Фантастическая новелла
Техника — молодежи № 5, 1962
Рис. В. Ковенадского
Как правило, я не занимался частной практикой, но когда однажды к вечеру в июне прошлого года меня пригласили посетить некоего Алексея Андреевича Шиманского, я почему-то согласился. Обдумывая впоследствии это свое неожиданное решение, я пришел к выводу, что меня скорее всего привлекла звучность фамилии моего будущего пациента.
Человек, который пришел ко мне от имени Шиманского, выглядел довольно-таки оригинально даже для нашего маленького городка, где я жил последние несколько лет. Человек этот, войдя ко мне в комнату без стука и без спроса, протянул огромную мозолистую руку, сухо и больно пожал мою и отрекомендовался:
— Михаил.
От него пахло крепким табаком. Лицо его было плохо выбрито, а рыжие, прокуренные усы вызывающе топорщились в разные стороны. На посетителе был серый рабочий костюм и огромные черные бутсы.
Я предложил Михаилу присесть, но он отрицательно покачал головой. Быстро одевшись, я вышел вслед за ним на улицу.
Дом Шиманского находился за стадионом, почти на самой окраине города. Опоясанный венком цветущей сирени, он был очень приветлив и по-деревенски уютен.
Шиманский встретил меня в гостиной, где он полулежал на низкой цветастой тахте. В комнате было много солнца; в окна заглядывали пахучие ветви сирени, на этажерке у окна стоял огромный аквариум, и отраженные от него солнечные блики мельтешили по потолку.
Шиманский был очень худ, на бледном лице его лихорадочным огнем горели огромные черные глаза. Яркий, восточного типа халат был небрежно накинут на плечи поверх пижамы.
— Здравствуйте, доктор, — приветствовал меня Шиманский глухим, хриплым голосом. — Очень рад, что вы согласились зайти ко мне…
Он привстал с тахты и указал мне кресло у окна. Я сел и вопросительно посмотрел на него. На секунду мне показалось, что я уже где-то видел его.
Шиманский натянуто улыбнулся и хотел что-то сказать, но хриплый кашель прервал его на полуслове. Он согнулся на тахте, держась правой рукой за горло. Нехорошее подозрение промелькнуло у меня в голове…
Откашлявшись, Шиманский внимательно посмотрел на меня и хрипло проговорил:
— Вы правы, доктор, совершенно правы…
Я нахмурился и отвел глаза.
— Не старайтесь меня убедить в том, что у меня коклюш, — бесполезно… Я сам неплохо разбираюсь в медицине…
Я пожал плечами и принялся осматривать больного.
Шиманский просил меня заходить к нему раз в неделю. Я согласился. Мой пациент был очень плох, однако поддержка организму была необходима, и я надеялся, что Шиманский протянет не только до осени, но и, пожалуй, до следующей весны.
Вторично я зашел к нему в субботу вечером. В глубине огромной зимней веранды меня встретил хмурый взгляд Михаила. Он стоял в сером рабочем халате с электрическим паяльником в руках у широко распахнутой двери в соседнюю комнату. При моем приближении он, как мне показалось, на секунду растерялся, потом поспешно захлопнул дверь и прислонился к ней спиной, сложив на груди руки. У меня не очень зоркие глаза, но я все же заметил в глубине комнаты несколько опутанных проводами приборов и какой-то необычной формы предмет, отдаленно напоминавший концертный рояль.
Шиманский сидел на тахте и кашлял, судорожно хватаясь рукой за горло. Голос его с каждым днем становился все глуше и глуше, и я знал, что его ожидает афония.
Как бы догадавшись о моих мыслях, Шиманский хрипло спросил:
— Я скоро потеряю голос, доктор?
— Нет, что вы!
Шиманский укоризненно покачал головой.
— Вот видите, доктор, вы опять пытаетесь обмануть меня. Этак у нас с вами дело не пойдет. Я хочу верить вам, доктор. Кстати, о голосе вы можете говорить мне все откровенно. Когда-то он был очень необходим мне, а сейчас…
Мне снова показалось, что я уже где-то видел его.
— Вы никогда не были в Ленинграде? — спросил я.
— Был… — медленно, как бы нехотя, ответил он. — И даже считался тамошней знаменитостью… в свое время конечно… — он криво усмехнулся.
