Близился восход солнца. В иллюминаторы матросского кубрика, открытые с наветренного, борта, вливались прохладный пропитанный запахами моря воздух и свет еще дремлющего океана. Во впадинах между волнами от густого синего, почти черного цвета гребни отливали перламутром, отражая цвет еще еле теплящейся зари. Дневальный ходил между рядами подвесных коек и с нетерпением ждал, когда пробьют склянки и он заорет ликующим голосом: «Падые-о-ом!» А пока, чтобы не вздремнуть за рундуком у трапа, он ходит между покачивающихся коек и отгоняет сон думами о доме, о дружках, что спят, разметавшись на пробковых матрацах, свесив вниз руки, стонут во сне.
Дневалил Роман Трушин. К морю он относился с недоверием, побаивался его, но человек он не робкого десятка и свои сомнения насчет моря прятал в себе. Любил он больше всего на свете степи, где родился в цыганском таборе, кочевал по неоглядным далям Таврии. В юности его потянуло в город, и он ушел. Все родные его перемерли от какой-то непонятной болезни, остался он да еще несколько цыган, приставших к другим таборам. А он подался в Одессу. Несколько лет лудил котлы, чинил примуса, потом поступил на завод. На призывной комиссии попросился «поближе к лошадям», но воинский начальник — толстый веселый человек — захохотал и сказал:
— Дурак, зачем тебе возиться с обозными клячами. Иди на флот. Во флоте ни одного цыгана нет. Еще до адмирала дослужишься. Пишите на флот!..
И стал Роман Трушин моряком. Парусный корабль Трушин полюбил. Что-то в нем было необузданное, буйное, он напоминал степного скакуна, летевшего напропалую через овраги и холмы с развевающейся гривой. Дух захватывало у Романа, когда он висел на рее над кипящей водой и, стиснув зубы, убирал, ставил паруса, брал рифы. Иногда, качаясь на рее, он пел дикие цыганские песни под аккомпанемент ветра, свистящего в снастях.
Плавать Роман не умел.
…Море пылало, впитывая цвет неба и зари. В кубрике стало совсем светло. Трушин выключил лампочку над трапом, прислушался к торопливым шагам боцманов на палубе. И вот в утренней тишине разлился медный звон рынды. Трушин сверкнул зубами и гаркнул во всю мочь: «Паадые-ом, соколики!» И только что мирно спавшая сотня людей слетела с коек, одевалась, сворачивала койки, переговариваясь глухими спросонья голосами.
— Ух и рявкаешь ты, Ромка, будто цыганским кнутом хлещешь, — сказал Зуйков, сворачивая койку в тугой цилиндр. — Прямо звон в ушах.
— Люблю голос показать, да здесь негде, разве на баке за песней да в шторм на рее. Быстро, моряки, быстро коечки в колбаску, без складочек! — гаркнул он и стал помогать Лешке Головину свертывать жесткую койку.
— Спасибо, я сам!
— Сам с усам. На, да живо на палубу! Охота последнему быть?
Большое помещение сразу стало казаться нежилым, и в него ворвались гулкие голоса волн и ветра.
На палубе шла ежедневная утренняя приборка.
Закатав штаны до колен, босые шеренги матросов терли торцами и без того белоснежную палубу, двое со шлангами смывали песок и мыльную пену, а за ними еще одна шеренга лопатила, выжимала досуха воду с поверхности палубного настила. Драили каждую медяшку так, чтобы она горела, как золотая. Словом, в разгаре та «кромешная» приборка, какая бывает только на военных кораблях. На «Орионе» сохранились еще традиции старого парусного флота, когда пятно на палубе или зеленый налет на медном поручне вгоняли в тоску боцманов и считались подлинным позором.
Запели боцманские дудки: «Становись!» Матросы в две шеренги выстроились на шканцах. На мостике появились офицеры в белоснежной форме, сверкало золото на рукавах и погонах. Вахтенный начальник отдал рапорт командиру:
— На корабле все обстоит благополучно, личный состав в полном наличии, в госпитале — один человек, скорость клипера двенадцать с половиной узлов. За истекшие сутки пройдено двести шестьдесят миль.
Новый день на «Орионе» начался.
