Под липами, за вокзальной решеткой крестьянки продают головки молодого сыра, прикрытые зелеными листьями инжира, гурийские чурчхелы, упругие, как нагайки, туго налитые гроздья вино-града, только что срезанные, еще с голубой дымкой свежести. Чего только нет под деревянным навесом! Тут и резаные куры с вывороченным наружу жиром, и грузные черные бурдюки, и вкусно пахнущие теплые хачапури… И, наверное, потому кондуктор почтового поезда Илико Адейшвили снисходительно относится к безбилетным пассажирам. Скучно ему возиться с какими-то «зайцами», водить их к дежурному по станции, терять время, вместо того чтобы покупать на стоянках все, что душе угодно, и совсем недорого.
Быстро, как пламя, перебегает Илико от одной крестьянки к другой. Загибает курам крылья, остервенело раздувает пух, чтобы определить, жирна ли курица. Зажав в кулак яйцо, проверяет его на свет и ни за что не купит, если оно чуть тусклое.
Илико любил выпить. И когда на рассвете маленький чумазый паровоз, устало отдуваясь, останавливался на станции Риони, Илико торопился на пригорок за водонапорной башней. Здесь на бурой траве, насквозь промокшей от росы, сидели крестьяне, зажав между колен кувшины, заткнутые початками. Они наперебой протягивали знакомому кондуктору липкие стаканы, мутные от густого маджари. И нигде так вкусно не пилось вино, как здесь, в этот тихий предутренний час. И понятно, не то что «зайца», даже воришку отпустил бы Илико на такой станции.
Однажды, когда поезд подъезжал к Гори, ревизор задержал в вагоне Илико безбилетного — не то бродягу, не то безработного, гонимого судьбой. Задержанный стоял в углу тамбура, прижавшись щекой к стеклу. Вдали, в тумане, громоздились неясные очертания древней крепости.
Илико с нетерпением ждал Гори. Масленица была на исходе, и ему очень хотелось купить на великий пост мешок орехов. И вот тебе, как нарочно, не повезло…
Ревизор, рыхлый, грушеобразный мужчина с синими прожилками на одутловатых щеках, указывая на безбилетного путника, жаловался пассажирам, что прошлой ночью этого молодца он уже высадил в Хашури, а тот опять едет…
— Я проучу тебя! — грозился ревизор и, подозвав Илико, приказал ему, как только поезд прибудет в Гори, отвести задержанного куда следует.
Илико оторопел.
— Чудак, — взглянул он на безбилетного, — нашел время нарваться на ревизора!
Путник был длинен, как жердь, и широк в плечах. Из-под широкополой шляпы выбивались пряди светлых волос, они ниспадали до заношенного воротника грубой, холщовой рубахи. Сапоги «просили каши». За спиной — туго набитая котомка, обшитая выцветшей клеенкой; она не стесняла его движений. Путник носил ее так же легко, как и рубаху. Крепкий подбородок и скуластые щеки делали его лицо суровым. Но глаза были добрые, голубые, они приветливо улыбались миру и многое прощали ему.
По сочувственным взглядам пассажиров безбилетный догадался, что его не просто ссадят с поезда, — пожалуй, с ним собираются поступить похуже. Но он и бровью не повел. Видно было, он никуда особенно не спешил, он просто устал. И пока ревизор отчитывал нерадивого кондуктора, путник терпеливо стоял, прислонившись к стенке, а когда поезд остановился, молча и покорно последовал за Илико.
Огорченный кондуктор растолкал хлынувших к вагону пассажиров и высадил безбилетного. Он заранее обдумывал, что и как сказать дежурному по станции, чтобы у таких молодцов навсегда отбить охоту ездить без билета, отнимать у кондукторов золотое время.
Так шли они. Казалось, оба примирились с неудачным утром.
И вдруг Илико охватило волнение. За вокзальной оградой на шатких деревянных прилавках он увидел пузатые плетенки. В таких плетенках накануне великого поста осетины привозят знаменитые цхинвальские орехи. Илико решил — никуда он дальше не пойдет… И от такого решения ему стало не по себе, как грешнику. Он остановился, оглядел безбилетного и мягко, без всякой злобы, сказал:
— Фу, черт, какой ты длинный!