И я вспомнил — ведь это же известный тенор! Шиманский понял по выражению моего лица, что я узнал его, с наигранным сокрушением развел руками и отвернулся.
— И вы с тех пор… — начал я.
Но Шиманский перебил меня:
— И с тех пор как певец я нуль, калека, понимаете? Нуль!
— Но ведь можно найти себе другое занятие. Например… преподавать музыку, — подсказал я.
Шиманский с удивлением посмотрел на меня.
— Менять профессию в пятьдесят пять лет? И кроме того, я артист, понимаете, артист! Искусство — мое призвание, моя страсть, мое счастье, наконец, моя жизнь… Я не могу, я не в силах сидеть с закрытым ртом! — Шиманский привстал на тахте, глаза его лихорадочно горели. — Вы не поверите, но мне иногда хочется, невыносимо хочется взлететь на любой забор и запеть, хотя бы по-петушиному, но запеть…
Он умолк, и молчание было долгим и тягостным. Нужно было как-то прервать его.
Еще при первом посещении дома Шиманского я обратил внимание на небольшой треногий столик, стоявший в углу комнаты около аквариума. Столик был покрыт стеклянным колпаком, под которым на металлической подставке, напоминавшей маленькую телевизионную антенну, сидела, сложив крылышки, огромная бабочка.
От столика в комнату Михаила тянулась пара тонких проводов голубого цвета.
Я заинтересовался этим странным экспонатом и спросил Шиманского, не увлекается ли он чем-либо помимо искусства.
Шиманский отрицательно покачал головой.
— А энтомология? — допытывался я.
Шиманский опять покачал головой.
— Тогда почему у вас в комнате живет эта бабочка?
Шиманский взглянул на бабочку и неожиданно оживился.
— Вы знаете, что это за бабочка, доктор?
Я пожал плечами.
Шиманский встал с тахты и, подойдя к треногому столику, щелкнул пальцем по колпаку. Бабочка развела крылья, и я невольно привстал от изумления, — передо мной сидело огромное крылатое существо, переливавшееся в лучах солнца всеми цветами радуги — от красного до фиолетового. Доминирующий цвет трудно было уловить, но мне показалось, что таким цветом был сиреневый.
— Эта интересная бабочка, — услышал я голос Шиманского и с трудом оторвал взгляд от стеклянного колпака, — жительница далекого Уссурийского края. Она имеет красивое латинское имя Papilio bianor maacki и широко известна под названием махаона. Кстати сказать, эта бабочка помогла мне нащупать то, что, пожалуй, в будущем станет одной из форм искусства…
— Какого искусства? — не понял я.
— Того, которого мы по прирожденной слепоте своей до сих пор не замечали, — искусства природы…
— Искусство природы? Но ведь это… это абсурд, нечто вроде горячего льда… — возразил я. — Искусство, насколько мне известно, не может существовать помимо человека. Искусство — это отражение окружающего нас мира в субъективных образах…
— Все это мне давно известно, — нетерпеливо перебил меня Шиманский. — А вот вы никогда не думали, доктор, что искусство может быть объективным? Вот, к примеру, стоит перед вами дерево. Художник копирует его. Зрители восхищаются: как прекрасно нарисовано! Какое произведение искусства! А само дерево не произведение искусства? Только уже не человеческого искусства, а искусства природы?!
— Простите меня, но это софистика, — возразил я.
Мои возражения, казалось, очень возбудили Шиманского.
Он пересел в кресло, поближе ко мне и с жаром продолжал:
— Представьте себе: вы входите в лес и любуетесь красотой стволов и листвы деревьев, любуетесь красотой облаков, цветов и бабочек, с наслаждением слушаете пение птиц… Искусство природы — это не живопись, не музыка, не театр… Это что-то общее, единое, синтетическое и в то же время, если можно так выразиться, прикладное. Мне иногда кажется, что природа — это исполинский театр с безукоризненными декорациями и самыми талантливыми исполнителями в мире. Даже мы с вами — невольные актеры театра природы…
Шиманский отпил несколько глотков из стоящего на стола стакана и продолжал:
— Но не казалось ли вам в то же время, доктор, что это искусство природы не совсем такое, каким оно представляется нам с вами? В действительности оно может быть в тысячу раз красивее, величественнее, глубже! Вы знаете, доктор, когда мне пришли в голову эти мысли, мне стало почему-то немного страшно. Я пел на сцене около двадцати лет. А мой голос, оказывается, — это всего-навсего красивая оболочка того, что лежит внутри меня…
Шиманский криво усмехнулся и в задумчивости прикусил губу.
