Девушка из Заречья Перевод А. Беставашвили

Дождь идет?

— Идет, сударь.

Гоча вздохнул, вынул из серебряного портсигара папиросу, стал разминать ее и тут же вспомнил давешний зарок не курить натощак. Он положил папиросу обратно и уставился на девушку — она растапливала кафельную печку.

За окном занималось дождливое утро, и в комнате еще не рассеялся ночной сумрак, но Гаянэ сразу почувствовала: затихший в постели хозяин не сводит с нее глаз.

Она смутилась. С трудом открыла дверцу, чтобы забросить в печь уголь. Каждое движение было неуклюжим и скованным, словно руки и ноги у нее онемели. Такое случалось с Гаянэ всякий раз, когда на нее смотрел хозяин. Гоча замечал это, и было похоже, что смущение девушки развлекало его. В душе он посмеивался, когда вконец растерянная Гаянэ не могла найти двери или едва не роняла из рук стакан с чаем.

— Гости давно разошлись?

— Генерал и ваш помощник только сейчас ушли.

— А я что-то быстро опьянел! Скажи мадам Оленьке, чтобы сварила мне кофе.

Гаянэ подхватила таз с золой и мгновенно исчезла. Попробуй пойми: спешила она избавиться от назойливого взгляда Гочи или торопилась выполнить его поручение. «Из-за этой девчонки я совсем рассудка лишился. Перед самим собой стыдно, такая чушь иной раз в голову лезет!» — неожиданно признался себе Гоча.

Он сунул ноги в шлепанцы и подошел к окну. Протер ладонью запотевшее стекло. Бедно одетые женщины, которые, зябко кутаясь в шали, переходили грязную мостовую, напомнили Гоче Калмахелидзе холодный мрачный коридор его министерства. Это порядком испортило ему настроение. Несмотря на то что из приемной товарища министра вынесли все стулья, жалобщиков и просителей не становилось меньше. Женщины-татарки с самого утра располагались прямо на полу. Они пытались унять своих младенцев, всовывая им в орущие рты высохшую грудь, и не двигались с места вплоть до окончания рабочего дня. Хмурые мужчины слонялись по коридору, время от времени приваливаясь к стене и глядя остекленелым от долгого ожидания взором на обитую кожей дверь. Эта картина отбивала у Гочи Калмахелидзе всякое желание идти на службу. И зима, как назло, выдалась — хуже не придумаешь. Хоть бы потеплело немного, чтобы эти несчастные бедняки согрелись наконец и перестали осаждать кабинет товарища министра снабжения.

Лукавый март вильнул хвостом: бесконечный снег с дождем пополам замучил тифлисцев. В городе не купишь ни угля, ни вязанки дров. Казалось, в колхидских лесах бук и ольха вовек не переведутся, но железнодорожное начальство умудрилось где-то в Шамхоре затерять набитые топливом товарные вагоны, и в результате ни дров, ни ткибульского угля. С утра до вечера в на-сквозь промерзшем министерстве только и слышно чихание да кашель.

Бутылка керосина стоила полмиллиона рублей. Раньше в пекарне можно было купить хотя бы кукурузную лепешку — чади, обжаренную в постном масле. Но теперь и этого не стало. До нового хлеба было еще, ох, как далеко, а закрома Грузии были выскоблены начисто. Министерство снабжения закупило в Румынии большую партию кукурузы. Когда зерно привезли в Батуми, выяснилось, что оно червивое. Мука для выпечки не годилась. Говорили, что на этом деле кое-кто нагрел руки… Так или иначе, в тот год неслыханно поднялись в цене дикая груша — панта, крапива, портулак и еще всякая зелень, которую собирали мальчишки и девчонки в нагорных лесах. Министерству снабжения покоя не стало от рабочих делегаций. Шли представители от железнодорожных мастерских, от табачной фабрики, от ортачальских кожевников, печатников… Товарищу министра Гоче Калмахелидзе приходилось соловьем разливаться, чтобы как-нибудь успокоить терзаемых нуждой людей.

Гоча Калмахелидзе был сыном кутаисского лесопромышленника. С детства он привык к роскоши и любил, когда его окружали сытые, обеспеченные люди, любезная беседа, крахмальные воротнички, шарканье шевровых сапог по зеркальному паркету. Поэтому Гоче Калмахелидзе тягостно было общение с этим всегда недовольным народом. Да еще в дождливую погоду.

Что ни говори, но эти бедные люди выглядели особенно жалкими в ненастные дни. Они приносили с собой запах сырости и грязной одежды, и стоило им войти, как тотчас пропадало ощущение покоя и уюта в кабинете товарища министра. Каким непрочным и зыбким казалось тогда Гоче его благополучие.

Он отошел от окна и остановился посреди комнаты, сосредоточенно потирая лоб, словно пытаясь что-то вспомнить. Из гостиной доносился звон посуды. Накануне у Гочи был званый ужин. «Большую честь мне оказали, ничего не скажешь…» Кого пригласил, все пришли: члены Учредительного собрания Бидзина Чхеидзе и Ражден Гомартели, командир особого отряда Меки Кедия, редактор газеты «Эртоба» Силия Лашхи, начальник метехской тюрьмы Дудэ Кванталиани, министр снабжения Леван Беридзе — «мой министр», как любовно величал его Гоча. Весьма почтенная публика собралась вчера в розовой гостиной.

Гоча подошел к печке и, ощутив под рукой еще не согревшийся кафель, недовольно поежился. Он улегся снова в постель и сразу вспомнил вчерашнюю пирушку. «Восхитительные голоса у сестер Церетели! А как кстати явились ортачальские рыбаки! Молодцы! Бросили на стол живую рыбу в тот момент, когда тамада провозгласил тост в честь моего министра. Одна рыба скользнула в подол Бабули Абхазава… То-то смеху было и шуток!»

Гаянэ принесла кофе. Вошла мягко, бесшумно. Пока не поставила чашку возле кровати, Гоча и не заметил, что она в комнате. Горячий кофе подбодрил его.

— Дай бог тебе здоровья, моя Гаянэ! — воскликнул он.

Гаянэ щипцами поворошила в печке уголь и собралась уже выйти из кабинета, как хозяин остановил ее:

— Постой, Гаянэ! У меня папиросы кончились. Набей гильзы.

— Я вчера целую коробку спрятала, — Гаянэ кивнула в сторону книжного шкафа, где Гоча устроил тайник для «запретных плодов».

— Пусто там! Гости ничего не оставили! — соврал Гоча, желая подольше задержать Гаянэ в комнате.

Ему было приятно присутствие этой красивой девушки. Он вполне невинно, как ему казалось, любовался ее юной прелестью. Правда, руки у Гаянэ от постоянных стирок красные, и кожа на них всегда сморщенная, будто ошпаренная, и, случалось, она приносила с собой из кухни запах перегорелого масла, но все-таки…

Это «все-таки» было границей, которую Гоча не преступал даже мысленно. Не к лицу это мужчине его возраста, отцу двух дочерей на выданье…

В последнее время Гоча стал жаловаться на сердце. «Пока поднимусь на третий этаж, три раза останавливаюсь, чтобы дух перевести!» — говорил он. Именно поэтому мадам Оленька резко ограничила дозу табака и спиртного в дневном рационе товарища министра: пять папирос и рюмка коньяку. Разумеется, Гоча этим не удовлетворялся. Он доверился Гаянэ и устроил в книжном шкафу маленький склад «запретных плодов». Потихоньку потягивал коньяк и жадно курил.

Самая незначительная тайна очень быстро сближает людей. Гаянэ гордилась оказанным ей доверием — приняла на себя роль хозяйки подпольного склада, хотя многозначительные взгляды и намеки Гочи порой пугали ее и настораживали.

Поведение Гочи не осталось незамеченным и мадам Оленькой. Один или два раза она перехватила взгляд, которым ее супруг следил за хлопотавшей в кабинете Гаянэ. «Что-то глазки у вас подозрительно блестят, мой друг», — подумала мадам Оленька. В самом деле, если бы не этот блеск в глазах мужа, она бы и не заметила, как худенькая девчушка за каких-то два года преврати-лась в девушку на выданье и так налилась, что платье на крутых бедрах вот-вот треснет по швам.

«Ишь как разнесло ее, негодницу», — обозлилась мадам Оленька, и с того дня сама потеряла покой и Гаянэ донимала придирками. Она словом не обмолвилась о своей ревности, но избавиться от нее уже не смогла. С той поры как Гоча Калмахелидзе стал большим человеком, у Оленьки объявилась тысяча забот. Супругу товарища министра часто приглашали на благотворительные спектакли, просили быть хозяйкой на лотереях-аллегри, ей иногда приходилось целыми днями разъезжать по городу. Мадам Оленька с большим удовольствием занималась всеми этими делами. Министерский экипаж в последнее время целиком был к услугам мадам Оленьки. Ведь светская женщина, к тому же занятая общественной деятельностью, должна поспеть всюду, чтобы создать впечатление, что без нее ни в каком деле обойтись невозможно.

Вот, к примеру, один листок записной книжки мадам Оленьки: «14 апреля. В понедельник, в одиннадцать часов, заседание комитета помощи семьям погибших воинов. Вечером — попросить фабриканта Адельханова пожертвовать какую-нибудь безделушку для аукциона.

Вторник. Раздача подарков инвалидам войны в госпитале, прием в германском посольстве.

Среда. Выборы председательницы женского благотворительного общества в грузинском клубе. После обеда — осмотр бараков для беженцев на Мадатовском острове.

В четверг утром — драматический кружок. Пятница — раздать ученикам старших классов кружки для сбора пожертвований (проследить, чтоб Кетино сидела дома)…»

По субботам и воскресеньям Оленька принимала у себя близких друзей, общественных деятелей, сотрудников министерства… Приемы эти проходили по раз и навсегда заведенному порядку: преферанс, ужин и бесконечные споры и дискуссии о внешней политике «независимой» Грузии, о последнем меморандуме Гегечкори в Лиге наций, о гражданской войне в России, о наглых турецких генералах, которые самым бесстыдным образом перекраивали по своему усмотрению границы Грузии.

«Ангел-хранитель наш идет!» — говорили инвалиды, когда в затхлой, госпитальной палате появлялась стройная, красивая, нарядно одетая мадам Оленька с волосами, чуть посеребренными сединой. Она скользила по тесному проходу, шелестя юбками, не глядя, раздавала тощие пакеты и исчезала так же быстро, как и появлялась.

О, как любила мадам Оленька вручать подарки и пожертвования! Правда, зачастую она сама не знала, что лежит в пакетах. Однажды второпях перепутала и раздала инвалидам женские поношенные кофты и чулки. Но это, конечно, мелочь. Мадам Оленька преследовала одну-единственную цель: чтобы при раздаче подарков присутствовало как можно больше народу и чтобы слава о ней пошла по всему городу — ну что за беззаветная общественная деятельница наша мадам Калмахелидзе!

Оленька знала и умела все понемногу: играла на рояле, пела, болтала по-французски, вязала, вышивала гладью. Во время мировой войны, когда Гоча сидел в метехской тюрьме, она окончила бухгалтерские курсы и служила в акцизном управлении. Однако свое истинное призвание мадам Оленька обрела в грузинском клубе, когда ее в первый раз попросили быть хозяйкой лотереи-аллегри. В тот вечер она так дорого продала самую простую стеклянную вазу, что члены комиссии не уставали целовать ей ручки и на другой же день ввели в состав правления клуба. Никто не мог быстрее мадам Оленьки распространить дорогие билеты или собрать пожертвования.

— Боже мой, как я устала! Экипаж пришлось одолжить председателю, а самой пешком обойти все Сололаки! — пожаловалась однажды мужу мадам Оленька, бросаясь в кресло и бессильно раскинув руки.

