лекарем, причем ему пришлось лечить от ушиба в пах, ушиба, который можно получить при падении в темноте с каменистого склона горы, — и во всех отношениях был незаменимым человеком. Причина его любезности делала ему честь. Вместе с миллионами таких же рабов, как он, он научился смотреть на Россию, как на великую северную освободительницу. Он человек боязливый. Он боялся, что не сумеет спасти своих знаменитых хозяев от гнева возбужденных крестьян. Он и сам, пожалуй, мог бы ударить святого человека, но… Он глубоко благодарен и искренне рад, что сделал, что мог, для приведения их приключения к благополучному — за исключением потерянного багажа — окончанию. Он забыл о побоях, опровергал, что побои были нанесены в ту несчастную первую ночь под соснами. Он не просил ни пенсии, ни вознаграждения, но если они считают его достойным, то не могут ли написать ему свидетельства? Оно могло бы пригодиться ему впоследствии, когда другие путешественники, их друзья, пришли бы из-за ущелий. Он просил не забыть его в их будущем величии, так как полагал, что даже он, Мохендро Лал Дутт, магистр философии Калькуттского университета, «оказал государству некоторые услуги».
Они выдали ему свидетельство, восхваляя его вежливость, замечательное искусство, как проводника, описывая оказанную им помощь. Он засунул свидетельство за пояс и зарыдал от волнения: ведь они перенесли вместе столько опасностей. В полдень он провел их по забитой толпой улице до Союзного банка в Симле, где они хотели удостоверить свои личности. Оттуда он исчез, как предрассветное облако на Джакко.
Вот он, слишком похудевший, чтобы потеть, слишком спешащий, чтобы расхваливать лекарства в своем обитом медью ящичке, подымается по склону Шемлега, чувствуя себя достигшим совершенства. Понаблюдайте за ним, когда он, откинув свои восточные привычки, курит в полдень, лежа на койке, а женщина в усеянной бирюзой повязке указывает ему в юго-восточном направлении на другую сторону луга, поросшего высохшей травой. «Носилки, — говорит она, — путешествуют не так быстро, как отдельные люди, но его птицы должны уже быть на равнине. Святой человек не хотел оставаться, хотя юноша уговаривал его». Бенгалец громко стонет, опоясывает свои толстые бедра и снова пускается в путь. Он не хочет путешествовать во тьме, но его дневные переходы, ни один из которых не считается стоящим того, чтобы занести его в книгу, удивили бы людей, насмехающихся над его расой. Добросердечные крестьяне, припоминая продавца снадобий, проходившего два месяца тому назад, дают ему убежище от злых лесных духов. Он видит во сне бенгальских богов, книги, употребляющиеся в университете, и Королевское лондонское общество в Англии. На следующее утро качающийся сине-белый зонтик отправляется в дальнейший путь.
На рубеже Дуна, оставив далеко за собой Муссури, около равнины, расстилающейся в золотой пыли, отдыхают усталые носильщики. В носилках — как известно всем жителям гор — лежит больной лама, ищущий Реку, которая должна исцелить его. Поселения чуть не подрались из-за чести нести эти носилки, потому что лама давал несущим благословения, а его ученик — хорошие деньги — ровно треть платы сахибов. Носилки прошли целых двенадцать миль в день, что показывали грязные, истертые жерди, и дорогами, по которым редко проходят сахибы. Они шли через проход Ниланг в бурю, когда снег, наносимый метелью, наполнял каждую складку одежды бесчувственного ламы; среди мрачных вершин Раиенга, где сквозь туман до них доносился голос диких коз; покачиваясь, с усилиями пробирались они внизу по глинистой почве; с трудом удерживаемые между плечом и сжатыми челюстями, они огибали ужасные утесы на дороге, проложенной под Багартати; раскачивались с треском при уверенных, быстрых шагах на спуске в Долину Вод, шли вдоль ровной, полной испарений поверхности этой закрытой долины; подымались и опускались, встречая буйные порывы ветра, дующего с Кедарпата; останавливались среди дня во мраке ласковых дубовых лесов; проходили из поселения в поселение в предрассветном холоде, когда даже набожным людям можно простить, что они бранят нетерпеливых святых людей, и при свете факелов, когда наименее боязливые думают о привидениях. Теперь «дули» достигли конца своего пути. Горцы обливаются потом при умеренной жаре на нижних Севаликских холмах и собираются вокруг жрецов, чтобы получить благословение и плату.
— За вами заслуга, — говорит лама. — Большая, чем вы думаете. И вы вернетесь в горы, — со вздохом прибавляет он.
— Конечно. Как можно скорее в высокие горы.
Носильщик потирает плечо, выпивает воду, выплевывает ее и поправляет свои травяные сандалии. Ким, с худым, утомленным лицом, вынимает из-за пояса маленькие серебряные монеты, подымает мешок с пищей, запихивает пакет в клеенке — это священные для него писания — за пазуху и помогает ламе подняться. Выражение покоя снова появилось в глазах старика, и он не думает уже, что горы обрушатся на него и задавят его, как думал в ту ужасную ночь, когда был остановлен разлившейся рекой.
Носильщики поднимают «дули» и исчезают за кустами.
Лама поднимает руку в сторону Гималаев.
— Не среди вас, о благословеннейшие из гор, упала Стрела нашего Господа! И никогда уже мне не дышать вашим воздухом!
— Но ты в десять раз сильнее на здешнем хорошем воздухе, — сказал Ким, усталой душе которого были приятны плодородные, приветливые равнины. — Здесь или где-нибудь вблизи упала Стрела, да. Мы пойдем очень тихо, мили три в день, потому что поиски наши увенчаются успехом. Но мешок тяжел.
— Да, наши поиски увенчаются успехом. Я избег великого искушения.
Теперь они делали не более двух миль в день, и вся тяжесть перехода лежала на Киме — тяжесть старика, тяжесть мешка с пищей, со спрятанными в нем книгами, тяжесть лежавших у сердца документов, а также и всех подробностей ежедневной обыденной жизни. Он просил милостыню на заре, раскладывал одеяла, чтобы лама мог погрузиться в размышления, держал на коленях его усталую голову в полуденный зной, отгоняя мух, пока не начинала болеть рука, вечером снова просил милостыню и растирал ноги ламы, который вознаграждал его обещанием Освобождения сегодня, завтра или, самое позднее, послезавтра.
