Глава 7

Ночь была безлунная. Помнится, когда я вышел из машины, я еще сказал себе: алые губы Альмы, желтая машина и безлунная ночь. В темноте за большим домом угадывались контуры Гекторовых деревьев – колыхающиеся на ветру исполинские тени.

«Мемуары покойника» открываются пассажем о деревьях. Подумав об этом по дороге к крыльцу, я стал вспоминать третий абзац книги Шатобриана в моем переводе. Он начинается со слов Се lieu me plait; il a remplase pour moi les champs paternels [20]и заканчивается так: Я привязался к моим деревьям. Я сочинял им элегии, сонеты и оды. Среди них нет ни одного, которое бы я не обиходил своими руками, не освободил от личинки, покусившейся на его корни, или от гусеницы, облюбовавшей его листья. Я их знаю все по именам, как будто это мои дети. Они и есть моя семья, другой у меня нет, и мне хотелось бы умереть рядом с ними.

Я не рассчитывал увидеть его в тот же вечер. Когда Альма позвонила из аэропорта, ей было сказано, что, пока мы доберемся до ранчо, Гектор, по всей видимости, уже уснет. Он еще держится, сказала Фрида, но поговорить со мной он сможет только завтра – если протянет до завтра.


По прошествии одиннадцати лет я спрашиваю себя: А если бы я тогда обернулся? Если бы, идя по дорожке к дому с Альмой в обнимку, я на секунду задержался, чтобы посмотреть на небо за спиной, и увидел там большую круглую луну? Я ведь не стал бы после этого утверждать, что ночь безлунная, правда? Но я не обернулся, и, стало быть, все так. Если я не видел луны, значит, ее не было. Я это не к тому, что меня ничего не интересовало. Я держал глаза открытыми и старался все примечать, но все же многое упустил из виду. Так или иначе, могу писать лишь о том, чему был свидетель, а не о том, чего сам не видел. Это не значит, что я расписываюсь в своей беспомощности, скорее утверждаю свой писательский метод, определенные принципы. Если я не видел луны, значит, ее не было.

Не успели мы войти в просторный дом, как меня уже повели к Гектору на второй этаж. Я даже толком не огляделся, так что моим первым впечатлением была Фрида – ее коротко подстриженные белые волосы и темные круги под глазами, ее крепкое рукопожатие. Прежде чем я успел открыть рот, чтобы сказать дежурные фразы (Спасибо за приглашение. Я надеюсь, ему лучше), она сообщила мне, что Гектор не спит и хочет меня принять. И тут же я увидел удаляющуюся спину. У меня не было времени ни по-настоящему осмотреться (только и отметил про себя, что дом обставлен просто и на стенах много картин, то ли Фридиных, то ли других художников), ни оценить странную персону, открывшую мне дверь. Этого маленького человечка я бы и не заметил, если бы Альма, нагнувшись, не поцеловала его в щеку. Фрида вошла в гостиную секундой позже, и, хотя я помню, как женщины обнялись, я не знаю, поднималась ли Альма вместе со мной по лестнице. Здесь я теряю ее из виду. Никак не могу мысленно зафиксировать ее в пространстве. Я поднимаюсь на верхнюю площадку, и рядом со мной никого нет – ни ее, ни Фриды. В действительности этого не могло быть, но так мне запомнилось. К Гектору я вхожу один.

Пожалуй, больше всего меня поразила его телесная оболочка. Пока я не увидел его в постели, я, кажется, не вполне верил в его существование. Как живого человека. Вроде Альмы, или Хелен, или меня самого, или даже Шатобриана. Меня потрясло, что у Гектора есть руки и глаза, ногти и плечи, шея и уши, что он осязаем, а вовсе не плод моего воображения. Он так долго существовал в моей голове, что, казалось, и не может больше нигде находиться.

Костлявые руки в пигментных пятнах; узловатые пальцы и набухшие вены; складки кожи под подбородком; полуоткрытый рот. Он лежал на спине с руками поверх покрывала, неподвижный, глаза в потолок, словно в трансе. Но стоило ему повернуть голову в мою сторону, как я сразу узнал эти глаза. И лицо – несмотря на изборожденные щеки и лоб, обвислую шею и седые клочковатые волосы, – я узнал это лицо. Со времен усиков и белого костюма прошло шестьдесят лет, но Гектор еще не весь исчез. Он состарился, жутко состарился, но частица того Гектора в нем сохранилась.

Зиммер, сказал он. Сядьте рядом, Зиммер, и выключите свет.

Слабый голос, пробивавшийся сквозь мокроту, сопровождался придыханиями и свистом, и все же я разобрал слова. Буква «р» в конце моей фамилии прозвучала чуть раскатисто, и, выключая ночник на прикроватном столике, я подумал, что, возможно, ему было бы легче, если бы мы продолжили разговор по-испански. Только погасив ночник, я заметил, что в дальнем углу горит торшер с широкополым абажуром из вощеной бумаги, под которым сидит женщина. Поймав мой взгляд, она встала со стула, и тут я сам подскочил – к эффекту неожиданности добавился ее карликовый рост. Она была сродни тому человечку, что открыл мне дверь. Про таких говорят: от горшка два вершка. Кажется, у меня за спиной раздался смех Гектора (или, лучше сказать, тихий сип), женщина же мне молча кивнула и вышла из спальни.

Кто это? спросил я.

Не пугайтесь. Это Кончита. Она член семьи.

Это от неожиданности. Просто я ее сразу не заметил.

Они живут с нами, она и ее брат Хуан. Это наши маленькие глухонемые. Они нам помогают по дому.

Торшер тоже погасить?

Не надо. Тот свет мне не мешает. Все хорошо.

Я сел на стул возле кровати и подался вперед, чтобы быть как можно ближе к шевелящимся губам. Торшер давал не больше света, чем какая-нибудь свеча, но все же можно было разглядеть лицо Гектора, его глаза. Над постелью стояло слабое мерцание – как будто к сереющему воздуху подмешали немного желтизны.