— Зачем ты надрывалась? Могла бы подождать до завтра.

— До завтра? — воскликнула Оленька. — А как же мои сироты? Мои инвалиды?

Она всегда говорила «мои сироты, мои инвалиды», хотя не знала, кто в конце концов излечился, а кто отправился к праотцам.

На заседаниях мадам Оленька любила повторять: мы затем и совершили революцию, чтобы женщина могла вырваться из кухни и занять достойное место в жизни. Сама-то она освободилась от кухни и развернула крылья, зато все домашние заботы взвалила на двух служанок.

Кто сосчитает, в каких только обществах и комитетах не состояла супруга Гочи Калмахелидзе? Она с ног сбивалась, чтобы прослыть неутомимой общественницей. Но теперь положение изменилось. Под предлогом плохого самочувствия мадам Оленька все чаще оставалась дома. А когда Гоча не ходил в министерство, ее и палкой на улицу. не выгонишь. Ей казалось: останься Гоча наедине с Гаянэ, произойдет что-то ужасное. Воображение ревнивой женщины не имело пределов. Она с такой ясностью представляла себе, как Гоча обнимает служанку, что бедной мадам Оленьке приходилось успокаивать себя сердечными каплями. Она явственно слышала любовные слова, которые нашептывал ее муж этой бесстыжей девке, те самые слова, которые он когда-то говорил ей.

Бывало, взглянет утром мадам Оленька на свежую, розовую после сна Гаянэ, и на весь день у нее портится настроение.

— Чего выставила свои груди напоказ! Видишь же, не умещаешься в этом платье — разнесло тебя, как корову. Переоденься сейчас же! — Мадам Оленька бросила Гаянэ свой старый халат.

На пасху старшая дочь Оленьки подарила прислуге старое платье. Гаянэ хотела его перешить, потому что оно было ей велико, но мадам Оленька не разрешила: хочешь — надевай такое, нет — совсем не получишь. Ревнивица-хозяйка все силы прилагала, чтобы скрыть чары этой девушки под неуклюжей одеждой с чужого плеча.

Жарким летом, когда скопившийся зной, кажется, так и кипит в каменном котле Тифлиса, Гаянэ не снимает закрытой кофты с длинными рукавами, она даже воротника расстегнуть не смеет, чтобы не заглядывался хозяин на ее белую шею и плечи.

«Выгоню — и дело с концом!» — решает мадам Оленька, хотя прекрасно знает, что не сделает этого. В позапрошлом году, до того, как в доме появилась Гаянэ, мадам Оленьке пришлось переменить пять служанок. Одна не умела готовить, вторая готовила, но была такая неряха, что все брезговали ее стряпней, третья оказалась на редкость неуклюжей, все у нее из рук валилось. Мадам Оленька дрожала от страха — того и гляди, эта растяпа наткнется на что-нибудь и разобьет. Четвертая была нечиста на руку: «Я уже не говорю о сахаре и орехах, она даже кислого ткемали в доме не оставила!»

Тихая, безответная и понятливая Гаянэ прямо с неба свалилась. Чего только не умела она в свои семнадцать лет! Когда она появилась в семье Калмахелидзе, мадам Оленька наконец свободно вздохнула. Ни замечаний, ни объяснений этой девушке не приходилось повторять дважды. А как держит себя, просто диву даешься. За любой стол сажай — не осрамит. Обедает — никогда не поймешь, что у нее во рту, кусок мяса или просто воздух, ни малейшего звука не услышишь. А с ножом и вилкой управляется словно барышня из Сололаки. Никогда не скажешь, что она дочь простого грузчика из Заречья.

Неужели выгнать такую хорошую прислугу только из-за того, что выживший из ума хозяин пялит на нее глаза?

С первого же дня Гаянэ Майсурадзе всем пришлась по душе в доме Гочи Калмахелидзе. Особенно отцу Гочи. Она сразу завоевала сердце тоскующего по своему милому Кутаиси старика, и он привык к внимательной, заботливой девушке, словно к родной дочери. Только Цицино, старшая дочь Оленьки, засидевшаяся в девках, невзлюбила красивую служанку, рядом с которой она, Цицино, казалась засохшим в вазе цветком, — бывает, поставят гвоздику в хрустальную вазу, а воду налить забудут. От Цицино Гаянэ покоя не было: одно принеси, другое унеси! То и дело раздавался ее пронзительный голос. Хорошо еще, после нового года по городу разнесся слух, что Гоча Калмахелидзе получит портфель министра торговли. На другой же день об увядшей гвоздике вспомнили свахи.

И без того несладко жилось Гаянэ, а теперь еще мадам Оленька стала к ней придираться.

«За что? Чем я ей не угодила?» — терялась в догадках бесхитростная девушка. Стараясь смягчить сердце хозяйки, Гаянэ работала не покладая рук. Всем в глаза заглядывала, только бы уважить. Но ее старательность лишь усиливала подозрения мадам Оленьки. В испуганных глазах Гаянэ ей виделось совсем другое, и она не давала несчастной вздохнуть. Когда Гоча был дома, она заставляла девушку гладить или шить на кухне, чтобы бессовестный муж не глазел на служанку. Более ничем не выказывала пока своей ревности мадам Оленька. И при муже словом не обмолвилась, и от других скрывала. Боже упаси, чтобы кто-нибудь узнал, что она, урожденная Микеладзе, ревнует мужа к дочери безвестного грузчика.

В ночь перед новым годом произошло событие, после которого мадам Оленька окончательно и бесповоротно возненавидела свою служанку. Каждую субботу к дому Гочи Калмахелидзе подъезжала министерская коляска и увозила супругу товарища министра с прислугой в серную баню Гогило. Гаянэ купала хозяйку, расчесывала ей волосы, подстригала ногти на ногах.

Пока мадам Оленька одевалась и мазала губы в предбаннике, Гаянэ успевала наскоро вымыться. В бане, наполненной густым паром, мадам Оленька ни разу не видела Гаянэ голой. Стыдливая девушка всегда оставалась в короткой рубашке. В тот вечер Оленька заставила Гаянэ снять рубашку и, увидев ее ослепительно белое, молодое тело, пожелтела от злости.

«Не только дурака Гочу, но и самого господа бога эта девка совратит!» На какое-то мгновение ею овладела дикая мысль, от которой она вся задрожала:

«Возьму ведро и размозжу ей голову! Убью! Задушу!» Гаянэ показалось, что хозяйка ее окликнула, и она поспешила отозваться: не нужна ли, дескать, вам вода?

— Смерть мне нужна. Смерть! — простонала мадам Оленька и, не подпустив к себе Гаянэ, торопливо оделась и выскочила на воздух, чтобы немного успокоиться. Но страшная мысль, возникшая однажды, больше не покидала Оленьку.

«Из-за нее охладел ко мне Гоча», — решила она и мгновенно вспомнила все те ночи, когда муж молча отказывал ей в ласках и, повернувшись спиной, безмятежно засыпал.


Гаянэ села за ломберный столик, достала из ящика ларец с табаком и выложила бумажные гильзы.

— Убьет меня хозяйка, если увидит, что я делаю, — сказала она.

— Тогда пусть обоих убивает и вместе хоронит! — засмеялся Гоча.

— Вчера она рассердилась на меня: как войдешь, говорит, в кабинет, выйти оттуда забываешь. А я не успеваю вам папиросы набивать, столько вы курите!

— Эх, Гаянэ, с горя это все!

Гаянэ тихонько рассмеялась: ее хозяин и горе?

— Не веришь? — притворился обиженным Гоча.

— Я-то верю, а вот оно не верит.

— Что это за оно?

— Оно, — Гаянэ указала рукой на зеркало, и Гоча увидел в нем свое отражение — цветущее с румянцем во всю щеку лицо. Он не мог удержать улыбки.

— Много ли ума у зеркала! Ты что, никогда красивого покойника не видела, девочка?

— Ой, мамочка! Что вы такое говорите! Разве вам время о смерти думать?

— А что поделаешь, пока что и есть, и пить мне запретили… Недавно врач сказал, что все это из-за лестницы, надо, говорит, квартиру менять…

— Такой человек, как вы, должен жить долго. Все вас любят и о вас заботятся.

— Ты одна меня не жалеешь, Гаянэ!

— Я-а-а? — Гаянэ так растерялась, что не могла ничего больше сказать.

— Да-да, ты. Кто еще дает мне столько отравы?

— Если так, с сегодняшнего дня я закрываю этот склад.

— Не губи меня, Гаянэ! Тогда я и в самом деле богу душу отдам!

Гоча Калмахелидзе любил таким невинным образом поболтать с Гаянэ. Он отдыхал во время этой легкомысленной беседы и не замечал, что невольно старается понравиться хорошенькой служанке.

— Скажи Вахо, чтобы вызвал экипаж.

Гаянэ сложила папиросы в серебряный портсигар, убрала со стола и ушла. Гоча надел домашнюю бархатную куртку: он уже решил, что в министерство сегодня не поедет, пригласит Силию Лашхи и Бидзину Чхеидзе на остатки вчерашнего пиршества и скоротает с ними хмурый, дождливый день.

Гоча Калмахелидзе жил в Сололаках на улице Петра Великого в квартире бывшего царского генерала. Напуганный Февральской революцией, генерал спешно бежал из Тифлиса. Семикомнатная квартира, набитая вещами, досталась Гоче Калмахелидзе. Огромный кабинет, об-ставленный английской мебелью, гостиная, увешанная французскими гобеленами, устланная персидскими коврами, буфеты и горки, полные старинного серебра и саксонского фарфора, хрустальные графины, высокогорлые китайские вазы, зеркала в золоченых рамах… Видно, хозяин дома второпях не успел почти ничего взять с собой, и все это богатство судьба, явившаяся в облике революции, преподнесла в дар мадам Оленьке. Она не преминула отпраздновать такую удачу и на другой же день после переселения в новую квартиру устроила званый вечер, о котором говорил весь Тифлис.

— Хватит, поторчала я у тюремных ворот, набегалась с передачами! Теперь хочу жить по-человечески! — объявила мадам Оленька мужу, и с тех пор по субботам и воскресеньям в доме Калмахелидзе не переводилось веселье.

— Ты допрыгаешься, что меня из партии исключат, — выговаривал Гоча разгулявшейся жене.

— Сначала пусть тех господ исключат, кто даже денег Грузинской республики не признает! Если не поднесешь им бриллиантовое кольцо или николаевскую золотую десятку, они тебя и близко не подпустят!

Убедившись, что с женой ему не справиться, Гоча попросил отца, чтобы тот вразумил Ольгу.

— Умная женщина сейчас не стала бы вазы и кресла напоказ выставлять, заперлась бы себе и сидела тихонько. А эта полгорода созвала: идите, мол, смотрите, какое богатство нам оставили кровососы-буржуи!

Гоча со стыда сгорал, когда его супруга подводила гостя к буфету и принималась объяснять: это чашка, если не ошибаюсь, в стиле барокко, а это позолоченное блюдо — настоящее рококо. При этом у нее на губах играла такая довольная улыбка, словно все это богатство она принесла в приданое.

Огромная квартира, дубовый паркет, мебель требовали ухода. Хорошо еще, мадам Оленька избавила прислугу от большой стирки — белье уносит жена дворника — и хождения на склад министерства. Посыльным у нее служит Вахо Цуладзе, близкий родственник, сын самтредского кондуктора. Вахо приносит со склада продукты, дрова и уголь.

Кому не известно, сколько хлопот и беготни связано с благотворительными аукционами и лотереями. Вахо и здесь незаменимый помощник. Проводит, встретит, наймет фаэтон, закажет цветы — в этих делах нет ему равного. И еще одно любимое занятие есть у Вахо Цуладзе — нарды.