— Никогда не бывало такого челы. Временами на меня находит сомнение, лучше ли ухаживал Ананда за нашим Господом. А ведь ты сахиб. Когда я был еще силен — давно это было, — я забывал об этом. Теперь я часто смотрю на тебя и всякий раз вспоминаю, что ты сахиб. Как странно!
— Ты говорил, что нет ни черного, ни белого. Зачем ты мучишь меня этим разговором, Служитель Божий? Дай мне потереть тебе другую ногу. Это сердит меня. Я не сахиб. Я твой чела, и голова тяжела теперь у меня на плечах.
— Потерпи немного! Мы вместе достигнем Освобождения. Тогда ты и я, на отдаленном берегу реки, оглянемся на наши прежние жизни, как в горах мы смотрели назад на пройденное нами за день пространство. Может быть, и я был некогда сахибом.
— Никогда не было сахиба, похожего на тебя, клянусь в этом.
— Я уверен, что хранитель изображений в Доме Чудес был в своей прежней жизни очень мудрым настоятелем монастыря. Но даже его очки не могут заставить меня видеть. Когда я хочу смотреть пристально, падают какие-то тени. Ничего — нам знакомы все штуки этого бедного скелета — тень, сменяемая другой тенью. Я связан иллюзией Времени и Пространства. Сколько мы прошли сегодня телесно?
— Может быть, половину «коса». Три четверти мили. И переход был утомительный.
— Половину «коса»! А духом я прошел десять тысяч тысяч. Как все мы окутаны и связаны в этих бессмысленных вещах! — Он взглянул на свою худую, с синими жилками руку, для которой так тяжелы стали четки. — Чела, у тебя никогда не бывает желания покинуть меня?
Ким подумал о пакете в клеенке и о книгах в мешке с провизией. Если бы только какое-нибудь доверенное лицо могло передать их, в настоящее время ему было бы все равно, как ни разыграется Большая Игра. Он устал, голова у него была горяча, а выходивший точно из желудка кашель мучил его.
— Нет, — почти сурово проговорил он. — Я не собака или змея, чтобы кусать тех, кого научился любить.
— Ты слишком нежен со мной.
— И это неверно. Я поступил в одном деле, не посоветовавшись с тобой. Я дал знать женщине в Кулу через ту женщину, которая дала нам сегодня утром козьего молока, что ты несколько слаб и нуждаешься в носилках. Я мысленно упрекаю себя, что не сделал этого, когда мы пришли в Дун. Мы останемся здесь, пока не принесут носилок.
— Я доволен. Она женщина с золотым сердцем, как ты говоришь, но несколько болтлива.
— Она не станет утомлять тебя. Я позаботился и об этом. Служитель Божий, на сердце у меня очень тяжело от того, что я часто небрежно относился к тебе. — Истерическое рыдание вырвалось из его горла. — Я уводил тебя слишком далеко; я не всегда доставал тебе хорошую пищу; я не обращал внимания на жару; я разговаривал с прохожими в дороге и оставлял тебя одного… Я… я… Но я люблю тебя… и все это слишком поздно… Я был ребенок. О, зачем я не был взрослым!
Изнуренный напряжением, усталостью и несвойственной его возрасту душевной тяжестью, Ким упал к ногам ламы и разрыдался.
— К чему это все? — кротко сказал старик. — Ты никогда, ни на шаг не уклонялся с Пути Послушания. Небрежно относился ко мне? Дитя, я жил твоей силой, как старое дерево живет, опираясь о твердую стену. День за днем, с той поры, что мы начали спускаться с Шемлега, я отнимал у тебя силу. Поэтому ты ослабел не из-за своих грехов. Теперь говорит Плоть — глупая, бессмысленная Плоть. Не уверенная душа. Успокойся! Узнай, по крайней мере, дьяволов, с которыми ты борешься. Они землерожденные — дети иллюзии. Мы пойдем к женщине из Кулу. Она приобретет заслугу за то, что приютит нас, и в особенности за то, что будет ухаживать за мной. Ты будешь свободен, пока к тебе не вернутся силы. Я забыл о глупой плоти. Если кто-либо заслуживает порицания, я должен вынести его. Но мы слишком приблизились к вратам Освобождения, чтобы порицание могло угнетать нас. Я мог бы похвалить тебя, но для чего? Скоро, очень скоро, мы ни в чем не будем нуждаться.
И он ласкал и утешал Кима мудреными пословицами и умными изречениями, касавшимися маленькой, хорошо понятой им твари — нашей Плоти, которая, будучи только заблуждением, претендует на то же значение, как Душа, затемняя Путь и вызывая громадное умножение бесполезных искушений.
— Ну, давай говорить о женщине из Кулу. Как ты думаешь, она будет просить еще амулет для своих внуков? Когда я был молодым человеком — очень давно, — меня мучили разные болезни, и я пошел к одному настоятелю, очень святому человеку, искавшему истину, хотя я не знал этого. Сядь и слушай, дитя моей души! Когда я кончил свой рассказ, он сказал мне: «Чела, знай это. Много лжи на свете и немало лжецов, но нет больших лжецов, чем наши тела, за исключением их ощущений». Поразмыслив, я успокоился, и, по своей великой милости, он разрешил мне выпить чая в его присутствии. Разреши и ты мне выпить чая, потому что я чувствую жажду.
Ким, смеясь сквозь слезы, поцеловал ноги ламы и пошел готовить чай.
— Ты опираешься на меня телесно, Служитель Божий, а я опираюсь на тебя в иных отношениях. Знаешь ли ты это?
— Может быть, и угадал, — и глаза ламы блеснули, — это нужно изменить.
В это время с шумом и ссорами и вместе с тем с важным, торжественным видом появились слуги сахибы с любимым ее паланкином, присланным за двадцать миль все с тем же седым слугой. Когда носильщики дошли до длинного, белого, полуразрушенного дома за Сахаруппором, лама решил принять свои меры — переговорить о Киме со старухой.
После приветствий сахиба весело крикнула ему из верхнего окна:
— Какая польза от совета старухи, данного старику? Я говорила тебе, Служитель Божий, чтобы ты присматривал за своим челой. Как ты исполнил мой совет? Не отвечай мне. Я сама знаю. Он бегал от женщины к женщине. Взгляни на его глаза, потухшие и ввалившиеся. А предательская линия, идущая от носа! Его измучили. Фи! Фи! А еще жрец!