Вахтенные коротают время у своих мачт, впередсмотрящие не спускают глаз с ослепительной дали. Океан плавится на солнце, вспыхивают гребни волн. Ветер свежий, ровный. «Орион» несет все свои паруса. Поставлены даже лисель-спирты, вынесенные на тонких «деревьях», принайтованных к концам рей. Свежий, ровный ветер звенит в тугой парусине и в снастях. Белокрылый клипер легко скользит по синей воде, словно берет разбег перед взлетом, и кажется, стоит ему сделать еще небольшое усилие, и он оторвется от поверхности океана.
Старший офицер с главным боцманом обошли весь корабль. Везде образцовый порядок, старший офицер доволен, но не выражает своих чувств: так и должно быть на приличном военном корабле.
На юте матросы заняты такелажными работами. С ними Гарри Смит. Совсем недавно английский матрос считал себя хорошим такелажником, но, попав на клипер, с удивлением обнаружил, что отстает по всем статьям от русских моряков. В паре с матросом Чирковым он плетет мат. Гарри Смит вспотел от напряжения и задетого самолюбия. Чирков, ободряюще подмигивая и добродушно улыбаясь, все время его поправляет, стараясь передать очень хитрый и новый для Гарри способ плетения.
Прислонившись спиной к бухте манильского троса, дремал кочегар Гоша Анархист. Приоткрыв один глаз и глядя на Зуйкова с Лешкой Головиным, которые тоже плели мат, Свищ процедил сквозь зубы:
— Плетете коврик, а зачем?
Зуйков ответил:
— Чтобы ты, Гоша, идучи в гальюн, не посклизнулся и ножку себе не повредил.
— Поскользнусь — встану. Я к тому веду, что не время сейчас коврики плести.
Зуйков спросил:
— Ножи точить?
— В точку! Как говорит Мухта — готовить орудия уничтожения. Наш шарик земной должен быть чистеньким от старья и этих штучек-дрючек. Мы должны все старое уничтожить.
— Голышом остаться?
— Может, и голышом, кто хочет. Полная свобода личности.
Лешка прыснул. Матрос, сшивавший парус, замер с иглой в руке, с недоумением глядя на Свища. У матроса было круглое веснушчатое лицо и наивные голубые глаза. Он робко спросил:
— Взаправду при анархии будут телешом ходить?
— Замри, швея! Девкой бы тебе быть, модисткой. Ишь в краску вдарился. При настоящей анархии в шелк оденешься. Дура!
— В шелк? Шелковая форма будет?
Лешка захохотал.
Зуйков покачал головой:
— Беда с тобой, Гоша, мусором набил тебя твой Мухта.
Свищ ухмыльнулся и, закрыв глаз, погрузился в дремоту.
Зуйков сказал:
— В прежнее время, говорят, таких обормотов под килем протягивали. Привяжут к концу, заведут с носа, протянут — и будто помогало.
Свищ открыл глаз:
— Да?
— Сам не видал, Петрович сказывал.
— Учтем. Может, когда кое-кого и протянем…
Из своей каюты поднялся на палубу отец Исидор. У него кудлатая голова, рыжеватая окладистая бородка, он широкогруд, кряжист, крепко стоит на толстых ногах.
— Батя, давай сюда! — кричат матросы. — Подсоби, отец!
Матросы брасопят рею.
Отец Исидор сбрасывает подрясник и в исподнем, похожий на подгулявшего мужика, пропившего одежонку, берется за канат и тянет изо всех сил, будто один хочет повернуть грот-рей под нужным углом к ветру.
— Шли бы вы лучше, отец, в матросы, — сказал Зуйков, когда снасти закрепили. — Мужик вы во какой, загребным вас посадить — вальки бы ломали.
— Сила во мне, робята, есть. Что говорить. В деревне вырос, что пахать, что косить — помогал отцу. Поп он у меня был многодетный. И мне попом нарек быть, да только вышел я не сухопутным попом, а морским. Дано мне, грешному, поручение направлять по путям господним пьяниц записных да матершинников отъявленных. Не ропщу я, ибо сам грешен. Судьба, видно, такая. Каждому она дана — судьба… А работу люблю, тоскую по ней. Слышите, еще команда! За какую веревку теперь тянуть?
Матросы дружно засмеялись. Стива Бобрин, которому после «амнистии» капитан вновь поручил заведовать грот-мачтой, покусывал губы.
Зуйков стал поучать отца Исидора:
— Веревок у нас нету, батя. Все это снасти да фалы, тросы да брасы, ванты, горденя, галсы да леера, а вам все веревка! Чему же вас в семинарии учили? Сидите, батя, команда не нам, это приказ лиселя убрать.