Это всех застает врасплох, сказал Гектор, но я не боюсь. Такой человек, как я, должен быть раздавлен. Спасибо, Зиммер, что приехали. Признаться, не надеялся.

Альма умеет убеждать. Вам давно следовало послать ее ко мне.

Вы вызвали меня из небытия. Моя первая реакция была отрицательной. А сейчас я скорее доволен.

Разве я что-нибудь сделал?

Вы написали книгу. Я прочел ее, и даже не один раз, задаваясь вопросом: почему вы остановили свой выбор на мне? Что вас к этому побудило, Зиммер?

Вы смогли меня рассмешить – вот, собственно, и всё. Во мне что-то открылось. Вы мне объяснили, что жизнь не окончена.

В вашей книге про это ничего не сказано. Вы воздаете должное моим старым работам, моим усикам, но ни слова не говорите о себе.

Мне трудно говорить о себе. Трудно и неловко.

Я слышал от Альмы, что вы прошли через страшные испытания и невыразимую боль. Если я вам помог вынести эту боль, я сделал в своей жизни по крайней мере одно доброе дело.

Я хотел умереть. Кажется, вам тоже знакомо это желание.

Альма поступила правильно, все вам рассказав. Я смешной человек. Бог сыграл со мной не одну шутку, и их надо знать, чтобы лучше понять мои фильмы. Мне интересно, что вы о них скажете. Ваше мнение, Зиммер, для меня очень важно.

В кино я дилетант.

Но вы профессиональный критик. Я читал ваши книги – переводы, монографии о поэтах. Не случайно вы так долго занимались творчеством Рембо. Вы знаете, что это такое – все бросить. Человек, который так мыслит, вызывает у меня восхищение. Вот почему мне важно ваше мнение.

До сих пор вы прекрасно обходились без чужих мнений. Что за внезапная перемена?

Кроме меня, здесь живут еще люди, о которых я должен подумать.

Вы говорите о жене, с которой, как я понимаю, вы все делали вместе.

Верно. И об Альме тоже.

Биография?

Да. Это то, что я обязан ей дать. Я это понял после смерти ее матери. У Альмы почти ничего нет, так почему бы мне не поделиться с ней какими-то своими мыслями. Для нее это неплохой шанс. Я веду себя как ее отец. Это не самое худшее, что могло со мной случиться.

Я думал, ее отец – Чарли Грюнд.

Был. А теперь я. Альма родилась и выросла на моих глазах. Может, книга моей жизни хоть немного облегчит ее жизнь. Это будет, как минимум, интересная история. Пожалуй, несколько абсурдная, но не без интересных моментов.

Вы хотите сказать, что собственная судьба вам уже безразлична. Что вы капитулировали.

Моя судьба всегда была мне безразлична. Да и чего мне опасаться? Что я предстану этаким антигероем? Пускай посмеются. Это будет хороший финальный аккорд – снова заставить людей смеяться. Вы же, Зиммер, рассмеялись. Может, и другие последуют вашему примеру.

Только мы немного разогрелись и наш разговор набрал ход, как в комнату вошла Фрида, и, пока я собирался с ответом на последние слова Гектора, ее рука коснулась моего плеча.

Ему надо отдохнуть, сказала она. Утром вы сможете продолжить.

Быть оборванным вот так, на полуслове, – какой обескураживающий поворот, но что я мог возразить? За каких-то пять минут, что мы провели вместе, он успел меня покорить. Вот уж не думал, что он сумеет так быстро добиться моего расположения. Если умирающий человек обладает таким магнетизмом, каким же он был в свои лучшие годы!

Я знаю, он что-то сказал мне напоследок, но что именно? Простые слова вежливости: Продолжение следует или До завтра, Зиммер. Банальная, ничего не значащая фраза – впрочем, говорящая о том, что он думает о будущем, пусть совсем коротком. Когда я поднялся, он вцепился в мою руку. Помню его холодную когтистую хватку и свои мысли: Мне это не снится, Гектор Манн жив, он держит меня за руку. И дальше: Я должен запомнить эту холодную цапку. Если он не дотянет до утра, это будет единственным доказательством, что я застал его живым.


После этих сумбурных первых минут последовали часы полного спокойствия. Фрида осталась с Гектором, заняв стул, где только что сидел я, а мы с Альмой спустились в кухню – просторное, ярко освещенное помещение с некрашеными каменными стенами, камином и допотопными агрегатами, установленными, вероятно, в начале шестидесятых. Я чувствовал себя там уютно. Хорошо было сидеть за длинным деревянным столом рядом с Альмой, державшей меня за руку – недавно сюда же вцепился Гектор. Два разных ощущения, два разных воспоминания. Моя кожа, как древний пергамент, на котором поверх одного текста пишут другой, хранит слои эфемерных прикосновений.

На ужин была причудливая смесь из горячих и холодных блюд: чечевичная похлебка, твердые колбаски, сыр, салат и красное вино. Прислуживали Хуан и Кончита, маленькие глухонемые, и хотя, не стану отрицать, в их присутствии мне было немного не по себе, я был слишком занят другими вещами, чтобы постоянно обращать на них внимание. Близнецы попали в дом, когда им было восемнадцать, и вот уже больше двадцати лет они служили Гектору и Фриде верой и правдой. У них было идеальное телосложение и грубые крестьянские лица, с которых не сходили улыбки, и хотя они были само добродушие, я наблюдал не столько за ними, сколько за Альмой, изъяснявшейся с ними при помощи жестов. Для меня было откровением, что она так свободно говорит на языке глухонемых, что несколькими затейливыми движениями пальцев она способна передать смысл целых предложений, и поскольку это были не чьи-то пальцы, а пальцы Альмы, другие объекты оставляли меня равнодушным. Было уже поздно, и скоро нам предстояло отправиться спать. Хотя в этот вечер произошло немало интересного, именно этот предмет занимал сейчас мои мысли.