Ким слишком устал, чтобы улыбнуться, и только покачал головой.
— Не шути, — сказал лама. — Прошло это время. Мы здесь по важному делу. В горах меня постигла болезнь души, а его болезнь тела. С тех пор я жил на его силы — съедал его.
— Дети оба — старый и малый, — фыркнула она, но оставила шутки. — Может быть, гостеприимство излечит вас. Погодите немного, и я приду побеседовать с вами о славных высоких горах.
Вечером — ее зять вернулся, и ей не нужно было обходить ферму — она узнала все подробности событий, тихо переданные ей ламой. Две старые головы покачивались с мудрым видом. Ким, шатаясь, прошел в комнату и уснул на койке как убитый. Лама запретил Киму расстилать для него одеяла и добывать пищу.
— Я знаю… я знаю. Кому и знать, как не мне? — болтала старуха, — Мы, идущие под гору, к горящим кострам, хватаемся за руки тех, кто идет с Рекой Жизни, с кувшинами, полными воды, — да, наполненными до краев. Я обидела мальчика. Он отдал тебе свою силу? Это правда, что старые каждый день поедают молодых. Теперь нам нужно вылечить его.
— Много заслуг уже было с твоей стороны.
— Заслуг! Что я такое? Старый мешок с костями, приготовляющий сою для людей, которые и не спросят: «Кто состряпал ему сою?» Если бы я могла про запас сохранить заслугу для моего внука!..
— Того, у кого были желудочные боли?
— Подумать только, что Служитель Божий помнит это! Надо сказать его матери. Это особенная честь! «Того, у которого были желудочные боли». Служитель Божий сразу вспомнил. То-то она будет гордиться.
— Мой чела для меня то же, что сын для непросветленных.
— Скажи лучше, внук. У матерей не бывает мудрости нашего возраста. Если ребенок кричит, они говорят, что небеса падают. Ну а бабушка так далека от болей деторождения и удовольствия давать грудь, что может понять значение крика и отчего он происходит, просто ли от злости или от ветров. И так как ты заговорил о ветрах… Когда Служитель Божий был здесь, я, может быть, обидела его, выпрашивая амулеты.
— Сестра, — сказал лама, употребляя выражение, с которым буддистский монах может иногда обращаться к монахине, — если заговоры успокаивают тебя…
— Они лучше десяти тысяч докторов.
— Если они успокаивают тебя, говорю я, то я, бывший настоятель Суч-Дзена, приготовлю тебе столько амулетов, сколько ты желаешь. Я никогда не видел твоего лица…
— Даже обезьяны, которые крадут у нас орехи, считают это выигрышем для себя. Хи, хи, хи!
— Но тот, кто спит там, — он кивнул головой по направлению запертой двери комнаты для гостей по другую сторону переднего двора, — говорит, что у тебя золотое сердце… А по духу он внук мне.
— Хорошо. Я — корова Служителя Божьего. — Это было чисто по-индостански, но лама на это не обратил внимания. — Я стара. Я носила детей. О, некогда я могла нравиться мужчинам! Теперь могу только лечить их. — Он слышал, как зазвенели ее браслеты, как будто она обнажала руки для какого-нибудь дела. — Я примусь за мальчика, буду давать лекарства, кормить его и вылечу его. А-а! Мы, старики, еще знаем кое-что.
Поэтому, когда Ким, у которого болели все кости, открыл глаза и собирался идти на кухню, чтобы достать пищи для своего учителя, он встретил сильный отпор, и укутанная в покрывало старуха, явившаяся в сопровождении своего слуги, сказала, чего именно ему не следует делать.
— Ты должен лежать… Ничего тебе не будет. Что такое? Закрытый ящик, чтобы держать в нем священные книги? О, это дело другое. Избави, Иель, чтобы я стала между жрецом и его молитвами! Ящик принесут, и ключ от него останется у тебя.
Ящик поставили под его койку, и Ким, со вздохом облегчения, запер в него пистолет Махбуба, завернутый в клеенку пакет с патронами, книги и дневники. По какой-то странной причине их тяжесть на плечах была сущим пустяком в сравнении с тяжестью, лежавшей на его бедной душе. По ночам при мысли о них у него болела шея.
— Твоя болезнь несвойственна нынешней молодежи: теперь молодые люди перестали ухаживать за старшими. Сон и некоторые снадобья — лучшее лекарство для тебя, — сказала сахиба, и он был рад отдаться полузабытью, которое отчасти служило ему утешением.
Она варила напитки в таинственном азиатском здании — нечто вроде винокуренного завода — лекарства с отвратительным запахом и еще более отвратительные на вкус. Она стояла над Кимом, пока он глотал их, и расспрашивала подробно об их действии. Она наложила запрет на вход в передний двор и поддерживала его при посредстве вооруженного человека. Правда, ему было более семидесяти лет; его грозный меч уже давно не вынимался из ножен, но он представлял собой авторитет сахибы, а нагруженные повозки, болтливые слуги, телята, собаки, курицы и т. д. распространяли ее авторитет далеко по округе. Когда желудок был хорошо очищен, она выбрала из массы бедных родственников, толпившихся в задних комнатах — домашних собак, по местному названию — вдову одного из своих двоюродных братьев, искусную в том, что европейцы, совершенно ничего не понимающие в этом деле, называют массажем. И обе они, положив его головой на восток и ногами на запад, чтобы таинственные земные течения, которые проникают в земную оболочку наших тел, помогли, а не помешали лечению, однажды после полудня разобрали его на части — кость за костью, мускул за мускулом, связку за связкой, нерв за нервом. Превращенный в безответную мягкую массу, наполовину загипнотизированный постоянным мельканием покрывал, ниспадавших на глаза женщин, Ким погрузился в сон — точно удалился на десять тысяч миль — на тридцать шесть часов, сон, который освежил его, словно дождь после засухи.
Потом она стала кормить его, и дом пошел ходуном от ее криков. Она приказывала зарезать куриц, она посылала за зеленью, и спокойный, неповоротливый садовник, почти такой же старый, как она, обливался потом. Она взяла пряностей, молока, лука, маленьких рыбок, водящихся в ручьях, лимонов для шербета, перепелов и цыплячьих печенок, смешивала все это и жарила на вертеле, переложив кусочками имбиря.