Отец Исидор засмеялся вместе со всеми:
— И правда, сын мой, на море пустили, а никакой морской науки не дали вкусить, думали, что я одни души ваши буду спасать. Ну я как могу стараюсь, да вы вместо церкви как на берег, так в кабак да к девкам…
Отец Исидор и матросы прислушались: доносилось тихое торжественное пение. Пели на камбузе: старший кок Мироненко, младшие Куциба и Коваль. Слова было трудно разобрать: что-то о вечной любви казака к Галине или Оксане, о Днепре или чарующих ночах где-нибудь на Полтавщине.
Мотив песни брал на душу. На всем клипере стало необыкновенно тихо. Замолкли голоса, только снасти под ветром гудели, аккомпанируя певцам, да журчала волна за бортом.
Изменился ветер, «Орион» сильно накренился на левый борт и все так же бежал к югу. На лаге накручивались пройденные мили.
Часто, тревожно затрезвонила рында. Боцманы вторят ей в свои серебряные дудки: «Боевая тревога». Матросы с винтовками становятся вдоль бортов, выкатывают на палубы пулеметы, орудийный расчет снимает брезентовые чехлы с пушек на баке и корме. Скоро звучит всем отбой, кроме артиллеристов. Артиллерийский офицер проводит стрельбы.
Выпущены два снаряда. Всплески у горизонта показали разрывы. Матросы довольны: все-таки своя артиллерия. Если покажется немецкая подводная лодка, то можно постоять за себя. После стрельб орудийный расчет стал чистить орудие.
Артиллерийский офицер торопливой походкой, слегка сутулясь, прошел через весь корабль на ют, там в каюте старшего механика игорный клуб. Скоро туда направился и отец Исидор, тоже любитель перекинуться в картишки «по маленькой».
На палубе показался барон фон Гиллер в сопровождении матроса-конвоира — вестового Стивы Бобрина — невзрачного с виду матроса, небольшого роста, с испуганным выражением лица. Человек он крайне молчаливый и необыкновенно любопытный.
Барон смотрел «сквозь всех», будто он один на палубе.
Подошел к фальшборту и минут пять стоял, вперив взор в горизонт, затем начал ходить возле камбуза, заложив руки за спину, подчеркнуто показывая, в какое положение он поставлен, что он заключенный, и хоть не чувствует за собой никакой вины, но подчиняется, как дисциплинированный офицер.
Барон фон Гиллер снова воспрянул духом. Он хорошо знает, что теперь находится в полной безопасности, и уверен, что еще представится случай или бежать, или захватить корабль. Вчера Стива Бобрин сказал, что радист докладывал командиру, что слышал позывные рейдера. По всей вероятности, командир крейсера получил приказание уйти в тропики, и он также избегает «проторенных» морских дорог.
Барон досадовал, что, слишком уверенный в скорой встрече с «Хервегом», не сообщил командиру крейсера о цели плавания «Ориона».
В дни неудач, когда нервы у обоих были напряжены до предела, оп совсем было поссорился с артиллерийским офицером. Теперь, с большим тактом играя на слабостях самолюбивого офицера, он восстанавливал отношения, уверял при каждом удобном случае, что у них общие враги и одна цель, что командир не считается с убеждениями людей, верных присяге, и что Новиков, по существу, такой же пленник, как и он, барон фон Гиллер, и поэтому они должны держаться «плечом к плечу». Артиллерийский офицер поджимал тонкие губы, усмехался, и, хотя не верил в дружеские чувства барона, все же ему было приятно, что нашелся человек, который понимает его намерения и дает им верную оценку. В конце концов он стал ему необходим и как умный собеседник и как собутыльник, хотя капитан-цур-зее пил «деликатно» и читал рацеи о вреде алкоголя.
Прошел лейтенант Фелимор, первым, как положено по чину, приветствовал пленного капитана. Барон фон Гиллер церемонно ответил на приветствие и сделал замечание по поводу отличной погоды. Фелимор чем-то, наверное молодостью и резкостью суждений, напоминал несчастного Лемана и потому был до крайности неприятен барону. И все же барон расточал ему самые лучезарные улыбки и всегда, как и Новикову, подчеркивал сходность их судеб, намекая на необходимость держаться вместе. Фелимор делал вид, что не понимает намеков.