— Вам не скучно слушать все эти философствования?
— Нет, что вы! — я запротестовал очень искренне — меня глубоко заинтересовали не столько мысли Шиманского, сколько он сам.
Шиманский неожиданно сник, глубоко опустился в кресло и прикрыл глаза рукой. Мне стало неловко, и я подумал, что надо уйти. В этот момент Шиманский тихо произнес:
— Я покажу вам искусство природы…
— Где?
— Здесь. Сейчас же.
Шиманский протянул от треноги-столика с колпаком к тахте два тонких голубых провода. Один из них он включил в обыкновенную розетку, второй — в какую-то большую черную коробку с разноцветными рычажками. Щелкнул переключатель, и я невольно вздрогнул — колпак осветился мерным сиреневым цветом. Одновременно с этим из-под колпака раздался мягкий и тонкий звук, похожий на звук органа. По комнате прошел легкий запах, отдаленно напоминающий запах маттиолы.
— Что это? — удивился я.
Шиманский усмехнулся.
— Ничего особенного. Спросите Михаила, и он вам с ученым видом ответит, что в данном случае произошла трансформация механического движения бабочки в гамму цвета, звука и запаха при помощи обыкновенного импульсного генератора из телестудии… В действительности же это своего рода увертюра к симфонии, или, точнее, токкате махаона. Погодите, я сейчас спугну его.
Махаон вздрогнул, пополз вверх по антенне и вдруг взвился в воздух — крылья его судорожно забились о стенки стеклянного колпака. Больше я не видел махаона — колпак начал излучать целый фонтан цветного света. Цвета напоминали мне окраску самого махаона, но были значительно ярче, свежее и переливчатее.
Одновременно с цветовым фонтаном на меня обрушилась лавина звуков. Звуки представляли собой какофонию, в которой, однако, иногда прорывался какой-то строго определенный, непрерывный, слабопульсирующий ритм, напоминающий ритм токкаты… В ноздри ударил одуряющий запах совершенно непонятного происхождения, язык ощущал горьковатый привкус. Я невольно поднялся с кресла навстречу этой струе цвета, звука и запаха.
— Вы видите? — услышал я голос Шиманского. Его почти не было слышно, и я с трудом различал лишь отдельные слова. — Махаон… токката… как у Гершвина… сиреневая токката… Какие сочетания! Вы чувствуете?
По-видимому, махаон успокоился и снова уселся на антенный стержень под колпаком, ибо бешеный ритм цвета* звука и запаха неожиданно замер и постепенно перешел в слабое сиреневое мерцание и тонкую, щемящую ноту «ля» в сопровождении легкого запаха маттиолы. Щелкнул переключатель — и все исчезло.
Я судорожно собирался с мыслями, возбужденный только что происшедшим.
Шиманский с победоносным видом сидел на тахте.
— Ну как? Вам понравилась цвето-звуко-запаховая токката, исполненная махаоном? Я трансформировал порхание бабочки в то, что вы только что ощущали.
Наконец я собрался с мыслями.
— Это действительно оригинально… Но ведь вместо махаона под колпак можно посадить…
— Вот именно! — перебил меня Шиманский. — Вот именно! Вместо махаона можно посадить под колпак кошку, муравья, даже крокодила, и результат этого эксперимента будет не менее интересным. Вот вы видите этот аквариум, — Шиманский небрежным жестом указал на огромный аквариум у окна, — он также соединен с аппаратом. Или ветка сирени, которая заглядывает к нам в окно… Или… или мы с вами да и вся комната в целом… Хотите?
Возбужденные глаза Шиманского сосредоточенно смотрели на меня.
— Хотите?
Я вздрогнул. Мне показалось, что Шиманский безумен.
— Хотите?
Я перевел взгляд на черную коробку управления, на тонкие, белые пальцы Шиманского.