И точно, на земле путник казался еще выше, чем в вагоне. Пыль каких только дорог не покрывала его сапоги, не набивалась в складки его одежды! Кожа на лице была сухая, жесткая — видно, часто обдували его степные ветры и в непогоду не всегда была у него крыша над головой.
— Иди, братец, своей дорогой. Только смотри, в этот поезд не вздумай больше садиться, — тихо добавил Илико и, оглядев искоса окна своего вагона, торопливо завернул за ограду.
Путник улыбнулся ему вслед, и от этого глаза его стали еще добрее и печальнее.
Раздался третий звонок. Запыхавшийся Илико подбежал к вагону. Он весь сиял, словно только что выиграл в суде важное дело. В мешке шуршали орехи.
Поезд отошел. Илико, стоя на ступеньке, развернул зеленый флажок и замурлыкал какую-то песню.
За водокачкой мелькнула широкополая шляпа.
— Э-ге-ге!.. — крикнул кондуктор и помахал флажком.
Путник не заметил флажка, не услышал прощального окрика — поезд неистово грохотал на стрелках.
Человек шел не спеша, слегка сутулясь, словно боялся задеть головой небо.
В том году в Гори весна была ранняя. Уже на масленицу зацвели персики и миндаль. Трава стремительно пробивалась из-под земли, зеленым пламенем заливала долины. С буретского косогора побежали талые воды. Кое-где в лощинах еще синел застрявший снег. Запахло набухшей землей. Голодные птицы грудью падали на первые борозды.
Кура помутнела, потяжелела, вода стала незвонкой.
Путник облокотился на шаткие перила моста… Закрыв глаза, он слушал шум реки. Так ему лучше вспоминались родные берега.
Глаза слипались. Отчего бы? Оттого ли, что ночь не спал, или оттого, что солнце стало пригревать раньше срока? Руку поднимешь — солнечный жар наполнит рукав, шляпу скинешь — за воротник скользнет. Одолевал сон… А он любил ходить — манили города, в которых никогда не бывал, любил толкаться среди людей, которых раньше не встречал.
Он был ненасытно любознателен. И, может, это заставило его бродить по свету, ночуя, где ночь застанет, находя друзей, где они найдутся. Он стороной обходил людей, которые, подобно скотине, пристрастились к своему стойлу — даже голову не поднимут, чтобы на небо взглянуть, чтобы хоть чем-нибудь отличиться от четвероногих. Скучно с такими. И он ушел от этой скуки.
Может, лучшего не обретешь, но к лучшему тянет безудержно. И от этого человек становится чище, свежее. Кажется, что брошен ты в этот мир, как квасцы в мутную воду, чтобы очистить все, что осквернили, что затоптали подлые люди. И мир тогда возникает перед тобой молодо, в первозданной своей красоте. Смотришь на эти цветы, на зеленый пожар в долинах, на лиловый разбег холмов, смотришь так, будто до тебя никто их не видел. И женщину любишь так, будто никто до тебя ее не любил. И дружба радует, будто человек человеку никогда не был врагом. Хочется рукоплескать жаворонку в небе, поклоном встречать восход солнца, удивляться всему, словно присутствуешь при сотворении мира, стоишь рядом с богом.
Так думал, стоя на мосту, мечтательный путник, бродивший по миру, словно поток без русла.
Смотрел он на белое оперение хидиставских садов, и к сердцу подступала тихая печаль. Не оттого ли эта печаль, что первое цветение деревьев властно будит всегда что-то очень далекое, трудно забываемое, будит такое, чему не суждено повториться, — детство ли это, первая ли любовь?
Туман над крепостью рассеялся. Путник загляделся на башни, на волчий оскал бойниц. И вспомнились ему древние замки и монастыри, подпиравшие плечами небо на старых военных дорогах Грузии. Легкость, стремительность сокола вдохнул зодчий в каждую линию этих строений. Монастырь Мцыри, башни Хертвиси, львиная голова Тмогви — все они сроднились с окружающей природой, с суровыми скалами, с бархатной нежностью долин. Кажется, что выросли они из земли, словно и природу и строения мастерил один и тот же чародей и создал их неразлучными, как цвета радуги.