Возле пленного изнывал от тоски вестовой, жадно ловя разговоры матросов. Больше всего он любил, сидя в стороне на баке и покуривая махорку, слушать бойких на язык товарищей, и особенно радиста, когда тот сообщал «телеграммы». А сейчас он весь день, как привязанный, ходит за немцем, хорошо хоть ночью подменяют: часового ставят.
— Ну как твой младенец, ножку не занозил? — окликнул Зуйков.
Матросы покатываются от смеха.
— Как ты теперь нянька, то холь его и ласкай да грудью корми.
Вестовой махнул рукой и стал делать знаки барону: пора уходить, скоро обед, и вообще неподходящее место они выбрали для прогулки.
Барон фон Гиллер, сохраняя невозмутимую холодность в лице, медленно пошел к трапу, за ним засеменил вестовой, болезненно морщась при каждом новом взрыве смеха.
Кок Мироненко пронес на мостик пробу. Он в белоснежном фартуке и таком же колпаке, надеваемом только для этих торжественных минут. Его полное лицо с отвислыми усами лоснилось от пота, он выступал осторожно, чтобы, боже упаси, не расплескать борщ. Кок благополучно ступил на мостик, не пролив на палубу ни одной капли. Навстречу ему поднялся командир, подошел и старший офицер. Кок протянул деревянные ложки. Оба зачерпнули янтарного борща, отхлебнули и, посмотрев друг на друга, сказали одновременно: «Мда». Затем зачерпнули еще по одной ложке. Попробовали и разварной пшенной каши.
— Очень вкусно! — одобрил командир. — Можно подавать.
Круглый лик Мироненко залился счастливым румянцем.
— Спасибочки, — говорит он певучим баритоном, будто не он сварил вкусные щи, а командир.
Кок ушел.
— Отличный человек, — сказал командир. — Лирик по натуре. Какой голос!
— Мог бы петь в опере, как Шаляпин.
— Вот видите? А кто Шаляпин? Кто Горький?
Оба задумались. История Рима лежит на палубе у ног командира. Воин Андреевич смотрит на ровный след клипера, теряющийся в волнах. Погода стоит прекрасная, как всегда в этих широтах, ветер гонит корабль к экватору.
За видимым спокойствием и даже беспечностью командир скрывает глубокую тревогу. Англичане высадились в Мурманске. Японцы готовятся оккупировать, Сибирь, немцы захватили Украину. Что будет с Россией, пока он, обойдя землю, придет во Владивосток?
На «Орионе» также неспокойно. Здесь теперь уже явно определились две враждебные партии. В каюте радиста и открыто на баке собирается кружок, сочувствующий социал-демократам, вернее, большевикам. Там у них верховодят Лебедь и Громов. Приверженцы монархического строя во главе с Брюшковым тоже проводят сходки в кубриках и на палубе. Новиков негласно возглавляет всю эту организацию и вербует новых членов среди машинной команды. Машинисты пухнут от безделья, вот и возомнили себя спасителями отечества. Даже добрейший Андрей Андреевич Куколь вчера за ужином закатил целую речь о «незыблемости самодержавия в России».
«Запретить? Будет еще хуже. Будут собираться тайно. Что же происходит? Почему на этой крохотной частичке родины, затерянной в океане, происходит то же самое, что и во всей России? Тут какая-то закономерность. Вот я никогда особенно не интересовался политикой. Мир и порядки в нем казались мне тоже незыблемыми. Меня занимало только море, наш флот, наше могущество на море… — Он посмотрел на своего помощника: — И Николай Павлович, сам называвший себя аполитичным человеком, тоже мечется в поисках правильных путей. Вот и сейчас по привычке смотрит за парусами, на горизонт поглядывает, не покажется ли шквальное облачко, а мысли у самого далеко, далеко…»
— Николай Павлович!
Старший офицер вздрагивает:
— Извините, задумался. Слушаю, Воин Андреевич.
— Я вот думаю, как и вы, о всем происходящем и прихожу к выводу, что здесь есть закономерности, которые диктуют события.
— Вы становитесь социалистом.
— Возможно, как и вы. Какие-то изменения во взглядах у нас происходят помимо нашей воли. Теперь революция заставила нас многое пересмотреть, искать объяснения, делать выводы.
Старший офицер, не глядя на паруса и море, почувствовал, что клипер «катится под ветер», и, прикрикнув на рулевых: «Не зевать!» — ответил командиру:
— Да, все мы и здесь будто захвачены каким-то порывом, стремлением выйти из тупика.