Пока этот родственник Оленьки жил в Самтредиа, он ничем, кроме игры в нарды, не занимался. С утра обходил цирюльни и винные духаны, лавки сапожников, где обычно собирались его дружки. Завидев Вахо, они тотчас выносили три табурета: два для игроков, третий для доски. И до вечера только и слышны были стук красных и черных шашек да щелканье костей — каматели. Ставка всегда была неизменной: две кварты вина со своей закуской.

До революции каждый житель Самтредиа мечтал устроиться на железную дорогу. Не только такой недоучка, как Вахо, окончивший четыре класса, но и сами обедневшие князья Микеладзе не брезговали местом кондуктора на поезде Поти — Тифлис. Служба на железной дороге была выгодной: хорошее жалованье, казенное обмундирование, бесплатное топливо, и, что самое главное, железнодорожников не брали в армию.

Сплоховал Вахо Цуладзе: двух недель не продержался в железнодорожном училище.

— Не в тех я годах, чтобы книжки читать да уроки зубрить, — огрызался Вахо на сетования отца.

— Отца бы пожалел. И когда только за ум возьмешься?

— Скоро, папочка, совсем скоро, после дождичка в четверг, — обещал Вахо.

Родители подумали, посоветовались и женили Вахо: может, гулять перестанет и делом займется.

Тем временем в Сараеве убили наследника австрийского престола Франца-Фердинанда, и началась мировая война. Вахо Цуладзе вытянул жребий и должен был первым же эшелоном отправиться в Баку. Но недаром говорят, взятка к любому замку ключи подбирает. Вахо был оставлен в Самтредиа санитаром дезинфекционного вагона. Он в этом вагоне и одной ночи не ночевал, смены белья в котел не бросил. Только каждую субботу старшему санитару приносил вино, табак, вареную курицу. Больше от него ничего не требовалось. Потом произошла Февральская революция.

Муж двоюродной сестры Вахо пошел в гору — Вахо увидел в газете снимок: рабочие-железнодорожники на руках выносят Гочу Калмахелидзе из метехской тюрьмы. Не долго думая, Вахо отправился в столицу на поиски счастья.

На вид Вахо парень хоть куда. И собой хорош, и вести себя умеет. Такой предупредительный — даже младшему и тому не даст опередить себя в приветствии, вежливые и любезные слова с языка у него не сходят: простите, извините, прошу вас… Ко всем этим достоинствам прибавилась просьба мадам Оленьки, и Вахо Цуладзе прошлой весной зачислили в особый отряд Кедия, облачили его в мышиного цвета бушлат, повесили через плечо маузер в деревянной кобуре и послали усмирять народ, недовольный правительством. Но вот что однажды случилось: гвардейцы производили обыск на квартире какого-то купца, и хозяйка заявила, что у нее из шкатулки пропали золотые часы. Товарищи заподозрили Вахо, вывели его в другую комнату, вывернули карманы и нашли пропажу. Ради Гочи Калмахелидзе Вахо не стали предавать суду, в тот же день отобрали у него оружие и вытолкали взашей.

— Что случилось, Вахо? — спросила Оленька своего обескураженного родственника.

— Эх, сестрица, чтобы у них служить, каменное сердце надо иметь. Не все могут каждую ночь обыски проводить и людей арестовывать. Я даже курицу зарезать не могу. Понимаю, что глупо, но потом куска в рот не положу. Такой я нескладный человек, что поделаешь! Если устроишь меня в другое место, век благодарить буду, а на нет и суда нет. Бесплатный билет у меня в кармане, и Самтредиа на месте стоит, авось не пропадем.

— Не знаю, что и сказать тебе. За день тысяча посетителей приходит: замолви-де словечко перед Кедия…

— Мне спокойная служба нужна. Не люблю я эти штыки и бомбы.

— Может, ты приглядел себе место?

— Хочу в казино устроиться…

— В казино?!

— Работа как раз по мне, Оленька! На днях я зашел туда, уходить не хотелось, так увлекся, за игрой наблюдая. Знаешь ведь, как я люблю такие вещи! Меня хлебом не корми, только дай там побыть, среди тех людей потереться! Хо-хо-хо! Какими там деньгами ворочают, от нищеты до богатства — один шаг. Ладно, пусть не возьмут меня крупье, я и швейцаром согласен… Буду жалованье получать, и место прибыльное… Проигравший человек на все готов: только поддержи его в трудную минуту, он ничего не пожалеет, все отдаст — часы, перстень, портсигар серебряный, и кто его знает, что еще у богатых людей в карманах водится. Как стану там своим человеком, целый день буду свободен, тебе помочь смогу, а вечером делом займусь.

— Хорошо, я постараюсь. Хотя родственнику Гочи Калмахелидзе следовало бы заняться более чистой работой! — сказала Оленька, в душе, однако, одобрила выбор Вахо: «У этого дармоеда и в самом деле будет уйма свободного времени, и он мне немного поможет!»

В ожидании желанного местечка Вахо Цуладзе превратился в верного слугу мадам Оленьки.

Едва наступает утро, как будущий крупье уже появляется на улице Петра Великого. Хозяйка еще спит, когда Вахо проникает на кухню, садится, закинув ногу на ногу, и, поигрывая бляхой серебряного грузинского пояса, не сводит с Гаянэ глаз.

— Что ты так смотришь на меня, дядюшка Вахо? — спрашивает Гаянэ, засыпая в самовар угли.

— Неужели ты ничего не замечаешь?

— А что я должна заметить?

— Совсем ничего не замечаешь?

— Ну, может, выпил ты немного.

— Ладно, коли так, оставим это. В другой раз скажу, — вздыхает Вахо и выносит самовар на балкон.

Намеки Вахо не вызывали у Гаянэ ничего, кроме смеха. Она принимала все за шутку, только однажды, когда осталась с Вахо одна, почувствовала некоторое беспокойство. Ей вдруг показалось, что у Вахо и голос изменился, и глаза стали какие-то странные. Гаянэ долго не могла подавить непонятную тревогу.


В передней зазвонил звонок. Входная дверь отворилась и впустила струю холодного воздуха, раздались кашель и шарканье ног.

— Кто там?

— Это я, Гоча, можно?

— Бидзина, дорогой, ты как будто в сердце у меня сидел! — Обрадованный Гоча кинулся к гостю, выхватил у него из рук мокрый зонт и повесил на вешалку. — Я только к тебе собирался. Раздевайся, чего стоишь? Ольга, дорогая, накрой нам маленький стол возле камина. Гаянэ, сбегай вниз и скажи кучеру, чтобы ехал к Силии Лашхи. Пусть привезет его сюда, скажет, что мне нездоровится и я хочу его видеть… Давай наконец пальто!

Гость все еще стоял в дверях и не отдавал хлопочущему хозяину своего пальто.

— Я не останусь, Гоча, спешу.

— Что с тобой, не понимаю, зайди хотя бы в комнату. — Он втолкнул гостя в столовую и подмигнул жене, чтобы она не тратила времени даром. — Ты знаешь, почему я люблю дождь? — игриво спросил Гоча.

— Знаю, все знаю, дорогой Гоча, только вот одного понять не могу: кто сунул мне в карман эту бумажку?! На, читай и наслаждайся! — Бидзина достал из кармана пальто сложенный вчетверо желтоватый листок и протянул Гоче.

«Лакеи мировой буржуазии — меньшевики совершили еще одну позорную сделку: продали южно-русскому правительству двести тысяч пудов каменного угля, двадцать тысяч пудов керосина и мазута, три тысячи пудов бензина, две тысячи пудов машинного масла. Как нам достоверно известно, в Тифлис прибыл представитель белогвардейских вооруженных сил; в ближайшие дни начнутся переговоры с министром снабжения, который должен дать разрешение «правительству» Деникина скупать и вывозить из Грузии отборные лесоматериалы на нужды белой армии…

Товарищи! Пора сорвать снабжение белой армии военными материалами. Рабочие-железнодорожники, портовые грузчики Батуми и Поти, саботируйте погрузку вагонов и пароходов…»

Закончив читать прокламацию, Гоча не мог оторвать глаз от последней строчки: «Союз молодых коммунистов Грузии «Спартак».

— Молокососы! Пусть печатают свои бумажонки и сами их читают хоть до второго пришествия! Ради бога, не порть мне настроение. И без того эта погода действует мне на нервы. Неужели ты не голоден?

Гоча вынес ломберный стол из кабинета и поставил его поближе к камину.

— Да, но каким образом листовка оказалась у тебя в кармане?

— За этим я к тебе и явился. Вчера я направился отсюда прямо домой. По дороге никого не встречал, так что подозревать некого! Утром Софико стала чистить мое пальто и обнаружила прокламацию.

— Должно быть, ты ее на улице подобрал и не помнишь. На этих днях всю Эриванскую площадь такими листовками засыпали…

— Нет, Гоча, не такой я был пьяный.

— По-твоему, она сама к тебе в карман залетела? Ты просто забыл. Сейчас проверим: помнишь ли ты, как вчера ухаживал за одной из сестер Церетели?

— Как ты любишь все преувеличивать, Гоча! — смущенно отмахнулся Бидзина Чхеидзе.

— Твое счастье, что Софико не было! Она бы тебе показала!

Оленька принесла тарелки. Чтобы переменить предмет разговора, Бидзина сказал:

— Между нами, они довольно справедливо заметили, что не к лицу демократической республике исполнять роль интенданта при Деникине.

— Замолчи, ради бога. И больше никогда этого не повторяй! — Товарищ министра не любил, когда его друзья осуждали политику правительства.

— Разве я не прав?

— Знаешь, дорогой Бидзина, такой наивный человек, как ты, долго не разберет, где в политике ложь, а где правда. Это во-первых. А во-вторых, подойди сюда.

Гоча подвел гостя к окну и указал на очередь возле хлебной лавки.

— В чем эти люди виноваты? Им приходится день и ночь выстаивать в очереди ради фунта черного хлеба. Деникин дает нам хлеб, а за хлеб не то что уголь, душу продашь дьяволу! Недавно довелось мне побывать в Хони. Умереть захотелось, только бы не видеть детей с раздутыми от голода животами. Вчера вечером в Поти прибыл пароход с пшеницей от Деникина. Знаешь, какая сила — хлеб? Он может в ножны вложить занесенный над нами меч. Голодный народ — что порох, достаточно искры, чтобы произошел взрыв. Большевики только и знают, что кричат — правительство Жордания погубило Грузию! Вот что такое политика, дорогой Бидзина.

— Допустим. Значит, по-твоему, все остальное надо забыть? Партию, идеи?.. Столько клятв и обещаний и все только для того, чтобы пробраться к власти?

— Послушай меня, Бидзина! Я вижу, тебе не жаль расстаться с государственным банком. Учти, что такого места ты больше не получишь. Я ничего, при мне можешь говорить что угодно, но при посторонних держи язык за зубами, мой тебе совет.

— Мне все осточертело! Не видишь разве, места себе не нахожу.

Из кабинета донесся телефонный звонок.

— Оленька, сними пальто с этого негодника! — крикнул Гоча, направляясь в кабинет.

Через несколько минут оттуда вышел не Гоча Калмахелидзе, а его бледная тень. Во всяком случае, так показалось Бидзине, когда изменившийся в лице, сгорбленный хозяин вернулся в гостиную.

— Что случилось, Гоча? Кто звонил?

— Кедия. Он тоже нашел в кармане листовку.

— Не может быть! — воскликнул Бидзина. — Ну, ладно, меня не побоялись, кто я такой, в конце концов, председатель несчастного банка! Но Кедия?! Это просто удивительно.