Помнишь, я тебе говорила о трех братьях-мексиканцах? спросила меня Альма.

Это которые помогли здесь построить первый коттедж?

Братья Лопесы. У них было четыре сестры. Так вот, Хуан с Кончитой – дети от третьей сестры. Братья Лопесы строили декорации для фильмов Гектора. У них было одиннадцать сыновей, из них шесть или семь вошли в съемочную группу и выполняли у моего отца разные технические обязанности: заряжали съемочные аппараты, двигали операторскую тележку, записывали звук, таскали реквизит, работали монтировщиками. И так – годами. Хуан и Кончита были участниками моих детских игр, моими первыми друзьями.

В какой-то момент вниз спустилась Фрида, чтобы присоединиться к нашей компании. Когда Кончита (стоя на табурете, она мыла в раковине посуду; по опыту – зрелая женщина, по виду – семилетний ребенок) увидела хозяйку, она подняла на нее долгий вопросительный взгляд, словно ожидая инструкций. Получив в ответ кивок, Кончита положила тарелку, вытерла руки кухонным полотенцем и вышла. Хотя не было произнесено ни слова, сомневаться не приходилось, что она отправилась наверх – заступить на вахту у постели Гектора.

Фриде Спеллинг, по моим подсчетам, было семьдесят девять лет. После того как ее описала Альма, я готовился увидеть этакую амазонку – прямую, воинственную, одним словом, персонаж почти мифический, а с нами за столом оказалась женщина мягкая, тихая и довольно аскетичная. Ни губной помады, ни макияжа, ни тщательно уложенных волос – при этом она была женственна и красива неброской, какой-то бесплотной красотой. Глядя на нее, я понял, что она принадлежит к той редкой породе людей, чей дух непременно одерживает победу над материей. Эти люди с возрастом не мельчают. Они стареют, оставаясь самими собой, и чем дольше они живут, тем полнее и непреклоннее проявляется их внутренняя суть.

Прошу прощения за некоторую неразбериху, профессор Зиммер, сказала она. Вы приехали не в самое удачное время. Утром Гектору было плохо, но, узнав, что вы с Альмой приезжаете, он решил вас дождаться. Надеюсь, вы не слишком его утомили.

Мы хорошо поговорили. По-моему, мой приезд доставил ему удовольствие.

Я бы употребила слово взвинченность. Он сделался взвинченным с вашим появлением. Вообще ваш приезд, профессор, взбаламутил наш дом, да вы и сами это знаете.

Альма вмешалась раньше, чем я успел ответить, и переменила тему. Ты не звонила доктору Хьюлеру? спросила она. Мне не нравится, как Гектор дышит. Его состояние, в сравнении со вчерашним, заметно ухудшилось.

Фрида, вздохнув, провела ладонью по лицу, как бы снимая усталость от недосыпания и постоянного беспокойства. Я не собираюсь звонить доктору Хьюлеру, ответила она не столько Альме, сколько себе, словно повторяя вслух многократно обдуманные мысли. Хьюлер скажет Везите его в больницу, а Гектор в больницу не поедет. Он устал от больницы. Я дала ему слово: никаких больниц. Так зачем, спрашивается, звонить?

У Гектора пневмония при одном легком, он дышит из последних сил. Ты должна позвонить доктору.

Он хочет умереть дома. Он постоянно говорит мне об этом, вот уже два дня. Я дала слово и не собираюсь идти против его воли.

Если ты устала, я сама отвезу его в «Больницу святого Иосифа», предложила Альма.

Только с его согласия, ответила Фрида, а сейчас он уже спит. Если ты настаиваешь, спросим его завтра. Ты отвезешь его, если он согласится.

Пока женщины препирались, я обратил внимание, что перед плитой на высоком табурете сидит Хуан и разбивает яйца прямо в сковородку. Готовую глазунью он переложил на голубую тарелку и подал Фриде. Духовитый пар, валивший от яичницы, казалось, делал запах зримым. Фрида смотрела в тарелку так, словно там лежала груда камней или эктоплазма, занесенная из космоса, – только не еда. А если она и понимала, что перед ней нечто съедобное, отправлять это в рот она в любом случае не собиралась. Она налила себе вина, но, едва пригубив бокал, аккуратно отодвинула его от себя. И то же самое проделала с яичницей.

Не самое удачное время, снова обратилась она ко мне. Мне хотелось узнать вас поближе, но сейчас толком и не поговоришь.

У нас еще будет завтра, заметил я.

Возможно. Лично я живу настоящей минутой.

Фрида, тебе надо прилечь, сказала Альма. Когда ты последний раз спала?

Не помню. Кажется, позавчера, в ночь перед твоим отъездом.

Но я уже здесь, и Дэвид со мной. Все брать на себя теперь нет необходимости.

А я и не брала все на себя, возразила Фрида. Наши маленькие мне очень помогли. Но сейчас я должна быть рядом с ним. Он слишком слаб, чтобы объясняться с ними на пальцах.

Отдохни. Мы побудем с ним, я и Дэвид.

Знаешь, я бы хотела, чтобы ты провела эту ночь здесь. Профессор Зиммер переночует в коттедже, а ты поспишь наверху. Мало ли что. Ты не против? Кончита уже постелила тебе в спальне для гостей.

Да, конечно. Но Дэвиду совершенно не обязательно ночевать в коттедже. Он может спать со мной.

Вот как? удивилась Фрида. А что по этому поводу думает профессор Зиммер?

Профессор Зиммер одобряет такой план, сказал я.