— Пожалуй. Тупик? Нет, не то слово… Вы знаете, как цветет бамбук?
— Не приходилось видеть.
— Для народов Южной Азии, Индонезии, Цейлона, Индокитая, Японии это — бедствие. Бамбук для них, для беднейших слоев населения — прежде всего пища, вы ели побеги бамбука?
— Да, не особенно вкусно, но ничего…
— Для них это кое-что, раз больше ничего нет. И вдруг бамбук начинает цвести и после весь засыхает, гибнет. Когда это цветение будет, никто не знает, разве приблизительно знают крестьяне. Вижу, у вас вопрос: к чему я клоню? А вот к чему. Если бамбук, скажем, с Мадагаскара привезти в Севастополь и посадить в кадку, он станет расти. Красивое растение, я вам скажу, да видели его у меня дома. Но когда приходит время цветения, то он цветет везде в одно и то же время. Также и мой в кадке зацвел и засох, потому что в это время было цветение бамбука на Мадагаскаре. Мы с вами и все они, — он развел руками, — побеги бамбука, взятые и посаженные в кадку из большого бамбукового леса.
Феклин поднялся на мостик, чтобы доложить, что пора обедать, да так и застыл, слушая рассказ командира.
— Феклин, обедать пора? Сейчас, голубчик.
— Так точно! А бамбук, стало быть, так весь начисто?
— Начисто, Феклин.
— Ну а потом?
— Потом снова от семян, от корней пускает побеги, но, хотя и растет быстро, нужно время, чтобы поднялась прежняя роща.
— Ничего, поднимется и у нас. — Феклин понял аллегорию.
От бака послышались удивленные голоса, потом дружный смех, и вот уже смех докатился до бизани. Рулевые вытянули шеи. Командир и старший офицер, невольно улыбаясь, подошли к поручням. По палубе шел кот Тишка с огромной крысой в зубах, ее обмякшее тело с длинным голым хвостом волочилось по палубе. Тишка подошел к камбузу и, выпустив крысу, уселся с усталым видом: крыс он не ел, а охотился за ними из чисто спортивного интереса.
К неописуемому восторгу матросов, в этот момент из камбуза поднялся кок Мироненко с ярко начищенной медной кастрюлей в руках: он нес суп в кают-компанию. Кок панически боялся крыс, а тут остановился, с недоумением глядя на гогочущих матросов, не видя, что у ног еще пошевеливает хвостом серая отвратительная тварь невероятной величины.
— Та шо вы, посказились? — спросил он, подозрительно оглядываясь вокруг. Увидев крысу, он вскрикнул и выронил кастрюлю с офицерским супом.
Мироненко закрыл лицо руками. Палуба по его вине залита жирным супом! Офицеры оставлены без первого блюда! Орущий под самым ухом боцман! И все это на глазах у командира! Такого несчастья еще не случалось с бедным коком за всю ого пятилетнюю службу.
На шум выскочили раскрасневшиеся младшие коки Куциба с Ковалем и, мигом поняв, в чем дело, увели своего чувствительного шефа на камбуз.
— Уморительная и в то же время печальная сцена, — сказал Воин Андреевич. — Вы заметили, что матросы сразу перестали смеяться, как только поняли, что человеку по-настоящему тяжело. Иду есть второе блюдо. Счастливого окончания вахты.
— Спасибо…
С последним ударом в рынду, извещавшим об окончании вахты, на мостик поднялся Стива Бобрин, а за ним лейтенант Фелимор и четыре матроса — рулевых.
Гардемарин каждый день меняет белые перчатки, и, хотя в них очень жарко, отекают руки, он стоически носит их как память о красивой продавщице. Надевая перчатки, он, снисходительно улыбаясь, посматривает на Фелимора — своеобразная месть в духе Стивы Бобрина.
Фелимор стойко переносит ежедневные выпады, хотя ему очень неприятно это подчеркивание каких-то отношений фатоватого офицера и его невесты.
Приняв вахту, гардемарин, заложив руки за спину, стал ходить по мостику, зверем посматривая на рулевых да изредка кидая небрежные взгляды на паруса. Фелимор «берет» солнце секстантом. Проведя обсервацию, он сообщил результаты своему старшему по вахте.
— Хорошо, я проверю, — небрежно бросил Бобрин и погрузился в меланхолическую задумчивость. «Проверю» он говорит все с той же целью — «уесть английского офицеришку», показать ему его настоящее место, хотя он не раз убеждался, что Фелимор отлично справляется с астрономическими вычислениями и даже заслужил похвалу самого командира.