Гоча в полной растерянности смотрел на весело полыхающий в камине огонь. В ушах все еще звучал голос командира особого отряда Меки Кедия: «Товарищу министра следовало бы знать, что происходит у него в доме…» А Гоча родного брата не позвал на вечер, чтобы не было посторонних. Великие мира сего не любят, когда за их столом присутствуют простые смертные…

Снова зазвонил телефон. На сей раз это был Дудэ Кванталиани, начальник метехской тюрьмы.

— Ты меня слышишь, Гоча! — хрипел в трубке его пропитой бас. — Мне только что звонил Кедия, спрашивал, не нашел ли я чего в кармане шинели… Я не стал ему лгать. Не пойму только, откуда в твоем доме появилось столько прокламаций!

— Я сам не пойму, Дудэ, дорогой, ума не приложу. — Гоча повесил трубку. — Откуда только они взялись, эти листовки! Кедия, как видно, всех обзвонил. И почему у меня язык не отсох, когда я его на ужин приглашал.

Вскоре пришел Силия Лашхи. Он тоже принес желтоватую бумажонку.

«Ни одного пальто не пропустил, мерзавец. Всем рассовал подарочки!» — подумал Гоча.


Когда хилый тщедушный редактор газеты «Эртоба» Силия Лашхи взбирался на трибуну Учредительного собрания, даже его плеч не было видно, одна голова с седым хохолком. Поэтому в прошлом году ему сшили на заказ туфли на высоком каблуке. Зато голос у редактора был прямо-таки громовой. Все удивлялись, когда горло такого худосочного человека исторгало мощные звуки.

— Это же предел наглости, господа! — Силия Лашхи всегда говорил с таким пылом, словно стоял на трибуне. — Сегодня мне подложили в карман прокламацию, а завтра — бомбу под подушку! Куда только смотрит особый отряд?!

— «Куда смотрит?» — Гоча вздохнул и дал взглядом понять Бидзине Чхеидзе, чтобы тот молчал. Гоче было известно, что Силия Лашхи — ставленник всемогущего Кедия, и при нем не стоило нелестно отзываться о начальнике.

«Куда смотрит… Растрезвонил по всему городу, что в доме Гочи Калмахелидзе обнаружил большевистское гнездо. Знаю, куда целит господин Кедия. Подумаешь, уступили нам, федералистам, в правительстве каких-нибудь два-три портфеля и то зубами скрежещут, все норовят из рук вырвать. Да, но все-таки кто же меня погубил? Кто этот змееныш?»

Внезапно вспомнив о чем-то, Гоча выбежал в коридор и кинулся к вешалке. Стал шарить по карманам своего коричневого пальто. В одном кармане — перчатки, в другом— газета и ключи. «И меня не забыли!» — горько усмехнулся Гоча, обнаружив во внутреннем кармане желтый листок. Он вытащил его брезгливо, двумя пальцами, словно не бумагу держал, а покрытого паршой котенка.

— Оленька!

— Сию минуту! Разогрею хачапури и приглашу всех к столу!

— К черту твое хачапури!

— Успокойся, Гоча, все выяснится! — посочувствовал Бидзина.

— Что ты кричишь, Гоча? Кетино разбудишь, она, бедняжка, всю ночь не спала.

— Сколько хлопот мы вам доставили, мадам Оленька! — заметил Силия Лашхи.

— Что вы, что вы! Такие приятные гости. А ты, Бидзина, смотри у меня! Я все расскажу Софико. Настоящий Дон-Жуан! А я и не знала!

— Послушай, Оленька, к нам вчера никто не приходил?

— Опомнись, Гоча. За столом шестнадцать, человек сидело.

— Нет, я спрашиваю о посторонних. В день тысяча просителей является, всякие бродяги и проходимцы.

— Я никого не видела. А в чем дело?

— Потом скажу. Позови сюда Гаянэ, — велел Гоча и, не дожидаясь, пока Гаянэ придет, сам кинулся на кухню.

— Как не помнить, сударь, конечно, помню, — сказала Гаянэ. — Сначала пришел почтальон, принес депешу, я расписалась в дверях, он даже в переднюю не заходил. Потом пришел кучер, забрал бутылки от боржома. Ноги у него были грязные, я его в коридор не пустила. А после рыбаки явились. Я не успела дверь открыть, как они сбросили мокрые куртки и прямо в залу! Вроде больше никто не приходил!

«Значит, это рыбаки сыграли со мной такую шутку?! Похоже, что так. Ортачальские кинто, они на все способны! Спартаковцы подкупили этих мерзавцев и подослали ко мне! Но они еще пожалеют об этом!»

— Ты точно помнишь, что их было двое?

— Двое, сударь.

— Узнаешь, если встретишь где-нибудь?

— Один был рыжий, конопатый. Его непременно узнаю, живого или мертвого, а ко второму не приглядывалась, только заметила, что зубы у него спереди золотые. Я больше на ихние ноги смотрела, боялась, как бы они паркет не испачкали.


Идет дождь. Гаянэ стоит у поворота к бане Гогило, прислонясь к ставням какой-то лавчонки, и вглядывается в прохожих. Она очень устала. Голова у нее кружится. Люди, лошади, тумба с афишами, лестница, приставленная к фонарному столбу, теряют свои очертания, сливаются. Что с ней происходит? Засыпает она, что ли? Сейчас она в таком состоянии, что, пройди мимо сосед, и того не узнает, что уж говорить о рыбаке, однажды увиденном. Но что делать? Пока вечерние сумерки не спустятся на город, Гаянэ не покинет своего наблюдательного поста.

Еще хорошо, вчера, когда припустит дождь, дядя Васико пожалел девушку и позволил стать под навес немного передохнуть. Сам Васико примостился в крытом фаэтоне и болтал с кучером. Когда проходит дождь, он с Гаянэ снова бродит по ортачальским и харпухским улицам. Они ищут тех самых рыбаков. Впереди идет Гаянэ; вся съежившись, она испуганно поглядывает по сторонам, боясь встретиться глазами с прохожими, словно стыдится того недоброго поручения, которое эти глаза должны выполнить. Хотя ей и хозяина жалко. Кто бы мог подумать, что появление ортачальских рыбаков наделает столько шуму. Говорят, если их не поймают, Гоче Калмахелидзе не видать министерского портфеля.

Пожилой сыщик Васико Начкепия следует за Гаянэ по пятам. Она то и дело слышит его сдавленный кашель. Похоже, что спутник Гаянэ серьезно болен — кожа да кости. Восковые запавшие щеки в сетке лиловых прожилок, а глаза странно блестят. И почему такого больного человека приставили к Гаянэ?.. Больной-то он больной, а с утра до вечера высунув язык бегает от татарской мечети к месту сборища ортачальских рыбаков. Только изредка присядет, как усталый пес, передохнет и снова гонит вперед Гаянэ, а сам следит за ней своими странно блестящими глазами.

А желанная минута все не наступает. Та самая минута, когда Гаянэ быстро обернется и шепнет дяде Васико: вот тот рыжий, это он и есть!

Гаянэ уже ног под собой не чувствует. По вечерам ей кажется, что все суставы у нее деревянные. Пятый день они ищут этих проклятых рыбаков. И в духаны заглядывали, и на базар, берега Куры все обошли… Об улицах и говорить нечего, в Ортачалах и возле Нарикалы не оста-лось ни одного переулка и закоулка, которого бы они несколько раз не облазили. Вчера дядя Васико о чем-то говорил с дворником, потом пошел с каким-то рыбаком на Авлабар, но тех ребят не было нигде.

Не идти же ему к начальству с пустыми руками. И Гаянэ могут заподозрить. Дядя Васико в первый же день сказал ей об этом. Только они вышли из высокого здания, торчащего на Верийском подъеме, дядя Васико закашлял и, прикрыв рот рукавом, спросил:

— Ты давно у них живешь?

— Больше года.

— Хорошие люди?

— Хорошие, даже очень.

— Чего-нибудь тебе не хватает?

— Чего мне может не хватать? — растерялась Гаянэ.

— Ну, скажем, еды или одежды, тепла, света… Много чего людям в этой жизни не достает.

— У меня все есть.

— Я вижу, у тебя даже калоши есть.

— Да. И калоши.

— Ну? — Дядя Васико вдруг повысил голос и прищурил глаза.

— Что?

— Попрощайся со своими калош-малошами, если не поможешь мне найти этих ребят! Поняла?

— Ты мне только дай на них взглянуть, а я сразу узнаю! — уверенно пообещала Гаянэ.

— Смотри в оба! Твоя судьба сейчас в твоих руках. Если даже хозяин тебя простит, мой начальник, запомни это, ни за что не простит.

— А чего меня прощать? — обиделась Гаянэ. — Откуда я могла знать, что эти нехристи задумали!

— Никто не будет твои грехи на аптекарских весах взвешивать, схватят — и дело с концом! Слушай внимательно: на улице со мной не разговаривай и внимания на меня не обращай, как будто мы не знакомы. Ясно?

— Ясно, — покорно отозвалась Гаянэ.

И вот пятый день ходят они взад-вперед по улицам и площадям. Дядя Васико не думает ни о еде, ни об отдыхе. Посмотришь на него, кажется, пальцем толкни, и упадет. А в него будто дьявол вселился. Как припустит — не догонишь… Словно выпущенная из ружья пуля, в сторону не свернет.

К вечеру ноги больше не подчиняются Гаянэ. Вымокшая под дождем, она, добравшись до дому, валится на кровать и сама не знает — спит или бодрствует. Голова кружится, перед глазами мелькают грязные улицы, съежившиеся от холода прохожие…

Безрадостному мартовскому дождю, кажется, не будет конца. С неба словно иголки сыплются, холодные, острые. Один или два дня еще кое-как можно перетерпеть, но ведь они даже на след рыбаков не напали. Ищи ветра в поле!

Начкепия сегодня сказал Гаянэ: ты не знаешь, что за человек Кедия. Над его головой и муха не пролетит, такой он гордец, а в вашем доме его одурачили, большевистскую листовку в карман положили!

— Что плохого было в той бумажке? — спросила Гаянэ.

— Ничего, кроме брани в адрес нашего правительства. Ты что, большевиков не знаешь!

Знает, как не знать, Гоча Калмахелидзе часто говорил: людоеды-большевики потому и борются с ними, что хотят Грузию России запродать.

— Ой, мамочка! В тот вечер все начальство у нас было, как они только посмели в дом явиться!

— Поэтому я и говорю тебе: если мы не стреножим этих ребят, не видать твоему хозяину министерского портфеля! — сказал Начкепия.


Голодная, закутанная в ветхую шаль, девушка целыми днями бродит по городу, чтобы найти врагов своего доброго хозяина. У Гаянэ сердце в пятки уходит, как представит, что у Гочи могут быть неприятности на службе. Но выше головы не прыгнешь. Когда обессилевшая Гаянэ вечером приходила домой, ее встречали обычные дела и обязанности. Прежде чем лечь спать, она должна все убрать, перемыть посуду, вычистить столовое серебро, до блеска натереть котлы и кастрюли. И еще ей надлежит безропотно слушать ворчание хозяйки: ты-де целыми днями гуляешь, а я тут на части рвусь.

«Чтоб ты так гуляла, как я гуляю», — думает Гаянэ, но что поделаешь: язык, как известно, без костей и слово пошлиной не обложишь.

Несправедливость рождает самую горькую обиду. Гаянэ молча глотает слезы. Только бы хозяину было хорошо. Она много добра от него видела. Много ласковых слов. Подарков. Вот, к примеру, эти калоши.

— Если на чувяки не налезут, надень на шерстяные носки, ноги будут в тепле, — сказал Гоча.

