Глава первая ПОБЕГ

Но если хочешь точно знать,

Где легче горем торговать,

На Сечь иди: там хватит пищи.

Поможет бог — найдешь свой кус:

А мне на вкус

До сей поры тот хлеб несладок!..

Т. Г. Шевченко[1]


I

Чигрина вывели на подворье. После холодного погреба даже свежее осеннее утро показалось ему теплым. Щурясь от неяркого солнца, он замедлил шаг. Краешком глаза успел заметить откормленных слуг возле каретного навеса, которые вяло перекликались между собой, косясь в его сторону.

— Что тащишься, как неживой? — ругнулся Велигура, дернув постромку, которой были связаны руки Чигрина. — Ноги поотлеживал, что ли?

Он остановился возле коновязи, приторочил зажатый в кулаке свободный конец сыромятной веревки к поперечному брусу и лениво, вразвалку отошел в сторону. Слуги с нагайками, будто по команде, оказались рядом.

— Вспомнил за ночь, кто ты такой? — кривя губы в ехидной улыбке, спросил Велигура.

— А я никогда и не забывал, — спокойно ответил Чигрин. — И могу повторить: казак я. Запорожского низового войс...

— Цыц!! — топнул ногой панский управитель. Его лицо покрылось красными пятнами. Он перевел тяжелый взгляд на слуг и ехидно добавил: — А ну сыграйте казаку... веселую! Пусть спляшет гопак.

Засвистели нагайки. На мускулистой спине Чигрина выступили кровавые полосы. Но парубок даже не сдвинулся с места. Только прижал голову к связанным рукам и, крепко стиснув зубы, молча терпел удары.

— Хватит, — брезгливо махнул рукой управляющий и почти вплотную приблизился к Чигрину. — Повторяю еще раз: ты есть холоп ясновельможного пана майора и нашего благодетеля Шид-лов-ско-го. Запомнил?

— Никогда не был холопом и не буду! — резко прервал его Чигрин. — Потому что свободный. От рождения.

— Свободный? — ощерился Велигура. — Так беги, гуляй в степи за своими порогами! — Его живот затрясся от смеха. — Чего же отлыниваешь?

Горячая кровь застучала в висках Чигрина.

— Потешаешься, холуй панский! — резанул управляющего суженными глазами. — Ничего, еще погуляю. Запомнишь.

Эта угроза вырвалась неожиданно. Сам не знал, как осуществить ее. Да и осуществит ли когда, связанный ремнями? И все же берег свою непокорность, не разрешал топтать себя даже с путами на руках.

— Так мы тебя и отпустим, — прохрипел Велигура. — Сгниешь, быдло!

Он вырвал из рук слуги нагайку и, стервенея, начал стегать парубка.

— Андрей! Не перечь им! Умоляю тебя! — сорвался над дворищем тонкий, полный отчаяния голос.

Андрей не мог не узнать его. Это был голос Петра Бондаренко. Не думал, что и он видит его унижение.

У Велигуры даже рука дернулась от неожиданности, не такой хлесткий получился удар. А у Чигрина не было сил поднять голову, чтобы поискать глазами своего товарища. Услышал глухое, будто из пустой бочки:

— В погреб его, злыдня! Пускай посидит. Может, поймет, что и к чему.

Его снова бросили в темноту, на холодные, скользкие камни. Дневной свет — на миг — плеснул сверху в подземелье. Стукнула массивная дверь, прогремел тяжелый засов. Держа впереди связанные руки, Андрей нащупал пальцами постель из прелой соломы и лег лицом вниз, потому что спина была исполосована — не прикоснуться. Но хуже кровавых ран донимала собственная беспомощность. Молодая сила бурлила, рвалась на волю. Почему он должен покоряться Велигуре — родился ведь вольным! Как Буг-река, на крутых берегах которой он начал познавать мир...

Во мраке, в безмолвии подземелья вдруг увидел себя восьмилетним мальчиком... Жил без отца и матери. Когда подрос, узнал, что не стало их после татарского набега. Превратили тогда крымчаки в дым их хаты над лиманом возле Прогноев. Налетели, будто ненасытная саранча, внезапно, на рассвете. Пока паланковая[2] старшина спохватилась — было уже поздно. Ордынцев как ветром сдуло. Рыбачьи тони[3] ограблены, молодые женщины и дети захвачены в плен... Его спас отцов товарищ Илько Суперека. Выхватил сонного из колыбели, висевшей на старой шелковице под прикрытием ветвей, и перенес через прибрежные камыши на каюк. Когда завечерело, переправился на северный берег лимана, в гирло Буга. А потом еще с неделю тащился на каюке против течения, как рассказывал впоследствии, до самых Мигийских порогов. Тут и осел с разрешения бугогардовского полковника Пугача.

Суперека был исконным речным казаком. Изучил все повадки Буга, его глубины и мелководья, знал, где какая рыба водится, мог вброд добраться до скалистых островов, которые панцирями гигантских черепах поднимались среди стремительного течения.

Потому и Андрей — сколько помнит себя — вольно чувствовал себя на реке. Плавал, пересекал быстрину, приближаясь к правому берегу, научился дышать через камышинку под водой, преодолевал все водовороты, клокотавшие и бурно пенившиеся между каменных порогов.

Вспомнил и глиняную хворостянку[4], в которой они жили с Суперекой. Всплыло в памяти: дядька Илько, ссутулившись, плетет вентерь из конопляной пряжи, а он парит в кипятке очищенные от коры и сучьев вербовые ветки на гужву — большие, меньшие и совсем маленькие обручи для вентеря. Кипяток, налитый в дубовую кадку, обжигает пальцы, он дует на них, помахивает рукой в воздухе. Суперека снисходительно улыбается и говорит словно бы самому себе:

— Терпи, казаче, как гов-ворится, сам бог из рыбаков апостолов сотворил.

Внезапное прикосновение холодной капли, упавшей на спину, развеяло видение. Напрягшись всем телом, Андрей медленно встал на колени. Вспомнил, что был в свитке. Ночью клал ее под голову. Утомленный после тяжелой работы, погрузился тогда в сон, как глубоко в воду. А утром и опомниться не успел, как вывели его под Велигурины плети. Потрогал ладонями соломенную подстилку. Скомканная свитка лежала рядом. Распрямил ее одними пальцами, осторожно лег на спину и, прижимая локтем одну полу, перевернулся на бок.

Согревшись под свиткой, снова унесся в мыслях в свое казацкое детство. Так ли уж легко жилось ему с товарищем отца на вольнице возле Гарда?[5] Все ли у них было ладно? Чигрин словно бы со стороны посмотрел на себя — мальчика. Где там! Хлебнул горя!

Он все еще не мог забыть стычку с паланковым гардовничим[6] Рябым. Не мог, потому что с тех пор, кажется, все и началось, что-то будто перевернулось в их жизни... А утро, какое же тогда утро выдалось! На всю жизнь запомнится. Пускай хоть и в бездонный погреб его бросают, погружают в кромешную тьму, он все равно будет видеть то утро. Буг, над которым пушистой шерстью клубится белое облако, заросшие камышом заливы с тонкими полотнищами росистого тумана над водой, острова-черепахи, будто повисшие в воздухе, и голубовато-прозрачный небосклон с оранжевым пояском над густым Корабельным урочищем.


II

...Суперека никогда не будил в это время, на рассвете, и хлопец спросонок никак не мог взять в толк, что же происходит на белом свете. Не узнавал ни речки, ни скал, ни дубовой рощи на той стороне. Стоял будто завороженный возле хаты, хлопал глазами — ведь ничего подобного ему еще не приходилось видеть.

— Живей шевелись, Андрей, да прихвати уключины за перегородкой! — крикнул дядька Илько, ныряя с бреднем на плечах в седое облако под кручей. — Веризуб идет, слышишь! Не прозевать бы, — донеслось уже снизу, повторяясь эхом между островами и скалами: «Веризуб идет... го-го-го... веризуб идет... го-го-го-о-о...»

Утренняя прохлада, возбужденный дядьков голос развеяли остатки сна. В голове прояснилось. Он только теперь понял, что случилось: появилась рыба, о которой Суперека никогда не говорил равнодушно. Андрей уже знал, что заходит она в Буг из далекого моря всего дважды в год — весной и в эту пору, под конец лета, когда пороги распускают под водой зеленые бороды водорослей. Дядька Илько заверял, что более вкусной рыбы он никогда не пробовал. И более быстрой тоже не видел, хотя и возится в воде четвертый десяток лет.

— Не рыба, а черт водяной, — говорил, азартно посверкивая глазами. — Ты ее ловишь, а она тебя за нос водит. Как гов-ворится, дважды искупает, пока в мотню загонишь. Как ни старались хлопцы, перегораживая течение камнями до самого острова, а рыба все равно редко попадала в невод. Только мне и везло, — смеялся, довольный своей удачливостью. — Как гов-ворится, у нас с нею одинаковый характер.

Когда Андрей спустился к реке, Суперека уже привязывал одно крыло волока к вербе, росшей у самой воды. Дубленная в ольховой коре снасть темно-коричневой купой лежала на песке.

— Принес уключины? — спросил, растягивая на берегу другое крыло. — Ставь на каюк и сам впрыгивай.

Тем временем расстелил сетку, привязал к ней длинный канат и, не выпуская его из рук, столкнул каюк в воду.

— Греби к острову и слушай меня, — велел Андрею, располагаясь сзади. — Сейчас, как гов-ворится, сойдешь на берег и будешь ждать веризуба. Как только рыба пройдет мимо... — Всегда спокойный голос дядьки задрожал от волнения. — Так вот, как только пройдет — стягивай этим канатом волок в реку. И держи, чтобы не вырвало. А как раскроет мотню течением — поскорее привязывай конец к колу — я еще позавчера забил его в расселину...

— А как же рыба? — заикнулся Андрей.

— Не прерывай, когда старшие гов-ворят, — недовольно взглянул из-под густых бровей на парня. — Я пройду выше, до Синюшиного колена, и перехвачу этих водяных чертей. Попугаю вот этим боталом, — поднял на веревке увесистый голыш. — Понял? Такой шум подниму в воде, что волей-неволей крутанут хвостами по течению. А тут западня. Никуда не денешься. Ну что? — довольным взглядом окинул он Андрея. Его круглое усатое лицо сияло, как полная луна. — Супереку, как гов-ворится, не обманешь.

Все предусмотрел, до всего дошел своим умом хитрющий дядька Илько, сквозь боль и печаль улыбнулся Андрей своим воспоминаниям. Одного только не учел — детского возраста своего единственного помощника. Жилистый был — это верно, ловкий, проворный — тоже правда. Сызмальства закалял свое тело. Привыкло оно к жаре и холоду. А силы еще не набралось.

Теперь, через много лет, смешно вспоминать о том случае. А тогда... Хуже, казалось, и быть не могло.

...Он уже потерял надежду увидеть ожидаемый косяк веризуба. Не ведал, сколько времени просидел на острове. Неотрывно смотрел на речку и ничего не замечал. Уже и сомнения начали одолевать его: пристально ли смотрел, не прозевал ли случайно? И вдруг у Сарматского порога, почти пополам рассекавшего быстрину, вода словно бы закипела. От волнения, помнит, даже дыхание перехватило. Не успел опомниться, как закипело ближе, потом и совсем рядом. Вскочил со своего места и... увидел рыбу. Темной живой массой она стремительно шла против течения, рассекая его острыми высокими плавниками. Самые быстрые рыбины время от времени всплескивались над водой, и Андрей успевал замечать их длинные упругие тела, серые, с зеленоватым отблеском спины.

Когда косяк миновал остров — изо всех сил потянул канат, который все время держал в руках. Но он только щелкнул по воде, как длиннющий кнут. Тогда Андрей повернулся к реке спиной, положил канат себе на плечо, как учил Суперека, и, напрягшись всем телом, сделал несколько шагов. Оглянувшись, увидел, что волок продвинулся по песку на аршин или два. Еще раз потянул, наклоняясь вперед и до боли напрягая мышцы. Никакого движения. В отчаянии не знал, что и делать. Дергал слабыми руками канат, умоляя бредень, как живого: «Ну подвинься! Ну не лежи! Ну еще немножко!..» А самому плакать хотелось от собственной беспомощности. Дергал канат с разгону, сбивая пальцы на ногах об острые камни. Падал, поднимался, снова разгонялся.

И то ли волны подмыли песок, на котором лежала сетка, то ли в самом деле его усилия не были напрасными, только холмик на той стороне шевельнулся, сполз к воде, и его быстро подхватило течение.

Андрей даже растерялся от неожиданности, завертел головой, ища кол. Канат рвануло с такой силой, что парень не устоял на ногах. Поскользнувшись на мокром валуне, торчком полетел в воду.

Только когда, совсем обессиленный, мокрый, выкарабкался на каменистый берег острова, понял, что произошло непоправимое. Упал вниз лицом на поросшую редкой и колючей, будто щетина, травой землю и горько заплакал, давая волю слезам.

В таком состоянии и нашел его Суперека.

— Ну, хватит, не казни себя, — взъерошивал своими толстыми, узловатыми пальцами волосы на голове Андрея. — Как гов-ворится, казак с бедою, как рыба с водою. Это я, старый пень, виноват во всем. Чуб уже седеет, а, вишь, не докумекал, какое бешеное здесь течение. Воловья сила нужна, чтобы взнуздать его. Вытирай слезы, нам с тобой плакать некогда — веризуб идет, ловить надо.

— А где же он теперь? — шмыгая носом, спросил у дядьки.

— Как где? В Буге. Как гов-ворится, один раз не вышло, еще попробуем. Пошли в каюк, покажу тебе, как загонять рыбу боталом, а сам уж здесь засяду. Ты еще не знаешь Супереку. Без ухи сегодня спать не ляжем.

Тот день прошел будто в какой-то круговерти. Андрей тогда, наверное, впервые по-настоящему ощутил в себе рыбацкий азарт. Он пугал рыбу каменным боталом, снуя на каюке поперек реки возле Синюшиного колена. И когда руки деревенели от усталости, пускал лодку по течению. Возле острова они вместе с Суперекой подбирали из воды одно крыло бредня и заводили его на левый песчаный берег реки. Хотя веризуб шел по Бугу огромными косяками, в невод попадало не более двух-трех рыбин. Но зато каких! Андрей никогда еще не видел таких серебристо-зеленоватых красавцев, каждый — до двадцати фунтов, в руках трудно было удержать.

Дядька Илько сразу же потрошил рыбу, рассекая ее вдоль спины острым ножом, который всегда носил на поясе в кожаном чехле, делал еще несколько надрезов и бросал в широкую кадку с лёком — крепким раствором кинбурнской соли.

— Как гов-ворится, пускай лежит, пока приду опять, — улыбался он, шевеля усами.

И снова Андрей прилаживал весла, толкал все более и более тяжелый каюк вверх, к тому неведомому рубежу, где должен был остановить косяки крупной стремительной рыбы. А Суперека будто и не ощущал усталости, сам вытаскивал бредень на песок, приказывая Андрею держать лодку, чтобы ее не снесло течением. Одежда на нем промокла то ли от пота, то ли от воды. Тронутые сединой волосы на голове взъерошились. Засученные до локтей, черные от постоянного загара руки искрились на солнце мелкой чешуей.

— Ну как, соврал сегодня Илько, что будем уху варить? — взглянул прищуренным глазом на своего помощника, высвобождая из матулы[7] последний улов. — Э-э, да тут не только на уху хватит, — сказал он, погрузив руки в кадку. — Как гов-ворится, навялим рыбки — и к гнездюкам[8]. Выменяем полотна тебе на шаровары, а то уже одни лохмотья на очкуре[9] держатся. Да и обувку какую-нибудь надо справить. Зима надвигается, а ты ведь уже казак.

Последние слова еле коснулись Андреева слуха. Усталость придавила его плечи тяжелым бревном. Все плыло перед глазами — и дядька с сеткой, и каюк, и хата на круче... Он лег на прогретый за день песок и сразу же погрузился в глубокий сон.

Проснулся от резких голосов, которые иногда срывались на крик. Поднял голову, прислушался. Рядом тихонько плескался Буг, шелестел камыш. Солнце уже зависло над темным частоколом далекого Савранского леса, и пылающий небосклон подкрашивал в красный цвет речку, пороги, лица двух незнакомцев, стоявших рядом с дядькой Ильком. Их кони паслись неподалеку в прибрежном овраге. Андрей приподнялся на локте, прислушался к разговору.

— Там объяснишь, — басовито чеканил слова худой, горбоносый, похожий на коршуна человек, показывая куда-то в сторону коротким кнутовищем, которое он держал в правой руке.