Гардемарину было над чем подумать. Он твердо верил, что попал в полосу неудач. Провал за провалом следовали во всех его служебных и личных делах. Его бросало в жар, когда он вспоминал недавнее посещение каюты командира.
Новиков с присущей ему оскорбительной манерой убеждал Стиву Бобрина выдержать характер и оставаться под арестом хоть до Владивостока, если раньше клипер не попадет в руки к немцам или англичанам, не ходить с повинной к «этому социалисту». Гардемарин дал слово офицера, что последнее исключено, и даже сделал вид, что оскорблен таким подозрением. И в тот же день пошел к командиру.
Воин Андреевич выслушал ого сбивчивую покаянную речь и сказал устало:
— Хорошо, оставим на время наши разногласия по вопросам политики.
— Навсегда!
— Вы сами не верите тому, что говорите. Слишком часто менять убеждения не следует, а кто так поступает, тот в лучшем случае вызывает сожаление. Хорошо, Степан Сергеевич, можете нести свою вахту вместе с лейтенантом Фелимором. Отличный офицер…
— Разрешите узнать, в качестве кого будет находиться лейтенант Фелимор на моей вахте?
К Бобрину мгновенно вернулась его прежняя самоуверенность, как только он осознал, что прощен и, следовательно, восстановлен в прежних правах.
Заметив перемену во всем облике гардемарина, командир улыбнулся:
— Лейтенанта Фелимора можете считать стажером.
— Стажера к стажеру?
— Какой вы стажер? Я думаю, вам будет приятно находиться в обществе этого симпатичного офицера, и не без пользы к тому же. Вы будете его учить управлению парусами, а он усовершенствует вас в английском языке.
Мягкий тон и улыбку командира Бобрин расценил как проявление слабости. «Конечно, он нуждается во мне. И не сегодня-завтра ему пришлось бы просить меня забыть прежние недоразумения и приступить к службе. Я-то, идиот, поверил слухам». Бобрин, сузив глаза, сказал:
— Мое производство задержано из-за неурядиц в России. Я все еще гардемарин — выпускник старшей роты Морского корпуса. Тоже пока стажер. Конечно, лейтенант Фелимор имеет формально больше прав. Хотя… — голос Стивы Бобрина дрогнул.
— Ну что вы, голубчик! Все обойдется, и вы получите свое офицерское звание, хотя вы и так уже мичман, приказ о вашем производстве должен быть давно подписан, да затерялся в пути. Поймите: война и революция! Придем во Владивосток, я подам новую аттестацию с просьбой присвоить вам внеочередное звание лейтенанта! Ну, ну, мамочка моя. Хорошо. Идите. И забудем наши прежние недоразумения, как хорошо, что вы пришли, и вот мы все уладили, как в лучшие времена.
Гардемарин вышел с высоко поднятой головой, ликуя, что командир сдал все свои позиции и явно искал его расположения.
Воин Андреевич также остался доволен своим разговором с Бобриным. Он всегда стремился найти в человеке хорошие черты и с величайшей радостью находил их. Ему показалось, что Стива Бобрин пережил, перестрадал и понял неправильность своего поступка и теперь искренне раскаивается в нем. Воин Андреевич высоко ценил рвение к службе, и здесь Бобрин приятно изумил его.
«Конечно, мальчишка самолюбив, да кто бы на его месте хладнокровно отнесся к назначению на свою вахту старшего по званию в качестве стажера? Затем надо принять во внимание и задержку с производством, а также дурное влияние артиллерийского офицера. Хотя…» — Воин Андреевич задумался, отыскивая и у Новикова хорошие стороны, и, конечно, нашел их. Новиков исправен по службе, смел, и хотя слывет человеком желчным, злым, но последние неприятные качества имеют вескую причину: у него язва желудка.
Командир с легким сердцем поднялся на мостик, сел в свое бамбуковое кресло и раскрыл «Историю величия и падения Рима».
В это время Стива Бобрин объяснялся с Новиковым в его каюте.
— Поймите наконец, — говорил он шепотом, прислушиваясь к шагам на палубе, — если мы хотим победить, то должны оставить прежние предрассудки.
— Предрассудки?
— Именно! Прежние понятия в нашей игре устарели. От них несет нафталином.
— Все устарело?.. Все к черту? Веру, царя, отечество! Да?
— Как вы можете, Юрий Степанович?