Мадам Оленька чуть с ума не сошла, когда увидела у Гаянэ новенькие блестящие калоши, точно такие, какие недавно купили дочери.

Она бросилась к мужу и разом излила всю накопившуюся желчь.

— Завтра одень ее в шелковое белье и ложись с ней в постель!

— Одумайся, Оленька, что ты говоришь! Совсем стыд потеряла! — возмутился Гоча.

— Стыд ты сам потерял. Не знаешь, как подластиться к этой сопливой девке! Запомни, Гоча… — Здесь мадам Оленька остановилась: поняла, что сболтнула лишнее. Она махнула рукой, быстро оделась и ушла — домашние не должны видеть ее слез.


…Весы судьбы. У каждого человека они свои. Одна чаша этих весов всегда полна нашими лишениями, страхами, болью, и мы, выбиваясь из последних сил, ищем, чем бы наполнить другую чашу, чтобы она перетянула меру наших тревог и бедствий.

Плохо придется человеку, если он не справится со своими весами.

«Ноги будут в тепле!»

Нет, сударь, вы не калоши подарили бедной служанке, а крылья!.. И витает она теперь в мечтах своих — ни стены ей не помеха, ни потолок, голубое бездонное небо засияло над ней. Она совсем потеряла голову от радости, от никогда еще не испытанного чувства равенства: ей, дочери нищего грузчика, подарили такие же калоши, как и маленькой госпоже Кетино!

Точно такие же. Никакой разницы. Когда Гоча немного подвыпьет, обеих девушек — Кетино и Гаянэ — называет ласково: малышка.

«Малышка, принеси боржом!» Это могло относиться в равной степени как к Гаянэ, так и к Кетино.

«Малышка, принеси домашние туфли!» — и это относилось к той, которая отзовется. Ах, какой радостью наполняло душу Гаянэ это равенство…

Зато мадам Оленька из себя выходила.

— Конечно, конечно, приравнивай родную дочь ко всякой безродной сироте! — негодовала она, сама не зная, что удерживает ее от того, чтобы выгнать эту змею из дому.

Впрочем, она знала. Как не знать?! Одной мыслью только и жила мадам Оленька — хоть раз застать мужа с этой негодницей на месте преступления, чтобы сорвать с Гочи лживую маску святоши. А пока пусть Гаянэ прислуживает ей…

Сколько ловушек ставила Оленька мужу, чтобы вывести его на чистую воду.

Однажды она подстроила так, что дочери ушли в театр, свекор отправился к брату, сама она нарядилась, якобы собираясь в гости… одним словом, так распорядилась, что в доме остались Гоча и Гаянэ.

Мадам Оленька вернулась очень быстро. Входную дверь открыла своим ключом, чтобы не звонить, и по лестнице поднялась на цыпочках. Сердце вот-вот из груди выскочит. Ей было стыдно за себя, но в то же время чудился любовный шепот, словно она уже видела руку Гочи, обвивающую белую шею Гаянэ…

Гоча не заметил, как жена возникла перед ним бледным призраком. Он и не мог заметить. Потому что товарищ министра снабжения сладко спал в кресле, прикрыв руками разложенную на коленях газету. Он мирно посапывал во сне. А Гаянэ гладила на кухне простыни. Эта невинная картина не только не успокоила мадам Оленьку, но разъярила ее пуще прежнего: «Ах вот вы как! Перехитрить меня вздумали?! Ничего, все равно попадетесь рано или поздно!»

О, какую бодрость придает Гаянэ отношение хозяина! Как примятая ногой трава, она выпрямляется и порой такое себе позволяет, о чем думать вчера еще не смела. Вот недавно она убирала комнату барышни. Дома никого не было. Гаянэ застелила постель и подошла к шкафу, где висели платья Кетино. Выбрала самое красивое и надела. Покачивая бедрами, она прошла взад и вперед, глядя в зеркало, и, обратившись к своему отражению, сказала с поклоном:

— Здравствуйте, моя прекрасная Гаянэ! Тебе очень к лицу быть барышней.

Гаянэ и сама удивилась тому, какой гордой и красивой казалась она в голубом платье из парчи. «Как на меня сшито», — подумала бесконечно довольная девушка. Она еще немного повертелась перед зеркалом и уже расстегнула ворот, собираясь снять платье, как заметила вошедшего в комнату Вахо. Двоюродный брат хозяйки стоял в дверях и молча улыбался.

Гаянэ не понравилось, что он так бесшумно сумел войти в запертый дом. Не позвонил, не окликнул ее. Небось с черного хода проник, как делал это часто, избегая встреч с отцом, Гочи.

Долговязый Вахо так неслышно ходил и так внезапно появлялся за спиной, что от неожиданности у человека сердце могло разорваться. И никогда он не споткнется, ничего не заденет, из рук не выронит, дверей за собой открытыми не оставит. Под ним ни одна половица не скрипнет. Как будто он все время кого-то выслеживает.

Гаянэ в полной растерянности отошла от зеркала. Ей почему-то не хотелось, чтобы перед Вахо стояли две нарядные красивые Гаянэ.

— Дядя Вахо, не выдавай меня, — взмолилась она, — я сейчас переоденусь.

— Постой, красавица, дай полюбоваться тобой. О-о, как тебе идет это платье, если бы ты только знала! — воскликнул Вахо.

— Такое платье не только мне, а половой щетке и то пойдет, — смутилась Гаянэ, невольно любуясь своим отражением.

— Уф, уф, что ты такое говоришь! — Вахо, потирая руки, обошел вокруг Гаянэ. — А ну, повернись! Нет, не так, ко мне лицом… Клянусь матерью, ты настоящая принцесса! — Видимо, восхищение Вахо было вполне искренним.

Страх Гаянэ быстро прошел, она легко поверила болтовне Вахо.

— Гаянэ принцесса! Принцесса Гаянэ! — расхохоталась она и снова зарделась от счастливого смущения.

— Правда, оно мне идет?

— Мало сказать — идет! Если прикажешь, сейчас фаэтон найму и прямо в церковь!

— Что ты, дядя Вахо! — вскричала Гаянэ.

— Ради бога, не называй меня дядей!

— А как же тебя называть?

— Просто Вахо, как все зовут. Подумаешь, я немного старше тебя! Если хочешь знать, мужчина обязательно должен быть постарше. Так полагается, моя дорогая!

— Дядя Вахо, а у тебя ведь жена есть!

— Ты мне только дай слово, я с ней завтра же разведусь, — с этими словами Вахо обнял Гаянэ за плечи, но так по-дружески, по-родственному, что увлеченная Гаянэ не почувствовала никакой опасности. Она, правда, попыталась высвободиться, повела плечом, но поздно; одной руке пришла на помощь вторая, и, пока Гаянэ успела собраться с мыслями, она очутилась в таком кольце, что дух перевести не могла и беспомощно затрепыхалась в крепких объятиях.

— Отпусти! Платье порвется! — рассердилась Гаянэ, стараясь кулаком угодить Вахо в лицо.

— Не дерись со мной, и ничего не порвется, — уговаривал девушку Вахо.

— Да пропади ты пропадом!

— Ну ладно, дерись, бей, сколько захочешь. Мне даже больше нравится, когда ты сердишься.

Но страх порвать платье Кетино все-таки удерживал Вахо. Он был осторожен и пока не переступал границ, а лишь шептал в самое ухо дрожащей Гаянэ:

— Ты же видишь, я от любви совсем рассудок потерял! Чего ты боишься? Тебя ведь не убудет, если я тебя один раз поцелую.

— Нет, нет, не смей! Иначе я тебя кипятком ошпарю, так и знай!

— Не своди меня с ума, дай я тебя поцелую.

Вахо прижал девушку к груди и стал ее целовать, обдавая лицо мерзким запахом чеснока, водочного перегара и гнилых зубов. Гаянэ чуть сознание не потеряла. Отвращение придало ей силы.

— Отпусти меня, зверь! — Она высвободила руки и схватила Вахо за горло. Рукав платья с треском разорвался. — Горе мне, я пропала! — таким голосом вскричала Гаянэ, как будто это платье было дороже ее невинности и чести. — Бессовестный! Что я теперь буду делать! — она отпустила шею Вахо и провела пальцами по лопнувшему рукаву.

Вахо испугался. Он тотчас отпустил Гаянэ и, поглядев на рукав, сказал:

— Не бойся, можно так зашить, что ничего видно не будет.

— Чтоб тебе самому смерть рот зашила! — со слезами воскликнула Гаянэ и, схватив свое старое платье, выбежала из комнаты.

И страх, и унижение пришлось испытать Гаянэ в доме Гочи Калмахелидзе. Не только Вахо, всякий пьяный дурак лез к ней с поцелуями, но она никогда не жаловалась хозяевам. Боялась, что выгонят. Мыслимое ли дело — в такое тяжелое, голодное время потерять место? Зато от Гочи она грубого слова не слышала.

«Малышка, принеси боржом!» Малышкой могла быть и Гаянэ и младшая барышня. О-о, как много значило для Гаянэ это равноправие.

«Поэтому какая может быть усталость! Да я голову положу на плаху ради хозяина. Такому доброму человеку жизнь отравили! Я его просто не узнаю, так он изменился после того вечера. Со мной почти совсем не разговаривает. Только тогда обо мне вспоминает, когда тайком от жены захочет выпить. Часто попивать стал. Вчера перед сном две рюмки коньяку опрокинул. Такого с ним прежде не случалось. Спускается и поднимается по лестнице, всегда задумавшись. Не пошутит, не улыбнется, а то и вовсе на меня не взглянет. Только повернется молча и стоит, ссутулясь, пока я снимаю с него пальто. По всему видно, большая забота лежит у него на сердце. Ничего, ничего, сударь! Правда, Гаянэ не кончала училища святой Нины, не читала нарядно разрисованных книг, но одно она знает твердо: добра забывать не следует.

Подумаешь — дождь и грязь, да пусть хоть небо на землю обрушится, Гаянэ все равно не подведет своего доброго хозяина. Если только эти рыбаки — будь они неладны! — не провалились в преисподнюю, она их непременно найдет.

Да, вот еще, надо сказать дяде Васико, что у того рыжего парня одна бровь наполовину белая, как будто снегом ее припорошило…»

…Дождь перестал. Вышедшая из бани дама сложила зонтик и осторожно засеменила по краю мостовой. Прятавшиеся под навесом гимназисты шумно высыпали на улицу. Теперь они не обходили с опаской водосточные трубы. Оттуда лишь изредка срывались последние дождевые капли.

Мальчишка-газетчик снова извлек из-за пазухи оставшиеся экземпляры «Эртобы» и с криком побежал к набережной. Только кучер фаэтона — знакомый дяди Васико — не спешит опустить верх коляски. Туча поредела и распалась на завитки и колечки, там и сям проглядывает лазурь, но разве можно доверять здешнему марту! Только-только прояснится небо и выманит тебя на улицу, а через минуту таким дождем окатит, что берегись. Незаметно подкрадется отяжелевшая, как мокрая бурка, туча и такую каверзу подстроит, сухой нитки на тебе не останется. Если не верите, пожалуйста, поглядите на дядю Васико! Он сошел с фаэтона и собрался закурить, достал кисет с табаком и только начал папиросу сворачивать, как прямо на бумагу такая увесистая капля угодила, что весь табак промок.

Начкепия сердито сплюнул, бросил бумагу с табаком и сказал, обернувшись к Гаянэ:

— Ты видишь, что делается! Последний табак пропал!

— Очень хорошо. Вы и без табака кашляете.

— Помру, никто, кроме ворон, в черное не оденется, — ответил Начкепия, вытряхивая пустой кисет.

— Жена у вас есть, дядя Васико? — участливо спросила Гаянэ.