На секунду я растерялся, но, взяв себя в руки, резко поднялся с кресла. В руках Шиманского сухо защелкал переключатель — раз, два, три, четыре…
Я сделал шаг к тахте и в тот же момент был буквально отброшен в сторону шквалом ярко-красного цвета, душераздирающего визга и одуряющего запаха. Я судорожно схватился за спинку кресла, и новый шквал цвета, звука и запаха опрокинулся на меня откуда-то сверху. Я понял, что Шиманский подключил к своему адскому аппарату всю комнату, и каждое мое движение, каждое движение в этой комнате вообще тотчас же превращается в поток цвета, звука и запаха.
Тем не менее я твердо решил добраться до тахты, на которой сидел Шиманский.
Я не видел ничего, кроме бушующего моря цвета, такого яркого и резкого, что мои глаза наполнялись слезами. Уши отказывались воспринимать дикую какофонию, изливавшуюся из стен, потолка, даже изнутри меня самого… Какие-то непонятные запахи до дурноты кружили голову. Я чувствовал, что я тону, тону в этом бешеном потоке цвета, звука и запаха. Я барахтался, как утопающий. Я старался сохранить равновесие. Но мои движения вызывали новую волну, еще более высокую и сильную, чем предыдущие.
Я не могу описать то, что чувствовал. Я не мог сориентироваться, потерял почву из-под ног, потерял ориентацию в пространстве. Извивающийся, как змея, гнусаво ноющий звук ярко-малинового цвета с отталкивающим запахом прямо физически тянул меня вверх. Я поднялся на носки, взлетел в воздух, но в этот момент буро-зеленый визг слева сбил меня с ног струей едкого запаха.
Меня распирал изнутри какой-то непонятный цвет… или звук… даже, кажется, запах… Я захлебывался в кроваво-красных объятиях тяжелых ударов барабана… Я задыхался от ядовито-желтого, свистящего запаха уксусной эссенции… Я невольно открыл рот, и из него с трудом прорвался через бушующую стихию отчаянный крик бледно-лилового цвета о помощи…
Наконец мне удалось приблизиться к Шиманскому. Я не видел тахты, не видел стен, не видел тела Шиманского. Передо мною прямо в ярко-зеленом запаха дешевого одеколона висело бледное лицо Шиманского. На меня лихорадочно смотрели два безумных фиолетовых глаза. «Хотите?! — стучали в голове противные, зеленые слова. — Хотите?! У меня вся комната… вся… Вся подключена в эту… Понимаете? Все здесь… Все… Хотите? Да?»
Неожиданно ослепительный лязг черного цвета перекрыл весь этот кошмар, и, как по мановению волшебной палочки, все исчезло. Только в ноздрях остался отталкивающий залах. Я, пошатываясь, подошел к креслу и судорожно вцепился в его спинку.
— Хватит! Довольно! Надоела эта чертовщина! — услышал я за спиной голос и обернулся. Передо мной стоял Михаил. Волосы его были всклокочены, маленькие глазки зловеще бегали под нависшими бровями. В моих ушах все еще что-то пищало, рычало и завывало, В глазах плавали разноцветные круги и вспыхивали до боли яркие звездочки. Розовое лицо Михаила поплыло в сторону, и я увидел сиреневого Шиманского. Он, согнувшись, сидел на тахте и держался обеими руками за горло. Все тело его содрогалось от беззвучного кашля.
Сильная рука Михаила больно ухватила меня за плечо и вывела из дома на улицу.
Был уже вечер. По небу плыли тяжелые низкие тучи, и на лицо мне упали ледяные капли дождя,
Я обернулся.
— Там больной… — неуверенно сказал я, указывая рукой на притихший дом.
Глаза Михаила сделались металлически-черными.
— Идите домой, доктор, — тихо сказал он. — И забудьте о том, что здесь произошло. Спокойной ночи, доктор.
И за моей спиной глухо стукнула отсыревшая от дождя калитка.
Дождь лил всю ночь, и под его ледяными струями я обошел за ночь почти весь наш маленький городок. К утру я пришел домой и, выпив рюмку водки, лег в постель.
Я много думал о приборе, которого даже не видел, но действие которого испытал на себе в полной мере. Что это? «Адская машина» или гениальное изобретение? Я с ужасом вспоминал цвето-звуко-запаховую какофонию и старался убедить себя в том, что Шиманский, по-видимому, просто сумасшедший. Но идея! Может быть, это и бредовая идея, но какой силы!