Его восхищал этот великий созидательный порядок, это содружество природы и человека.
В долине выпрягали быков на полдник, когда он вошел в город. Маленькие каменные дома были окружены садами. Сквозь зелень виднелись нарядные балкончики с балясинами причудливой резьбы. На столбах узоры, словно тени от шевелящейся листвы. Карнизы легкие, как кружево.
«Многобалконная страна», — вспомнились ему слова русского поэта, некогда высланного в Грузию.
Путнику непонятно было назначение этих открытых, никак не используемых балконов. А площадь они занимали гораздо большую, чем весь домишко. Он спросил встреченного накануне за Ташискари аробщика:
— Для чего эти балконы?
— Не знаю, ей-богу, — ответил тот. — Так, сядешь иногда, на мир поглядишь.
Путнику понравился ответ. Да, такая природа приучает к созерцанию.
Была суббота масленицы. А на улицах ни души. Только к ступенькам какой-то лавчонки притулился пьяный. Опустив голову, свесив руки между колен, он не то пел, не то плакал. Лавки были закрыты. Путник не нашел ни одной харчевни, чтобы немного подкрепиться. Такое безлюдье на улицах южного города показалось ему странным. Он оглядел плоские крыши, постучался в несколько домов, над которыми стелился дым: не удастся ли подработать на проезд, чтоб не тащиться в Тбилиси по шпалам? Но в окнах, поверх занавесок, мелькали руки, показывая одно: «Проходи дальше!»
Город молчал. Скованный тишиной, путник сам старался идти тише. По зловеще пустым улицам трудно было идти привычным шагом.
Он решил осмотреть крепость и стал медленно подыматься по переулку, такому узкому, что знакомые, повстречавшись здесь, могли обменяться рукопожатием с противоположных тротуаров.
Путник вышел из переулка и услышал плач. Под деревом стоял ребенок лет пяти в короткой, до пупка, рубашонке, окруженный десятком гоготавших гусей. Гуси старались вырвать из его ручонок ломоть сухого хлеба. Ребенок крепко прижал хлеб к голому животу и отчаянно ревел: боялся бежать, но и хлеб не хотел уступить.
Путник разогнал гусей. Ребенок сразу успокоился, вытер грязным кулачком глаза и смущенно улыбнулся незнакомцу.
— На, — сказал он, протягивая заклеванный ломоть. Калитка ближайшего двора распахнулась, и молодая женщина, стуча кошами по булыжнику, подбежала к ребенку.
— Где же люди? — спросил путник.
— Люди? — переспросила женщина и, взяв ребенка за руку, печально посмотрела на незнакомца. — Людей вешают, братец, — тихо добавила она и указала рукой на крепость.
Еще издали блеснул частокол штыков. Пройдя немного, путник увидел три черные виселицы. Под ними — навоз и соломенная труха. Стражники согнали народ со всех окрестных деревень. Немолчный говор толпы то стихал, то усиливался, как прибой. На крышах ближайших домов и на северном склоне теснились крестьяне.
Поправив котомку, путник выставил локти, как это он делал на ярмарках, пробиваясь сквозь толпу. Крестьяне податливо раздвинулись, уступая дорогу. Видно, им не хотелось стоять близко к виселицам, и, когда кто-нибудь сзади напирал, они охотно расступались.
Проходя между ними, путник чувствовал, что тела у всех как бы одеревенели. И он понимал, отчего это.
Ему показалось, что на склоне крепостного вала просторнее, чем внизу, и он направился туда. На крутом подъеме было скользко, из-под ног скатывались камни.
— Эй-эй! — кричали стоящие у подножия вала и шарахались в сторону.
Здесь галдел базарный люд. На плитах стояли барышники в люстриновых архалуках, скрестив на груди руки.
Путник остановился передохнуть под разрушенной башней.
Внизу, на тропинке, показались школьники. Они шли парами за человеком с редкой рыжей бороденкой на жирном лице. Коротконогий и толстый, он походил на оплывший огарок. Шли торопливо, оживленно переговариваясь.
Это были воспитанники духовного училища. Инспектор привел детей смотреть казнь, чтобы укрепить в их сердцах уважение к начальству, чтобы они росли тише воды, ниже травы.