— Так я же не первый год здесь рыбачу, и, как гов-ворится, никогда не было никакой напасти, — оправдывался Суперека.

— Не прикидывайся дурачком! — грубо прервал его горбоносый. — Должен бы знать, что веризуб паланковая...

— Старшинская рыба, — вмешался в разговор низенький, бритоголовый, с пучочком рыжих волос на макушке.

Похожий на коршуна даже не посмотрел в его сторону, продолжал наседать на Супереку.

— Весь улов, — ткнул он кнутовищем в кадку, — завтра утром привезешь в слободу.

— Ага... Привезти, значит. Утром? — Добрые, мягкие глаза Илька Супереки прищурились, узенькими щелками резанули прибывших. — А кому сдавать, как гов-ворится?

— Сдашь мне, гардовничему, в паланковый ледник, — приказал горбоносый.

— Тебе?! — Андрей видел, как вздулись жилы на крутой шее дядьки, как стиснулись его пальцы в тяжелые кулаки. — А ты ее наловил?! Ты надрывался на водоворотах с самого рассвета?! — придвигался он к незваным гостям.

— Это что, неповиновение?! — хищно процедил сквозь зубы гардовничий, замахиваясь кнутовищем.

— Только посмей! — Суперека метнулся к каюку и выхватил из него пятифунтовое каменное ботало.

Андрей не узнавал всегда спокойного, рассудительного, мягкого дядьку Илька. Откуда взялись в нем эта решительность, смелость, резкость голоса?

Гардовничий медленно опустил руки. Обернулся к своему перепуганному напарнику.

— Пошли. Он еще на коленях ползать будет. — Быстро подошел к коню, взнуздал его и, легко, пружинисто вскочив в седло, бросил с угрозой: — Здесь тебе не Прогнойский угол, где вы топтались по старши́не. Погоди, завтра узнаешь, почем веризуб! Отведаешь пареной шелю́ги вдоволь! Натешишься у столба.

— Давай, закапывай поскорее! — с вызовом откликнулся Суперека.

Но гардовничий лишь взглянул на него коршуном. Вздыбил коня, пришпорил его и галопом поскакал вдоль берега. Бритоголовый, подпрыгивая в седле, двинулся следом за гардовничим.

Когда всадники отъехали, Суперека кинул ботало в каюк и изнеможенно сел на песок рядом с Андреем.

— Как гов-ворится, не было печали, так черти накачали. — Вздохнул, опуская голову. — Что будем делать, казаче?

— Ты ж обещал уху, — напомнил Андрей.

— Правда, — хлопнул Суперека по своим коленям широкими ладонями. — А я сижу истуканом и болтаю. Не зря говорится: что стар, что мал. Собирай плавник на костер, — велел, поднимаясь, Суперека. — Я мигом.


III

В ту же ночь, поужинав, они сложили в каюк весь свой скарб, рыболовецкие причиндалы, пойманную за день рыбу и поплыли вниз к поросшему дубовой рощей скалистому острову, разделявшему реку на два рукава. Перед тем как столкнуть каюк в воду, дядька Илько высек огонь, раздул трут, поджег от него пучок сухой травы и подошел к пустой хате.

— Так как, Андрей, пустим красного петуха, чтобы, как гов-ворится, и следа не осталось? — посмотрел через плечо.

Но парень молчал, понурившись, и еле сдерживал слезы: ему жаль было этого дома, в котором прошли почти все его детские годы, где знал каждую щелочку, мог ночью, без света, найти любую вещь. И грамоте учил его дядька Илько в этой хате. Не имея грифельной доски, буквы выводили угольком на задней стене. Забеливали ее известью и снова писали.

— Выучу тебя на писаря, — шутил дядька, — будешь иметь харчи и к харчам; как гов-ворится, поп живет с кадильницы, а писарь с чернильницы.

Все вмиг вспомнилось парню. Видел, что и Суперека колеблется. Трава в руке догорает, а он никак не решится поднести огонь к стрехе.

— Эх, где наше не пропадало! — Бросил неподалеку под ноги. — Пускай стоит, может, как гов-ворится, какому-нибудь бродяге пристанище даст. — Затоптал огонь, поклонился хате и, не оборачиваясь, пошел к каюку.

Остров приблизился темной громадой. Обошли его с севера и подогнали лодку к поросшей кустарником круче, как бы расколотой надвое расщелиной. Орудуя одним веслом, Суперека осторожно завел каюк в небольшую заводь, окруженную со всех сторон каменными глыбами, которые на полторы-две сажени выступали из воды, и привязал его к кусту.

— Выноси манатки, будем располагаться на ночь, — бросил Андрею.

Сам поднял на плечо кадушечку с рыбой и, сгибаясь под ее тяжестью, пошел вверх по еле заметной в темноте тропинке. Парень побрел следом, цепляясь лохмотьями за острые колючки терна, росшего на склонах.

— Ну, вот и добрели, — послышался впереди голос дядьки. — Как гов-ворится, садись на чем стоишь.

Андрей подошел ближе, но, кроме густых зарослей, ничего не увидел.

— Где вы, дядя? — крикнул в темноту.

— Тута, — вышел он из-за куста. — Осторожно, не споткнись о порог нашей хаты, — сказал Суперека, подталкивая парня к черному отверстию в отвесной скале. — Не бойся, здесь нас никакой аспид не найдет, не то что гардовничий Рябой. Как гов-ворится, заживем как у бога за пазухой.

Пучочек искр из-под огнива на миг озарил его мягкое, спокойное, хотя и сосредоточенное лицо. Суперека зажег конопляный фитиль в самодельном глиняном каганце с рыбьим жиром, и Андрей увидел, что они находятся в низенькой пещере, вход в которую прикрывали раскидистые кусты.

Наверное, в этом естественном каменном убежище искали спасения не только он с дядькой Ильком. Справа под стеной лежали вязанки сухого камыша, потолок в нескольких местах был закоптелый, а у входа темнели кучки угля — очевидно, там когда-то разводили костер.

— Здесь и заночуем, Андрей, — распорядился Суперека. — Расстилай камыш, тащи рядно.

Утомленные, беглецы сразу же уснули, забыв и о тяжелой работе, и о стычке с гардовничим, и о ночном путешествии по Бугу. Все осталось где-то там, за толстыми стенами их укрытия. Впереди была неизвестность...

Андрей не думал, что они проживут на острове до поздней осени, когда морозные туманы будут вползать в пещеру и оседать по утрам на камнях, на волосах и ресницах седым искристым инеем. Хотя внешне их жизнь мало в чем изменилась. Ловили рыбу, собирали и сушили дикие яблоки, терн. Дядьке Ильку все-таки удалось выменять у какого-то сидня[10] с далекого зимовника двое поношенных шаровар и домотканую сермягу. Где-то раздобыл даже четверть[11] пшена. Дни проходили в постоянных хлопотах, и, казалось, ничто уже не могло потревожить их уединенность, причинить новые огорчения.

Но можно ли было загадывать наперед?

В один из вечеров, расставив верши в заводях среди камышей, они уже готовились плыть к своему «шалашу», как где-то рядом на берегу послышались приглушенные людские голоса. Суперека так и замер с поднятыми веслами. Андрей тоже перестал вычерпывать из лодки воду. Прислушались. Голоса стихли, но вскоре из-за камыша снова донесся гомон. Дядька Илько осторожно, чтобы не создать шума, опустил весла в воду и толкнул каюк вперед.

— Эй, человече, а ну греби сюда, к берегу, а то стрельну, — вдруг велел кто-то позади негромко, но твердо.

Андрей даже вздрогнул от неожиданности. Оглянувшись, увидел в прогалине между прибрежными зарослями камыша, рогозы, ольховых кустов невысокого, давно уже не бритого человека в рваной одежде, такой же, видавшей виды бараньей шапке и с ружьем в руках.

— Живее! — поторопил он, заметив колебание Супереки. — Некогда.

Дядька Илько подвел каюк кормой к берегу и выпрямился.

— Чего тебе надо? — повернулся к незнакомцу.

— Пошли со мной, узнаешь, — уже без угрозы, спокойным, даже каким-то утомленным голосом сказал незнакомец. — А мальчик пусть в каюке побудет.

Суперека соскочил на пожухлую, прихваченную ночными заморозками траву, и они скрылись в сухих зарослях. Но не успел Андрей осмотреться толком, куда они приплыли, как в ольшанике затрещало, и из него дядька Илько и незнакомец вывели светло-русого юношу, грудь которого была накрест перевязана куском белой полотняной сорочки. Поддерживаемый с двух сторон, он еле переставлял ноги. На широкой повязке возле правого плеча расплывалось бурое пятно. Юношу подвели к каюку и осторожно уложили на днище.

— Кирюша, дай напиться, — слабым голосом попросил он своего товарища, присевшего рядом.

Мужчина зачерпнул ладонью речной воды и увлажнил ею воспаленные губы раненого.

— Крепись, Максим, в урочище выпьешь травянки[12], и легче станет, а эту нельзя, — наклонился он над юношей.

— Так, значит, в Густой Буерак? — переспросил Суперека, накладывая весла.

— Гони! — вместо ответа хмуро приказал тот, кого называли Кириллом, и, словно извиняясь за свой тон, добавил: — Много крови потерял. На силе держится.

— Как же он был ранен? — спросил Суперека, выводя каюк на середину речки. — Басурманов же еще вроде бы нет в наших краях, бог миловал.

Кирилл окинул его сердитым взглядом.

— «Бог миловал»! — передразнил ворчливо. — Забились в свою нору, будто кроты, и ничего не видите. Тут свои хуже нехристей кровь пускают.

Он рассказал, как бежал сюда с несколькими односельчанами из-под Кременчуга от помещика Дубоноса, который не хотел признавать их казаками, самовольно перевел в посполитые[13] и заставлял гнуть спину с утра и до ночи на винокурне. Один из сельчан — грамотный — сочинил жалобу, так помещик, узнав об этом, засек его чуть ли не до смерти.

— Вот мы и решили бежать на Запорожье, на вольницу, — сказал, помолчав. — Подожгли ночью панское имение, конюшни, копны на гумне и по балкам да перелескам — в степь, к Бугу. А тут, оказалось, таких, как мы, уже много отовсюду собралось. Да и ваши горемыки бегут к нам. Видать, и им здесь несладко живется. Вот Максим, к примеру, — указал глазами на раненого, — пришел с Ингульца. Крепко обидел его тамошний зимовщик, хотел помыкать им, давал рукам волю. Хлопец и взбунтовался.

— И что же вы делаете в том буераке? Тоже, как гов-ворится, сидите как кроты, — поддел его Суперека.

— Сидим, сидим, — в тон ему ехидно ответил Кирилл. — Только пули между ребрами застревают. Пули ваших паланковых янычар. Видел бы, сколько шныряет здесь вооруженных всадников. Как псы, стерегут старшинское добро. Не прорвешься на Сечь, к Великому Лугу. Попадись только — до смерти забьют палками.

Он смотрел на дядьку Илько, налегавшего на весла, но вроде бы и не видел его, вроде разговаривал с самим собой.

— Не сердись, — примирительно сказал Суперека. — Я не хотел тебя обидеть. У самого, как гов-ворится, душа кипит. Только что ж тут вдвоем сделаешь? — кивнул на Андрея.

Кирилл сидел, склонившись над бледным лицом Максима. И вдруг поднял голову.

— Так идите к нам. Ватагой надежнее. И защищаться можно. Кое-какое оружие имеем. Поделимся...

— Воевать с казаками? — то ли с удивлением, то ли с осуждением прервал Суперека.

— Разве мы воюем! — вскинулся Кирилл. — Нас окружают, как волков. И кто же?! Упыри ненасытные. В то время как настоящие казаки в засадах от ордынцев землю берегут, с турком под Очаковом бьются, кровью истекают, здешние нелюди над беднотой измываются. Знали бы об этом в Коше!..

— Думаешь, не знают?

— Я не гадалка, — ответил резко. — А только знаю, что забугские помещики не одну цидулку забросили на Сечь. Самому Калнышевскому угрожали царицей, требовали вернуть беглецов. Думаешь, послушали? Ага. Держи карман шире! Вот такую дулю скрутил им, — показал он. — Потому и надо идти на Базавлук. Там уже нас никто не тронет.

И умолк до самого урочища.


IV

В самом ли деле удалось ему убедить Супереку, или же подействовала внезапная и неожиданная смерть Максима уже в Густом Буераке, среди своих (хотя перед тем ему вроде бы стало легче), только присоединились они к этим суровым, обиженным судьбою, исхудалым от скитаний людям. Сначала держались вместе, но к Днепру уже шли не ватагой, а группами в четыре-пять человек пробирались по ярам и старицам Мертвовода, Гнилого Еланца, Корабельной.

На Саксагани, когда подморозило, Суперека нанялся к местному зимовщику Трофиму Глобе косить камыш. Хмурый, молчаливый хозяин в первый же день вынес ему и Андрею вербовые сандалии-лодочки, привязывавшиеся веревкой к обувке, резаки из старых укороченных кос и показал, где надо косить. С неделю он словно бы и не замечал своих батраков, которые с утра до вечера резали, вязали и тащили на санях камышовые кули наверх, обставляя ими длинную приземистую хату, ригу, конюшню, повети. Но однажды вечером, когда усталые и проголодавшиеся за день косари доваривали на огне кулеш с пастридой — сушеной рыбой, вошел, согнувшись, к ним в землянку. Остановился у порога, высокий, сутуловатый, взглянул исподлобья на Андрея.

— Завтра к бычкам пойдешь, навоз вычищать будешь, — велел, не поздоровавшись.

— Так мы же, как гов-ворится, камыш нанялись косить, — вмешался Суперека.

— Сидишь, так сиди, — сердито сверкнул глазами Трофим, — а нет — можешь уходить! — указал рукой на дверь.

— Что же это ты выгоняешь на ночь?! — вспыхнул Суперека, приподнимаясь. — Я задаром работаю на тебя?

— Дядя, дядя, — подскочил к нему Андрей. — Не надо, я пойду, буду чистить. Разве это тяжело?

— Хорошо, — прижал его к себе Суперека, постепенно успокаиваясь. Ему уже и самому надоели скитания, ночлеги в степи под открытым небом. — Как гов-ворится, пусть будет по-твоему. А там увидим. Только ты не истязай парня, — строго посмотрел на хозяина.

— Лишь бы не отлынивал, — буркнул тот, поворачиваясь к ним спиной.

На скотном дворе Андрей сдружился с тихим и застенчивым, как девушка, одногодком, которого звали Петром. Он батрачил у Трофима Глобы уже второй год, с тех пор как его отца, казака Семена Бондаренко, забрали на турецкую войну. Петр был чуточку выше Андрея, только какой-то хрупкий, смирный. Да и сил у него еще не хватало для тяжелой работы. Андрей не раз замечал, как напрягались слабые руки, вытягивалась тонкая шея хлопца, когда он кидал вилами охапки сена в ясли или носил воду большими деревянными ведрами. Однажды он не удержал полное ведро и уронил его в колодец. А тут, как нарочно, подвернулся Глоба, отстегал кнутом.

Андрей не знал об этом, убирал навоз из сарая, когда услышал, что за плетенными из лозы яслями кто-то вроде бы всхлипывает. Обошел их с противоположной стороны и увидел Петра. Он лежал ничком под стенкой, уткнувшись лицом в ладони, и его плечи вздрагивали, будто от холода.

— Петро, — тихо позвал Андрей, склоняясь над товарищем.

Хлопец порывисто поднял голову, вытер рукавом слезы и испуганно посмотрел на Андрея.

— Кто тебя обидел?

— Никто, — отвел Петро глаза в сторону. — Я сам... виноват.

— В чем? — не отступал Андрей.

Петро, понурившись, старательно стряхивал соломенную труху с одежды.

— Ведро утопил, — наконец собрался он с силами и рассказал все, как было. — Только ничего не надо делать, — попросил товарища, увидев, как у того гневно вспыхнули глаза и побелели косточки пальцев, сжимавшие держак вил.

— Не-е-ет, я найду его! — угрожающе возразил Андрей, направляясь к двери. — А то он и дальше будет издеваться над тобой.

— Стой! Остановись! — испуганно бросился Петро следом за ним. — Он нас пришибет. Обоих.

— Руки коротки, — твердо сказал Андрей, втыкая вилы в землю. — Мы казаки.

Не знал он, что сам через несколько дней попадет в передрягу и отведает хозяйского арапника. Да, наверное, дело к этому давно уже шло. Парню надоело каждый день копаться в грязных, полутемных конюшнях, да еще и ловить на себе пренебрежительные взгляды чванливого хозяина. Хотелось хоть чем-нибудь досадить этому спесивому изуверу, считавшему, что может безнаказанно глумиться над беззащитными батраками.