Вот как? еще раз удивилась она, и впервые на ее лице появилась улыбка – классная, надо сказать, улыбка, в которой было изумление, почти остолбенение, – и пока Фрида переводила взгляд с Альмы на меня и обратно, она еще больше расплывалась. Ну, вы даете, сказала она. Кто бы мог подумать?

Я открыл рот, чтобы сказать Никто, и в этот момент зазвонил телефон. Нарочно не придумаешь. Она спросила, и тут же раздался звонок. Как будто между двумя этими событиями существовала прямая связь и звонок стал непосредственным ответом на вполне риторический вопрос. Этот резкий трезвон мгновенно разрушил атмосферу веселого оживления, и улыбка на лице Фриды потухла. Она встала и направилась к телефону, висевшему на стене возле дверного проема, и, пока она шла, я подумал: Ей звонят сказать, чтобы она не улыбалась в доме смерти. Мысль, конечно, безумная, но это еще не значит, что интуиция меня обманывает. Алло? Кто это? спросила Фрида в трубку, и, словно подслушав мои мысли, на том конце провода никто не отозвался. Она еще раз задала этот вопрос, после чего повесила трубку и, повернувшись к нам со страдальческим лицом, произнесла: Никто… никто не отвечает.

Гектор умер ночью, между тремя и четырьмя. В этот момент мы с Альмой спали голые под тонким покрывалом в комнате для гостей. Первым делом мы занялись любовью, потом поговорили, еще раз занялись любовью, и в какую-то минуту просто вырубились. За пару дней Альма дважды пересекла страну, и с юга на север и с севера на юг, покрыла сотни миль на машине, и все же, несмотря на глубокий сон, услышала стук в дверь. Я – нет. Ни шума, ни суматохи – ничего не слышал. Я спал как убитый после трех лет мучительной бессонницы, и, как нарочно, это случилось именно тогда, когда надо было бодрствовать.

В десять часов я все-таки прочухался, хотя тоже не по своей воле; сидя на краешке кровати, Альма гладила меня по щеке и повторяла мое имя тихо, но настойчиво. Я тер глаза, поднявшись на локте, а Альма не спешила сообщать мне новости. Были поцелуйчики и нежный шепоток, была кружка кофе, который я тянул не спеша, маленькими глотками, и уж затем, через десять или пятнадцать минут, она перешла к главному. Не первый раз меня приводили в восхищение ее выдержка и такт. Своим поведением она дала мне понять, что смерть Гектора не станет преградой между нами. У нас началась своя история, не менее важная, чем та, которой была ее жизнь до нашего знакомства.

Я даже рада, что ты все проспал, сказала Альма. Я успела поплакать втихомолку, и теперь, когда худшее позади, мне будет легче собраться с силами. А силы понадобятся нам обоим, потому что день обещает быть ох каким трудным. Фрида вышла на тропу войны, наступает сразу по всем фронтам. Ей не терпится поскорее сжечь фильмы.

Мне казалось, что у нас есть в запасе двадцать четыре часа.

Мне тоже так казалось, но, по словам Фриды, все должно быть закончено в течение двадцати четырех часов. По этому поводу перед ее отъездом у нас вышла настоящая перепалка.

Перед ее отъездом? Ты хочешь сказать, что ее нет на ранчо?

Видел бы ты эту сцену! Гектор только что умер, а она уже звонит в похоронное бюро «Виста Верде» в Альбукерке с требованием немедленно прислать катафалк. В семь или семь тридцать они уже были здесь. В эти минуты они подъезжают к Альбукерке. И сегодня, по ее расчетам, Гектора кремируют.

Но ведь не все, в конце концов, зависит от нее. Там же куча всяких формальностей, разве не так? Ейнужно свидетельство о смерти, больше ничего. После того как патологоанатом даст заключение, что Гектор умер своей смертью, у нее будут развязаны руки.

Наверняка она все давно продумала, просто тебе ничего не говорила.

Это же гиньоль. Мы смотрим в зале фильмы Гектора, а в это время его тело сжигают в печи и оно обращается в прах.

А затем Фрида вернется, и в прах обратятся его фильмы.

В нашем распоряжении несколько часов. На все картины времени не хватит, но если начать прямо сейчас, две или три мы посмотреть успеем. Всего-то?

Она была готова сжечь их еще утром, но мне удалось ее отговорить.

Тебя послушать, так она просто потеряла рассудок.

Только что умер ее муж, и какая ее первая забота? Уничтожить его фильмы, их общее дело. Стоит ей только на минуту задуматься, и она уже не сможет это осуществить. Конечно, она потеряла рассудок. Пятьдесят лет назад она дала обещание, и именно сегодня его надо выполнить. На ее месте я бы тоже постарался покончить с этим как можно скорее. Покончить – и рухнуть. Почему Гектор и дал ей двадцать четыре часа. Он не оставил ей времени на раздумья.

Альма встала, и, пока она поднимала жалюзи, я быстро оделся. Еще столько всего нам надо было сказать друг другу – но сначала фильмы. Комнату затопил ослепительный утренний свет. Альма была в голубых джинсах и легком белом свитере. По дому она ходила босиком, и в глаза сразу бросились ярко-красные ноготки. Одеваясь, я думал о том, что Гектор спутал все карты. Я полагал, что он еще поживет, и мы проведем вдвоем несколько дней в приятной беседе в его полутемной спальне или в зале во время просмотра его фильмов. Мне трудно сказать, какое из двух разочарований было сильнее, – что нам не суждено продолжить наш разговор или что большинство его картин я уже никогда не увижу?