— Дочку наместника я забраковал, а из других все никак не выберу, — горько усмехнувшись, ответил Начкепия.

— Вы все шутите.

— Какая там жена! Лучше сюда посмотри, — он топнул сапогом, и отставшая подметка смачно чавкнула.

Гаянэ пожалела дядюшку Васико. Ему тоже не сладко придется, если он не выполнит поручения начальства. Сначала Васико показался ей злым и бессердечным, а он, оказывается, одинок и несчастлив…

— Ты устала, девушка?

— Который час?

— Сейчас?

Гаянэ засмеялась. Начкепия всегда так: непременно должен спросить: «Сейчас?» Потом он расстегивает пальто и достает из нагрудного кармана сатиновой рубахи огромные серебряные часы.

— Четыре часа.

— Оказывается, совсем рано.

— И меня эти тучи обманули. Давай еще разок пройдемся по Мадатовскому острову, и домой. Ладно?

Кто не видел старого Тифлиса, тот теперь вряд ли поверит, что этот остров находился между Верийским мостом и нынешним мостом Бараташвили. С одной стороны Мадатовский остров омывала Кура, с другой — ее узкий рукав, который местные мастеровые называли пасынком Куры. Минуя мельницы, оба рукава реки вновь соединялись и, окрепшие, яростно бились о Метехскую скалу.

Изборожденный канавами обрывистый остров был густо заселен. Грязные узкие улочки, лепящиеся друг к другу лавчонки, мастерские, лачуги… Кто только не жил на Мадатовском острове! Беспутные бродяги искали здесь приюта, сюда бежали все бездомные и «беспашпортные», «бывшие» и любители приключений. Остров кормил всех: здесь нужны были люди любых профессий, от грузчика до скупщика краденого.

В правой части острова в основном жил мастеровой люд: портные, бочары, кожевники. Здесь находились постоялый двор для возниц, биржа легковых извозчиков, кукольный балаган, карусели и толкучка.

Больше всего народу было на толкучке. Когда распался кавказский фронт, огромное количество вещей и продуктов было расхищено с военных складов. Тащили все, у кого только руки доходили. На черном рынке можно было увидеть то, что давно исчезло из тифлисских лавочек и магазинов. Сахар, крупу, мыло, соль, сухари, табак, тарань, ремни, веревки, одежду, казачьи седла. Половина Тифлиса носила сапоги и туфли, сшитые из желтой кожи этих седел. Здесь были разбитные кинто со своими лотками. Татары — погонщики верблюдов, которые сидели, скрестив ноги, возле лавочек и, обжигая рты, пили горячий чай,

персы — торговцы фруктами,

цавкисские зеленщики,

ахатские угольщики,

молокане — молочники,

крцанисские рыбаки,

бежавшие из Турции армяне,

пьяные дезертиры, готовые в мгновение ока скинуть и продать свои сапоги, чтобы угостить проституток водкой и шиша-кебабом с пылу с жару.

Пестрая толпа заполняет Мадатовский остров, ищет легкого заработка, чтобы вечером погулять у причала с мамзелями. Какой-то грек переселил сюда из Одессы целый публичный дом. Потом расширил дело и открыл игорное заведение. Вонь на острове стояла, как в гнезде удода. Объедки, отбросы, грязь. Собаки грызли в мусорных ямах кости и обрезки гнилого мяса.

Гаянэ не любила ходить сюда, но Начкепия говорил: если эти парни в самом деле рыбаки, не миновать им Мадатовского острова. И девушка каждое утро и каждый вечер маячила возле корзин с живой рыбой, разглядывала каждого встречного-поперечного. Рыжего парня нигде не было.


Когда они проходили мимо дворца Орбелиани, снова начал моросить дождь. Сначала вперемежку со снегом, а потом припустил такой ливень, что прохожим ничего другого не оставалось, как, шлепая по лужам, кинуться в подъезды или укрыться под навесами.

— Потоп, да и только, — проворчал Начкепия, но лишь прибавил шагу.

Гаянэ послушно следовала за ним. Возле узкого моста они сбежали по грязному спуску и спрятались под навес невысокого здания. Надпись на жестяной вывеске гласила. «Электрическая типография «Сорапань». Народу здесь было немало. Застигнутые ливнем пешеходы отряхивали одежду, опускали поднятые воротники. Какой-то старик бранился с мальчишкой — продавцом папирос. Тот будто бы разбил его бутылку с керосином. Гаянэ не могла удержаться от смеха, заметив бутылочное горлышко, болтающееся на бечевке, привязанной к пальцу старика.

Гаянэ любит это место. Утром, возвращаясь с базара, а иногда и вечером, когда Вахо нет дома и ее посылают за горячим лаваши, Гаянэ подолгу стоит у окна и наблюдает за работой печатных станков. Как нравится ей седой, пожилой мужчина, который стоит на ступеньке и заправляет бумагу в машину. Чудо, да и только! Чистый белый лист исчезает в машине, и в одно мгновение на нем появляется что угодно — рассказ Казбеги или портреты солдат, погибших на войне. Счастливчик, кто здесь работает! Небось все книги перечитал. «А у меня минуты свободной нет, чтоб за книгу взяться. Скоро два месяца, как лежит под подушкой «Рассказ нищего»![5] Никак не кончу. Днем некогда, а вечером, как только лягу, мадам Оленька свет гасит — нечего, говорит, электричество зря жечь».

«Можно, я керосиновую лампу зажгу?» — попросила раз Гаянэ и услышала в ответ: «Ты когда выспишься, и то никуда не годишься, а если читать по ночам начнешь, совсем помощи от тебя не будет!»

Три окна типографии выходили на улицу. Гаянэ уже знает, что через два ничего не увидишь: одно пыльное, второе загорожено столбом. Печатную машину лучше всего видно из углового окна… Гаянэ пробралась к нему и услышала знакомый гул. Но теперь на ступеньке стоял не тот седой человек, а… у Гаянэ даже сердце остановилось.

— Господи помилуй! Чудится мне, что ли? — прошептала она, не сводя глаз с печатника.

Сомнений быть не могло — у машины стоял рыжий парень. Тот самый. Ортачальский рыбак.

«Слыханное ли дело, чтобы два человека так были похожи? Рыжие волосы, одна бровь белая… Нет, конечно, это он и есть!» От волнения у Гаянэ раскраснелись щеки, капельки пота покрыли лоб и шею.

«Вот обрадуется хозяин, когда узнает, что пойман его погубитель!»

Гаянэ едва не расплакалась, она с трудом удержала подступившие к горлу слезы. Она всегда считала, что неприятности хозяина никого в доме не волнуют.

Мадам Оленька обычно с утра начинала ворчать на мужа: «Пусть девчонка остается дома, хватит ей по улицам шляться…»

Кетино в последнее время только и знает, что к портнихе бегать. Отец мрачный, ножом зубов не разожмешь, а ей хоть бы что — наряды себе шьет. И Вахо тоже не особенно переживает, слезами не исходит. На днях напился, хлеб принес с опозданием. И Гоча ушел на службу не евши… Во всем доме одна Гаянэ, не жалея себя, поспешила на помощь хозяину, она одна, и только она поможет ему в трудный час. Эта неожиданная мысль безмерно обрадовала девушку. Конечно, она была сейчас неправа, но разве могла Гаянэ признаться себе в этом?! Неприятности Гочи переживала, разумеется, вся семья, переживал каждый по-своему. Но Гаянэ закрыла на это глаза и вынесла несправедливый приговор всей семье. На самом же деле и на службе и дома Гочу окружали вниманием и заботой, но она не хотела этого видеть, не хотела об этом думать, потому что такое заблуждение доставляло ей огромную радость. Оно наполняло ее сердце непонятной нежностью, и Гоча теперь казался ей таким близким, как родной по крови человек.

«Скорей, дядя Васико! Где ты? Вот он, этот негодник!»— беззвучно кричало сердце Гаянэ, но удивительно, — она не двинулась с места, чтобы найти в толпе Начкепия и шепнуть ему долгожданные два слова.

Гаянэ почему-то не спешила. Она как завороженная стояла у окна и смотрела на печатника.

Этот рыжий парень казался ей волшебником из сказочной страны. У всех на виду среди бела дня он совершал чудо. Гаянэ раньше считала этого парня беспутным бродягой, а он, оказывается, книжки печатает!

Однажды в доме Калмахелидзе произошел такой случай. Было уже за полночь. Все давно разошлись по своим комнатам… Только мадам Оленька сидела перед зеркалом и расчесывала волосы. Вдруг из кухни донесся плач.

«Никак Гаянэ? — насторожилась мадам Оленька. — Что это с ней?» Когда звуки рыданий повторились, хозяйка взволновалась. Гаянэ не была плаксой и без причины реветь не станет. «Наверное, эта негодница вазу разбила. Или Вахо к ней полез!»

…Гаянэ сидела у погасшей плиты. В руке она держала книгу в черном переплете и навзрыд плакала.

— Что с тобой?

— Ничего, — всхлипнула Гаянэ.

— Чего ты плачешь?

Гаянэ подняла глаза, полные слез.

— Элгуджу убили![6] — проговорила она и снова зарыдала.

— Кто такой Элгуджа? И почему ты о нем вдруг среди ночи вспомнила? Напугала меня до смерти! — рассердилась мадам Оленька. Пробежав глазами заглавие книги, она еще пуще взбеленилась — Дай сюда! Если не можешь спокойно читать, лучше совсем не читай. Этого только недоставало, чтобы ты на весь дом ревела! Ступай, ложись спать!

Пройдут года, жизнь не раз еще заставит плакать Гаянэ Майсурадзе, но эту ночь в доме Гочи Калмахелидзе она будет помнить до самой смерти. Элгуджа был первым мужчиной, заставившим горько рыдать молодую девушку. Это было ее первое горе, первые слезы над павшим в бою любимым человеком.

…Так как же можно поднять руку на того, кто печатает такие книги? Одумайся, Гаянэ! Как бы тебя в грех не ввели. Здесь что-то не так. Этот парень не может быть злодеем. Это невозможно!

— Гаянэ… Гаянэ! — словно откуда-то издалека донесся до нее голос дяди Васико.

Гаянэ оглянулась и, увидев приближающегося к ней Начкепия, поспешила отойти от окна. Она испугалась, как бы дядя Васико не заглянул в типографию.

Дождь уже прошел. Люди выходили из-под навеса и спешили разойтись по своим делам.

— Ты что дрожишь? Простыла?

— Это я долго на одном месте стояла и замерзла. По пути разогреюсь.

Потрясенная, растерянная Гаянэ молча шла вдоль портняжного ряда. Время от времени Начкепия оборачивался к ней и спрашивал о чем-то, но Гаянэ была как во сне — слышала его голос, но слов не понимала.

Гаянэ старалась взять себя в руки, собрать все силы, чтобы не вызвать, не дай бог, подозрений. А ведь у этого больного человека такой глаз, ничего от него не скроешь.

Сколько времени простояла Гаянэ у типографского окна? Всего несколько минут. За эти минуты у Гаянэ все внутри перевернулось. Все что угодно могла она себе представить, кроме того, что станет укрывать обидчика Гочи Калмахелидзе. Быстро же отступилась она от своего хозяина! Что же случилось за эти несколько минут?

Кто печатает книги, не может быть злодеем — этой наивной верой была проникнута душа Гаянэ Майсурадзе.

Но я, пишущий эту повесть, я-то знаю, что одна эта вера не могла побороть преданности хозяину.

И жалость бы не помогла (рыжего в тюрьме сгноят), и врожденная душевная чистота (доносчик — не человек), и даже страх (грех не останется безнаказанным).

Гаянэ сама не знала, как называется то чувство, которое помогло ей, простой, необразованной девушке, удержаться на волоске. Она слепо, без оглядки доверилась своему чутью, как новорожденный доверяется материнской груди.