Андрей давно уже присматривался к молодому, не объезженному еще жеребцу, которого держали в отдельной конюшне, поили по утрам цельным молоком и два раза в день чистили — короткая вороная шерсть аж лоснилась на его спине и крупе. Время от времени в конюшню наведывался Трофим Глоба. Ощеривался, любуясь своим будущим верховым конем, который рвал повод, танцуя на утрамбованной копытами земле. Глоба осматривал его со всех сторон, хлопал ладонью по крутой, изогнутой дугой шее, по тонким ногам, не стоявшим на месте, и, довольный, выходил, даже не посмотрев на своих батраков.

И в душе Андрея с каждым днем все усиливалось презрение к мрачному и неприветливому хозяину-домоседу, у которого уже не было ничего казацкого под длиннополым кожухом.

Однажды после посещения хозяина с жеребцом что-то стряслось. Он задрожал, загарцевал, еще сильнее раздувая влажные ноздри, громко и прерывисто заржал. Андрей выпрямился, какой-то миг стоял неподвижно, потом отбросил вилы, которыми сгребал давнюю подстилку, и, подчиняясь какому-то волнующему чувству, подошел к коню.

— Ты что задумал? — испуганно прошептал Петро, увидев, как его товарищ, отвязав повод, выводит жеребчика из-под повети.

Андрей скользнул по нему затуманенным взглядом и ничего не ответил, но вмиг выпустил повод, вцепился пальцами левой руки в жесткую, ежистую гриву молодого коня и, подпрыгнув, с одного маха вскочил на его спину охлябь.

Жеребчик от неожиданности даже пошатнулся, но в следующий момент, резко вздыбившись, чуть не опрокинулся на спину. У Петра дух перехватило, когда он увидел, как молодой, горячий конь сорвался в галоп, брыкаясь и подбрасывая всадника, который, как клещ, держался руками за его гриву, прижимая колени к подтянутым, дрожащим бокам коня.

Хлопец обескураженно бегал по дворищу, не зная, как спасти своего товарища, который в любой момент мог полететь на землю. Он что-то кричал, размахивал руками, но Андрей уже не слышал этого. Выпущенный на волю конь с разгона перепрыгнул через акациевые перекладины невысокой ограды и понесся, сбивая копытами мерзлые комья земли, к крутому берегу Саксагани.

Морозный ветер множеством колючек впивался в лицо. Андрей плотнее прижался грудью к потной шее коня и со страхом увидел, что его копыта чуть-чуть не сорвались с кручи, под которой белел припорошенный снегом речной лед. Жеребчик, наверное, и сам испугался неожиданной крутизны, потому что с такой быстротой шарахнулся влево, что Андрей лишь каким-то чудом удержался на его спине. Хлопец уже не обращал внимания на холод, пронизывавший его сквозь старенькую одежду, не думал, чем закончится его сегодняшняя выходка. Не изведанная еще радость верховой езды, бешеный бег коня овладели всеми его мыслями и чувствами. Слышал лишь, как колотится в груди от волнения сердце да выстукивают дробь молодые копыта.

Проскакав по косогору к камышовым зарослям речного залива, жеребчик замедлил бег. Но, напуганный внезапным появлением Супереки, вышедшего из камыша с резаком в руке, резко крутанулся и помчался вверх, спотыкаясь в заснеженных выемках.

Андрей успел лишь краем глаза увидеть удивленное лицо дядьки, как из-за пригорка уже показались камышовые стрехи зимовника. Одолев крутой подъем, разгоряченный конь коротко заржал и рысью направился к своей конюшне.

Возбужденный ездой, хлопец не думал об опасности, которая могла ожидать его. Он искал глазами Петра, чтобы выплеснуть ему свою радость. Поэтому от неожиданности даже растерялся, увидев возле конюшни вместо товарища ссутулившуюся фигуру Трофима Глобы. Хозяин стоял неподвижно, как вкопанный в землю столб. Но как только жеребчик приблизился к повети, Глоба с кошачьей ловкостью схватил его одной рукой за повод, а другой рванул Андрея за шаровары вниз. Всадник больно упал на спину и в тот же миг увидел над собой багровое, как отвратительный синяк, лицо Глобы.

— Хотел загнать коня, выродок никчемный, искалечить ему ноги?! — свирепо прохрипел он и, выхватив из-за голенища ялового сапога плетеный арапник на короткой рукоятке, с размаху огрел им Андрея.

Хлопец взвизгнул от боли и, вскочив, хотел дать деру, но Глоба вторично ударил его — по ногам. Дернув арапник, гадюкой обвивший икры беглеца, повалил его на снег. Навис черной тучей.

— Я тебя проучу, как на чужое зариться! — цедил сквозь зубы. — Я тебе устрою галоп на заднице!..

Андрей, съежившись, ждал удара, но вдруг почувствовал, что его озверевшему обидчику что-то помешало выполнить свою угрозу. Посмотрел через плечо и сразу все понял. По крутому склону от речки к зимовнику спешил дядька Илько. Подбежал, тяжело дыша, к хлопцу, который уже поднялся на ноги, молча взглянул на его заплаканное лицо, на розовую полосу от кнута на тонкой шее. И не успел Андрей опомниться, как Глоба, качнувшись всем своим грузным телом, начал оседать на землю. Его мохнатая овечья шапка слетела с головы и черным вороном упала на снег.

Хозяин, наверное, не ждал такой быстрой мести за молчаливого сироту-батрака. Сидел, ошеломленный, хватая открытым ртом воздух, как рыба, выброшенная из воды на берег. Но, поняв наконец, что удар ему нанес этот бродяга, затрясся, будто в лихорадке.

— Ты... — уставился вытаращенными глазами на Супереку. — Ты... меня... ударил? Ты, оборванец, поднял руку на казака-зимовщика?!

Неуклюже поднимаясь, он лихорадочно искал правой рукой кнутовище своего арапника и никак не мог нащупать его за голенищем. Суперека оказался более ловким. Мигом выдернув этот кнут, он наотмашь раз и еще раз огрел им Глобу, приговаривая:

— Вот тебе, как гов-ворится, за Петра, а вот за Андрея, а вот за то, чтобы был казаком, а не зверем.

Хозяин только отмахивался от этих ударов, как от оводов. Но, не выдержав, повернулся спиной к Супереке и бросился наутек через весь загон, вопя:

— Спасите! Убивают!

Полы его кожуха развевались, будто крылья огромной летучей мыши.

Суперека не стал преследовать беглеца. С отвращением швырнул кнут и вытер руки о заплатанные шаровары. На крик хозяина из-за хлева высунулись только два его наймита, но и они быстро спрятались, считая за благо не встревать в чужое дело.

Бледный, напуганный всем случившимся, из конюшни несмело вышел Петро. Он уже успел завести коня, почистить его, насыпать овса в корытце. Стремился хоть чем-нибудь загладить вину товарища, смягчить хозяйский гнев. И, увидев, как тот убежал в хату, потеряв собственную шапку, смутился, опустил голову.

— Ну что ж, собирайся, браток, — положил ему на плечо узловатую ладонь Илько Суперека. — Придется, как гов-ворится, давать нам отсюда деру. Не будет, видать, из казака наймита.

— Не-е-е, — крутанул понурой головой Петро. — Я ему за одежду не отработал.

— Зато мы отработали! — сердито ответил Суперека. — Вон весь двор кулями заставили. Пусть выгревается на печи и благодарит, что мы заработанное бросаем. Для нас, как гов-ворится, свобода дороже платы.

— Если б не зима, — по-взрослому вздохнул хлопец.

— Если б, — согласился дядька Илько. — Только здесь нам все равно оставаться нельзя. Глоба своего позора не забудет. С перепугу такого нагородит паланковой старшине, что, как гов-ворится, в пушкарне[14] окажемся или в погребе холодном, а оно же вроде бы и так не жарко, — засмеялся он, подбадривая хлопцев. И уже серьезнее: — На Запорожье не перевелись еще казаки, найдем товарищей.

Остаток дня просидели в камышах да в землянке под кручей. А когда стемнело, сложили на легенькие, сколоченные Суперекой ольховые санки свои пожитки и двинулись вниз по Саксагани в поисках нового пристанища. На следующее утро обошли заливами большой зимовник с длинной овечьей кошарой в балке.

— Здесь, как гов-ворится, нам делать нечего, — кинул на ходу Суперека, посмотрев на камышовые тыны и высокие хаты за ними. — Перейти бы за Днепр, в Великий Луг. Там нашего брата побольше, — размышлял он вслух, а у самого лицо хмурилось все сильнее. Видел: хлопцы уже совсем выбились из сил, еле тащат ноги. Куда уж им до Великого Луга! Не окоченеть бы в степи.

Искали курай под снегом, разводили костры, грелись, подкрепляясь размоченными в кипятке сухарями (Суперека предусмотрительно насушил). А вставали с огромным трудом.

Вечером в степи натолкнулись на стог сена.

— А вы, как гов-ворится, боялись, не будем ночевать в хате, — пошутил дядька Илько, прижимая к себе Андрея и Петра, покачивавшихся от усталости. — Здесь будет вам и мягко, и тепло, как у бога за пазухой.

После долгой, тяжелой дороги стог и в самом деле показался им удобным и уютным. Андрею приснилось, будто он идет зеленым лугом, на котором пасется красивый вороной конь. День солнечный, теплый, пахнет луговой мятой, чебрецом, Андрею хорошо, он подходит к коню, собирается схватить его за гриву, а тот вытягивает длинную шею и плавно взлетает. Андрей тоже легко отрывается от земли и следом за конем парит над лугом так, что даже сердце замирает от приятного, волнующего ощущения полета. Внизу посверкивает речка, и Андрей внезапно вспоминает, что его ведь послали вспугивать рыбу, загонять ее в невод. Он спускается на песчаный берег, и вдруг неожиданно перед глазами появляется Трофим Глоба в длиннополом овечьем кожухе. Он широко расставляет руки, будто хочет перекрыть ими речку, и кричит: «Не смей зариться на чужое! Это моя рыба, слышишь! Прочь! Изувечу!» Андрей пытается убежать, а ноги подкашиваются, становятся тяжелыми, как двухпудовые гири. Он слышит уже, как близко сопит преследователь, как острые ногти Трофима впиваются сквозь тоненькую сорочку в его спину. Из последних сил порывается вперед и, дернувшись во сне, просыпается.

Некоторое время он лежал неподвижно, приходя в себя, вспоминал, где он. Сон медленно уплывал из головы. Рядом сопел Петро. Мелкие ости и пересохшие стебельки сена попадали за воротник и кололи тело. Дядьки Илька, спавшего слева, уже не было. Андрей осторожно, чтобы не разбудить товарища, выбрался из копны и... не узнал вчерашней степи. Все пространство до самого горизонта было покрыто белой попоной снега, который обильно выпал ночью. Неглубокие овраги и ложбины замело, и степь выровнялась, стала шире. Только на востоке, где сквозь косматые снежные тучи уже пробивался розовый рассвет, казацкой стражей темнела куча деревьев.

Их стог превратился в большой сугроб с острыми застругами. Лишь с подветренной стороны, где с вечера были прорыты лазы для ночевки, лежали кучки свеженадерганного сена. Чуточку в стороне над одной из них склонил мохнатую голову, припорошенную изморозью, невысокий конь под седлом. Его хозяин, худощавый мужчина лет сорока в облезлом заячьем малахае и с ружьем за плечами, держа в правой руке уздечку (вместо левой болтался пустой рукав), вполголоса разговаривал о чем-то с Суперекой.

— А вот и мой казак, — сказал дядька Илько, увидев Андрея возле стога. — Вишь, как тебя украсило в нашей хате.

Незнакомый окинул быстрым, живым взглядом крепко сбитую фигуру хлопца, и на его худое, обветренное до черноты лицо словно бы упал солнечный луч. Даже в глазах сверкнуло от этого загадочного света.

— Тебя Андреем зовут? — спросил, уже, наверное, кое-что зная от Супереки о хлопцах. — А я Назар. Паливода. Хотя воды и не поджигал. Степь — приходилось. Да и то лишь ту, что под басурманами была. А воду — боже упаси.

Его открытое лицо, негромкий, спокойный голос и полушутливая исповедь как-то незаметно развеяли скованность, неуверенность Андреевой души. Он почувствовал себя так, будто встретил знакомого человека, которого давно не видел. А Назар продолжал:

— Вот собрался на охоту. В аккурат снег выпал. Следы видны, смотришь, и подстрелю косого. Кирилл пошел в засаду, на лису. А я, признаться, люблю преследование. Не могу изнывать в логове. Он передернул плечами, будто там что-то мешало ему. — Скачу возле стога, вижу: сенцо надергано. Эге, думаю, здесь уже кто-то побывал, а может, и сейчас есть, так как же можно проехать мимо живой души? А их аж трое... О, уже, кажется, и святой Петро выходит. Угадал? — спросил он, увидев еще одного хлопца, который тоже проснулся, разбуженный голосами. — Ну, как там, в раю? Благодать?

Петро встал на ноги и спросонок лишь хлопал большими девичьими глазами.

— Так мы, как гов-ворится, того, поживем у тебя малость? — включился в беседу Суперека, продолжая, видно, начатый перед тем разговор.

Назар внимательно посмотрел на него.

— Э-э, брат, — сказал с ударением, — вижу, испортила тебя работа по найму. Не «у меня», а вместе. Ты, я, Кирилл, твои казаки. Сообща жить будем, — стиснул он пальцы руки в кулак. — Понял? Места всем хватит.

Назарова землянка — в полутора верстах отсюда на южном склоне холма. Почти половину жилища занимала мечеть — приземистая печь, сложенная из природного камня. Еще одна печь — летняя времянка с вделанным котлом для варева, стояла на дворе под открытым небом, заметенная снегом. Внутренний же очаг еще держал в себе тепло, и Андрей с Петром, прижавшись к его камням, отогревались после странствий по холоду.

Завтракали теплыми, с пода печи, ржаными коржами — загребами (потому что они сырыми загребались в теплящиеся угли) и соленым сугачьим мясом — недавней охотничьей добычей Паливоды. Потом хозяин, посасывая короткую глиняную трубку, вспомнил, как в такую же пору столкнулся когда-то их небольшой отряд в степи с крымчаками. Пришельцы рыскали по казацким хуторам за Днепром и уже возвращались с добычей к своему каймакану[15] в Перекоп. Пришлось проучить их.

— Дрались они на быстроногих мохнатых лошадках отчаянно, — признался Назар. — Да и мы разгорячились, теснили их к крутому яру, в глубокий снег. В той горячке и не заметили, как сбоку подкрались пять или шесть всадников с ятаганами. Ударили внезапно. Помню, одного я все-таки повалил в снег, а другой — плечистый, рыжебородый — будто из-под земли вырос. Рубанул наискось. Хорошо, что я руку подставил, — взмахнул Назар пустым рукавом, — а то и вовсе бы богу душу отдал.

Слушая неторопливый рассказ этого внешне спокойного, приветливого человека, Андрей словно бы снова увидел волнистый степной простор с заснеженными буераками, представил, как гарцуют, поднимая снежную пыль, казацкие и татарские кони, как посверкивают кривые ятаганы и вырываются сизые дымки из ружей. Представлялось это настолько ясно и зримо, что, когда со скрипом раскрылась дверь в землянку и на пороге выросла фигура бородатого человека, что-то державшего в руках (против света трудно было разглядеть), хлопец сначала не мог понять, реальное его появление или это призрак. Мгновенное сомнение развеяло удивленное восклицание дядьки Илька:

— Кирилл?! — Он встал с широкой скамьи, которая здесь служила и кроватью.

Вошедший оглянулся на его голос, и Андрей с трудом (мешала густая борода) узнал в нем того беглеца, который задержал их когда-то на Буге и заставил везти раненого товарища в Густой Буерак к своей ватаге.

— Неужели Илько Суперека? — спросил тот тоже с удивлением. — А я, грешным делом, подумал, когда разбежались мы по ярам, что ты в свой курень вернулся. Уже и крест на тебе поставил, потому как слыхал, что на Гарде многих поймали.

Кирилл сбросил прямо на пол свою ношу — большую рыжую лисицу, в остекленевших глазах которой отражался свет небольшого углового окошка, и подошел к Супереке.

— Ну, здравствуй, брат, я рад, что мы встретились.

Они обнялись. Кирилл протянул руку и Андрею.

— А это же кто? — посмотрел на Петра.

— Теперь двоих сыновей имею, — ответил дядька Илько. — Как гов-ворится, два казака как две руки, а третьему и делать нечего.