— Я повидала кое-что на свете, — сказала она, смотря на нагруженные подносы, — и знаю, что женщины бывают двух сортов: одни отнимают силу у человека, другие возвращают ее. Прежде я принадлежала к первому сорту, теперь ко второму. Ну, не изображай жреца передо мной. Я только пошутила. Если эта шутка не нравится теперь, то понравится, когда опять пойдешь разгуливать по дороге. Кузина, — прибавила она, обращаясь к бедной родственнице, которая не переставала превозносить ее милосердие, — у него появляется румянец, словно на коже только что вычищенной скребницей лошади. Наша работа похожа на отделку драгоценных вещей, которые потом бросают танцовщице, не правда ли?
Ким сел и улыбнулся. Страшная слабость спала с него, как старый башмак. У него чесался язык для свободного разговора, а неделю тому назад малейшее слово рассыпалось в его устах, словно пепел. Боль в затылке (которой он, вероятно, заразился от ламы) прошла вместе с другими болями и дурным вкусом во рту. Обе старухи, несколько более, чем прежде, но все же не слишком, озабоченные своими покрывалами, кудахтали так же весело, как курица, вошедшая в открытую дверь.
— Где мой Служитель Божий? — спросил он.
— Послушайте его! Твой Служитель Божий здоров, — отрывисто сказала старуха, — хотя это не его заслуга. Если бы я знала, какими чарами можно его сделать благоразумным, я продала бы мои драгоценности и купила эти чары. Отказаться от хорошей пищи, приготовленной мной самой, и отправиться бродить по полям целых две ночи с пустым желудком и в конце концов свалиться в ручей — это вы называете святостью? Потом, когда он почти разбил то, что ты оставил мне от моего сердца, он говорит, что считает свой поступок заслугой. О, как одинаковы все мужчины! Нет, не то, он говорит, что освобожден от всякого греха. Это и я могла бы сказать ему прежде, чем он вымок. Теперь он здоров, это случилось неделю назад, а по-моему, пропади она, такая святость! Трехлетний ребенок поступил бы умнее. Не беспокойся о Служителе Божьем! Он смотрел за тобой в оба, если только не переходил вброд наших ручьев.
— Я не помню, чтобы видел его. Я помню, что дни и ночи проходили, словно белые и черные полосы, то открывающиеся, то закрывающиеся. Я не был болен: я только устал.
— Упадок сил, который наступает обыкновенно у людей постарше на несколько десятков лет. Но теперь все кончено.
— Магарани, — начал было Ким, но под влиянием ее взгляда переменил это обращение на более нежное, — матушка, я обязан тебе жизнью. Как благодарить тебя? Десять тысяч благословений на твой дом и…
— Пускай дом остается без благословения (невозможно точно передать слова старухи). Если хочешь, благодари Бога, как жрец, а если хочешь, благодари меня, как сын. О небо! Неужели я для того переворачивала и подымала тебя, шлепала и выворачивала тебе пальцы, чтобы ты забрасывал меня изречениями? Твоя мать, вероятно, родила тебя, чтобы разбить себе сердце? Что ты сделал ей, сын?
— У меня не было матери, матушка, — сказал Ким. — Мне говорили, что она умерла, когда я был маленьким.
— Так никто не может сказать, что я похитила ее права, если, когда ты снова пойдешь по дороге, этот дом будет одним из тысячи, в которых ты находил приют и забывал после легко брошенного благословения. Ну, ничего. Мне не надо благословений, но… но… — Она топнула ногой на бедную родственницу. — Возьми подносы в дом, зачем в комнате старая пища, о зловещая женщина!
— Я… я также родила в свое время сына, но он умер, — захныкала сгорбленная, скрытая покрывалом фигура. — Ты знаешь, что он умер! Я только дожидалась приказания убрать подносы.
— Это я зловещая женщина! — с раскаянием крикнула старуха. — Мы, спускающиеся к чаттри (большие зонты над горящими огнями, где жрецы принимают последние пожертвования), хватаемся изо всех сил за тех, кто несет чаттри (кувшины с водой — молодые люди, полные жизни, хотела сказать она, но игра слов вышла неудачной). Когда не можешь танцевать на празднике, то приходится смотреть из окна, а положение бабушки забирает все время у женщины. Твой учитель дает мне теперь все амулеты, какие я пожелаю, по-видимому, потому, что он освободился от грехов. «Хаким» в очень плохом настроении эти дни. Он отравляет моих слуг, за недостатком более важных людей.
— Какой «хаким», матушка?
— Тот самый человек из Дакка, что дал мне пилюлю, которая разорвала меня на три части. Он пришел сюда неделю тому назад, словно заблудившийся верблюд, клялся, что вы с ним были кровными братьями по дороге в Кулу, и притворялся страшно встревоженным состоянием твоего здоровья. Он был очень худ и голоден, и потому я велела напичкать его с его тревогой.
— Мне хотелось бы видеть его, если он здесь.
— Он ест по пять раз в день и вскрывает нарывы моим слугам, чтобы предохранить их от удара. Он так тревожится за тебя, что торчит у дверей кухни и подкрепляет себя крохами. Он выдержит. Нам не избавиться от него.
— Пошли его сюда, матушка, — глаза Кима сверкнули на одно мгновение, — я поговорю с ним.
— Я пошлю его, но выгнать его принесло бы несчастье. По крайней мере, у него хватило ума выудить Служителя Божия из реки и, таким образом, хотя Служитель Божий и не говорил этого…
— Он очень умный «хаким». Пришли его, матушка.
— Жрец хвалит жреца? Вот так чудо! Если он из твоих друрей (в последнюю вашу встречу вы ссорились), я притащу его сюда на аркане и дам ему потом обед, какой полагается его касте, сын мой… Вставай и посмотри на свет! От этого лежанья в постели заведутся семьдесят дьяволов… Сын мой! Сын мой!
Она вышла из комнаты и подняла целый тайфун в кухне, и почти вслед за ее тенью вкатился бенгалец, одетый до плеч, как римский император, с непокрытой головой, похожей на голову Тита, в новых башмаках из патентованной кожи, жирный и потный, полный радости и приветствий.