Инспектор был в парадном мундире, левой рукой он придерживал шпагу и так ожесточенно сопел, что казалось, будто душа его вот-вот расстанется с телом.
Увидев детей, путник нахмурил брови. Внимание его привлек смуглый мальчуган, который старался высвободить свою руку из руки товарища. Тот смеялся и глазами показывал на инспектора. Смуглому мальчику надоела эта игра, он вырвался и стремительно, как капля ртути, юркнул в толпу, Вскоре он снова показался и побежал по косогору. На нем были ладно сшитые сапоги. Он поминутно оглядывался, словно боялся, что там, на площади, что-то произойдет, прежде чем он добежит до башни.
Мальчик то и дело откидывал со лба непокорную прядь волос. Казалось, его живые глаза вот-вот кому-то лукаво подмигнут и он зальется долгим смехом.
Инспектор собрал детей под башней. И только успел присесть, как перед ним вырос человек в широкополой шляпе.
— Почуяли весну, потянулись… — пробурчал инспектор и достал из кармана медяк.
Но рука, протянувшая милостыню, повисла в воздухе.
Нет, не о милостыне говорили умные, строгие глаза незнакомца. И это взорвало инспектора.
— Ну, что прикажете? — насмешливо процедил он, удобно усаживаясь на камне.
— Зачем вы привели детей? Жалко их, — тихо, будто припоминая что-то, сказал незнакомец.
— Что-о-о? — исподлобья, поверх очков, посмотрел на него инспектор. Он показал рукой на виселицы: — Бунтовать вздумал? Тоже туда захотел?
— Уведите, на калечьте детей! — настаивал незнакомец.
Дети, услышав, что их предлагают увести отсюда, недовольно поглядывали на незнакомого человека.
— Кто ты такой? Как ты смеешь? Да я тебя сейчас…
Инспектор вскочил, сжал кулаки и сразу стал смешным, потому что был он как оплывший огарок и кулаки у него были маленькие, как яйцо, которое курица кладет последним.
— Ведут! — закричал кто-то.
И все стоящие на горе всполошились, будто во время землетрясения. Беспорядочно нахлынувшая толпа отшвырнула куда-то инспектора, и школьники, пользуясь этим, разбежались кто куда.
День выдался хороший. Кура пахла землей и сырым лесом. И запах этот был настолько крепок, что заглушал бурный аромат цветущих садов.
Время от времени в садах внезапно вздрагивали ветви. Но не от ветра. Ветви качались оттого, что лопались набухшие почки.
Небо было спокойно, чисто до самых далеких зубчатых хребтов. Казалось невозможным, что такое небо когда-нибудь затмится тучами. Берега Куры бурно цвели миндалем и алычой. Светлые тени ранней весны причудливо шевелились на глиняных стенах домов.
Путника прижали к стене крепостной башни. На шляпу его посыпался щебень. Он с трудом повернул голову. Смуглый мальчуган в поисках опоры цеплялся ногами за выступ стены и срывался. Наконец, изловчившись, резко рванулся и ухватился за сухую ветку дикого инжира. Забрался наверх, стряхнул пыль с колен, выпрямился.
Перехватив завистливые взгляды товарищей, оставшихся внизу, он сочувственно подмигнул им.
Тревожную тишину царапнул глухой, далекий звон кандалов. Крепость замерла, как замирает перепел под проносящейся тенью коршуна.
Звон нарастал зловеще быстро. Лязг кандалов заглушал шум всего мира.
За углом, на узкой улице, показался человек в ярко-красной рубахе.
— Сгинь! — взвизгнула женщина и закрыла шалью глаза.
Красная рубаха доходила палачу до колен. Сапоги гармошкой. Лакированные голенища как-то особенно сверкали на солнце, и это запоминалось надолго. Прихрамывая на правую ногу — колол гвоздь в сапоге, — палач свирепо оглядывался на молчаливо бредущих осужденных, словно это они шили ему сапоги.
Закованные в цепи крестьяне шли гуськом. Впереди — Сандро Хубулури, высокий, широкоплечий, двойной вязки мужик. Дубленый тулуп из белой овчины ладно обтягивал его могучие плечи. Широкие черные шаровары были забраны в пестрые шерстяные носки.