— Сейчас все можно.
— Да! Но только для достижения наших целей. Тут мы должны действовать, как монахи ордена иезуитов.
— Цель оправдывает средства? Все можно?
— Да, Юрий Степанович. Подумайте сами, что бы мы выиграли, если я бы продолжал сидеть под домашним арестом и ждать суда чести? Теперь же я становлюсь боевой единицей и нахожусь в стане врага. Неужели вам не понятны преимущества этого?
Новиков расплылся в язвительной улыбке:
— Не хватило выдержки. Не сегодня, так завтра командиру пришлось бы сменить гнев на милость. Ведь вахту нести некому.
— Разве вы не знаете, что вахтенным офицером хотели назначить боцмана?
— Разговорчики. Сошел бы с позором после первой вахты.
— Если нет?
— Заведовали бы мачтой, и только. Спокойней. Пусть сами отдуваются! Навязали нам ненужный рейс. Нашли время совершать кругосветные плавания, когда там, — он показал пальцем на северо-восток, — там мы и наш груз нужны дозарезу! Ну, ладно. Черт с вами, только не могу не заметить, какой вы сукин сын, дорогой мой Стива. — Он дохнул на него водочным перегаром. — Ну и сообщнички у меня, один другого хлеще. Но вы в одном правы — надо не стесняться в средствах. Вы должны «охладеть» ко мне и барону, постарайтесь снискать дружбу радиста. Путь еще немалый, все может случиться, и вы вместо мичмана можете сразу стать старшим офицером. Выпьем за вашу сногсшибательную карьеру!..
Лейтенант Фелимор с плохо скрываемой тревогой посмотрел на своего сумрачного партнера. Он от души сочувствовал неудачам Бобрина, хотя и не одобрял его действий, включая и ухаживание за своей невестой. Последнее он прощал потому, что понимал, как трудно устоять перед этой необыкновенной девушкой.
— Удивительная погода, мистер Бобрэн, — сказал он, чтобы начать разговор и отвлечь коллегу от неприятных мыслей.
— Что в ней удивительного? Обыкновенное состояние атмосферы в этих широтах. Эх, скорей бы все кончилось!
— Ну, что вы! Такое плавание, все, что с нами случилось, так необыкновенно! Я уверен, что мало людей и кораблей во всей истории мореплавания, с которыми произошло что-либо подобное. Нет, мистер Бобрэн, вы просто не в духе. Это пройдет, останется только наше чудесное плавание. — Он засмеялся от избытка переполнявшей его радости. — Возможно, вы привыкли ко всему, что случается с вашим «Орионом». Хотя разве можно быть равнодушным к необыкновенному? Нет, мистер Бобрэн. Ваш сплин развеют ветры океана, и вы тогда посмотрите на все другими глазами. Ведь только подумать, что все началось для меня с встречи с двумя русскими моряками. Никогда не думал, что именно с ними будут связаны мои самые лучшие дни. Хотя сэр Ольфтон, не плохой в общем старик, уверен, что жестоко наказал меня, и сейчас, наверное, его, беднягу, мучают угрызения совести.
С бака донесся дуэт впередсмотрящих:
— Обла-а-ка! Пра-а-ва по носу-у!
Фелимор умолк, прислушался и спросил:
— Что они поют?
— Про облако на горизонте.
— Ах да! Смотрите! Какое прекрасное облако!
Бобрин усмехнулся:
— Такое прекрасное облако может снести весь наш рангоут. Я давно его вижу, — соврал Стива. — Возможно, пройдет по корме.
— Я увлекся и не заметил. Вы знаете, я очень увлекающийся человек и, как ни странно, открыл это в себе совсем недавно.
— После встречи с Элен?
— Несколько позже. Хотя всегда был, видимо, таким. Мальчишкой убегал в Америку.
— Я тоже!
— О!
Они замолчали, не спуская глаз с облака, превратившегося на глазах в грозную тучу. На палубе стало тихо, матросы без команды заняли свои места, поглядывая на мостик: их взгляды говорили, что самая пора заняться парусами.
— Не успеем, — сказал лейтенант Фелимор.
— Проскочим! — Бобрин и сам видел, что шквальное облако скоро накроет клипер, но все же, чтобы настоять на своем, повторил: — Проскочим.
— Не глупите, убирайте паруса, сэр!
— Знаю, черт возьми!
Срывающимся от волнения голосом гардемарин подал наконец команду:
— Все наверх, паруса убрать!..