— Клянусь Юпитером, мистер О'Хара, я действительно очень рад видеть вас! Я любезно запру дверь. Жаль, что вы больны. Очень вы больны?
— Бумаги, бумаги из корзины! Карты и «мурасла»! — Он нетерпеливо протянул ключ. В настоящую минуту у него было страстное желание отделаться от украденных вещей.
— Вы совершенно правы. Это правильный департаментский взгляд. У вас все?
— Я взял из корзины все рукописи. Остальное я сбросил с горы. — Он услышал скрип ключа в замке, звук разворачиваемой липкой, медленно поддававшейся клеенки и быстрое перелистывание бумаг. Его неразумно раздражало сознание, что они лежали под его койкой во время праздных дней болезни — это было невыразимой тяжестью для него. Поэтому кровь быстрее потекла у него по жилам, когда Хурри, подпрыгивая с ловкостью слона, снова пожал ему руку.
— Это прекрасно! Лучше быть не может! Мистер О'Хара! Вы выкинули целый мешок фокусов — замков, запасов и ружейных стволов! Они сказали, что пропал весь их восьмимесячный труд! Клянусь Юпитером, как они побили меня!.. Взгляните, вот письмо от Хиласа! — Он прочел две-три строки на придворном персидском языке, языке уполномоченной и неуполномоченной дипломатии. Мистер Раджа-сахиб попал в западню. Ему придется объяснить официально, на каком, черт возьми, основании он пишет любовные письма царю. А карты очень хорошие… и три или четыре первых министра здешних государств замешаны в этой корреспонденции. Клянусь Богом, сэр! Британское государство изменит порядок престолонаследия Хиласа и Бунара и назначит новых наследников. Измена самая низкая. Но вы не понимаете? Э?
— Карты в твоих руках? — сказал Ким. Ему только и нужно было знать это.
— Можете быть спокойны, они у меня. — Он спрятал все бумаги в свою одежду, как это могут делать только жители Востока. — И они отправятся в канцелярию. Старуха думает, что я навсегда поселился здесь, но я уйду с ними — немедленно. Мистер Лурган будет очень гордиться. Официально вы мой подчиненный, но я упомяну ваше имя в моем устном докладе. Жаль, что нам не разрешаются письменные доклады. Мы, бенгальцы, отличаемся в точной науке. — Он бросил Киму ключ и показал ему пустую корзину.
— Хорошо. Это хорошо. Я очень устал. Мой Служитель Божий был также болен.
— О да. Говорю вам, я ему хороший друг. Он вел себя очень странно, когда я пришел сюда за вами, и я подумал, что бумаги, может быть, у него. Я пошел за ним, чтобы поговорить о его размышлениях и обсудить также этнологические вопросы. Видите, здесь я теперь очень незначительная личность в сравнении со всеми его чарами. Клянусь Юпитером, мистер О'Хара, он, знаете, страдает припадками, каталептическими, а может быть, и эпилептическими. Да, говорю вам. Я нашел его в таком состоянии под деревом in articulo mortem; он вскочил и пошел в ручей и утонул бы в ручье, если бы не я. Я вытащил его.
— Потому что меня не было там! — сказал Ким. — Он мог бы умереть.
— Да, он мог бы умереть, но теперь он обсох и уверен, что преобразился, — Хурри со значительным видом постучал пальцем по лбу. — Я записал его изречения для Королевского общества. Вы должны поторопиться и хорошенько выздороветь и вернуться в Симлу, а я расскажу вам все, что случилось со мной у Лургана. Чудесно было. Края брюк у них были совершенно разорваны, а старый Наган-раджа принял их за европейских солдат-дезертиров.
— А русские? Долго они были с тобой?
— Один был француз. О, дни, и дни, и дни. Теперь все горцы уверены, что все русские — нищие. Клянусь Юпитером! У них не было ничего, кроме того, что я доставал им. А я рассказывал простому народу — о, такие рассказы и анекдоты! Я расскажу вам все, когда вы придете к старику Лургану. Славный будет вечерок! Мы оба отличились! Да, а они выдали мне удостоверение. Славная шутка. Видели бы вы их, когда они удостоверяли свои личности в Союзном банке! И, благодаря Всемогущему Богу, вы так хорошо добыли их бумаги! Вы не очень смеетесь, но будете смеяться, когда выздоровеете. Ну, теперь я прямо отправляюсь на железную дорогу и уберусь отсюда. У вас будет всюду кредит на Игру. Когда вы придете туда? Мы очень гордились вами, хотя вы и задали нам страху. В особенности Махбуб.
— А, Махбуб? Где он?
— Продает лошадей, конечно, здесь, по соседству.
— Здесь? Зачем? Говори медленно. У меня в голове еще есть какая-то тяжесть.
Бенгалец застенчиво поглядел на кончик своего носа.
— Ну, видите, я человек боязливый и не люблю ответственности. Вы были, знаете, больны, и я не знал, где, черт возьми, находятся бумаги и сколько их. Поэтому, когда я пришел сюда, я телеграфировал Махбубу — он был на скачках в Мируте — и рассказал ему, как обстоит дело. Он является со своими слугами, совещается с ламой и потом называет меня дураком и вообще был очень груб со мной.
— Но почему, почему?
— Вот это-то я и спрашиваю. Я только намекнул, что если кто-нибудь украл бумаги, то мне нужно несколько сильных, храбрых людей, чтобы выкрасть их. Видите, они страшно важны, а Махбуб Али ведь не знал, где вы находитесь.
— Махбуб Али должен был ограбить дом сахибы? Ты сумасшедший, бабу! — с негодованием сказал Ким.
— Мне были нужны бумаги. Предположим, она украла их? Я думаю, это было просто практическое предположение. Вам это не нравится, э?
Местная поговорка, которую нельзя привести, выразила силу неодобрения Кима.
— Хорошо, — Хурри пожал плечами, — о вкусах не спорят. Махбуб также рассердился. Он продал здесь всех своих лошадей и говорит, что старуха настоящая старая леди, и он не снизойдет до таких неджентльменских поступков. Мне все равно. Я получил бумаги и был очень рад моральной поддержке со стороны Махбуба. Я говорю вам, я человек боязливый, но каким-то образом, чем боязливее я бываю, тем больше попадаю в чертовски затруднительные положения. Потому я радовался, что вы были со мной в Чини, радовался и присутствию Махбуба вблизи. Старая госпожа бывает иногда очень груба относительно меня и моих прекрасных пилюль.