Более того: знаете, что подумала служанка Гочи Калмахелидзе: «Хорошо еще, я не сказала дяде Васико, что у того парня одна бровь белая!»

— Ты что, оглохла? — погруженная в свои мысли, Гаянэ не слышала, о чем ей говорит Начкепия.

— Вы что-нибудь сказали, дядя Васико?

— Что-то у тебя глаза блестят. Наверно, жар. Ступай домой, на ночь закутайся да пропотей хорошенько. А завтра я за гобой зайду.

«Все-таки он добрый», — мелькнуло в голове у девушки.

Должно быть, сам бог внушил Начкепия отправить Гаянэ домой, иначе еще немного, и она закричит, заплачет, бросится бежать без оглядки.

…Дверь открыла младшая барышня. Щеки у нее разрумянились, она с трудом переводила дыхание.

— У нас гости! Один иностранец… Все время танцевал со мной, и знаешь, что сказал? Я, говорит, весь мир объездил, а такой воздушной девушки, как вы, не встречал. А я знаешь, что ему сказала?..

Кетино не закончила, расправила подол розового шифонового платья и убежала.

«Что радость с людьми делает!» — устало подумала Гаянэ. Маленькая барышня была довольно невзрачная собой. Глаза какие-то тусклые, погасшие, словно незрячие. Зато, когда она чему-нибудь радовалась, глаза ее вспыхивали, сияние разливалось по лицу и бесцветная девушка так хорошела — не налюбуешься. К сожалению, Кетино унаследовала сварливый характер матери. Ничем ей не угодишь, все не по ней.

Гаянэ развязала мокрую шаль, сняла калоши и прошла на кухню, чтоб не столкнуться с гостями.

Из гостиной доносились звуки рояля и смех Кетино. В кухне распаренный Вахо нанизывал куски мяса на вертел.

— Ничего нового? — спросил он.

— Ничего.

— Даром время теряете!

— Что делать! Мне приказано, я выполняю. Кто у нас?

— Посмотри сюда! — Вахо указал на золоченое блюдо кизилового цвета.

— А-а! — догадалась Гаянэ.

У мадам Оленьки три столовых сервиза. Один самый простой и дешевый, им пользовались ежедневно, второй — для гостей, расписанный большими синими цветами, с серебряной каймой. Высокие хрустальные бокалы украшали белоснежную крахмальную скатерть и создавали в гостиной праздничную атмосферу.

Один только Вахо не любил дорогую посуду и, случалось, просил Гаянэ: «Не в службу, а в дружбу, принеси мне стакан попроще, не могу я пить из этого хрусталя, не дай бог разобью, Оленька тогда со свету сживет…»

Самый дорогой сервиз, фарфор, оставленный русским генералом, из буфета доставали только в особых случаях, когда розовую гостиную мадам Оленьки посещали «самые большие люди»: министры, иностранцы, выдающиеся общественные деятели.

Эта золоченая посуда цвета спелого кизила и впрямь была большой редкостью. Каждое блюдо, каждую тарелку украшал свой, неповторимый рисунок. Один узор не походил на другой, хотя все картинки изображали принцесс и принцев в шелках и бархате. Они играли на лютне на берегу реки, плясали на зеленой лужайке, кормили плавающих в озере лебедей, собирали цветы, сидели под раскидистой липой и плели венки. Гаянэ однажды долго разглядывала рисунки, пытаясь найти два одинаковых, но так и не нашла. «Именно поэтому сервизу цены нет!» — любила повторять мадам Оленька.

— Ой, горе мне! — вырвалось у Гаянэ, когда она увидела на кухонном столе кизиловое блюдо.

Она знала привычки «великих мира сего». Сначала преферанс, потом ужин, после ужина снова преферанс. Часто четыре ненасытных картежника оставались за ломберным столиком до самого утра. Гаянэ глаз не удается сомкнуть, пока гости не уберутся. То подавай им горячий кофе, то сельтерскую, каждые полчаса выноси пепельницы. Гости мадам Оленьки куда лучше — члены благотворительного общества за полчаса напьются, наедятся и по домам!

Гаянэ только затем и спешила домой, чтобы спрятаться в своей тесной боковушке, хоть немного прийти в себя и собраться с мыслями. Посмотрите, на что решилась дочка куртанщика: скрыла бунтовщика! За волосы ее оттаскают, если только узнают об этом. Ей надо побыть одной…

На людях она может невольно себя выдать. Поэтому она и убежала от дяди Васико, от уличных прохожих, от дневного света — ото всех и всего. Страх совсем подорвал ее силы.

Послеобеденные часы в доме Калмахелидзе — самые тихие и спокойные. Гоча обычно просматривает газеты или дремлет в кресле. Кетино уходит на уроки музыки. Вахо сопровождает хозяйку к портнихе, парикмахеру или еще куда-нибудь — у мадам Оленьки дела не переводятся. На час или два Гаянэ все оставляют в покое. В надежде на это и спешила домой растревоженная девушка.

Нежданные гости разрушили ее надежды, но она и виду не подала; сидела возле очага, сложив руки на коленях, только изредка вздрагивала, словно от холода, вспоминая окно типографии. Оно так и стояло у нее перед глазами, куда ни взглянешь — оно тут как тут. Повсюду ее взгляд натыкался на него, словно не было на свете ничего, кроме этого пыльного окошка…

И все же она рада, очень рада, что скрыла от дяди Васико тайну этого окна. Сейчас именно эта радость пугает ее.

Вахо все возится со своими шашлыками и негромко напевает.

— Еще не сели за стол? — спросила Гаянэ.

— Сулаквелидзе ждут. Отчего у тебя вид такой растерянный? Не объяснился ли тебе твой сыщик в любви?

— Он мне в отцы годится, дядя Вахо! — ответила Гаянэ, сама удивляясь тому, что поддержала болтовню с Вахо. Может, это и к лучшему. Поможет ей скрыть волнение.

— Почему ты всех мужчин стариками называешь? Младенцу в люльке жена не нужна! — Вахо вытер сальные руки и налил себе вина из початой бутылки. — За чистую любовь! — провозгласил он, опрокидывая стакан.

— Устала я, дядя Вахо, сил нет, так устала.

— Об усталости ты после сегодняшнего вечера запоешь!

— Время ли приемы устраивать! Разве хозяину сейчас до этого? — Гаянэ прикусила язык: этого не следовало говорить. После того, что произошло возле типографского окна, сочувствовать Гоче было просто лицемерием. Гаянэ даже пот прошиб.

— Когда правительство в гостях, тут не до настроения. Гегечкори позвонил Оленьке и говорит: везу к тебе иностранцев, надеюсь на твое гостеприимство. Ясно? Я двух поросят отнес в пекарню, чтоб там зажарили как следует. Оленька пригласила повара из клуба. Погляди, какое он сациви приготовил, а потроха! Прямо с ума меня свел. Сейчас он во дворе барашка свежует; отведаешь, говорит, моего чакапули — пальчики оближешь.

Вахо снова наполнил стакан и выпил.

— Отчего ты ничего не ешь, дядя Вахо, а все пьешь и пьешь?

— Это я в армии привык. Там знаешь как: хлеб есть — вина нет, вино раздобыл — хлеб весь вышел… Вот так и вся жизнь устроена. Знаешь, девочка, как я обрадовался, что ты пришла?

— Я сейчас, дядя Вахо, немного обогреюсь и помогу.

— Нет, я не о том. Я так обрадовался… сам не знаю… В последнее время во мне что-то происходит, ты не замечаешь?

Гаянэ кивнула. Эта пустая болтовня отвлекала ее от черных мыслей, давала возможность забыть о том окне, успокоиться.

Вахо присел возле очага, поворошил угли под вертелом.

— Гаянэ, дорогая, я хочу кое о чем тебя спросить. Можно?

— Спрашивай.

— Заклинаю тебя именем твоего отца, хорошенько подумай, а потом только отвечай!

— Не пугай меня, дядя Вахо, что такое случилось?

— Мои глаза тебе ни о чем не говорят?

— У меня сейчас голова кружится, дядя Вахо, я говорить не могу. Знаешь, сколько я сегодня ходила!

— Ладно, ладно, в другой раз ответишь, — неожиданно согласился Вахо и снова взялся за бутылку. — Убьешь ты меня своим «дядя да дядя»! — добавил он.

Из галереи донесся стук каблучков мадам Оленьки. Гаянэ поспешно встала: хозяйка рассердится, если увидит, что она сидит без дела.

Вахо поставил бутылку на место и вернулся к очагу. Едва войдя в дверь, Оленька успела обежать глазами всю кухню, не произошло ли здесь изменений в ее отсутствие? От ее глаз ничего не укроется: если на сковородке одного цыплячьего пупочка не достанет среди потрохов, она и то заметит!

— Нагулялась? Слава богу! Переоденься и замеси тесто, — распорядилась хозяйка, доставая из шкафа сыр. — Если тебе не трудно, — обернулась она к Вахо, — сбегай вниз и попроси у Гиго нарды. Наши нарды Силия Лашхи прибрал к рукам. Что за привычка у него: если проиграет хоть раз, потом его со стула не поднимешь!

Как только Вахо и Гаянэ вышли, в кухню вкатился кругленький, как яичко, румяный мужчина. Лысая голова его лоснилась и розовела, на жирном мясистом носу, как стрекоза, сидело маленькое золотое пенсне. Он обнял хозяйку и, не переводя дыхания, выпалил:

— Оленька, милая, идем на одну минутку. Помоги мне выиграть этот спор, и я твой раб навеки!

— Что случилось, Леварсан? Что тебе понадобилось? — Оленька осторожно высвободилась из его объятий и сняла со стены сито.

— Ради бога, скажи, в который раз вышла замуж в прошлом году Бабуля Абхазава? В третий?

— Совершенно верно, в третий, — подтвердила Оленька.

— Ты моя радость! А Леван затвердил, что генерал Вардишвили — второй муж Бабули Абхазава. Я ему говорю: послушай, второй муж у нее был русский, начальник Шорапанского уезда, а он мне: нет, русский был первым мужем, и в самом начале войны его убил Лабадзе на платформе в Свири… Хорошо, говорю, а куда ты денешь ее первого мужа, угольного промышленника Никушу Церетели? А он в ответ: Никуша Церетели в позапрошлом году похитил у Вачнадзе дочку. Вот чудак! Я ему растолковываю, что Бабуля была женой Никуши задолго до того, как он похитил эту самую Вачнадзе. Да разве убедишь этого упрямца! Оленька, я тебя умоляю, помоги восторжествовать истине, подтверди мою правоту, больше я ничего не требую.

— Сейчас, только сыр замочу.

Оленька нарезала несколько кругов сыра, положила в кастрюлю и залила водой. Вымыла руки, и они пошли в гостиную.

В передней они столкнулись с Гаянэ. Девушка успела переодеться и причесаться… Согрелась, порозовела и стала прежней Гаянэ. Она скромно поздоровалась с гостем и прошла на кухню.

Леварсан проводил ее долгим взглядом и вопросительно посмотрел на хозяйку: дескать, кто это такая?

— Видишь, как давно ты у нас не был! Как сделался большим человеком, совсем забыл к нам дорогу, — с улыбкой пожурила его Оленька.

— Не смейся надо мной! Я с грустью вспоминаю о тех временах, когда только и мог мечтать о чади и тобой приготовленном лобио! Тогда я действительно был большим человеком, не боялся правду говорить. А сейчас — сколько дураков ни войдет в кабинет, каждому под ноги стелись да лебези!

— Не прибедняйся, Леварсан, не прибедняйся, я все равно тебя не пожалею.