Пока они здоровались и рассказывали друг другу о своих скитаниях, Назар не обронил ни слова. Сидел в углу, смотрел чуть-чуть улыбающимися глазами на двух еще молодых, но уже хлебнувших горя мужчин и только попыхивал трубкой.

Так они и зажили сообща, привыкая друг к другу. Каждый был свободен в своих действиях, делал то, что умели руки и к чему тянулась душа. Более молчаливый и суровый на вид Кирилл любил засады, подстерегал зверя в буераках, логовах, выложенных сухим прошлогодним бурьяном. Глаз у него был острый, казалось, и ночью видит. Но иногда приходил и с пустыми руками. Тогда из него, бывало, и слова не вытянешь. Сядет на лавке в углу возле двери и думает о чем-то своем. Обращайся к нему, не обращайся — будет молчать. А утром, ни свет ни заря, шапку на голову и — снова в засаду. Или же пойдет к слободскому гарбарю[16] — шкуры менять на пули и порох. Его редко и видели.

Зато Назар сразу же сдружился с хлопцами. Научил их готовить заряды, попадать из ружья в зверя, ездить в седле. Петро сначала не решался садиться верхом. Низкорослый, смирный на вид Ногаец (конек этот достался Паливоде как добыча после памятной стычки с ордынцами) с места мчался галопом, имел привычку на ходу круто поворачивать в сторону, если замечал впереди какое-нибудь препятствие. На таком без сноровки и шею свернуть недолго.

И все же, глядя, как свободно и красиво сидит на коне Андрей, как легко управляет жеребцом однорукий Назар, хлопец переступил через собственную боязливость. Ясным морозным утром собственноручно оседлал Ногайца и, заглушая внутреннюю тревогу, проскакал степью версту или две, пока не почувствовал себя увереннее и не успокоился. И конь, вероятно, почувствовал его состояние, пошел ровнее, лучше слушался узды.

Удержавшись на быстроногом татарском жеребце, юный всадник испытал огромную радость, зауважал себя, как признался в тот же вечер Андрею, понял, что может при желании преодолеть собственную нерешительность, которая так часто унижала его. После этого случая Петро даже внешне как-то изменился — повеселел, в его движениях проявилось больше твердости, а в ласковых, всегда покорных глазах теперь чаще вспыхивали живые огоньки. Он ходил с Назаром на охоту, с удовольствием помогал дядьке Ильку налаживать волок, который тот всюду возил с собой. Суперека, пожалуй, больше всех радовался переменам, происшедшим в хлопце. Замечая, как вчерашний Глобин батрак постепенно оживает на воле, раскованнее держится, он щедрее отдавал ему душевное тепло. Будто предчувствовал, что недолго уже осталось им быть вместе, что судьба разведет их по разным дорогам и хлопцам придется испытать новые трудности в неумолимом житейском водовороте.

Дело шло уже к весне, а холода все еще держались. Суперека днем побывал на Каменке, ближайшей степной речке, к которой протоптал за зиму тропинку в снегу, и, вернувшись перед вечером, сказал, что утром надумал зарубить сетку.

— А она что, живая? — повернул к нему удивленное лицо Паливода, разводивший огонь в печи.

— Сетка как сетка, — уклончиво ответил Суперека, — а натянешь подо льдом, то, может, как гов-ворится, и оживет.

— Так зачем же ее «зарубать»? — не унимался Назар, наблюдая за тем, как, отцепив одно крыло волока, Илько привязывает к низам каменные грузила.

Суперека улыбнулся, казалось, даже как-то засветился изнутри. Весело ему стало, видимо, оттого, что сечевой казак, больше привыкший к коню и сабле, к ковыльной степи и сухому, жгучему ветру, не может понять тонкостей рыбацкой речи.

— Не беспокойся, друг, — поднял он на Паливоду добрые, притененные густыми бровями глаза, — сетка нам еще послужит, а «зарубим» — это так говорят у нас на Ягорлыке. — И объяснил: — Пробивают во льду проруби, затягивают под него крючками сетку, верха́ привязывают к жердям, положенным поперек прорубей, а тяжелые низы́ сами ложатся на дно. Вот так, как гов-ворится, постоит сутки, глядишь, что-то и окажется в сетке.


V

Всех поднял на ноги неугомонный дядька Илько. Готовясь к подводному лову, не замечали, как летело время. Спать легли поздно. А утром, как только рассвело, услышали стук конских копыт по мерзлой земле. Кирилл приподнялся на локте, прислушался.

— Кого-то принесла нелегкая, — буркнул, поправляя на плечах кожух, которым укрывался.

— А может, это волки Ногайца выгнали? — забеспокоился Назар и, схватив ружье, которое всегда клал рядом, толкнул плечом дверь.

В землянку повеяло холодом, крутануло белым паром у порога. Назар нырнул в него с ружьем. Следом выскочили Кирилл и Суперека.

Хлопцы ждали выстрелов, погони за волками, а услышали только голоса людей. Одевшись потеплее, они тоже выбрались из землянки. Резкий ветер стеганул по еще заспанным лицам, обсыпал одежду снежной пылью. Напротив входа бил копытами по обледеневшим сугробам упитанный конь с всадником. Наклонившись, всадник разговаривал с Назаром.

— Всех созывают в слободу, — звучал его зычный бас.

— А на кой леший, не сказали? — допытывался Паливода. — Я уже отбыл сечевую объездку, — показал он пустой рукав.

— Там объяснишь, — прокричал всадник, — а я ничего не знаю. Из Коша прибыла разъездная команда. Приказано в поход собираться... Зимовчанам и всем, кто с ними живет. Сказали, что ослушники будут наказаны.

Он выпрямился, поправил на голове островерхую баранью шапку, съехавшую на лоб, и, гарцуя перед молчаливыми мужчинами и парнями, крикнул сквозь ветер:

— Идите по реке, так ближе и удобнее.

— Мы и без тебя знаем, где удобнее, — буркнул Назар, следя погрустневшими глазами, как отдаляется неожиданный гость.

— Что ж, собирайтесь, братья, пойдем, коль кличут, — сказал, возвращаясь в выстуженную землянку. — Послушаем, что там говорят, чем угостят. Жаль только, ухи твоей не отведаем, — поднял серые глаза на Супереку. — Но ничего не поделаешь, такая уж наша казацкая доля.

Поздним вечером, утомленные и голодные, прибрели все пятеро в паланковую слободу. Сторожевой, прогнав палкой целую стаю собак, кинувшихся с лаем под ноги, проводил их в длинную и низкую хату, где уже храпело, стонало, вскрикивало во сне множество людей. Почти на ощупь отыскали на голых деревянных нарах, тянувшихся вдоль глухой стены, свободное место. Спали вповалку, не раздеваясь. Андрей только коснулся щекой «постели» — и поплыли в безвесть длинная извилистая дорога по Каменке, бесконечные снега, перелески, через которые они проходили, темная хата с тяжелым застоявшимся духом. А когда раскрыл глаза — увидел, что сквозь маленькое, круглое, как донышко горшка, окошко просачивается утренний свет. В хате было накурено, шумно. Седоусые, пожилые и совсем молодые мужчины уже встали. Одни сидели за длинным черным столом, стоявшим посередине помещения, другие, сгрудившись в углу, возбужденно говорили, прерывая друг друга.

— Что ты мне твердишь одно и то же, — доносился оттуда простуженный, будто надтреснутый голос. — Повоюешь, когда нечем голод заморить. И конь падает с ног, потому как не только овса — сена нет.

— А жалованье? — поддакивал другой трескучим голосом. — Мы всю зиму мерзли под Очаковом, живот прилипал к спине от голода. А денежки наши старши́на зажулила — присвоила, стало быть.

— Война же идет, — возразил третий.

— А нам не привыкать.

— Сколько живем — всё деремся с нехристями.

— Да хотя бы в командах было по справедливости.

— Дождешься!..

— Саламату[17] дадут когда-нибудь или тут уже заговелись?! — время от времени выкрикивал долговязый великан, просовывая чубатую голову в открытую дверь.

Трое пожилых мужчин, расположившись прямо на земляном полу, молча и сосредоточенно сосали трубки. Под низенькой закопченной матицей покачивались длинные хвосты сизого табачного дыма. У кого не было своей трубки — прикладывался к общественной, большой, величиной с кувшин, украшенной железками, гвоздиками, бусинками. Эта «обческая» казацкая радость стояла на дубовой скамеечке под окошком и сверкала в его свете разными красками, притягивала взоры своими украшениями.

— Подруга моя верная, хоть тобой порадую душу, — молитвенно склонился над нею и чубатый парень, который так и не дождался саламаты. Он потянул из чубука дым раз, потом еще раз, выпустил его из носа длинными струйками и, переведя дыхание, приложился снова.

— Хватит, а то весь табак сожжешь, — властно остановил его бритоголовый казак с красным сабельным рубцом ниже скулы.

Чубатый не стал возражать. Он неторопливо выпрямился, вздохнул и ушел прочь, будто лунатик, с закрытыми глазами и блаженным выражением лица.

Андрей тоже подошел к окошку, чтобы с близкого расстояния рассмотреть «обческую» трубку. Он провел пальцами по блестящим, похожим на пятаки, медным кружочкам, которые всколыхнулись и зазвенели от легкого прикосновения, сосчитал кольца из цветных камешков на чубуке, заглянул в чашечку с табаком, напоминающую большой теплящийся огнем глаз. В носу сладко защекотало, и Андрей (потом он и сам не мог толком понять, как это у него вышло), приложив губы к отшлифованному деревянному чубуку, внезапно затянулся дымом. В груди больно кольнуло, будто он проглотил что-то острое, живот свело судорогой, а перед глазами вдруг поплыли черные и розовые круги. Он покачнулся, но рядом оказался дядька Илько. Поддержал за плечи. Прошептал у самого уха с упреком:

— Не спеши, сынок, пачкать рот этой дрянью.

Вдвоем подошли к нарам.

— Надень, — подал Андрею шапку, — выйдем во двор, потому что здесь, как гов-ворится, подними топор — висеть будет. Как в смолокурне.

На подворье тоже толкалось немало казаков. Некоторые из них были с оружием — с длинными копьями, ружьями, самопалами, саблями, даже турецкими ятаганами. В сплетенной из хвороста и обмазанной глиной повети стояли кони. Андрей заметил среди них и Ногайца, возле которого хлопотали Назар с Петром. Кирилл разговаривал о чем-то с двумя мужчинами возле длинного строения, стеной примыкавшего к хате. Один из них — невысокий, простоволосый в мешковатом лапсердаке внакидку — и мига не стоял на месте. Говорил, а ноги в стареньких, истоптанных сапогах так и пританцовывали на снегу.

— И вы тут с ночи? — услышал Андрей его удивленное восклицание. — Ай вей, а Соломона и не разбудили! — затряс он иссиня-черными кудрями. — Чтоб меня Яхве... Тьфу, до греха довели, — торопливо перекрестился он. — Говори, где он сейчас слоняется? — засуетился он еще сильнее.

— Да где же ему быть? — сказал Кирилл, снисходительно улыбаясь в бороду, — в конюшне он. Разве не знаешь, твой приятель без коня и дохнуть не может.

Мужчина в лапсердаке волчком крутанулся на месте, стрельнул глазами-угольками на поветь:

— Назар!

Паливода поднял голову. Посмотрел растерянно. И словно бы чудо какое-то увидел. Его сосредоточенное лицо просияло.

— Вот те раз, — развел руками, — и не думал, и не гадал! Хлопцы, да это же Соломон. Выкрест! — обрадовался он, направляясь к мужчине прямо через сугробы. — Товарищ дорогой, дай я тебя обниму хоть одной рукой.

Они прижались друг к другу, как. братья, которые давно не виделись.

— Назар, неужели и ты будешь воевать? — спросил Соломон, осторожно касаясь пальцами его культи.

— Разве я знаю? — пожал плечами Паливода. — Велели, вот мы и пришли в слободу. Живем сообща, вместе и сюда добирались. Услышим, что нам запоют.

— И оно тебе надо — слушать? — вздохнул Соломон и снова крутанул головой туда-сюда, пустился ногами в свой пляс. — С кем ты пришел, показывай, а то я только Кирюшу знаю — порох у меня брал, — потормошил Назара за руку.

Паливода подвел его к Супереке, стоявшему неподалеку с хлопцами.

— Гляньте, кого я встретил, — сказал взволнованно, — брата своего, друга самого лучшего! Если бы не Соломон, черви давно бы уже источили Назара Паливоду. Из могилы, можно сказать, извлек.

— Эй-эй, что он такое говорит? И вы ему верите? — покачал кудрявой головой Выкрест. — Ну культя донимала, я рану перевязывал. А почему бы и нет?

— Донимала, — печально улыбнулся Паливода. — Огнем горела. С белым светом уже прощался. А он прогнал костлявую, хотя сам начисто выбился из сил.

— Назар, Назар, не гневи бога, — замахал руками Соломон, — и что я там такого сделал? Ну, посидел возле тебя какую-то там ночь...

Паливода вместо ответа только обнял его за плечи.

— Ты в каких краях обретаешься?

— О, где я только не побывал, — ответил Соломон, — но в позапрошлом году снова вернулся. Как приписался к куреню — плюнул на тот никчемный гендель[18]. Подумал себе, Назар, да неужто я казаком не смогу быть? Пускай посмотрят! Где? В засаде. Я только оттуда. Все лето в степи, на конях. Ты думаешь, эта рука, — стиснул он пальцы в твердый смугловатый кулачок, — способна только рубли, талеры или злотые считать? Она и перекрестить может. Сабелькой... Остренькой. А почему бы и нет? — засмеялся он, сверкая в разные стороны черными блестками глаз.

Тем временем двое парней поставили посреди двора на снегу широкую пороховую бочку и начали созывать всех к себе. Казаки сходились неохотно, был слышен недовольный гомон. Но постепенно середина двора заполнилась людьми, они толкались, позвякивали саблями, ругались, смеялись, кому-то угрожали, перекликались, высекали огонь, дымили трубками, обменивались рукопожатиями, божились, спорили...

Когда толпа немного угомонилась, к бочке в сопровождении полковника и двух казаков с винтовками подошел грузный, лет пятидесяти, мужчина в длинной суконной кирее[19] с капюшоном. Поддерживаемый под руки, он поднялся на возвышение, вынул из-за пазухи свиток жесткой желтоватой бумаги, развернул его и, не взглянув ни на кого, начал читать монотонным басом.

Войсковой судья Коша войска Запорожского низового повелевал в этой бумаге всем казакам, пешим и конным, с оружием и без оного прибыть немедленно в Сечь в свои курени, дабы потом отправиться в поход против басурманов, с которыми уже храбро воюет кошевой атаман Петро Калнышевский.

— Ослушных, — гудело над головами, — повелеваем вам, пан полковник со старши́ной, разыскивать и, чтобы впредь никто таких недостойных действий чинить не отважился, в назидание другим при всем честном народе на ярмарке палками покарать и нам лепортовать после исполнения. Года 177..., декабря, 12 дня.

— Хватит запугивать! — прорвалось вдруг из толпы резкое, сердитое. — Наелись уже войскового хлеба. От пуза!

— Близкий свет — на Телигул с голой...

— Еще и палками угрожает, стерва!

— Да стащите его, толстопузого!

И пошло-поехало! Началась такая заваруха, что у Андрея даже голова пошла кругом от крика и толчеи.

— Усмирять надумал! — прокричал кто-то рядом. — Захотел, чтобы и его сквозь строй. Как в позапрошлом году на Сечи одного пропустили да палками отколотили...

— Долой!

— Убирайся вон, покуда цел! — доносилось со всех сторон.

В сечевого гонца полетели комья земли, мерзлые конские «яблоки». Защищая голову руками, он неуклюже соскочил на землю и, сунув недочитанную бумагу за пазуху, в сопровождении охранников и полковника попятился к хате. Стукнули засовы по ту сторону дубовых дверей.

Разъяренная толпа долго еще не могла угомониться.

— С нас и так уже все лыко содрали постоями, — возмущенно говорил знакомый Андрею казак со шрамом на лице — А сколько под Кинбурном полегло!

— Хотя бы коней дали! — восклицал чубатый великан, энергично разрубая воздух широкой ладонью.

Самые отчаянные рвались к дверям, чтобы вытащить на расправу прибывшего из Коша. Возле крыльца даже вспыхнула драка. Кто-то выхватил саблю с перекрещенными булавами на вороненом лезвии, махнул ею в воздухе. Но отчаянного своевременно схватили за руку.

— Ты был под Браиловом? — приставал к высокому, степенному на вид человеку расхристанный, остроносый казак, сверля его колючими глазами. — А я оттуда. Знаю, почем фунт лиха. Только мы в походе с такими не цацкались. К пушкам привязывали. — Он метнул взгляд в толпу, гудевшую посреди двора. — Сюда бы нашего Грица Фиялку, он бы сосчитал ребра вот таким гонцам чванливым!