Проходя мимо спальни Гектора, я увидел, как маленькие снимают постельное белье. Голая комната. Все эти лекарства, стаканы, книги, термометры и полотенца, которыми были завалены бюро и столик, исчезли. Одеяла и подушки валялись на полу. Ничто не напоминало о том, что всего семь часов назад здесь умер человек. Хуан и Кончита стояли по разные стороны кровати, в изголовье, готовясь одновременно потянуть за концы простыню. Им требовалась координация усилий, хотя бы по причине низкорослости (их головы едва возвышались над матрасом), и когда простыня вдруг вздулась пузырем, я увидел на ней множество пятен и потеков – последние интимные свидетельства пребывания Гектора на этой грешной земле. Мы умираем, выделяя кровь, мочу и кал, как новорожденные младенцы, захлебываясь собственной слизью. Еще секунда, и простыня улеглась плашмя, а затем, сложенная пополам, тоже перекочевала на пол.

На кухне Альма готовила нам бутерброды и питье, складывая всё в корзинку для пикника: чтобы не терять времени, мы решили перехватить что-нибудь во время просмотра. А я пока бродил по нижнему этажу, рассматривая картины на стенах. В одной гостиной было десятка три работ – живопись и рисунки, и еще десяток в холле – яркие волнистые абстракции, пейзажи, портреты, эскизы пером и тушью. Автограф нигде не стоял, но почерк явно был один, то бишь Фридин. Я остановился перед рисунком, висевшим над тумбочкой с проигрывателем и пластинками. На все картины все равно времени не хватит, поэтому я решил сосредоточиться на одной вещи: двухлетний ребенок, спящий на спине в своей кроватке, – вид сверху. Рисунок старый – бумага пожелтела, края махрились, – и я сразу догадался, что это умерший в младенчестве Тэд, сын Гектора и Фриды. Голые подвижные ручки и ножки, почти голое тельце; бумажный, собравшийся в складки подгузник, закрепленный английской булавкой; угадываются прутики ограждения. Быстрые спонтанные линии, энергичные уверенные штрихи – моментальный набросок. Я попытался представить себе эту сцену, воссоздать мгновение, когда карандаш коснулся бумаги. Мать, читая книгу, сторожит дневной сон ребенка. Оторвавшись от страницы и застав его в этой доверчиво-беззащитной позе – руки-ноги разбросаны, голова запрокинута назад, – она вытаскивает из кармана карандаш и, за неимением бумаги, использует последнюю, пустую страницу книги. Страницу с готовым рисунком вырывает и прячет – или, не вырвав, забывает о рисунке на многие годы. И вот, снова открыв книгу и с удивлением наткнувшись на него, она осторожно вырезает бритвой ветхую страницу, заключает в рамку и вешает на стену. Когда это произошло – бог весть. Может, сорок лет, а может, месяц назад, но, скорее всего, мальчик был уже на том свете, возможно, давно уже на том свете, возможно, он был дольше на том свете, чем я на этом.

Выйдя из кухни, Альма взяла меня за руку и вывела в коридор с побеленными стенами и выложенным красной плиткой полом. Я хочу тебе кое-что показать, сказала она. Времени у нас мало, я знаю, но это займет не больше минуты.

Мы миновали две или три двери и остановились у последней, в конце коридора. Поставив корзинку на пол, Альма достала из кармана связку ключей. Их там было добрых два десятка, но она безошибочно выудила нужный и вставила его в замочную скважину. Это кабинет Гектора, пояснила она. Здесь он проводил больше всего времени. Если ранчо – это его вселенная, то эта комната – ее центр.

Первое, что бросилось в глаза: всюду книги. Три из четырех стен заставлены стеллажами, которые буквально ломились от книг. Остальные лежали грудами на столах, стульях, ковре. Книги старые и новые, в твердой обложке и в бумажном переплете, книги на английском и испанском, французском и итальянском. Среди тех, что были на длинном письменном столе, родном брате кухонного, я обнаружил «Мой последний вздох» Луиса Бунюэля. Книга лежала раскрытая, обложкой вверх, в самом центре стола. Не ее ли читал Гектор, сидя последний раз в кабинете, в тот злополучный день, когда он упал с лестницы и сломал ногу? Я хотел посмотреть, на чем он остановился, но тут Альма со словами Тебе это будет интересно снова взяла меня за руку и, подведя к стеллажу в дальнем углу комнаты, показала на верхний ряд книг, выше ее и как раз на уровне моей головы. Сплошь французские авторы: Бодлер, Бальзак, Пруст, Лафонтен. Левее, сказала она. Мой взгляд скользнул по корешкам влево и вдруг уткнулся в знакомый золотисто-зеленый переплет. Двухтомник Шатобриановых «Мемуаров покойника» издательства «Плеяды». Сей факт вроде бы не должен был вызывать у меня особых чувств. Шатобриан достаточно известный автор. Но мне было приятно, что Гектор читал эту книгу, что и он вошел в этот лабиринт воспоминаний, по которому я блуждал последние полтора года. Еще одна точка соприкосновения, еще одно звено в цепи случайных встреч и странных симпатий, с которых начался мой интерес к нему. Я взял с полки первый том. Я понимал, что время не терпит, но искушение перелистать несколько страниц, прикоснуться к строчкам, которые Гектор читал в тиши этого кабинета, было слишком велико. Книга раскрылась примерно на середине, и я увидел, что одна фраза тоненько подчеркнута карандашом. Les moments de crise produisent un redoublement de vie chez les hommes. В кризисные моменты жизненные силы человека удваиваются. Или лучше так: В полную силу человек живет, только когда отступать некуда.