— Да смилуется Аллах! — сказал, приподымаясь на локте, обрадованный Ким. — Что за удивительная тварь бабу вообще! И этот человек шел — если действительно шел — с ограбленными, разгневанными иностранцами?
— О, это было ничего после того, как они отколотили меня, если бы я потерял бумаги, то дело вышло бы серьезное. Махбуб, он также чуть не отколотил меня и отправился совещаться с ламой. С этого времени я стану заниматься исключительно этнологическими исследованиями. Теперь прощайте, мистер О'Хара. Я могу, если потороплюсь, попасть на поезд, отходящий в Умбаллу в 4 часа 25 минут пополудни. Вот славное будет времечко, когда мы расскажем всю эту историю мистеру Лургану! Я представлю хорошее официальное донесение о вас. Прощайте, мой дорогой, и, когда будете волноваться, пожалуйста, не употребляйте магометанских выражений в тибетском платье.
Он дважды пожал ему руку — бабу с головы до пят — и открыл дверь. С освещенным солнечным светом, полным торжества лицом он вернулся к роли смиренного шарлатана из Дакка.
«Он обокрал их, — думал Ким, забывая о своем участии в этом деле. — Он обманул их. Он лгал им, как бенгалец. Они дали ему удостоверение. Он насмехается над ними, рискуя жизнью, — я ни за что не пошел бы к ним после выстрелов из пистолета — а потом говорит, что он боязливый человек. Нужно мне опять идти в мир».
Сначала ноги у него гнулись, как плохие чубуки, и, когда он вышел на воздух, лучи солнца ослепили его. Он присел на корточки у белой стены, переживая в уме все события длинного путешествия с носилками, опасения за слабость ламы, и, когда прошло возбуждение, стал жалеть себя. Соприкосновение с внешним миром пугает измученный ум, как удар шпор необъезженного коня. Достаточно, вполне достаточно того, что выкраденное из корзины имущество взято, сбыто с его рук, из его владения. Он пробовал думать о ламе, удивляться, как он попал в ручей, но обширность мира, видимого из-за ворот переднего двора, отгоняла всякие связные мысли. Потом он смотрел на деревья и большие поля с соломенными хижинами, скрывавшимися между созревающей пшеницей, смотрел странным взглядом, который не мог определить величины вещей, их размеров и предназначения, смотрел пристально в течение получаса. Все это время он чувствовал, хотя не мог высказать словами, что душа его не находится в общении с окружающим ее миром, что она словно зубчатое колесо, не связанное ни с каким механизмом, как бездействующее зубчатое колесо дешевой, испорченной уже машинки для раскалывания сахара.
Легкий ветерок обвевал него, попугаи кричали на него, шум населенного дома позади него — ссоры, приказания, выговоры — он не слышал ничего.
— Я — Ким. Я — Ким. А что такое Ким? — неустанно повторяла его душа.
Он не хотел плакать, никогда не чувствовал себя менее желающим плакать, но внезапно легкие, глупые слезы потекли вдоль его носа, и ему почти послышался щелчок замка от колеса: этот замок, казалось, снова открыл ему внешний мир. Предметы, которые бессмысленно отражались в зрачке мгновение тому назад, приняли свои обычные размеры. Дороги предназначались для ходьбы, дома для жилья, скот следовало пасти, поля обрабатывать, а мужчины и женщины существовали для того, чтобы разговаривать с ними. Все они были реальные, настоящие существа — крепко стоящие на ногах, вполне понятные, плоть от его плоти, ничего более. Он отряхнулся, как собака, которой попала в ухо блоха, и вышел из ворот. Сахиба, которой передали об этом заботливо следившие за Кимом слуги, сказала:
— Пустите его. Я исполнила мой долг. Мать-земля должна сделать остальное. Когда Служитель Божий окончит свои размышления, скажите ему.
На маленьком холме в полумиле от дома, где молодое банановое дерево возвышалось, словно наблюдательный пункт над только что вспаханными полями, стояла пустая повозка. Веки Кима, обвеваемые мягким воздухом, отяжелели к тому времени, как он приблизился к ней. Почва была покрыта хорошей, чистой пылью — не новой зеленью, которая, живая, уже находится на полпути к смерти, но полной надежды пылью, заключающей в себе семя всей жизни. Он чувствовал ее между пальцев ног, ощущал ее ладонями рук и всеми суставами и с восторженным вздохом растянулся под тенью повозки с деревянными осями. И Мать-земля оказалась так же верна, как сахиба. Она обвевала его своим дыханием, чтобы восстановить равновесие, потерянное им в то время, когда он лежал на койке, лишенный ее целительного прикосновения. Его голова беспомощно лежала на ее груди, а раскинутые руки отдавались ее силе. Развесистое дерево над ним и даже мертвый, пострадавший от человеческой руки лес вблизи лучше его самого знали, чего он искал. Час за часом лежал он в неподвижности более глубокой, чем сон.
К вечеру, когда весь горизонт потемнел от пыли, подымаемой возвращавшимися стадами, пришли лама и Махбуб Али. Они шли осторожно. В доме им сказали, куда ушел Ким.
— Аллах! Что за безумная выходка — спать на открытом месте, — бормотал барышник. — Он мог бы быть убит сто раз. К счастью, отсюда не близко до границы.
— И, — повторил лама много раз поведанный рассказ, — никогда не бывало такого челы. Воздержанный, ласковый, умный, хорошего характера, всегда веселый в дороге, ничего не забывающий, ученый, правдивый, вежливый. Велика будет награда ему!
— Я знаю мальчика, как уже говорил.
— И ведь он обладал всеми этими качествами?
— Некоторыми из них. Но я еще не нашел талисмана Красной Шапки, чтобы сделать его хоть несколько правдивым. Его очень хорошо лечили.
— У сахибы золотое сердце! — горячо сказал лама. — Она смотрит на него, как на сына.
— Гм! Кажется, половина Индостана разделяет ее чувства. Я хотел только посмотреть, не случилось ли чего дурного с мальчиком и пользуется ли он свободой. Как ты знаешь, мы с ним были старыми друзьями в первые дни вашего паломничества.
— Оно связало нас. — Лама сел. — Мы пришли к концу нашего паломничества.