— Не ерепенься, — спокойно ответил ему человек. — При чем здесь он, гонец? Ему всучили в руку цидулу и отправили с богом по хуторам и зимовникам.

— Всучили! — еще сильнее распалялся казак. — А что в этой цидуле, подумал своим котелком?! Разве мы из-под палок ходили под Хаджибей или Гирсово, на Березани погибали? А сколько басурманов переколошматили за Ингулом! — Он сердито сплюнул на снег. — Лучшебы старшинскую мошну потрусили. С нашими денежками.

— Ну да, держи карман шире! Гляди только, кабы у самого душу не вытрясли! — громче закричал и высокий.

— За какую же такую провинность?

Андрей не успел услышать ответа.

— Пошли, — дернул его за рукав Паливода, — а то здесь как на ярмарке, только не поймешь, кто продает, а кто покупает.

Они вошли под поветь, где пофыркивал над озадками длинногривый Ногаец. Здесь не так пронизывал ветер. Людской гомон приглушали высокие камышовые маты. На сене, сложенном в углу, сидели дядька Илько и Кирилл. Соломон, пританцовывая, оживленно рассказывал что-то Петру.

— О, вы уже здесь, — крутанулся он, увидев Андрея с Назаром. — Так что делать будем?

Все молчали, думали.

— Вернуться домой?.. — первым заговорил Кирилл. — Все равно найдут; идти в поход — тоже не велика радость.

— Бедному, как гов-ворится, куда ни кинь — всюду клин, — вздохнул Суперека. — А только думаю я: гоже ли нам отсиживаться в степи? — посмотрел он поочередно на своих товарищей. — Может, как гов-ворится, половим рыбу в лимане?

— Половим или накормим, — грустновато улыбнулся Кирилл, — но деваться некуда.

— Э-э, — решительно махнул рукой Соломон, — где все, там и один. Пошли! Какой же поход без нас? Верно я говорю, Назар? — посмотрел он на своего побратима.

— Меня и спрашивать не надо, — ответил Паливода, — я на коне вырос, не побоюсь и умереть на нем, если придется.

Андрей стоял напротив Супереки и заметил, как у того вдруг опечалилось лицо, обвисли широкие плечи и две глубокие морщины залегли между густыми, мохнатыми бровями. Он тяжело встал с сена, неторопливо подошел к Назару и, склонив перед ним тронутую сединой голову, тихо сказал:

— Нельзя тебе, дружище, в поход идти, хоть ты, как гов-ворится, стоишь нас двоих, даром что с одной рукой.

— Стою не стою, — с обидой в голосе ответил Паливода, — но обузой не стал бы.

— Не о том говорю, — поднял голову Суперека. — Хлопцев своих хочу тебе поручить. Куда им в поход? А тебе помощниками станут, да и моя душа не так болеть будет.

Под поветью наступила тишина. Все ждали, что скажет Назар. А он не спешил с ответом. Молча поправил широкий пояс под кожушком, вынул из-под него короткую трубку-носогрейку, потом, обернувшись к хлопцам, которые стояли насупившись, подозвал к себе.

— Слыхали, что сказал дядька Илько? — спросил их.

— Слыхали, — буркнул Андрей, насупившись еще больше, а потом он вдруг встряхнул головой и поднял умоляющие глаза на Супереку. — А нам в поход можно? Мы бы...

— Этого добра, как гов-ворится, хватит и на ваш век, — не дал ему закончить дядька Илько. — Будь они прокляты, эти войны, никогда бы не знать их.

— А сами же идете.

— Да, идем. А вам надо расти, как гов-ворится, оперяться, иначе кто же нас встретит, когда, если даст бог, вернемся?

После обеда снарядились в дорогу. Вышли в степь через отверстие в ограде, сложенной из плоских глыб ракушечника. Суперека по-отечески обнялся с Андреем и Петром. Давящий, жгучий ком подкатился к горлу, мешал говорить.

— Слушайтесь дядьку Назара, — только и смог выдавить из себя.

Увидел, как по щеке Андрея поползла хрустальная горошинка слезы, и у самого защекотало в глазах. Может, и навсегда прощаются. Мир жесток, ему нет никакого дела до человеческого сердца, до любви и мук душевных. Он взял себя в руки, чтобы не выдать своей слабости перед парнишками.

— Держитесь веселее, — подбодрил их. — Вот разобьем нехристей, поведу вас к морю. Вот уж, как гов-ворится, заживем на воле! Где Назар? — обратился он к своим спутникам.

— Коня седлает, — ответил Кирилл, — просил подождать.

Пока они перебрасывались несколькими словами, появился и Паливода. Вел за собой оседланного Ногайца. Сам шел медленно, торжественно, будто исполнял какой-то ритуал. Приблизившись к товарищам, остановился, нежно погладил длинную шелковистую гриву коня, прижался щекой к его голове, поцеловал в лоснящийся храп и, подобрав повод, протянул его Супереке.

— Бери, дорога дальняя, без коня выбьетесь из сил.

— Боже сохрани! — даже отпрянул дядька Илько. — Кто бы это взял у тебя...

— Во-о-озьмешь, — спокойно протянул Назар, вкладывая повод в его широкую ладонь. — Извините, что на всех один, — отвел в сторону правую руку, — но конек выносливый, по очереди будет везти каждого. Все же облегчение в дороге.

— А как же ты — в степь, на зверя? — спросил Кирилл.

— Я?.. С такими казаками, — приласкал глазами Андрея и Петра, — мне кручиниться нечего. Не отказывайтесь, — добавил серьезнее, — обижусь навеки.

Суперека вздохнул, похлопал Ногайца по мохнатой шее.

— Что ж, как гов-ворится, господи благослови старую бабу на постолы[20], а молодую на кожаные ботинки. Спасибо, брат, — обнял Паливоду, — считай, что вместе с нами воюешь. А Ногайца отдадим, как только раздобудем своих коней.

Соломон порылся в жесткой кожаной сумке, висевшей на плече, достал из нее двуствольный, украшенный серебром и перламутром пистоль. Подбежал к Назару.

— От меня ралец[21], — сунул в ладонь. — Помни Соломона. Может, повстречаемся еще, ежели уцелею. — Потоптался на месте, склонил голову к плечу. — И откуда, скажи мне, у тех людей столько зла друг на друга, что не могут без войн? — спросил, понизив голос. И сам же ответил: — Никто не скажет, потому как руки длиннее ума. Пока головы сообразят, что к чему, — они такого натворят!.. Будь оно неладно, Назар, давай прощаться.


VI

Андрей долго еще видел их на белой бесконечной равнинной степи — три отдаляющиеся людские фигуры и коня. Они так и повели его за уздечку. Никто не решался первым поставить ногу в стремя.

С какими только людьми не сведет потом судьба Андрея Чигрина, но он, как самое святое, навсегда сохранит в своей душе первое в жизни мужское братство. Возможно, именно память о нем, о горьких и счастливых странствованиях по запорожским шляхам и не пустит их с Петром в задунайскую безвесть, куда устремится Паливода после разрушения Сечи. Хотя они и сами не смогли бы толком сказать, что держало их в этой беспокойной, разворошенной переменами южной степи. Воля? Так ее уже и след простыл...

Пришлось наниматься. И не только к разным пришельцам, которые хватали друг перед другом жирные земли, но и к недавней казацкой старши́не, получившей новые царские титулы.

На Кильчене днем молотили цепами рожь у бывшего войскового хорунжего Иосифа Тягуна, а с вечера и до поздней ночи перетаскивали мешки с зерном на лодейную мельницу[22]. Андрей удивлялся, как быстро из их хозяина выветрился казацкий дух. Будто и не числился никогда в сечевом компуте[23]. Чванливо разъезжал по поместью на пароконной бричке. Видели, как он до крови избивал батраков кулаками. Андрея и Петра не трогал, потому что они были сноровистыми, исполнительными, не отказывались ни от какой работы. Но хлопцы знали: при первом же удобном случае, при малейшей оплошности в работе — их тоже не пощадят, жестоко расправятся. И пока этого не случилось, хлопцы решили весной двинуться в путь. Разве они думали тогда, что ждет их впереди? По простоте душевной поверили сказанным кем-то добрым словам о пане Шидловском: дескать, и образованный, и добрый, не только с людьми ведет себя благородно — цыпляка не обидит, не то что его соседка, помещица Скавронская, о жестокости которой ходили ужасные слухи. Поговаривали, что она чуть было не удушила свою горничную, не вовремя подавшую ей праздничное платье в воскресенье.

И вот они на новом месте. Рафаил Шидловский пожелал, чтобы молодые батраки предстали перед его глазами. Велел управителю привести их в гостиную. Холеной рукой указал на стулья с выгнутыми спинками. Сам стоял, прислонившись спиной к кафельной печке, высокий, подтянутый, в зеленом, с золотым шитьем офицерском мундире без эполет. С нескрываемым любопытством рассматривал приведенных к нему новичков, слегка прищуренными глазами прощупывал их руки, грудь и плечи, стремился, казалось, заглянуть к ним в душу, узнать, что в ней таится. На худощавом, с тонкими чертами лице пятидесятилетнего майора появилась приветливая, какая-то даже извинительная улыбка.

— Командир должен знать своих воинов, а хозяин — работников, — сказал, выходя на середину гостиной. — Меня не интересует, кто вы, откуда, и вам не советую вспоминать о своем вчерашнем дне. Забудьте свое прошлое раз и навсегда. Живите сегодняшним. Работайте как можно добросовестнее, не ленитесь, — его мягкий, вкрадчивый голос лился плавно, успокоительно, — и мы не оставим вас без своих милостей.

Панская слащавость покоробила Андрея, но он сдержался и только после того, как они с Петром вошли в конюшню, где отныне должны были ухаживать за лошадями, кинул недовольно:

— Что-то очень уж мягко стелет. — Его смугловатое от природы лицо покрылось легким румянцем, а во всегда спокойных дымчатых глазах появилась мужская решительность. — Понял, чего он от нас требует? Забыть свое прошлое. Только и всего! Но ведь я без этого, — еще сильнее разволновался Андрей, — и дня не проживу по-человечески! Как же мне забыть дядьку Илька, Гард, Назара?

— Ну чего ты горячишься? — поднял на него свои ласковые глаза Петро. Он, как и Андрей, за последние годы вырос, возмужал, раздался в плечах, но так и не избавился от врожденной застенчивости, говорил тихо, краснел при посторонних. Хозяин вел себя с нами так вежливо, будто мы ему ровня.

— Ничего себе ровня, — с горькой улыбкой откликнулся Андрей. — Гните спину, вытягивайте жилы и не думайте. Тогда чем же мы для него лучше тех вон волов? — резко протянул руку в сторону дальнего угла длинной конюшни.

— И такое скажешь, — не согласился с ним Петро. — Мы же и нанимались, чтоб работать. А мысли... Так кто о них знать будет? Хотя... я думаю, предостережение нашего пана очень своевременное.

— Не понимаю тебя.

Петро огляделся — не подслушивает ли кто-нибудь случайно.

— Слышал же цидулу царицы на ярмарке в Новоселице? — перешел он на шепот. — Что в ней сказано? Возбраняется самое название «запорожцы» из-за дерзости и причиненных ей обид...

— А ты и одеревенел от страха, — прервал Андрей. — Готов кориться. Только по-ихнему все равно не будет!

— Ну и беги, шуми, рассказывай всем, что ты казак Бабуринского куреня, — рассердился Петро, что редко случалось с ним. — Может, похвалят, как же.

— Шуметь не собираюсь, но и помыкать мною не позволю.

— Втемяшил себе в голову, — снисходительно упрекнул Петро. — Сам слыхал: пану лишь бы дело знать.

— А его взгляд подозрительный, будто мы ему что-то должны? Знаешь, противно становится, когда тебя рассматривают, как...

Андрей не успел закончить, как снаружи послышались легкие шаги и в проеме широкой двери появилась девушка в длинной, до земли, юбке и белой тонкой сорочке, сквозь которую чуть-чуть просвечивали ее узенькие округлые плечи. Она сторожко остановилась, как молодая косуля, которая неожиданно выскочила из лесного укрытия на опушку, повела аккуратной головкой, всматриваясь в полутьму конюшни, и, заметив батраков, опустила ресницы.

— Здравствуйте, — поздоровалась она, зардевшись. — Идите со мной, отец зовет.

Быстро повернулась и пошла по извилистой дорожке к рубленому дому, стоявшему неподалеку.

Андрея будто жаром обдало. Хотя и сам не мог бы сказать, отчего он разволновался. Шел за девушкой, видел, как порхают над спорышом ее босые, припорошенные пылью ножки, как покачивается на гибком стане длинная, тяжелая коса. Приблизившись, отважился спросить ее имя.

— Ярина, — метнула в парня две карие молнии через плечо.

Андрей успел заметить тонкое крыло сломанной вверху брови, нежный овал щеки, с которой еще не сошел румянец, и почувствовал, как все это неизвестно почему взволновало его душу, вытеснило из нее все, что до сих пор тревожило и радовало. Не знал, как вести себя дальше, что сказать девушке. Так и не решился произнести хотя бы слово. Опомнился только на пороге хаты, из которой вышел к ним знакомый уже конюший[24] Корней Сова.

— Спасибо, доченька, — нежно коснулся он рукой плеча Ярины, и суровое лицо его просияло. — Подожди меня в хате.

Андрей и Петро тайком переглянулись. Кто бы мог подумать, что у этого чернобородого, похожего на цыгана молчуна, который каждый раз появлялся в конюшне, будто сгусток темноты, хмуро надзирая за их работой, окажется такая юная, красивая дочь.

А Ярина, словно угадав их мысли, на миг прижалась щекой к толстой отцовской ладони, улыбнулась и легко взбежала на деревянное крыльцо.

Андрей слушал короткие, скупые на слова распоряжения конюшего, каких коней пора уже готовить под седло, каких следует перековать, где заменить сбрую, а у самого перед глазами стояла стройная фигура Ярины, ее голос, походка и тот мимолетный девичий взгляд, который будто перевернул что-то у него в душе.

— А сегодня, — услышал он наконец глухой, будто из бочки, голос Корнея Совы, — новыми горбылями зашьете стойла.

Встряхнул головой, прогоняя видение. «Успокойся, — приказал себе мысленно, — девчат сроду не видел, что ли?» И хотя после работы еле ноги тащил с панской конюшни, не переставал думать про Ярину. Время от времени посматривал на узенькую тропинку в надежде снова увидеть знакомую фигуру, а девушка не появлялась. Будто и не жила рядом.

Встретил ее аж через неделю, на Орели. В тот момент, когда подводил к берегу лодку с сеном, которое они вдвоем с Петром косили в пойме. На песчаном перекате соскочил в воду, чтобы подтолкнуть вперед тяжелую байду, и вдруг услышал смех. Поднял голову. К реке с большой корзиной в руке спускалась Ярина. Как и в первый раз, она была в белой вышитой сорочке, только толстая коса черным венком лежала на ее голове. Непослушными руками привязал лодку к вербовому корневищу и, сдерживая волнение, пошел навстречу девушке.

— Позволь, Ярина, помогу, — остановился напротив.

— А не боишься, что течение байду украдет и придется вброд догонять сено? — подняла глаза, в которых искрился смех.

— Не боюсь, — проникаясь ее настроением, ответил он, — потому что вырос на воде.

— Тогда бери, — протянула тяжелую корзину с бельем, и Андрей почувствовал, как хорошо ему с этой девушкой, как тепло становится на душе от одного лишь ее присутствия.

— Часто приходишь сюда? — спросил, ставя корзину на дубовый мостик, под которым плескалась речная вода.

— Бывает, и каждый день.

— А завтра придешь?

— Если велят.

Они успели перемолвиться еще несколькими словами, когда по узвозу[25] начала спускаться запряженная волами арба, и Андрей заспешил к байде, чтобы перегрузить сено.

На следующее утро снова попросился на сенокос, хотя эта работа изнуряла его больше всего. До полудня махал косой так, что даже темные круги маячили перед глазами. Но когда переправил сено и дождался воза, понял, что Ярина уже не придет. Через день повторилось то же самое. Косили вдвоем с Петром. Вернулись в имение усталые. А у Андрея на душе к тому же неспокойно. И тут впервые столкнулись с Велигурой. Вырос перед ними рыжим привидением, грузный, пузатый, скользнул рыбьими глазами.

— Цепляйте косы и — в замес, — процедил презрительно, будто и не замечал их усталости.