Вдруг мы оказались в жарком утреннем мареве. Еще вчера мы наблюдали из машины разрушительные последствия прокатившейся по Новой Англии грозы; сейчас нас окружала пустыня, на небе ни облачка, и в разреженном воздухе разлит аромат можжевельника. Мы шли петлистой тропинкой вдоль Гекторова сада, в высокой траве стоял звон цикад, вокруг пестрели островки тысячелистника и подмаренника. Все мои чувства были обострены, я испытывал одновременно полноту счастья, нетерпение и страх, а еще – какую-то сумасшедшую решимость. Мое сознание словно растроилось, и все три мозга работали порознь. В отдалении высилась гигантская стена гор; над головой кружил ястреб; на камень села голубая бабочка. Мы не прошли и ста шагов, а у меня на лбу уже выступил пот. Альма показала на длинное одноэтажное строение с потрескавшимся, поросшим травой крыльцом. Здесь в период съемок, по ее словам, спали актеры и технический персонал, но сейчас окна были заколочены, а вода и электричество отключены. Дальше, метрах в пятидесяти, виднелся производственный комплекс, но внимание мое привлекло соседнее строение. Тон-ателье, огромный белый куб, сиял на солнце, больше походя на самолетный ангар или станцию грузовиков, чем на кинопавильон. Я невольно сжал руку Альмы, и наши пальцы сплелись. С чего начнем? спросил я.

«Внутренняя жизнь Мартина Фроста».

Почему именно с него?

Он самый короткий, успеем досмотреть до конца. Если к тому времени Фрида не нагрянет, запустим следующий короткий фильм. Ничего лучшего мне не пришло в голову.

Это моя вина, надо было приехать месяц назад. Ты себе не представляешь, как глупо я себя чувствую.

Письма Фриды звучали не слишком убедительно. На твоем месте я бы тоже колебалась.

Сначала я не верил, что Гектор жив. Потом – что он умирает. Эти фильмы лежали здесь в коробках годами. Будь я порасторопнее, я бы всё увидел, и не по одному разу. Я бы пропустил их через себя, заучил наизусть. А теперь мы спешим, чтобы хоть один посмотреть. Какой абсурд.

Дэвид, не казнись. Сколько месяцев я их уговаривала пригласить тебя на ранчо! Если кто и виноват, так это я: слишком все затянула. Действительно, глупо.

Альма открыла дверь одним из ключей на связке. Стоило нам перешагнуть порог, как мы почувствовали, что температура стала ниже градусов на десять – кондиционер был включен. Вряд ли он работал постоянно, а это значит, что Альма уже успела побывать здесь. Пустяк, казалось бы, но когда я над этим задумался, я испытал прилив острой жалости. В семь или семь тридцать, проводив черный лимузин с Фридой и покойником, вместо того чтобы разбудить меня, Альма пришла в производственный павильон, включила кондиционер и два с половиной часа в полном одиночестве предавалась скорби. Ей надо было выплакаться, прежде чем предстать передо мной. Мы могли посмотреть фильм, но она чувствовала себя не готовой, и таким образом драгоценное время утекло сквозь пальцы. Кто сказал, что Альма – крепкий орешек? Да, она смелее, чем я думал, но орешек на поверку оказался не таким уж и крепким. Только сейчас, идя за ней через прохладный холл в просмотровую комнату, я до конца осознал, как трудно ей сегодня пришлось, и еще придется.

Двери слева, двери справа, но ни на что нет времени – ни на то, чтобы осмотреть монтажную или звукозаписывающую студию, ни даже на то, чтобы расспросить, все ли оборудование на месте. Мы свернули налево, в другой коридор с голыми, выкрашенными в голубой цвет стенами из шлакобетонных блоков, и, миновав двойные двери, вошли в маленький кинозал. Пол с небольшим наклоном; три ряда мягких откидных кресел, по восемь-десять в каждом ряду; на стене пластиковый экран с кислотно-белым глянцевым отливом. Ни занавеса, ни сцены. В нависавшей над залом будке киномеханика горел свет, и я увидел, что оба проектора уже заряжены.

Если не считать упомянутых Альмой нескольких дат и цифр, я ничего не знал о «Внутренней жизни Мартина Фроста», четвертом по счету фильме Гектора, сделанном на ранчо. Съемки закончились в марте сорок шестого, но работа продолжалась еще пять месяцев, и только 12 августа он устроил закрытый просмотр, который длился сорок одну минуту. «Мартин Фрост», как и остальные фильмы, был снят на черно-белой пленке, но, в отличие от других, эта комедия (или картина с комедийными элементами), единственная из поздних работ, сохраняла связь с водевильными двухчастевками двадцатых годов. Хотя Альма выбрала ее, исходя из соображений хронометража, нельзя сказать, что это был неудачный выбор. Здесь впервые снялась ее мать, и, хотя у них были, вероятно, более амбициозные совместные проекты, этот фильм, похоже, отличался каким-то особым очарованием. Альма на секунду отвернулась, потом сделала глубокий вдох и, повернувшись ко мне, сказала’ Фэй здесь как живая, каждый раз я не могу глаз от нее оторвать. Я ждал продолжения, но его не последовало; это было единственное замечание субъективного характера, которое она себе позволила. После короткой паузы она достала из корзинки блокнот и шариковую ручку с фонариком для записей в темноте. Вдруг понадобится? По-детски чмокнув меня в щеку, она передала мне ручку с блокнотом и вышла из зала. Через полминуты, услышав за спиной легкий стук, я обернулся. Альма махала мне из застекленной кинобудки. Я помахал в ответ, даже, кажется, послал ей воздушный поцелуй, и только я успел поудобней устроиться в своем кресле в середине первого ряда, как Альма погасила свет. До конца просмотра она в зале не появилась.


Чтобы въехать и разобраться, что к чему, мне потребовалось время. Все было снято так достоверно, с таким скрупулезным вниманием к деталям быта, что я далеко не сразу ощутил скрытую магию этой истории. Вполне традиционное для любовной комедии начало, все эти непременные условности жанра. Он и она, случайная встреча, непонимание и отторжение, неожиданный взрыв страсти, райское блаженство, первые трудности и первые сомнения, преодоление препятствий… я заранее готовился к победному финалу. Но на двенадцатой или пятнадцатой минуте я понял, что ошибался. Действие картины, при всей ее обманчивой натуралистичности, разворачивалось не в Тьерра-дель-Суэньо и не на ранчо «Голубой камень», а в голове героя, и отношения с женщиной, в которую он влюбился, развивались там же, в его голове. Она была бесплотным духом, игрой воображения, эфемерным существом, его музой.