В прошлом году Хубулури, на свою беду, опередил в скачках у Рокского замка князя Мачабели. Как Мачабели ни гикал, как ни молил своего прославленного скакуна, но туго перевязанный хвост коня Хубулури неотступно маячил перед глазами надменного князя.
И князь отомстил: на другой же день увез и обесчестил невесту Хубулури.
Хубулури и его побратим Тате Джиошвили узнали об этом в поле. Они бросили соху, пристрелили подлого князя и ушли в лес.
Урядники трех волостей кинулись за ними в погоню. Оцепили все пути и перепутья, так что казалось — внизу змея не проползет, вверху птица не пролетит. Но беглецы были неуловимы, как молния.
Раздосадованный уездный начальник вспомнил много раз испытанную уловку: обесчещенную девушку он посадил под замок. Он был уверен, что рыцарскому отношению здешних крестьян к женщинам не изменит и Хубулури.
И он не ошибся.
Хубулури сдался, чтобы выручить из темницы невесту…
Сейчас он шагал легко, как будто не касался земли. Упрямый лоб, широкие и крепкие, как булыжник, скулы говорили о несокрушимой воле.
Спокойно, размеренно отсчитывал он последние шаги своей неудавшейся жизни.
На плоских крышах сидели девушки. Заметив, как они сокрушенно качали головами и шептались, Хубулури повеселел. Тряхнул лохматой головой в сторону виселицы и крикнул:
— Девушки, красотки ненаглядные, иду «лекури» танцевать! Может, спляшем вместе?
— Горе твоей матери! — крикнула одна из девушек.
— Почему, красотка моя, почему? Твоей матери горе, что теряет такого зятя! — ответил Хубулури, и на его спокойном лице дрогнула улыбка.
Потом он обернулся к какому-то барышнику с красной бычьей шеей. Тот стоял на козлах дрожек, заложив за серебряный пояс большие пальцы в кольцах.
— Пиран-джан! — нараспев протянул Хубулури. — Помирай скорей. Встретимся там — все сразу оплачу: и долг, и проценты.
Купец сперва растерялся, но быстро нашелся и прохрипел пропитой глоткой:
— Не беспокойся, Сандро-джан, встретишь там отца моего, ему передай!
— Ва, сукин сын, какой ты добрый стал! — засмеялся Хубулури тихим, недобрым смехом.
Он удивился так искренне, что даже мрачно молчавшие крестьяне заулыбались.
Еще что-то хотел сказать Хубулури, но конвойный поднес приклад к самой его груди. Злобно шевельнув твердыми, сухими губами, Хубулури замолчал.
Только у самой площади Хубулури стало не по себе. Он вдруг начал беспокойно шарить глазами по толпе, по рядам безучастно стоявших солдат. Кого искали его глаза, кому он хотел подарить свой последний взгляд?
За Хубулури шел Тате Джиошвили, тоже когда-то крепкий, как аробная ось, мужик. Но бессонные ночи сломили его. Глаза ввалились, он так похудел, что его плечи уже не могли расправить шинели. Тате был обут в дырявые лапти, там, где он ступал, оставались клочки сена.
Поникнув рыжей головой, он подтягивал кандалы, чтобы они не очень звенели. В нем чувствовалось холодное спокойствие отчаяния.
Увидев народ, Джиошвили взял себя в руки. Но сил хватило ненадолго. Он снова поник головой и продолжал идти разбитой походкой. На улице не сказал ни слова. Только раз, когда Хубулури переговаривался с девушками, он поднял голову, и на его бескровном, как бубен, лице скользнула скупая улыбка.
Третий… Откуда он взялся?! Во вчерашних газетах оповещалось, что в Гори публично повесят двух «разбойников» и плотникам было заказано приготовить две виселицы.
Что же изменилось со вчерашнего дня?
…Слишком много крестьян уходило в леса. Первыми уходили те, у кого раньше других потухал очаг. Чистили берданки, ожидали, когда деревья оденутся листвой. Чтобы припугнуть непокорных, уездный начальник воздвиг в Гори черные, как головешки, виселицы.