— Какой еще там замес? — хмуро кинул Андрей и только тогда увидел за углом длинной кладовой купу мокрой глины, которую толкли, давили, месили вперемешку с соломой босыми ногами с десяток мужчин и женщин. Двое подростков время от времени поливали глину водой, взрослые же ходили, словно обреченные, по широченному кругу, увязая в желтоватом липком месиве.

— Вы что, оглохли?! — удивленно вытаращился управитель, привыкший, видимо, к быстрой покорности. — Кому сказано месить глину?

— Мы накосили и перевезли две арбы сена, — ответил Чигрин, — рук не чуем...

— А там ногами надо, ногами! — резко оборвал его управитель.

— Может, послушаемся все же? — шепнул Петро. — Видишь, как гневается, еще пану донесет.

— А мне все равно, — громко сказал Андрей.

Он представил себя с закатанными выше колен шароварами, заляпанными жидкой глиной ногами, согнутого, жалкого. Не хватало еще попасть в таком виде на глаза Ярине!

— Мы весь день не разгибались и теперь можем свободно распоряжаться собой, — сказал спокойнее.

— Свободно? — переспросил Велигура. — А чей же вы хлеб едите?

— Свой, потому что имеем вот руки и зарабатываем. — Андрей протянул ладонями вверх свои натруженные руки.

— Я, пожалуй пойду, — покорно сказал Петро, — солнце еще только-только зашло. Да и сколько того замеса...

— Не будь овечкой, потом каяться будешь, — осуждающе посмотрел Андрей на своего товарища. — Ведь ты едва дошел последнюю ручку в пойме.

Но Петро уже брел к угловой стене.

— Ты будешь каяться! — услышал Андрей за спиной грубый, хотя уже и без гнева, спокойный голос.

Резко оглянулся.

— Чего вам от меня надо? Мало я надрываюсь с утра до вечера?

Взгляд Велигуры, как и раньше, был тяжелым, хотя не стало уже в нем холодного презрения, высокомерия. Чигрину показалось даже, что управитель смотрит на него с каким-то любопытством. Вроде бы даже лицо смягчилось, обрело человеческие черты.

— Не хочешь — не иди, — наконец выдавил глухо, — принуждать не буду. Но хороший совет все же дам. Первый, и последний. Парень ты грамотный, должен понять. Остынь. Не прыгай, как молодой жеребец, потому что шею свернешь. Не таких усмиряли.

— Я за справедливость, — не удержался Андрей.

— Оставь, — прервал его Велигура. — По справедливости вас надлежало бы в колодках держать. Но благодарите пана за его добродушие. В ноги кланяйтесь, что не помнит зла и вам советовал забыть старые грехи.

— В чем же мы провинились? — пожал плечами Андрей.

— А то он не знает! — Лицо Велигуры впервые расплылось в насмешливой улыбке. — Напомнил бы, да боюсь накликать гнев хозяина. Добрый он у нас. Не забывай об этом. Будь как все, — кивнул на еле виднеющуюся в сумерках кучку людей, которые, ссутулившись, месили ногами размоченную глину.

Андрей ничего не ответил. Равнодушно смотрел на управителя. Ему расхотелось спорить, что-то доказывать этому человеку, к которому испытывал непреоборимое отвращение. Но Велигура по-своему истолковал его молчание.

— Я догадывался, что ты башковитый, — сказал довольным голосом. — Иди и не забудь о нашем разговоре.

Утром Петро не мог подняться на ноги. Они опухли, не сгибались в коленях. Болели все мышцы, суставы, будто их целую ночь толкли в ступе.

— Что, выслужился перед управителем, изведал панскую милость? — подтрунивал над ним Андрей.

Он порывался идти к Велигуре, чтобы выразить свое негодование, Петро еле умолил его не поднимать шума. Выздоровеет — сам умнее будет.

До осени управитель не трогал их. Но у хлопцев и без него хватало хлопот. Сорочки не просыхали. Андрей очень редко виделся с Яриной, хотя каждая встреча словно просветляла его душу. То ли девушка нарочно избегала встреч, то ли сам он не проявлял решительности, а только за все это время ни разу не смогли они побыть наедине. Вот почему Андрей был приятно удивлен, когда Ярина, проходя с полными ведрами мимо конюшни, остановилась будто для того, чтобы поправить коромысло на плече, и шепнула:

— Жди возле колодца, хочу что-то сказать.

Она пошла дальше, а он терялся в догадках: какие же слова, какую новость приберегла Ярина?


Чтобы не вызвать подозрения, взял молоток, гвозди, заторопился к колодцу. Если спросят — скажет, что сруб надо подправить. А у самого ноги подкашиваются: свидание средь бела дня, у всех на виду...

Ярина не задержалась. Он издали заметил ее стройную фигуру. Несла в одной руке легкие деревянные ведерки, а в другой радугой покачивалось рисованное коромысло. Прикинулся озабоченным, постукивал молотком по срубу — и чувствовал, что этот стук эхом откликается в его груди. И чем ближе подходила девушка, тем сильнее сжималось сердце от недоброго предчувствия.

Ярина была чем-то опечалена. Сейчас в ее глазах он не видел того лукавого посверкивания, которое так волновало и обезоруживало одновременно. Отчего-то угасли ее искорки, будто тень упала на девичье лицо. Одеревеневшими руками наклонил журавль, зачерпнул воды и, переливая ее в подставленные Яриной ведра, услышал взволнованное:

— Пан Шидловский велел записать вас с Петром в ревизскую сказку[26].

Тихо, почти шепотом, произнесенные слова прозвучали для Андрея как гром с ясного неба.

— Не имеет права, — сказал, ошеломленный.

— А кто ему запретит? Вот Скавронская давно уже всех позаписывала, подушное взыскивает.

Андрей даже поблагодарить не успел. Стоял точно на привязи. Молча смотрел, как отдаляется девушка, как давит на худенькие плечи тяжелая ноша.

На конюшне рассказал обо всем Петру. Предложил бежать, пока не поздно. Бондаренко не отговаривал. Возможно, они осуществили бы свое намерение, но под вечер в конюшне появился Велигура. Вел себя очень грубо, кричал, угрожал, придирался к ним. Будто овод ужалил его. И Чигрин не удержался, дерзко ответил ему. Управитель этого только и ждал — позвал трех слуг-челядников, и те схватили Андрея, заломили руки, связали, бросили в погреб.


VII

Сквозь сон или забытье Чигрин почувствовал прикосновение к его щеке, потом шее, волосам. Осторожное такое, словно дуновение ветерка сверху. Не раскрывая глаз, шевельнул головой.

— Проснулся! — раздался горячий шепот над самым ухом. — Встать сможешь? Попробуй, я помогу. Надо спешить.

Андрей даже замер от этого голоса.

— Ярина, ты?! — спросил, напрягая зрение, чтобы увидеть в темноте хотя бы очертания девичьего лица.

— Тихо! Не называй моего имени, — шепотом предостерегла она. — Потом... А теперь надо выходить — скоро начнет рассветать. Я дверь нарочно закрыла за собой, чтоб не заметили.

Андрей приподнялся на колени.

— Руки, — шевельнул связанными кистями, которых уже почти не чувствовал.

Ярина спешно склонилась над ними, но крепко затянутый узел на сыромятной веревке не поддавался.

— Как я могла забыть нож?! — в отчаянии упрекала себя, но для Андрея не было ничего приятнее прикосновения ее пальцев.

Наконец Велигурины путы ослабли, Ярина быстро сняла их и бросила на пол. Поддерживая парня под локоть, повела по скользким ступенькам вверх.

— Пригнись, — предупредила, — дверь низкая, не по твоему росту.

Но когда осторожно приоткрыла ее, Андрей невольно поднял голову. Прямо перед его глазами вверху мерцал хрусталиками-колесиками, будто и в самом деле катился по небесному полю, Большой Воз[27]. Выше ярко светилась на аксамитовом фоне ночи Полярная звезда. А справа среди множества меньших звезд серебристым облачком выделялся Волосожар[28]. И этот удивительный мир, словно впервые увиденный после тесного, смрадного подземелья, поразил Андрея своей огромностью. И он стоял, зачарованный, будучи не в состоянии сдвинуться с места.

— Чего остановился, пошли, — тихо-тихо прошептала Ярина, потянув его за руку.

И только теперь до сознания Чигрина дошло, что он на воле, что это не сон, не наваждение. Вот она, его спасительница, тихо, украдкой ступает впереди, и Андрей чувствует, как струится, переливается в жилы тепло ее руки.

Они выскользнули за ворота, почти бегом спустились по глинистому косогору к старице Орели и углубились в густой ольшаник. Узенькая извилистая тропинка, протоптанная в высокой болотной траве, пружинила под ногами. Шли почти на ощупь, пока не закончились заросли и впереди не открылся луг с темнеющими стогами отавы[29] и развесистым берестом на противоположной стороне. Ярина ускорила шаг.

— Надо успеть, пока не развиднелось, — сказала вполголоса, — а то как проснется Грицюта, поднимет шум.

— А кто он такой, Грицюта? — спросил Чигрин, едва успевая за девушкой.

— Не знаешь? — услышал удивление. — Тот, кто руки тебе связал и нагайкой стегал сильнее всех.

— И ты видела? — Андрею даже жутко стало от одной мысли о том, что Ярина была свидетелам его унижения и беспомощности. Чувствовал, как от стыда полыхнули жаром его щеки.

Девушка молчала. Шла, низко склонив голову.

— Может, и не видела бы, — наконец заговорила она, — так что-то будто вытолкнуло меня из хаты. Сама не знаю, как оказалась на дворе. А потом никак не могла успокоиться — так перед глазами и стояло все...

— Как же тебе удалось в погреб проникнуть? — спросил Андрей, испытывая глубокую благодарность к девушке. — Заперто ведь было.

— А я не могла уснуть. Услышав, как храпит Грицюта на сеннике, решила — будь что будет! Потихоньку подкралась и отцепила у него ключ... Петро сказал, будет ждать нас...

— Где?

— Увидишь.

Они подошли к бересту, возвышавшемуся стражей над ночным лугом. Неподалеку виднелась копанка, над нею — знакокомый Андрею шалаш. Вдвоем с Петром они когда-то в косовицу смастерили его здесь. В нем и ночевали, чтобы утром, пока роса, пока солнце не припекает, пройти несколько ручек. Здесь же, в копанке, и вода ключевая. Холоднющая, аж зубы ломит. Рай... Только вот спина дугою целый день. И пот ручьями...

Остановились под берестом. Ярина прислушалась, позвала негромко:

— Петро!

В густой кроне зашелестело, и из нее выпорхнул дикий голубь. Трепеща крыльями, поднялся и полетел в сторону Нехворощанского урочища, которое темнело вдали.

— Вспугнули птицу. — Девушка растерянно проводила голубя взглядом. — А куда же девался Петро?

Ее обеспокоенность передалась и Андрею. Но когда из темноты вынырнула знакомая стройная фигура, у обоих отлегло от сердца.

— Пришли! — увидев их, обрадовался Петро. — А я уже не знал, что и думать. На всякий случай манатки в буераке перепрятал. Как тебе, — кинулся к Андрею, — очень больно?

— Э-э, что там боль, — махнул рукой Чигрин.

Он крепко обнял товарища. Прижал бы к сердцу и Ярину, но не мог позволить себе такого.

— Спасибо тебе. — Взял обе ее руки в свои и почувствовал, как они дрожат. То ли от холода, то ли от страха. За них? За себя? Разве он знал.

Голова шла кругом, все в ней перепуталось — холодная каменная яма и звездная Большая Медведица на небе, призрачные сновидения и горячий шепот девушки, который словно бы развеял гнетущий мрак, побег из ненавистного имения и... это вот прощание. Может, и навсегда. Не хотел верить. Гнал от себя мрачные мысли, а они возвращались снова и снова, ложась на сердце тяжелым грузом. Как быстро оборвалось его счастье, развеялись радужные мечты...

— Пошли с нами, — сказал то, что рвалось из сердца, хотя и не надеялся на ее согласие.

Ярина подалась вперед. В глазах у нее сверкнули слезы.

— Пошла бы, Андрей, куда угодно, ненавижу панское дворище. — Голос ее задрожал. — Ты еще всего не знаешь о Шидловском, Велигуре... — Она опустила голову. — Только как же я могу отца покинуть? Не обращай внимания на его суровый вид. На самом деле он добрый, чистый и... несчастный. Куда мне без него... А вам пора. Идите в урочище, а то как нагрянут на конях — не убежите.

— Когда же мы увидимся?

— Не спрашивай.

Неожиданно для Андрея она порывисто высвободила руки и, нежно обвив ими его крутую шею, поцеловала в губы.

— Прощай! Будьте осторожны, и пусть вам везет в дороге.

Андрей еле удержал себя, чтобы не броситься следом за девушкой, которая быстро шла лугом. Понимал, что им надо торопиться, однако ноги не слушались. Он чувствовал на губах горячие уста Ярины, и потому все, чего боялся раньше, казалось теперь мелким и незначительным.

— Пора трогаться, — слегка прикоснулся к его плечу Бондаренко.

— Куда? — посмотрел на него Андрей затуманенными глазами.

— Как куда? В урочище, в дебри, подальше от этих нелюдей и их собак, пускай беснуются тогда! — Гневный голос Петра окончательно вернул Чигрина к действительности.

Он снова услышал, как шумит высоко над головой могучая крона береста, как покрикивает в зарослях одинокий сыч, увидел глубокое, усеянное холодными льдинками-звездами небо и только теперь почувствовал, как дрожит все его тело.

— Ну чего же мы стоим? — глядя на его съежившуюся фигуру, с нетерпением переспросил Бондаренко. — На тебе вон сорочка — одни клочья. И голодный же, наверное. А я там кое-какую одежку и харчи прихватил...

Андрея уже не нужно было уговаривать. Оглянувшись на луг, на ольшаник, через который возвращалась к своему отцу Ярина, он направился к видневшемуся неподалеку урочищу.

По крутому склону они спустились в глубокий овраг, поросший терном, шиповником, еще какими-то колючими кустарниками. Сквозь переплетение ветвей над головой скупо просвечивали звезды. Во рву, между корневищами старых, полуистлевших верб, журчал ручеек.

Петро остановился возле корявого дерева, вытащил из дупла какой-то узел и протянул Андрею:

— Возьми, здесь кобеняк[30], сапоги и харчи. Ярина собрала.

Ярина... Теплом и грустью отозвалось в Чигрине услышанное имя. «Выходит, верила, что спасет меня, хотя и рисковала», — с волнением подумал он. И, как никогда, ему захотелось жить. Наперекор судьбе, наперекор врагам своим идти, продираться сквозь эти колючие заросли вперед. Еще не знал, не думал даже, какая перед ними простелется дорога, где найдут прибежище, но был уверен, что не отступит, не согнется перед такими, как Велигура, будет бороться, сколько сил хватит.

Не мешкая переоделся, потому что сентябрьская ночь и в самом деле пронизывала холодом. Кобеняк был в самый раз, а сапоги чуть-чуть великоваты, наверное, с отцовской ноги. И перед его мысленным взором предстал молчаливый, с постоянно озабоченным суровым лицом Корней Сова. Что знали они о конюшем, о его жизни, судьбе? Не впускал он их в свою душу. Держался отчужденно. Однако и грубого, резкого, недоброжелательного слова не слышали от него. «Грех жаловаться на него — человек как человек», — думал сейчас Андрей.

А ночная темнота уже начала разреживаться синевой. Резче очерчивались деревья. На полянах вровень с прижухлой нескошенной травой залег туман. Опушки обходили по пригоркам, чтоб не оставлять следов. Торопились, вслушиваясь в предутреннюю тишину — нет ли погони, Андрей представил, как засуетились в имении, обнаружив их побег. Как рассвирепел Велигура, хватая за грудки челядников, охранявших погреб. Боялся одного: лишь бы только не узнали, кто помог бежать, лишь бы Ярине не было плохо. Даже жутко становилось от этой мысли. Тешил себя тем, что едва ли заподозрят Ярину — она ведь дочь конюшего.

Миновали урочище, когда уже совсем развиднелось. Слева далеко на горизонте чернела полоска коломакского леса. Летом ездили туда за бревнами для новой конюшни. «Верст двадцать от экономии, не меньше», — прикинул мысленно Андрей. Почти весь день тащились. Правда, коней тогда не гнали. А сейчас за ними будут гнаться галопом. Он не сомневался. В мыле искупают жеребцов, лишь бы только догнать бежавших батраков. А впереди до самого леса — голая равнина. Лишь в одном месте посреди поля — островок деревьев, будто казаки в мохнатых бараньих шапках остановились для какого-то разговора.

— Надо идти, — напомнил Петро после короткой передышки.