— Твое могло окончиться навсегда, неделю тому назад. Я слышал, что говорила тебе сахиба, когда мы относили тебя на койку. — Махбуб рассмеялся и дернул себя за свежевыкрашенную бороду.
— В то время я размышлял о других вещах. «Хаким» из Дакка прервал мои размышления.
— Иначе, — ради приличия это было сказано на языке пушту, — ты окончил бы свои размышления на знойной стороне ада, так как ты неверующий и идолопоклонник, несмотря на всю свою детскую простоту. Но что ты делаешь теперь, Красная Шапка?
— Сегодня же ночью, — слова выходили из его уст медленно, звучали торжественно, — сегодня же ночью он будет так же, как я, свободен от всякого греха. Когда покинет тело, познает, как и я, освобождение от Колеса Всего Сущего. Я имею знамение, — он положил руку на разорванную картину за пазухой, — что мое время коротко, но я буду охранять его еще много лет. Помни, я достиг Познания, как и говорил тебе три ночи тому назад.
— Должно быть, верно сказал джайнский жрец, что я «суфи» (вольнодумец), потому что вот я сижу, слушая невозможные богохульства… — сказал себе Махбуб. — Я помню твои слова. Таким образом он попадет в Сады Эдема. Но как? Убьешь ты его или утопишь в той удивительной реке, из которой вытащил тебя бабу?
— Меня не вытащили ни из какой реки, — просто сказал лама. — Ты забыл, что случилось. Я нашел ее… Я познал.
— О да. Верно, — пробормотал Махбуб, колеблясь между веселым смехом и сильным негодованием. — Я забыл, как все это произошло. Ты сознательно нашел ее.
— И подумать, что я мог бы отнять жизнь… Это не грех, а просто безумие. Мой чела помог мне найти Реку. Он имеет право очиститься от грехов со мной вместе.
— Да, ему следует очиститься. Ну а дальше, старик, что дальше?
— Чего же еще нужно? Он, конечно, достигнет Нирваны, он просветлен, как я.
— Хорошо сказано. Я боялся, как бы он не сел на коня Магомета и не улетел.
— Нет, он должен выступить учителем.
— Ага! Теперь понимаю! Это как раз подходящее дело для жеребенка. Конечно, он должен выступить учителем. Он, например, очень нужен государству как писец.
— Его готовили к этой цели. Мне вменится в заслугу, что я платил за него. Доброе дело не умирает. Он помог мне в моих поисках. Я помог ему в его. Праведно Колесо, о продавец лошадей с севера! Пусть он будет учителем, пусть он будет писцом, не все ли равно? В конце концов он достигнет Освобождения. Остальное — иллюзия.
— Не все ли равно? Когда мне нужно, чтобы он был со мной через полгода! Я являюсь с десятью хромыми лошадьми и тремя сильными людьми, — благодаря этой курице, бабу — чтобы насильно вырвать больного мальчика из дома старой бабы. Оказывается, что я присутствую при том, как молодой сахиб поднимается — Аллаху ведомо — на какие-то языческие небеса с помощью старой Красной Шапки. А я считаюсь до некоторой степени участником Игры! Но сумасшедший любит мальчика, и я вследствие этого также должен быть сумасшедшим.
— Это что за молитва? — сказал лама, услышав сказанные в красную бороду ворчливые слова.
— Это все равно, но раз я узнаю, что мальчик, который предназначается в рай, может все-таки пойти на государственную службу, у меня становится легче на душе. Я должен идти к своим лошадям. Становится темно. Не буди его. Мне не хочется слышать, как он будет называть тебя учителем.
— Но он действительно мой ученик. Как же иначе?
— Он так и говорил мне, — Махбуб подавил порыв злобы и со смехом поднялся с земли. — Я не совсем твоей веры, Красная Шапка, если такая мелочь может касаться тебя.
— Это ничего, — сказал лама.
— Я так и думал. Поэтому тебя, безгрешного, только что омытого и на три четверти утонувшего не тронет, что я назову тебя хорошим, очень хорошим человеком. Теперь, когда мы поговорили с тобой три-четыре вечера, я — хотя и барышник — могу, как говорится, увидеть святость и из-за ног лошадей! Да, могу также понять, почему Всеобщий Друг сразу вложил свою руку в твою. Обращайся с ним хорошо и дозволь ему возвратиться в мир учителем, когда ты омоешь ему ноги, если это лекарство годится для жеребенка.
— Почему бы тебе самому не пойти по Пути и не сопровождать мальчика?
Махбуб, пораженный великолепной смелостью вопроса, уставился на ламу. За границей он ответил бы ударом. Юмор этого предложения тронул его мирскую душу.
— Тише, тише, начинать надо с одной ноги, как хромой жеребец на умбалльских скачках. Я могу впоследствии попасть в рай, у меня есть данные для этого, хорошие данные — и это благодаря твоей простоте. Ты никогда не лгал?
— К чему?
— О Аллах, слышишь его? «К чему» в этом Твоем мире! И никогда никому не причинял вреда?
— Однажды, футляром с письменными принадлежностями — прежде чем стал мудрым.
— Вот как? Ну тогда я лучше думаю о тебе. Твои поучения хороши. Ты заставил одного знакомого человека сойти с пути борьбы. — Он неистово расхохотался. — Он пришел сюда с намерением произвести кражу со взломом. Да, ломать, грабить, убить и унести то, что было нужно ему.
— Великое безумие!
— О, и большой стыд! Так подумал он после того, как увидел тебя, и несколько других людей, мужчин и женщин, подумали то же. Поэтому он оставил свое намерение и теперь идет отколотить толстого, большого бенгальца.
— Я не понимаю.
— Аллах сохрани, чтобы ты понял! Некоторые люди сильны знаниями. Твоя сила выше. Сохрани ее, я думаю, что ты сохранишь. Если мальчик будет тебе плохим слугой, оторви ему уши.
Афганец, застегнув свой широкий пояс, с вызывающим видом скрылся во мраке, а лама настолько спустился с облаков, что взглянул на широкую спину удалявшегося Махбуба.
— Этот человек не благовоспитан и обманывается тенями явлений. Но он говорил хорошо о моем челе, который теперь должен получить награду. Я помолюсь… Просыпайся, о счастливейший из всех рожденных женщиной! Просыпайся! Она найдена!