Если бы фильм снимался не здесь, я бы, наверно, врубился быстрее. Меня смутил узнаваемый пейзаж, и первые минуты я не мог отделаться от ощущения, что смотрю хорошо сделанное любительское кино. Вот дом Гектора и Фриды и дорога к дому, а вот их сад. Я узнавал эти деревья, разве что не такие старые и мощные; мимо них мы прошли совсем недавно. Я увидел спальню, где провел ночь, и камень, на который вчера села бабочка, и кухонный стол, за которым мы все сидели. Все это было абсолютно реально – пока не возникло на экране. И вот теперь эти живые предметы, пойманные камерой Чарли Грюнда, на глазах превращались в черно-белые образы, в детали вымышленного мира. Их следовало воспринимать как тени, но мой мозг не спешил перестроиться. Какое-то время я продолжал видеть в них некую данность, а не условно-поэтическую среду.

В тишине пошли титры – ни музыкального сопровождения, ни каких-либо шумов, подготавливающих зрителя к началу. Сменяя друг друга, титровые карточки – белые надписи на черном фоне – броско подавали: «Внутренняя жизнь Мартина Фроста». Сценарист и режиссер: Гектор Спеллинг. В ролях: Норберт Стайнхаус и Фэй Моррисон. Оператор: Чарльз П. Грюнд. Декорации и костюмы: Фрида Спеллинг. Фамилия Стайнхаус мне ни о чем не говорила, и, когда спустя несколько секунд на экране появился актер лет тридцати пяти, я убедился, что прежде никогда его не видел. Высокий, худощавый, с острым проницательным взглядом и редеющей шевелюрой, он не производил впечатления героя-красавца, скорее просто симпатичного человека, чье лицо выдавало живой ум. Смотреть на него было приятно, и как актер он выглядел убедительно. С его партнершей все обстояло сложнее. Нет, не потому, что Фэй Моррисон уступала ему как актриса или разочаровала меня в этой роли (она прекрасно сыграла, и вообще была хороша собой), а просто потому, что была матерью Альмы. Данное обстоятельство, безусловно, добавило растерянности, которую я испытал в первые минуты. Передо мной была молодая женщина, на пятнадцать лет моложе сегодняшней Альмы, и я невольно искал в ней черты сходства с дочерью. Фэй Моррисон оказалась смуглее и выше, а также красивее Альмы, но что касается фигуры, выражения глаз, наклона головы и тембра голоса, то тут обнаружилось много общего. Не буквальные совпадения, но переклички, генетические отзвуки. Я смотрел на экран и видел Альму, только без родимого пятна, двадцатитрехлетнюю, какой она была до нашей встречи, живущую параллельной жизнью в облике своей матери.

Фильм начинается с долгой панорамы интерьеров дома. Камера скользит по стенам, парит над мебелью в гостиной и застывает перед дверью. Дом стоял пустой, раздается закадровый голос, и через мгновение дверь открывается и входит Мартин Фрост с чемоданом в одной руке и бумажным пакетом в другой. Он захлопывает ногой дверь, а закадровый голос продолжает: После трех лет работы над романом я выдохся и нуждался в передышке. Когда Спеллинги решили провести зиму в Мексике, они предложили мне пожить в их доме. Гектор и Фрида, мои близкие друзья, знали, сколько сил забрал у меня этот роман. Пара недель в пустыне, подумал я, чем плохо. И вот однажды утром я сел в машину и проделал путь от Сан-Франциско до Тьерра дель Суэньо. Никаких планов. Одно желание: ничего не делать, превратиться в камень.

Пока звучит его закадровый голос, сам Мартин осматривает дом. Войдя в кухню, он ставит пакет с едой на стол – и тут же мы переносимся в гостиную, где он изучает книги на полках. Он протягивает руку к какому-то тому – и вот уже он в спальне раскладывает по ящикам свои вещи. Резко задвигается ящик комода – и мы видим его на кровати, он проверяет упругость матраса. Рваный, умело выстроенный монтаж с крупными и средними планами, непривычными точками съемки, меняющимся ритмом и визуальными сюрпризами. Обычно это идет на музыке, Гектор же отдает предпочтение живым звукам: скрипу матрасных пружин, звуку шагов, хрусту бумажного пакета. Камера упирается в циферблат настенных часов, и на последних словах монолога (Одно желание: ничего не делать, превратиться в камень) картинка начинает расплываться. Повисает пауза. Кажется, все остановилось – голос, звуки, зрительные образы, – и вдруг резкий переход к экстерьерной сцене. Мартин гуляет по саду. За общим следует крупный план, лицо Мартина, а затем неспешный обзор окружающего ландшафта: деревья, кусты, небо, ворона, взгромоздившаяся на ветку тополя. И вновь камера обнаруживает Мартина – сидя на корточках, он наблюдает за процессией муравьев. Порыв ветра прокатывается по листве, протяжно и гулко, подобно рокоту прибоя. Мартин поднимает голову, закрывая козырьком лицо от солнца, – и снова перебивка: по камню ползет ящерица. Камера увеличивает угол обзора, и в верхней части кадра мы видим проплывающее мимо облако. Но что можно загадывать? продолжает закадровый голос Мартина. Немного тишины, несколько глотков сухого воздуха, и вот уже в мозгу завертелся сюжет. С рассказами так оно обычно и бывает: только что в голове было пусто – глядь, он уже в тебе засел.