— Нет, в самом деле, кто эта красотка?

— Наша новая служанка. Когда Вардико вышла замуж, мы взяли эту.

— Служанка? — удивился Леварсан. — И ты не боишься?

— А чего мне бояться? — Оленька подозрительно покосилась на гостя.

— Такую клубничку опасно держать в доме, — ухмыльнулся Леварсан. — Или… так постарел твой неугомонный муж, что ты за него спокойна?

Леварсан снова захихикал и обнял Оленьку за плечи. Мог ли подумать председатель Хонской управы Леварсан Мебуке, что его безобидная шутка угодит в самое сердце хозяйки и отравит ей вечер. Снова проснулась затихшая было ревность, опять пробудились мучительные мысли. От противной, знакомой боли сердце заныло.

Одного мгновения хватило на то, чтобы Оленька мысленным взором окинула свое прошлое. Боль эта оказалась так сильна, что память не принесла никакого утешения ослепленной ревностью женщине. Оленька не могла вспомнить ни одного светлого дня, ни одной счастливой минуты на всем жизненном пути, пройденном вместе с Гочей. Все представлялось ей теперь в мрачном свете. «Хоть бы мне не дожить до завтрашнего утра! Нет на свете женщины несчастнее меня!» Она почему-то поглядела в зеркало, увидела увядшую кожу на шее, и такая горечь подступила к сердцу, что дышать стало трудно. Как испортили ей сегодняшний вечер! А он, ее блудливый муж, развалился в кресле и рассказывает гостям свеженькие анекдоты! Вы только посмотрите, как он хохочет, этот лжец и бездельник! Нет, Оленька больше не сможет этого вынести, она оденется и уйдет куда-нибудь, а он пусть сам за своими гостями ухаживает!.. Но это были только мысли — Оленька никуда не ушла. Супругу Гочи Калмахелидзе нельзя было упрекнуть в недостатке благоразумия.

Даже Гоча не заметил, что она не в настроении. Оленька вошла вместе с Леварсаном Мебуке в гостиную, помогла ему выиграть пари, а позже за столом, когда он запел, любезно подхватила песню. Смеялась, шутила… Только один раз не справилась с собой. Это случилось, когда Гаянэ подала к столу хачапури. У мадам Оленьки губы затряслись при виде белых рук и гладкой шеи Гаянэ. Чего бы ни дала мадам Оленька, только бы унизить сейчас Гаянэ. И как все идет этой противной девчонке. Простенькое платье, ситцевый фартук, а кажется, одета в атлас и парчу.

Когда Гаянэ вышла, Оленька не стерпела, выскочила вслед за ней, загнала в угол коридора и прошипела:

— Убирайся отсюда, чтоб глаза мои тебя не видели! Спустись во двор, помоги повару!

— Слушаюсь, — пробормотала вконец растерявшаяся Гаянэ. Совсем недавно хозяйка велела ей замесить тесто, а теперь гонит с глаз долой.

Обычно гостей всегда обслуживала Гаянэ. Она меняла тарелки, ножи и вилки, подавала блюда, разливала кофе, разносила пирожное. Все это она умела делать удивительно проворно и ловко.

Гаянэ молча проглотила слезы и пошла к себе. В маленькую боковушку без окон свет проникал сквозь отверстие в потолке. Кроме кровати и круглого столика, ничего в этой комнате не умещалось. Зато все четыре стены были заклеены пестрыми картинками. Гаянэ не отдаст своей келейки за все богатства мира. Когда Гоча и Кетино выбрасывают журналы и поздравительные открытки, Гаянэ отбирает все, что ей нравится, аккуратно вырезает и наклеивает на стенку. Только Гаянэ знает, сколько мыслей и надежд будит в ней жизнь людей, изображенных на этих картинках. Печально глядит она на отрубленную голову Пааты, на похищенную лезгинами девушку Кето из Вашловани, на объятую пламенем Жанну Д’Арк. И радуется, глядя, как рядом с Жанной сиротка Конкия, посрамив свою злую мачеху, выходит замуж за принца…

Гаянэ скинула туфли и надела калоши. Стала снимать передник, но никак не могла развязать пояс. Надевая его, она очень спешила и, видимо, слишком туго стянула завязки. «Потом пришью», — подумала Гаянэ, доставая ножницы, и разрезала непослушный узел…

Она оделась и спустилась во двор…


В это же время из типографии, расположенной на Мадатовском острове, вышли два молодых человека.

— Береженого и бог бережет, Алекси, я тебе советую недельку-другую не показываться в типографии, — сказал один.

— Не говори! Как поставили новую машину, народ от окон не отлипает! Когда я увидел эту девушку, меня прямо в жар бросило, думаю, вдруг узнает. Должно быть, не узнала, иначе меня бы уже десять раз успели зацапать.

— Эх, всыпать бы тебе за такое озорство, еще раз сотворишь что-либо подобное, взгреем на комитете. Запомни это. А с девушкой тебе и впрямь повезло. Может, она и узнала тебя, да не выдала.

— Еще лучше! В таком случае, даю тебе слово, очень скоро в доме Калмахелидзе у нас будет свой человек!

— Не смейся, Алекси. Вчера типографию обыскали, сегодня эта девушка пожаловала… Не нравится мне это. Прошу тебя, как брата, хотя бы завтра не являйся на работу.

— Не знал я, что ты такой строгий. Даже комитетом грозишь.

— Думай как хочешь, только просьбу мою выполни.

— Воля твоя, цезарь!

На этом они распрощались. Тот, которого звали Алекси, сбежал по короткому спуску и слился с темнотой. Второй вернулся в типографию.

Читатель, разумеется, понял, что молодой человек по имени Алекси был тот самый ортачальский рыбак с белой бровью. Всем известен обычай ортачальских рыбаков: с утра до вечера они ловят сетью рыбу в Куре, а по ночам с полным ведром обходят город. Повсюду, где кутежи, они желанные гости: украсят стол живой рыбой, порадуют гостей и хозяев — и продолжают свой путь.

Именно этот обычай использовал Алекси Тотиаури, когда ему сообщили, что в доме Гочи Калмахелидзе собираются члены правительства. Ребята, закончив печатать прокламации, отправились в Ортачала, раздобыли там все необходимое и после полуночи пожаловали в дом товарища министра. Пока Володя Орагвелидзе отвлекал в передней Гаянэ разговором, Тотиаури рассовывал «сувениры» по карманам пальто.


У мадам Оленьки чуткий, тревожный сон. Если проснется среди ночи, больше не заснет, и никакое снотворное не поможет, да еще жуткая головная боль начинается. Поэтому, когда Гоча возвращается домой подвыпившим, постель ему стелят в кабинете. Пьяный Гоча невыносим! Его храп не то что человека, пень дубовый с ума способен свести. Еще беспокоит Оленьку кашель свекра. Отец Гочи, одноглазый старик Александр, на рассвете непременно отправляется по нужде. Его бухающий кашель ружейным залпом отдается в ушах Оленьки. Недавно свекру в комнату поставили ночной горшок, но старик пренебрегает новшеством и, проснувшись, обычно бредет в уборную, кряхтя и кашляя.

В ту ночь утомленная хлопотами Оленька не приняла брома, решила, что заснет и без него. Прежде чем лечь, она заглянула в кабинет. Гоча лежал навзничь на диване и храпел, как будто его душили. «Сколько просила — не пей, все равно напился…» Оленька перевернула мужа на бок и вышла в гостиную. Здесь спал Бидзина Чхеидзе, он так опьянел, что заснул на диване, и будить его не стали. Оленька укрыла его пледом и погасила свет.

Все домашние спали. Только Вахо с поваром сидели возле очага и пили вино.

— Вахо! — позвала мадам Оленька. В переднюю, пошатываясь, ввалился пьяный Вахо. — На кого ты похож! Ради бога, больше не пей. Поскорей отправь повара и запри хорошенько дверь. Постели себе в комнате Александра. Ну, сам знаешь…

Вахо выпрямился, стукнул каблуком о каблук, козырнул по-военному:

— Слушаюсь, королева!

Теперь стало еще заметнее, как он пьян. Оленька не выносила пьяного Вахо, но от замечаний воздержалась: если бы не он, как бы она управилась с таким домом?

Она налила в грелку горячую воду и пошла в спальню.

Было два часа ночи, когда мадам Оленька, проветрив комнату, закрыла окно и улеглась в постель.

Проснулась она внезапно, прислушалась — в доме все тихо. Оленька оттолкнула ногой остывшую грелку и сбросила ее на пол. Только завернулась в одеяло поуютнее, как вдруг в галерее загремел стул… И тут она сообразила, что именно этот грохот и нарушил ее сон. Вечером после ужина Вахо и Гаянэ вынесли из гостиной в галерею лишние стулья и приставной стол. Сейчас там кто-то бродил, натыкаясь на мебель…

«Гоча, наверно, ищет боржом… Как это я забыла ему поставить!» — забеспокоилась Оленька.

Гоча, подвыпив, страдал от изжоги, поэтому возле его постели всегда ставили боржом или содовую воду.

«Но почему он ищет боржом в галерее? Так напился, что до кухни добраться не может! — Оленька приподнялась, чтобы окликнуть мужа. Но не успела она слова произнести, как ужасная догадка свалила ее обратно в постель. — Нет… Он к Гаянэ пробирается. Пьяный, не сумел совладать с похотью…»

Закричать бы, разбудить всех гостей и домочадцев, чтобы опозорить, осрамить своего миленького супруга. Что скажет Бидзина, увидев товарища министра в постели прислуги! Оленька наконец рассчитается с ним за все обиды и унижения! А что последует за этим скандалом — это уж забота Гочи Калмахелидзе, пусть пеняет на себя.

Безрассудное мщение приносит недолгую радость. Завтра мадам Оленька, наверно, пожалеет, что не держала весы в руках, но сейчас она ни о чем не могла думать, ни о весах, ни о завтрашнем дне.

Никуда ты не денешься, Гоча! Пусть увидят тебя во всей красе твои дочери, твой косоглазый папенька, который все уши прожужжал гостям, бахвалясь: мне-де памятник должны поставить за то, что я такого сына воспитал для родины. Вот, сударь, сейчас вы увидите, какого сынка вырастили! Только потерпите минутку… Пусть он сначала войдет в комнату к этой потаскухе!

Она не стала искать в темноте домашние туфли. Ступив босыми ногами на паркет, поежилась и подошла к окну. Отдернула бархатную портьеру. Свет фонаря, проникавший с улицы, достаточно хорошо освещал галерею. Надо быть мертвецки пьяным, чтобы натыкаться на стулья, когда так светло.

Мужчина в самом деле подкрадывался к комнате Гаянэ.

Он подошел к боковушке, немного постоял, видимо, не сразу нашел ручку двери. Но, боже мой, это же не Гоча, не ее муж! Она увидела, как пьяный Вахо открыл дверь и скользнул в боковушку.

«Господи, прости мне этот грех! Не видеть счастья той, которая меня лишила счастья и покоя!» — прошептала мадам Оленька. Она не стала кричать, не стала никого будить, бесшумно отошла от окна и вернулась к своей кровати. Зажгла ночник, дрожащей рукой налила в стакан двойную порцию брома. Потом легла и закуталась в одеяло.


А буквально через несколько минут ночной извозчик увозил раненного ножницами Вахо в больницу. Рядом с ним сидела бледная, кое-как одетая Оленька и думала о том, что на обратном пути придется заехать к редактору «Эртоба» Лашхи. Надо приложить все старания, чтобы ночное происшествие в доме товарища министра Калмахелидзе не попало в газету.

А тем временем Гаянэ, едва живая от страха, бежала по темному переулку в сторону знакомой типографии.


Мцхета,

1969

Загрузка...