Я ворочался с боку на бок, не будучи в состоянии спокойно уснуть.
— Нет, — твердил я сам себе, — это, безусловно, гениальное изобретение, но оно попало не в те руки.
Я сел на постели и выглянул в окно. За окном размеренно шумели кроны стройных сосен, щебетали птицы, и солнечные зайчики играли в какую-то только им одним понятную игру с бабочками, похожими на махаона…
Болезнь и дела закружили мне голову. Когда же я, наконец, решился зайти к Шиманскому — было уже поздно. Артист умер, а Михаил уехал из города. Я стал наводить справки, но так ничего определенного и не узнал…
Прошло несколько лет.
Однажды я гостил у своего друга в Иркутске.
— У меня есть для тебя подарок, — сказал он, размахивая в воздухе театральными билетами. — Идем?
Я согласился. За разговорами и спешкой я забыл спросить, куда же мы все-таки идем, и когда на небольшой эстраде местной филармонии появилась балерина, я был очень удивлен и обратился за разъяснениями к своему другу.
— Тише… Смотри, сейчас все поймешь…
Балерина на эстраде выделывала сложнейшие па без музыкального сопровождения, и это напоминало мне ранние немые кинофильмы.
Неожиданно с эстрады в зал полилась музыка. Она была совершенно необычной, завораживающе красивой и очень ритмичной. Казалось, что музыка следует за каждым даже незначительным движением балерины. Самое любопытное было то, что оркестра не было видно и музыка, казалось, шла к слушателям со всех сторон — из мягко-голубых стен, ослепительно-белого потолка и из-под пола.
Вслед за музыкой в зал с эстрады заструился лоток цветного света. Цвета были мягкие, воздушные, легко переходили от одного участка спектра к другому и расходились, подобно волнам, от танцующей женщины.
«Шиманский!» — мелькнуло у меня в голове. Воспоминания о полузабытых впечатлениях обрушились на меня с первым же потоком запахов. Однако теперь запахи были очень приятными. Они немного кружили голову и напоминали то запах хвойного леса, то солоноватый запах отдыхающего, лазоревого моря…
Сделав прощальный пируэт, балерина остановилась. Мягко, как бы оттесненные взрывом аплодисментов, покинули зал звуки, цвета и запахи. Я взглянул на эстраду — и замер от изумления: на эстраде стоял… Михаил.
Я часто вспоминал происшествие в доме Шиманского, но никогда мой разум не мог примириться с его реальностью. Воспоминания приходили в форме полузабытых страниц какой-то нелепо-фантастической книги. И вдруг…
— …Идея цветомузыки, — донесся до меня голос Михаила, — то есть идея объединения, синтеза цветовых и музыкальных форм, была впервые высказана еще известным русским композитором Скрябиным. Соединение же цветомузыки с балетом и запахом открывает новые, интересные и до сих пор не использованные возможности…
На Михаиле был черный, хорошо отутюженный фрак. Усы были аккуратно подстрижены, а волосы тщательно уложены. И все же это был тот самый Михаил, с которым я познакомился несколько лет тому назад.
— Вторая половина XIX века, — продолжал Михаил, — ознаменовалась вторжением науки и техники в искусство. Вторжение это родило кинематограф, художественную фотографию, а позднее — электронную музыку. Искусство все более и более становилось синтетическим и всеохватывающим. Кинематограф дает нам синтетическое искусство конкретных образов, адресованных главным образом к нашему разуму. Кинематограф — это синтез на основе литературы, драматургии. Я же задался целью создать синтетическое искусство на основе музыки, на основе отвлеченных образов, адресованных в первую очередь к нашим чувствам, к нашему воображению…
Я не мог усидеть на месте. Все смешалось в моей голове, в моем сердце. Я тщетно пытался найти какие-то связи между тем, что было в доме Шиманского, и тем, что происходило сейчас.
Наконец я не выдержал, встал и, не ответив на удивленный взгляд своего друга, быстро пошел к выходу. Мне казалось, что Михаил узнал меня, что он смотрит на меня, говорит только для меня одного, и его слова почти с физической болью впивались мне в спину…
Я не помню, как спустился с лестницы, как очутился на улице. Мягкий осенний вечер почти тотчас же успокоил меня. И я не пожалел о том, что, не досидев до конца, вышел на свежий воздух…