— Думаешь, успеем до восхода солнца? — спросил Андрей, поднимаясь из сухого бурьяна.

— У нас другого выхода нет.

Чигрин не узнавал своего товарища. Какой-то перелом произошел в его настроении за одну ночь. Он, как и раньше, говорил мало, но глаза уже не светились тихой покорностью, суровая решительность появилась во взгляде. Петро стал словно бы за старшо́го в этих странствиях: сам выбирал дорогу, поторапливал Андрея, и тот не сердился, не спешил поменяться с ним ролями. Наоборот, впервые за много лет, с тех пор как остались вдвоем, расслабился внутренне. Приятно было чувствовать над собой чью-то добрую волю.

Красноватая краюшка солнца уже показалась из-за горизонта, когда они подошли к стайке деревьев. Это были старые осины, росшие вокруг маленького озера, а может, пруда, выкопанного кем-то здесь, прямо в поле. На тихом плесе медными пятаками красовались опавшие листья. Упругий утренний ветерок покачивал коричневые метелки зеленой еще рогозы над водой. В эту осеннюю пору было так приятно, так хорошо под высоким голубым небом. Так хорошо, что Андрею хотелось упасть на густую шелковистую траву и забыть о всех горьких злоключениях.

Может, он и поддался бы этому искушению, но, выбирая глазами место поудобнее, вдруг услышал, что где-то в поле закричал петух. Чигрин остановился, осмотрелся вокруг. Нигде никаких признаков человеческого жилья.

— Ты ничего не слышал? — спросил у Петра, наполнявшего озерной водой приплюснутую фляжку.

— А что?

— Будто петух прокукарекал.

Петро выпрямился. Впервые за всю ночь лицо его прояснилось.

— Отдохнуть бы тебе, — сказал сочувственно, — только же здесь как на юру.

— Кто его знает, может, и примерещилось, — пожал плечами Андрей, — две ночи ведь...

Но не успел он закончить, как издали снова донеслось приглушенное кукареканье.

— Чудеса! — оторопело воскликнул Петро.

Не сговариваясь, они вышли из-за частокола деревьев и увидели, что по торной дороге, протянувшейся в четверти версты от них, со стороны Орели медленно двигался длинный чумацкий обоз. Приблизившись к озеру, передний воз свернул на проселок. За ним последовали и другие. Только теперь беглецы обратили внимание на утоптанное ободьями и копытами пространное поле рядом с осинами, на котором чернели следы от костров, виднелись обугленные кучки сухого кизяка. Нетрудно было догадаться, что здесь, у воды, в тени деревьев, было постоянное чумацкое пристанище, и утомленные волы, наверное, уже и сами сворачивали в перелесок, предчувствуя отдых.

— Что делать будем? — с тревогой в голосе спросил Петро. Он не ждал такой встречи и даже растерялся.

Андрей и сам не знал, что ответить, но, увидев людей, которые неторопливо шли рядом с возами или сидели на поклаже, свесив ноги между люшнями[31], ощутил внутреннюю успокоенность. Он даже обрадовался, что наконец закончилась неопределенность их положения и не придется самим блуждать по волчьим ярам, прятаться в кустарниках, прислушиваться к каждому шороху. Среди людей, пусть и чужих, всегда чувствовал себя увереннее. И хотя впервые видел этих чумаков, опаленных южным солнцем и ветрами, припорошенных пылью степных дорог, сразу же проникся доверием к ним, будто встретил старых знакомых.

— Чего же мы стоим? — обеспокоенно напомнил Петро. — Могут заметить.

— А куда прятаться? — спокойно ответил Чигрин. — У них и найдем пристанище.

— Если бы знать, что за люди.

— Узна-а-ем.

«Кто шелеста боится, пусть по листьям не ходит», — вспомнил Чигрин услышанное когда-то от Илька Супереки. Но вслух ничего не сказал — побоялся причинить малейшую обиду товарищу, которого считал своим братом и которому был обязан свободой.

А чумацкий обоз уже приближался к озеру. Возле переднего воза шел с налыгачем в руке низенький плотный мужчина в серых полотняных шароварах и соломенном брыле, что делало го похожим на гриб. В передке воза на жердочке сидел привязанный веревкой за ногу чубатый петух. Он время от времени встряхивал крыльями, вытягивал длинную шею и звонким, прерывистым голосом наполнял утреннюю тишину.

— А, леший тебя возьми, — вяло замахивался на него человек с налыгачем.

Петух пытался взлететь, подпрыгивал, но, сдерживаемый веревкой, снова усаживался на жердочке, косясь красным глазом на молчаливого хозяина. Въехав на вытоптанную поляну у озера, возы останавливались. Чумаки распрягали волов, перекликались между собой. В нескольких местах уже взвивались седые шлейфы дыма.

— Подойдем, пускай и нас примут к себе, — сказал Андрей.

— Какие из нас чумаки? — вздохнул Петро.

— А мы ненадолго. Перебудем лихую годину и пойдем своей дорогой.

Петро не стал расспрашивать Чигрина о его намерениях. Одна мысль еще с ночи вертелась в голове. Сначала мелькнула тенью, словно птица в темноте, но вскоре вернулась и уже не исчезала, оттеснив все другие мысли и хлопоты. Ждал удобного момента, чтобы поговорить с Андреем.

Они шли между возами, направляясь к человеку в брыле, который, судя по всему, был здесь за старшего, но их вроде бы не замечали. Каждый был занят своим делом. Одни вели волов к озеру на водопой, другие смазывали дегтем колесные оси. Несколько чумаков, усевшись вокруг закопченного горшка, хлебали горячую затируху из ржаной муки.

— Хлеб да соль, — поздоровался Чигрин.

— Едим, да свой, а ты сбоку постой, — откликнулся конопатый, с рыжей, аж красной шевелюрой парень.

— Подвинься лучше, — пристыдил его пожилой, морщинистый мужчина, сидевший напротив. — Может, люди голодные, так пусть перекусят с нами.

— Спасибо, — поклонился Андрей, — мы вашего атамана ищем.

— Никифора? — поднял на него по-детски чистые, голубые глаза старый чумак. — Не называйте его так — сердится.

— Почему?

Старик помялся, скребя ложкой дно горшка.

— Пусть вон Кузьма расскажет, — кивнул на парубка, — он мастак.

— А что тут рассказывать, — тряхнул тот рыжей шевелюрой. — Коротышка. Боится, что тайком будут смеяться над ним. Атаман, а сам такой низенький, ха-ха-ха!

— Хватит лясы точить, — вмешался старик, — да вот и Никифор сюда идет.

— Вот те раз, — удивился парень, — сами же говорили.

— Мало ли что я говорил, а ты своим умом живи.

Андрей тоже увидел знакомого человека, который словно бы катился к ним по опушке. Подкатившись, остановился — кряжистый, длиннорукий, на темном, аж черном от загара лице — белесые, будто припорошенные мукой, усы. Взгляд спокойный, хотя и тяжеловатый.

— Поели? — спросил, глянув на пустой горшок. — Вот и хорошо. Пошли, Кузьма, вола подержишь, занозу где-то подцепил, хромает.

— Вот люди к вам, — поднял голову парень. — Может, и они помогут?

— Я... тебя... зову, — отделяя каждое слово, сказал Никифор, и Андрей по тону, по выражению лица понял: его здесь слушают, даром что ростом не вышел.

— Мне нетрудно, могу и подержать, — ответил Кузьма, поднимаясь с земли.

Когда выпрямился, Андрей и Петро увидели, как убого он был одет. Худые, мосластые плечи парня прикрывала свитка не свитка — какие-то лохмотья, которым и название трудно придумать. Измазанные дегтем, латаные-перелатаные шаровары тоже светились дырками, из протертых постолов торчали соломенные стельки.

— Обносились до ручки, — вздохнул старик, перехватив их взгляды. Сам тоже был в старенькой одежде, правда лучше полатанной. — Такая уж наша чумацкая доля, — развел он руками. — Все время в дороге, хоть как...

Но беглецы уже его не слушали. Атаман собственной персоной был рядом, вот и должны были воспользоваться случаем.

— Дядя Никифор, — памятуя предостережение, обратился Андрей к низенькому, кряжистому человеку, который, насупившись, наблюдал, как потягивается и зевает долговязый Кузьма, — дозвольте дальше пойти с вашим обозом.

Заранее придумал: если будет расспрашивать, скажет, что идут в Полтаву наниматься, потому что и сбрую делать могут, и в кузнице возле горна знают, как вести себя.

Белые брови Никифора разошлись. Лицо просветлело. Он коротко взглянул на одного и другого.

— Идите, кто ж вам не дозволяет. Шлях широкий, всем места хватит. — И сразу же к Кузьме, строже: — Пошли поскорее, некогда лясы точить. День на дворе.

— Так я же молчу, — с напускной обидой откликнулся парень и, плетясь вразвалочку за атаманом, вдруг затянул:


Гей, та сiрii воли, сiрi, половii,

Та ой чого ж ви та помарнi-гi-ли?


Он насмешливо посмотрел сверху на молчаливого Никифора, который со степенным видом шел рядом.


Та нас хозяiн не жалi-гi-е.


— Вот уж неугомонный хлопец, — покачал головой старый чумак, — не умеет держать язык на привязи! А от Никифорова воза доносилось:


Як у Крим iде, та швидко гонить,

А з Криму йде, та важко бере...


VIII

На ночлег остановились рано, солнце еще и горизонта не коснулось. Поставили возы на обочине дороги, выпрягли волов и, стреножив их, сразу же занялись приготовлением ужина. Толкли чеснок с хлебом и солью, готовя саламату, варили постный кулеш. Предвечерье стояло тихое, погожее. Земля еще держала скупое тепло ясного осеннего дня. Утомленные чумаки располагались на тороках, на охапках соломы возле костров, сосали трубки, негромко переговаривались.

— Идите к нам, — позвал Кузьма Андрея и Петра, которые присели в сторонке на траве со своими пожитками, — отведаете чумацкой затирухи. Наверное же, отродясь не ели? Жаль, горилки нет, а то бы веселее было.

— То-то я и вижу, что ты затосковал, — незлобиво поддел его старик.

— А чего же грустить? — сверкнул крапчатыми глазами Кузьма. — Мой вол занозу не схватит, потому что чужих погоняю. — И снова к беглецам: — Придвигайтесь, вместе теплее.

Чигрин и Бондаренко не стали упираться. Подсели к огню, положили к общему ужину хлеб и сало из Ярининого узелка. Но не успели они взяться за ложки, как долговязый Кузьма, все время вертевший чубатой головой, с удивлением сказал:

— А к нам вроде бы и еще гости.

Андрей посмотрел в ту сторону, куда показывал рукой Кузьма, и его словно бы какой-то тяжестью прижало к земле. По равнине, поднимая пыль, мчались шесть или семь всадников. Чигрин оглянулся. Вблизи глазу не за что зацепиться — ни перелеска, ни буерака. Равнина до самого окоема. А кони скачут — землю рвут копытами. Это было видно даже на изрядном расстоянии. Петро побледнел.

— Это по наши души... — прошептал еле слышно.

Чигрин потом долго еще будет вспоминать этот случай. Если бы не Кузьма, кто знает, как сложилась бы их судьба. Парень оказался находчивым. Он не медля вскочил на ноги, подбежал к ближайшему возу, сбросил на землю несколько мешков с солью, остальные раздвинул своими сильными руками так, что между ними: образовалась узкая, длинная щель.

— Влезай сюда! — крикнул более тонкому Петру, который все еще стоял на коленях, прикипев перепуганным взглядом к всадникам.

— Прячься, сынок, коли беда идет, — удивительно спокойным, рассудительным голосом посоветовал и старик.

И, возможно, именно его слова и вывели Петра из оцепенения. Через минуту он уже лежал на дне воза под тяжелой поклажей.

— А куда же тебя — метнулся туда-сюда горячим взглядом Кузьма, подскочив к Андрею, который и сам уже искал какого-то укрытия. — Надо же было остановиться на юру! — Он потормошил мешки на одном возу, на другом и растерянно посмотрел на Чигрина: — Разве с твоими плечами втиснуться в такую щель?

— Не суетись, — снова подал голос старик. — Пусть он лезет в мешок с бебехами, думаю, поместится.

Кузьма встрепенулся:

— Правильно! Куда ж ему еще. А увас, дядька Касьян, котелок варит!

Кузьма мигом развязал огромный рогожный мешок. В нем находились старые дерюги, изношенные свитки, другое имущество, на котором чумаки спали и которым накрывались во время ночлегов, вытащил из него бо́льшую половину содержимого, освобождая место.

— Ныряй! — приказал Андрею. — Тут будет мягче, чем твоему товарищу.

А всадники были уже совсем близко. Гнали коней изо всех сил. Могли и заметить, что творится в чумацком стане.

— Помогите, а то сам не осилю, — попросил Кузьма своих спутников, которые молча наблюдали за всем происходящим. Сообща они уложили мешок на воз, прикрыли рогожкой. Чигрин почувствовал, как кто-то из них еще и уселся ему на ноги.

Он не видел, как подскакали возбужденные преследователи, осаждая взмыленных коней. Услышал лишь топот, ругань и по приглушенным голосам узнал своего палача Грицюту и его юркого услужливого приспешника Равлика — пухленького, розовощекого, в самом деле похожего на улитку[32], высунувшуюся из раковины. Собственно, только их и было слышно. Другие молчали, готовые выполнить любой приказ хмурого панского коновода, допытывавшегося, не видел ли кто беглецов пана Шидловского.

Дядьки гудели, но, видно, Грицюта так и не услышал от них ничего утешительного, потому что еще сильнее бранился, угрожал кому-то.

— Кто здесь у вас старшо́й? — глухо прозвучало почти над головой Андрея. — Атаман где?!

— Ну да, где атаман, почему он прячется? — послышался и гундосый голос Равлика.

— Раз мы не видели, стало быть, и он не видел, — вмешался в разговор Кузьма. — Да и никаких беглецов здесь не было. Разве для них лесов мало?

— А тебя не спрашивают, злыдень! — вызверился Грицюта. — Самого, наверное, разыскивают, так мы поможем, пойдешь в другую сторону.

— Чего пристаешь к хлопцу, это мой погонщик, — вмешался Касьян.

— Все вы одним миром мазаны, — прогудело, точно из пустой бочки. — Мигом разбросаем ваши вонючие возы!

— Ты кто такой? Какое право имеешь распоряжаться здесь? — прервал его кто-то твердым, хотя и негромким голосом.

Чигрин сначала не разобрал кто. Почувствовал лишь, как возле возов неожиданно умолкли. Напряг слух — ни звука, словно вымерло все в один миг. Но вдруг словно бы кто-то закашлялся, хрипло, со стоном. И тут Андрей уже не мог ошибиться. Хохотал Грицюта. Было в этом утробном хохоте что-то, напоминавшее Велигуру. Даже старое тряпье над головой не приглушало это ощущение.

— Грах-грах-грах, — бамкало, как в надтреснутый колокол. — Вот уж рассмешил. Какой-то недомерок, а тоже строит из себя... грах... каз... — Последнее слово будто застряло у него в горле.

Андрей услышал, как там, между возами, что-то звякнуло, потом затопало и сразу же сорвалось испуганное:

— Э-э, опомнись! Что ты делаешь? Хлопцы, чего же вы стоите? Держите его, он же бешеный! Еще убьет меня!!!

Чигрин и дыхание затаил. Прислушивался к поднявшемуся в лагере шуму и не понимал, что случилось, кто так напугал Грицюту? «Неужели Никифор? — терялся в догадках. — Ведь Грицюта бросил издевательское «недомерок»...»

А на шляху гудело. И в переплетении сердитых, грубых, возмущенных, насмешливых, язвительных голосов Андрей уловил конский топот. Кто-то громко засмеялся, раздался свист. «Не иначе — Кузьма», — подумал Чигрин. И когда топот, постепенно отдаляясь, совсем стих, никак не мог поверить, что беда миновала, что можно наконец покинуть свое душное укрытие.

— Ты еще живой? — послышалось извне, и сразу свободнее стало в ногах. Андрей выбрался из мешка и увидел Кузьму, веснушчатое лицо которого прямо-таки сияло от удовольствия. Рядом разминал занемевшие ноги Петро.

— Ну что, нанюхался пыли? — захохотал Кузьма. — Ничего, теперь по духу чумаков узнавать будешь. — Он перевел взгляд на горизонт. — Посмотри, аж пыль поднялась. Никифор проучил их как следует.

— Это он?! — вырвалось у Чигрина.

— А кто ж еще? Атаман, хотя и низенький, ха-ха-ха!

— Ты дохохочешься, — предостерег Касьян. — Он намнет тебе бока за зубоскальство. — И, обращаясь к Андрею с Петром, закончил: — Вола одной рукой на землю валит. Невероятная сила у человека, вот только ростом мал.