Ким очнулся от глубокого сна, и лама терпеливо ожидал, пока он перестанет зевать, все время щелкая пальцами, чтобы отогнать злых духов.
— Я проспал сто лет! Где мы? Служитель Божий, ты давно здесь? Я пошел искать тебя, но, — он засмеялся все еще спросонья, — заснул дорогой. Теперь я совсем выздоровел. Ел ли ты? Пойдем домой. Прошло много дней с тех пор, как я ухаживал за тобой. А сахиба, хорошо ли она кормила тебя? Кто омывал тебе ноги? Как твои болезни — желудок, шея, шум в ушах?
— Прошло, все прошло. Разве ты не знаешь?
— Я ничего не знаю, кроме того, что не видел тебя целый век. Не знаю чего?
— Странно, что весть об этом не дошла до тебя, когда все мои помыслы были устремлены к тебе.
— Я не могу видеть лица, но голос твой звучит, как гонг. Уж не возвратила ли тебе молодость сахиба своей стряпней?..
Он взглянул на сидевшую со скрещенными ногами черную фигуру, выделявшуюся на светло-желтом фоне сумерек. Так сидит в Лагорском музее каменный Бодисатва, смотрящий вниз на патентованные, самодвижущиеся турникеты.
Лама хранил молчание. Их обвевало нежное, дымчатое безмолвие индийского вечера, нарушавшееся только щелканьем четок и звуком отдаленных шагов Махбуба.
— Выслушай меня! Я принес новости.
— Но мы…
Длинная желтая рука поднялась и заставила его замолчать. Ким поспешно спрятал ноги под одежду.
— Выслушай меня! Я принес новости! Поиски закончены. Теперь ждет награда. Вот как. Когда мы были в горах, я жил твоей силой, пока молодая ветвь не согнулась и чуть было не сломалась. Когда мы сошли с гор, я беспокоился о тебе и о многом, что лежало у меня на сердце. Челн моей души потерял направление: я не мог заглянуть в Причину Вещей. Поэтому я отдал тебя полностью на попечение добродетельной женщины. Я не принимал пищи. Я не пил воды. Но я все же не видел Пути. Мне навязывали пищу, кричали сквозь запертую дверь. Поэтому я удалился в пещеру под деревом. Я не принимал пищи. Я не пил воды. Я просидел в размышлении два дня и две ночи, стараясь отвлечься от внешнего мира и задерживать дыхание, как это полагается при благочестивых размышлениях… На вторую ночь — так велика была моя награда — мудрая Душа освободилась от глупой Плоти и стала свободной. Этого я никогда еще не достигал, хотя бывал близок к тому. Обрати на это внимание, потому что это — чудо!
— Действительно чудо. Два дня и две ночи без еды. Где была сахиба? — вполголоса проговорил Ким.
— Да, моя душа стала свободна и, воспарив, словно орел, увидела, что нет ни Тешу Ламы, никакой другой души. Как капля тянется к воде, так влекло душу мою к Великой Душе, которая выше всех вещей. В это время, возвышенный размышлениями, я увидел всю Индию, от Цейлона на море до гор и моих родных гор у монастыря Суч-Дзен; я увидел каждый лагерь, каждое поселение — до самого последнего — в одно и то же время и на одном месте, потому что они были внутри Души. Поэтому я узнал, что Душа перешагнула за иллюзию Времени, Пространства и Вещей. Поэтому я узнал, что я свободен. Я увидел тебя одновременно лежащим на твоей койке и падающим вниз вместе с идолопоклонником — в одно время, в одном месте, в моей Душе, которая, говорю я, соприкоснулась с Великой Душой. Я видел также распростертое глупое тело Тешу Ламы и «хакима» из Дакка, стоящего перед ним на коленях и кричащего ему что-то на ухо. Потом моя Душа оказалась совсем одинокой, и я ничего не видел, потому что соединился со всем, так как достиг Великой Души. И я размышлял тысячу тысяч лет, бесстрастный, знающий Причины всех Вещей. Тогда вдруг какой-то голос крикнул: «Что станется с мальчиком, если ты умрешь?» — и я пришел в себя, и жалость к тебе охватила меня, и я сказал себе: «Я вернусь к моему челе, чтобы он не сбился с Пути». Тогда эта моя Душа, Душа Тешу Ламы, оторвалась от Великой Души с невыразимыми усилиями, мучениями и тоской. Как икринка из рыбы, как рыба из воды, как вода из облака, как облако из плотного воздуха, так вышла, выскочила, оторвалась, испарилась Душа Тешу Ламы из Великой Души. Потом какой-то голос крикнул: «Река! Берегись Реки!» — и я взглянул на весь мир: он был такой же, каким я видел его прежде, — единым по времени, единым по месту — и я ясно увидел Реку Стрелы, у своих ног. В этот час Душа моя была скована каким-то злом, от которого я не вполне очистился. Оно лежало у меня на руках и обвивалось вокруг поясницы, но я оттолкнул его и полетел, словно орел, к самому тому месту, где находилась Река. Ради тебя я отталкивал мир за миром. Я видел Реку внизу — Реку Стрелы — и, когда спустился, воды ее сомкнулись надо мной, и вот я снова очутился в теле Тешу Ламы, но свободным от греха. «Хаким» из Дакка поддерживал мою голову над водами Реки. Это было здесь. Вон там, за манговыми деревьями, как раз там.
— Аллах Керим! О, хорошо, что бенгалец был тут. Очень ты промок?
— К чему мне было обращать внимание на это? Я помню, что «хаким» очень заботился о теле Тешу Ламы. Он вынес его на руках из святых вод, а потом пришел твой торговец лошадьми с севера с койкой и людьми, и они положили тело на койку и отнесли его в дом сахибы.
— Что сказала сахиба?
— Я был погружен в размышления и ничего не слышал. Итак, поиски окончены. Я удостоился награды: Река Стрелы передо мной. Она прорвалась у наших ног, как я и говорил. Я нашел ее, Сын моей Души! Я вырвал мою душу с Порога Свободы, чтобы освободить тебя от всех грехов — как безгрешен и свободен я. Праведно «Колесо»! Верно наше спасение. Идем!
Он сложил руки на коленях и улыбнулся, как человек, достигший Спасения для себя и для того, кого он любит.