Засвистели боцманы, прежде чем передать команду в жилые палубы. Матросы пулей вылетали наверх. На мостик вбежал старший офицер: при команде «Все наверх» он брал на себя управление кораблем. Недовольно поморщившись, Николай Павлович отдавал команды, поглядывая на грозное облако. Стива Бобрин занял по расписанию место у своей мачты и с замершим сердцем тоже смотрел то на облако, то на матросов, которые с необыкновенной быстротой поднимались по вантам, зная, что грозит кораблю, если они не уберут за считанные минуты паруса, и крыли его и всех его родственников до девятого колена, как это умеют делать только русские моряки.
Гарри Смит тоже кинулся к вантам и стал подниматься вслед за Зуйковым на грот-мачту. Зуйков всегда лазил в свое поднебесье босиком, его задубевшие, коричневые подошвы со следами накрепко въевшейся смолы так и мелькали в глазах у Гарри Смита, когда он вскидывал голову.
— Давай, давай, Гринька! — подбадривали его матросы, уже работавшие на нижних реях. — Нажимай!
Гарри Смит добрался до марсовой площадки и остановился, держась за ванты, стараясь не смотреть вниз. Мимо него проскользнул Брюшков, бросив на ходу:
— Что, слаба гайка, это тебе… — Ветер унес окончание фразы.
Гарри Смит не понял ни слова, но уловил явную насмешку, теперь его ничем уже нельзя было остановить, он уцепился за грот-степ-ванты и стал карабкаться дальше, туда, где скрылся из глаз Зуйков. Старший матрос с «Грейхаунда» никогда не служил на больших парусниках и, только попав на «Орион», стал учиться брать рифы на гроте. Наглый взгляд Брюшкова, его тон подстегнули Гарри Смита. Вначале он просто хотел добраться до марса и спуститься со всеми, а сейчас задета была его честь, и он решил подняться до самого грот-трюмселя — верхнего паруса на грот-мачте, чего бы это ему ни стоило, чтобы этот гладкий зубоскал узнал, что и он, Гарри Смит, замешан из крутого теста на морской воде!
Матросы давно разбежались по реям и с кажущейся неторопливостью убирали паруса. Пока Гарри Смит одолел грот-стень-ванты, т. е. две трети высоты грот-мачты, матросы уже спускались на палубу. «Орион» под одним фор-стень-стакселем, потеряв ход, ожидал шквала, покачиваясь на волнах.
Гарри Смита то прижимало к вантам, то стремительно бросало навстречу падавшему на него морю. Он стал осторожно спускаться. Зуйков задержался возле него:
— Давай, Гринька, под гору легче. Вниз не смотри, снесет, как осенний лист.
Мимо мелькнул Брюшков, крикнув что-то насмешливое.
Стихнувший было ветер ударил клипер с такой силой, что тот сильно накренился. Гарри Смит повис на руках, чувствуя, что сейчас пальцы его разожмутся и он полетит в закипевшую внизу воду. В этот миг Зуйков, напрягшись, юркнул по другую сторону вант, лежа на них, схватил Гарри Смита за рубаху и, притянув к вантам, крепко обхватил за пояс. Рулевые привели корабль к ветру, мачта выровнялась, и Зуйков, весело скаля прокуренные зубы, стал спускаться, в трудные секунды поддерживая Гарри Смита. Старший матрос «Грейхаунда» уже взял себя в руки, на улыбку отвечал улыбкой и кричал:
— Гуд, харош, мистер Спиря! — Но слов его не было слышно: разноголосо свистел ветер, хлестал дождь.
Когда они поравнялись с грот-брам-реей, Зуйков увидел, что нижняя шкаторина паруса полощется по ветру. Ее закрепили плохо или лопнули галсы. Пройдет еще минута — и ветер сорвет парус.
— Давай вниз, а я… — он показал глазами на еле видимую сквозь пелену дождя рею и выждав, когда немного стихнет ветер, перебрался на нее. Гарри Смит полез за ним, и они вдвоем быстро закрепили на рее мокрое полотнище паруса.
По скользкой, уходящей из-под ног, залитой потоками воды палубе они подошли к подветренному борту. Мокрые до последней нитки матросы встретили их одобрительным молчанием и раздвинулись, освобождая место в середке. Гарри Смит опустился на корточки и прислонился спиной к фальшборту, зная, что с этой минуты он уже не гость, а равный среди равных.