Воздвиг виселицы, а рядом поставил «ангела милосердия». Это для того, чтобы крестьяне не стискивали молча в карманах кулаки, когда станут вешать их земляков. А что будет именно так, об этом хорошо было осведомлено начальство. И вот вчера ночью уездный начальник свиделся с сидевшим в одиночке матерым грабителем Хасишвили. Обещал расковать его и облегчить тюремный режим, если он не поленится завтра в полдень прогуляться от тюрьмы до виселицы.
— А там царскую депешу прочтем, что тебе помилование пришло, и сейчас же обратно в тюрьму водворим. Ни один волос не упадет с твоей головы, — убеждал уездный начальник не на шутку струсившего бандита.
Одиночная камера узка и темна, как могила. Поэтому, вздохнув, Хасишвили пошел на сделку. На площадь срочно отвезли еще одну арбу лесного материала.
И сейчас босой арестант лихо звенит кандалами, словно молодой гусар шпорами на параде.
Осужденных сопровождал конвой — двенадцать солдат. Позади степенно шагали скучающие чиновники.
Быстро прошли маленькую улицу и остановились под виселицами.
Палач тотчас сел на табуретку и разулся. Засунув руку в сапог, нащупал гвоздь.
Позвали кузнеца — расковать осужденных.
Тате Джиошвили попросил воды. Дали полный котелок. Он отпил немного, остальное вылил себе на голову. Потом пожелал проститься с младшим братом.
И это разрешили.
Полицейский привел на площадь юношу в черной черкеске, тщательно обыскал его и отошел в сторону.
Юноша медленно направился к брату. Слезы душили его.
— Крепись, братец, не подведи меня, — сдавленным голосом предупредил Джиошвили.
Только что раскованный, он ступал неловко, нетвердо.
Младший брат не выдержал. Боль, отчаяние, любовь и все, что роднит братьев, с неудержимой силой вырвалось из груди. Он зарыдал.
Тате побледнел. Стиснул зубы, чтобы они не стучали, и медленно повернулся к брату спиной.
И вдруг выпрямился. Застыл, как взведенный курок. Увидел палача, забивавшего гвоздь в сапоге.
И, прежде чем жандармы спохватились, он кинулся на палача и с размаху ударил его по лицу. Потом вскочил на табурет.
— Эх, Гори, мачеха ты мне! — крикнул он и руками, привыкшими надевать ярмо на быков, накинул на себя петлю.
— Прощай, Тате! — простонал юноша в черной черкеске.
— До свидания, Тате-джан! — крикнул Хубулури, бледнея.
Повалившийся на землю палач вскочил с бешеной руганью, обхватил дергавшиеся ноги Джиошвили и повис на них.
Ужас объял крестьян, словно они проснулись в могиле.
И в эту минуту с башенной стены раздался шепот, полный трепетной мольбы;
— Спустите меня!
Смуглый мальчик подогнул колени, протянул руки.
Человек в широкополой шляпе быстро подал ему руку, помог сойти. Потом тяжелой, шершавой ладонью погладил его по голове и заглянул в глаза. И он увидел: детство мальчика кончилось.
На берегу Куры, под сенью ивы, сидел человек в широкополой шляпе. Торопливо записывал что-то в тетрадь.
Утро было полно теплым запахом цветов. Ива склонила ветви в воду, будто пробуя, холодная она или нет. У другого берега плескались привязанные плоты. Расползшиеся бревна мяли бока друг другу. Иногда человек окидывал задумчивым взглядом крепость, и тогда в утреннем тумане ему мерещилась лохматая голова Хубулури.
Ночью, на плотах, ему рассказали, за что погиб Хубулури.
Как мужественно он умер!..
Спокойно, не спеша, усталой походкой землероба поднялся он на эшафот, как не раз поднимался по лестнице своего дома. И, прежде чем палач успел накинуть на него саван, так тихо улыбнулся в усы, словно только сейчас узнал постыдную тайну мира.
…Путник писал. И в это раннее утро, полное теплого запаха цветов, он славил бессмертное чувство, которое сильнее смерти. Рождалась сказка «Девушка и смерть».
Когда совсем рассвело, берегом прошли школьники. Человек в широкополой шляпе заметил смуглого мальчика. «Спустите меня!» — снова послышалось ему, и давно знакомая мучительная тоска сжала его сердце[7].
Тбилиси,
1940