Кузьма перестал смеяться, слушал, что говорит Касьян.

— Я и сам насмерть перепугался, — сказал он, — когда тот болван обозвал Никифора недомерком. Видели бы вы, что с атаманом стряслось! Сам на себя сделался непохожим. Выхватил шкворень и, клянусь богом, — забожился Кузьма, — проломил бы череп обидчику. Хорошо, что ноги у того оказались быстрыми.

— А что ж остальные? Их пятеро или сколько там было? — спросил Андрей.

— Застыли на месте. Как вкопанные. На Никифора ж страшно смотреть было. Куда уж там подступать к нему.

— Вот и прикуси язык. Нечего насмехаться, — посоветовал старик.

— А если мне весело, — осклабился Кузьма. — Таких гостей спровадили! — кивнул на запад, куда поскакали всадники. — Таких гостей! Жаль, кулеш остыл, а в животе ежи толкутся.

Он подбросил в костер, что уже угасал, сухих веток, кизяка, раздул огонь и, помешивая выщербленной ложкой в горшке, начал потихоньку напевать:


Сип солi, яка буде,

А вже чумак iсти буде!


Чумаки, которые после всего, что случилось, понуро сидели возле своих возов, подняли головы, заулыбались. Кто-то даже поддержал парня:


Чумак таки iсти буде!


А он, подбодренный, начал еще и пританцовывать в такт песне, размахивая густым огненным чубом.


Наварила лободи,

Та й без солi, без води.

З рака смальцю натопила

Та й вечерю посмачила.

Ой гоп, гоп...


— Уймешься ли ты сегодня? — посмотрел на него голубыми глазами Касьян. — Ночь вон идет, а на рассвете запрягать.

— Где еще тот рассвет, — отмахнулся Кузьма, — а кулеш вот дымится. Садитесь, хлопцы, повечеряем.


IX

Когда все уже улеглись и между возами стих людской гомон, к Андрею и Петру, которые тоже располагались на ночлег, тихо подошел Никифор. Молча присел на охапку сухого бурьяна, собранного по обочинам дороги.

— Земля уже холодная, — объяснил Андрей.

— Да уж не лежанка, — буркнул Никифор. — До утра и пальцы от холода зайдутся. — Достал из-за пазухи большую прокуренную трубку, повертел ее в руках. — Но вы не ждите, пока рассвет наступит. Подремите малость и идите себе с богом.

Говорил медленно, будто выдавливал из себя каждое слово. И Андрей почувствовал, как нелегко этому гордому человеку прогонять их после недавнего спасения. Хотел утешить атамана, что не задержатся в лагере, ведь и сами понимают, какую беду могут накликать, но его неожиданно опередил Петро:

— Извините, дядька Никифор, что мы причинили вам такую мороку. Если бы не вы... Знаете, что это были за люди?

— А мне все равно. Доехать бы при теплой погоде, пока дожди еще не ударили. Вот моя забота. — Он помолчал, сосредоточенно накладывая табак из кожаного кисета в трубку. — Вам лучше бы подальше держаться от шляхов, к Днепру поближе. Там много всякого люда шатается... А, леший бы его взял, огниво забыл, — сказал досадливо. — Пойду. — И, поднявшись на короткие, дебелые ноги, покатился к своему возу.

«Спасибо и за это, — подумал Чигрин. — Могли бы и не морочиться с нами, выдать обоих Грицюте, и все. А они, вишь, спрятали, не побоялись, хотя и знали, чем это угрожает». Он сам был свидетелем, как чуть было не замордовали насмерть панского мельника, который укрывал в мельнице на Самаре беглого крестьянина из Чернечьего. Лучше и не вспоминать.

— Никифора можно понять, — начал размышлять вслух. — Дома ж, наверное, ждут не дождутся, а тут ему из-за каких-то беглецов терпи, жди, пока Шидловский вторично спустит собак с привязи.

Петро молчал. Лежал на спине с закрытыми глазами. Спал или только делал вид, что спит, Андрей не стал его беспокоить. Тоже прилег на жесткую постель из бурьяна. Маленькие колючие звезды вздрогнули и начали падать. Он, казалось, уже мог дотянуться до них рукой, но не в силах был даже пальцем пошевелить. Смотрел в глубокую бездну неба и чувствовал, как его окутывает убаюкивающая волна сна...

Проснулся будто от какого-то толчка и сразу же вспомнил вчерашний разговор с Никифором. На востоке еще не разгорался небосвод, но небо начало сереть. «Самое время в дорогу, пока атаманов петух не разбудил лагерь», — подумал, ища глазами товарища. Петро сидел рядом с Касьяном и вел с ним тихую беседу. На возе, укутавшись почти с головой в старье, богатырским сном храпел Кузьма. Андрей подошел к ним.

— И тебе не спится? — спросил Касьян.

— Попробуй усни при таком «громе», — отшутился Чигрин, заглядывая в воз.

— Ни холод его не берет, ни мухи не кусают, — поддержал его старик.

— Хороший у вас погонщик, — сказал Андрей проникновенно и обернулся к Петру: — Давай попрощаемся с ним? Уходим ведь.

— Не будите его, — вмешался Касьян, — если узнает, что вы покидаете нас, всех поднимет на ноги. А зачем вам этот шум? Я ему сам расскажу.

— Ваша правда, — согласился Андрей. — Славный парень! Да, может, еще и повстречаемся когда-нибудь.

— Чего не бывает, — кивнул старик, — свет широкий, но дороги в нем пересекаются. Случится, и наши сойдутся.

— Будем надеяться, а вам низко кланяемся за добро, и не поминайте лихом.

Они попрощались и тихо, пока чумаки досматривали последние сны, тронулись в путь.

Сначала придерживались дороги, а когда развиднелось и вдали появилась темная стена леса, пошли напрямик к нему. Сон снял усталость, утренняя свежесть придавала сил, и они быстро одолели изрядное расстояние.

Сосновый бор рос на возвышении, а слева в долине раскинулось небольшое село или хуторок — с десяток соломенных крыш, над которыми курчавились развесистые вербы, пряча в своей зелени приземистые хатки. Песчаной дорогой, огибавшей лес, в село направлялись двое: худой, с изнуренным, болезненным лицом и редкой седеющей бородкой мужчина и девочка лет двенадцати. Шли они, судя по всему, не один день, потому что и одежда на них износилась, и обувка еле держалась на веревках.

— И тут, вишь, не безлюдье, — сказал Андрей, останавливаясь у дороги.

— Нищие, видать, — ответил Петро.

Мужчина посмотрел в их сторону слезящимися глазами, выставил вперед костлявую, аж прозрачную в запястье руку и, двигаясь словно бы на ощупь, затянул:

— Пода-ай-те, Христа ради, сироте несчастной, страннику бесприютному-у... и вам возда-а...

— Не надо, дедуня, — дернула его за рукав девочка. — Мы не в селе.

— А кто ж это гутарит? — остановился он.

— Прохожие, — потупила глаза девочка, застеснявшись незнакомцев, которые тоже остановились.

— Прохожие... Вот оно что. А я завел, как на паперти, — сокрушенно покачал головой мужчина. — Начисто слепнуть стал. Маячит что-то перед глазами. Простите, — низко поклонился он.

— Просить у людей не грех, — успокоил его Андрей и спросил: — Издалека идете?

— Уже и счет дням потеряли. Из-за Волчьей. — Мужчина положил обе руки на посох, уперся в них бородкой. — Беда у нас. Великая суша летом стояла. Моровица в село зашла. Ее отца-мать и двух старшеньких похоронили. А нас бог миловал. — Он еще сильнее сгорбился на палке. — Лучше бы меня убрал, а их оставил. Но кто же знает, какая у кого доля. Стало быть, не наступило время. Вот и побираемся. Если хватит сил — дойдем до Киева. Хочу помолиться в Лавре святым мощам за покойных детей и внуков своих.

Девочка, молча слушавшая старика, вдруг побледнела, задрожала всем телом, словно от холода, и, хватая ртом воздух, осела на песок.

— Что с тобой?! — кинулся к ней Петро.

— Не трогайте ее, — спокойно, будто ничего не случилось, сказал старик, склоняясь над девочкой. — Это ее колдунья сглазила. Успокойся, внученька, помощница моя, сейчас все пройдет, отлетит, развеется... Я умею заговаривать колдовство, — поднял он невидящие глаза на Петра, стоявшего рядом с растерянным видом. Затем опустился на колени, положил руку девочке на голову и, слегка поглаживая ее, зашамкал беззубым ртом: — Сглаз малый, большой, мужской, женский, дедов, бабкин, иди себе с печи с дымом, из хаты — с пылью, со двора с ветром. Иди себе на камьши, на болота, на безвестные места, где ветер не веет, где солнце не греет, где мир крещеный не ходит, где петухи не поют, где кони не ржут, где собаки не лают. Там тебя ждут, там тебя стерегут, там тебе лежать, там тебе и ростки пускать.

Девочка, прижавшись к старику, успокаивалась, перестала дрожать. На ее бледное лицо вернулся румянец. Она сидела с закрытыми глазами, будто дремала, а старик снова повернул к Петру выстраданное лицо, объяснил:

— Это одна барыня сглазила... Из села Гупаливка, возле Нехворощанского монастыря. Змея-а-а. Просили милостыню в ее экономии, она и кинула недобрым глазом на мою внученьку. Потребовала ее к себе в прислуги. Силой хотела отнять у меня. Лукийка вырывалась, потому что барыня страшной ей показалась, говорила, точно кнутом стегала... Не знаю, как и ноги вынесли из этой экономии. От одной беды избавились, так другая упала на нашу голову, — погладил девочку.

Она пошевельнулась, открыла глаза.

— Дедуня, почему мы сидим?

— А куда нам спешить? Вот с людьми гутарим. Отдохни малость, дорога у нас далекая.

— Я не устала, — слабеньким голосом ответила девочка. Она встала, осмотрелась. — Пошли, вон и село уже совсем близко.

— Село? — глухо переспросил дед. — Тогда пойдем. Может, хлебцем разживемся на обед. — Опершись на палку, выпрямился, повернул голову в сторону Андрея и Петра: — Прощевайте. Пусть лихо не повстречается вам в дороге. А мы пойдем дальше.

— Подождите, — остановил их Петро. Он торопливо достал из узелка краюху хлеба, оставшуюся у них, разломил ее пополам и протянул одну половинку девочке: — Возьми.

— Спасибо, — застеснялась она.

— Что это? — щурясь, спросил дед.

— Хлебом дядечка поделился.

— Хлебом?! Кланяйся ему, внученька, до самой земли кланяйся, — зашептал он, будто боялся, что Петро куда-нибудь исчезнет. — Да хранит тебя бог, человече добрый, — склонил седую, взлохмаченную голову.

Девочка тоже поклонилась и, взяв деда за руку, повела по узенькой тропинке в село.

Чигрин подошел к сосне, росшей у самой дороги, сел на сухую хвою возле ствола, с наслаждением вдохнул терпкий, насыщенный хвойными запахами воздух, подставил лицо солнцу, которое уже поднялось над лесом.

— Пожалей ноги, им еще работы хватит, — сказал товарищу, который все еще стоял, провожая взглядом старика и его внучку.

Петро кивнул, молча опустился рядом. Чигрин не мог не заметить того, что в последнее время творилось с его другом Петром Бондаренко. С тех пор как они бежали из экономии, на его лице ни разу не появилась улыбка. Доброжелательный, мягкий по своему характеру, Петро как-то неожиданно замкнулся, посуровел, а его глаза наполнились такой печалью, что Андрею порой становилось не по себе.

— Что с тобой? — спросил сочувственно. — Не заболел ли?

— Бог миловал, — ответил Петро, — на здоровье не жалуюсь. — И сразу повернулся всей фигурой к Чигрину. — Давно хотел поговорить с тобой, да все как-то не выпадало.

— Говори, — насторожился Андрей, чувствуя, как у товарища от волнения прерывается голос.

— Я... скажу. Только давай условимся: ты не станешь осуждать меня. И поддевать не будешь... Я все обдумал. Все как есть.

— Да говори уж, не тяни, — не выдержал Чигрин.

Петро встал, внимательно посмотрел на него.

— Знаешь что, мы должны расстаться.

Если бы в этот миг перед ним неожиданно вырос Грицюта или даже сам Велигура, Андрей, вероятно, не так оторопел бы, как от услышанного.

— Ты, наверное, друже, сегодня плохо спал, — попытался отшутиться.

— Совсем не спал, да не в этом дело, — ответил Петро. — Послушай лучше: более близкого и родного, чем ты, у меня никого нет на свете. Ты знаешь об этом. И только тебе одному я могу сказать все, что надумал, что жжет и гнетет мою душу. Верю, ты поймешь, потому что, хотя и трудно мне решаться на такой шаг, другого выхода я не вижу.

— Какого выхода? Что-то я не пойму, — растерянно сказал Чигрин.

— Все поймешь, все скажу тебе, друг мой дорогой... Надумал я, Андрей, идти в Киев, в монастырь.

Чигрина будто кто в спину толкнул. Он резко подался вперед.

— Куда! К этим святошам, к этим бездельникам?! Что за шутки с самого утра?

Петро снова сел на хвою.

— Я не шучу, а правду говорю, Андрей. — Глаза его словно испепелились от какого-то невидимого огня. — Разве не видишь ты, что творится кругом, сколько жестокости, зла среди людей?

— А разве зла станет меньше, когда ты запрешься в с... монашеской келье? — Чигрин чуть было не выпалил «смердящей», но вовремя прикусил язык — зачем бередить и без того ранимую душу Петра.

— Знаю, что не уменьшится, но хотя бы не буду видеть всех страданий людских, буду молиться за несчастных.

— А то без тебя некому! — Андрей почувствовал, как нарастает, подступает к горлу горячая волна протеста. Подавлял его в себе, старался говорить спокойно, однако в голосе невольно прорывалось недовольство.

— Не сердись, — мягко коснулся его руки Петро. — Мы ведь всегда понимали друг друга. Сколько увидели и пережили за долгие годы! Пойми и теперь, — зрачки его глаз расширились, потемнели, — не могу я уже дальше терпеть надругательство. Нет больше мо́чи! Ты знаешь: я никогда не жаловался, не привередничал. Все думал: ну, свела судьба с жестокими людьми, сведет когда-нибудь и с добрыми, не может быть иначе. А выходит, ошибался. Нет добра на этом свете. Исчезло оно.

— Там ты его найдешь. В монастыре, — мрачно сказал Андрей и, вдруг вскочив на ноги, навис над товарищем. — Слушай! Плюнь ты на все! Радуйся, что вырвался на свободу, и не мучай себя, не грызи. И так до черта мучителей развелось. Вставай лучше, да пойдем к Днепру, пока день впереди. А там махнем до самого моря, на рыбацкие тони под Кинбурн. Османцев же вытурили из крепости. Там уже никто нас не достанет. Слышишь?

Петро сидел потупившись и, когда Чигрин умолк, ожидая ответа, поднял на него пригасшие, полные грусти глаза.

— Нет, Андрей, — сокрушенно покачал он головой, — не смогу я. Боюсь, да и опостылело уже. Одна теперь у меня дорога. Другой не одолею. — Он выпрямился, заглянул Чигрину в глаза. — А ты... сходи к морю. Сделай, как душа велит. Только прошу, как брата: не гневайся, не держи зла. Поверь, мне и самому горько.

Андрей слушал, и отчаяние заползало ему в душу. Не сомневался в искренности товарища, знал, как близко принимал он к сердцу все боли и огорчения, причиненные не только ему, но и другим, как страдает всегда от произвола и несправедливости. Знал, понимал, но какая-то непокорная сила бунтовала в нем, не позволяла мириться с услышанным. Изо всех сил старался уговорить друга не делать глупостей, выбросить из головы мрачные мысли, но его слова не могли переубедить Петра Бондаренко.

Прощались на сельской околице. Петро молча обнял Андрея, вытер ладонью глаза и, ссутулившись, пошел к крайнему двору, видневшемуся из-за деревьев. Надеялся увидеть деда с внучкой, чтобы вместе с ними отправиться в дальний путь.

Подавленный всем происшедшим, Андрей, будто в кошмарном сне, миновал село, пошел куда глаза глядят...

На следующий день он уже был на берегу Днепра. Могучая река с приглушенным клекотом несла на юг, в степи его детства, к морю, прохладные осенние воды. И чем дольше стоял Андрей над этим неудержимым течением, тем больше спокойствия вливалось в его грудь. И уже завтрашний день не казался таким беспросветным, как после разлуки с товарищем...


Загрузка...