Крупно – лицо Мартина; затем деревья – общим планом. Разгулявшийся ветер треплет листву, завывания накатывают с ритмичностью ударной секции оркестра, высоко в кронах раздаются громкие вздохи. Все это длится дольше, чем можно ожидать, начинает казаться, что тут действуют какие-то высшие силы, и мы уже готовы задаться вопросом, что означает этот необычный визуальный акцент, но, не давая нам опомниться, нас возвращают в дом – и снова резко, без всякого перехода. В одной из комнат второго этажа Мартин печатает на машинке. Мы слышим, как он барабанит по клавишам. Нам показывают его в разных ракурсах, то вблизи, то в отдалении. Рассказ обещал быть не длинным, страниц двадцать пять, от силы сорок. Я не знал, сколько времени он у меня займет, но решил работать, пока работается. Так возник новый план: не выходить из дому, пока не закончу.

Затемнение. Утро следующего дня. Мартин спит. Вот он с трудом разлепляет глаза и щурится на свет, пробивающийся сквозь закрытые ставни. Камера отъезжает, и мы видим нечто такое, что противоречит здравому смыслу. Оказывается, он провел эту ночь не один. На соседней подушке, лицом к нему, спит молодая длинноволосая брюнетка, забросив на него руку. Выйдя из сонного оцепенения, Мартин обнаруживает у себя на груди эту самую голую женскую руку, которая, как быстро выясняется, имеет непосредственное отношение к женскому телу. Мартин подскакивает на кровати, как током ударенный.

Это резкое движение нарушает девичий сон. Поерзав на подушке, спящая со стоном открывает глаза. Она не сразу замечает Мартина. Сонная, плохо соображающая, она переворачивается на спину, сладко зевает, потягивается. При этом она случайно задевает Мартина. Сначала ничего не происходит, а затем она садится, как в замедленной съемке, несколько секунд разглядывает Мартина, на лице которого написаны ужас и растерянность, и вдруг, с истошным воплем сбросив покрывало, спрыгивает с кровати и отбегает в другой конец комнаты, испуганная и смущенная донельзя. Она стоит в чем мать родила. Нет даже тени, которая бы ее хоть как-то прикрыла. Ослепительная в своей наготе, застывшая фронтально перед нами, – грудь, живот, всё на виду, – вдруг, словно опамятовавшись, она кидается вперед, на объектив, сдергивает со стула свой халатик и торопливо в него запахивается.

Недоразумение разъясняется не сразу. Пока Мартин натягивает брюки, не скрывая своего раздражения и возмущения, как, впрочем, и его таинственная ночная спутница, он спрашивает ее, кто она такая и что здесь делает. Оскорбившись, она переадресовывает ему вопрос: Кто вы такой и что вы здесь делаете? Это окончательно выводит его из себя. Кто я такой? запальчиво повторяет он. Я Мартин Фрост, хотя вас это совершенно не касается. А вот если вы не скажете мне сию минуту, кто вы, я звоню в полицию. Ее лицо вдруг принимает озадаченный вид. Вы – Мартин Фрост? Тот самый Мартин Фрост? Да, да, тот самый! раздражается он все больше и больше. Может, еще раз повторить? Я вас знаю, говорит девушка. То есть я знаю про вас. Вы друг Гектора и Фриды.

А вы, собственно, какое к ним имеете отношение? не унимается Мартин. И, услышав, что она Фридина племянница, в третий раз спрашивает ее имя. Клер, отвечает она. А дальше? После короткой заминки та отвечает: Клер… Мартин. Он презрительно фыркает. Это что, такая шутка? Клер пожимает плечами: Так меня зовут.

И что же вы тут делаете, Клер Мартин?

Я здесь по приглашению Фриды.

Видя, что он ей не верит, она берет со стула сумочку и, перерыв ее содержимое, показывает ему ключ. Вот. От входной двери. Мне его прислала Фрида.

Еще больше заведенный, Мартин извлекает из кармана точно такой же ключ и тычет его Клер прямо в нос. Тогда почему Гектор прислал мне вот этот?

Потому что… Клер невольно начинает пятиться… потому что Гектор это Гектор, а Фрида это Фрида. С ними такое нередко случается.

Мартину нечем крыть. Он знает, его друзья частенько действуют несогласованно. Они запросто могли порознь пригласить в дом каждый своего гостя.

Спотерянным видом Мартин вышагивает по комнате, бурчит: Не нравится мне все это. Я хотел побыть один, поработать, а тут вы… хорошее одиночество!

Я вам не помешаю, примирительно говорит Клер. Мне тоже надо работать.

Выясняется, что она студентка. Впереди экзамен по философии, предстоит перелопатить кучу книг, за две недели разгрести то, что назадавали в течение семестра. На лице Мартина написан скепсис. С языка уже готов сорваться вопрос: С каких это пор хорошенькие девушки интересуются философией? Он начинает вытягивать из нее подробности: суть предмета, название колледжа, имя профессора, читающего курс, список книг, которые надо прочесть. Клер, стараясь не показывать вида, что этот допрос для нее оскорбителен, отвечает по пунктам: она учится в Калифорнийском университете в Беркли. Профессора зовут Норберт Стайнхаус. Курс называется «От Декарта до Канта: основы современного философского исследования».

Обещаю вести себя тихо, говорит она. Я перенесу вещи в другую спальню. Вы меня не увидите и не услышите.

Все аргументы исчерпаны. Ладно, неохотно сдается Мартин. Я не лезу в ваши дела, а вы не лезете в мои. Договорились?

Договорились. Они даже скрепляют это рукопожатием. Мартин направляется к выходу, чтобы засесть за свой рассказ, а камера медленно наезжает на лицо Клер. Простой и при этом выразительный план. Впервые мы имеем возможность увидеть ее расслабленной. Деликатность и плавность движения камеры позволяют сделать вывод, что оператор стремится не столько раскрыть Клер для зрителя, сколько приласкать ее и, по возможности, проникнуть в ее мысли. Она провожает Мартина взглядом. Дверь за ним захлопывается, но выражение ее глаз не меняется. Пока, Мартин! говорит она ему вслед тихо, почти шепотом.

Весь день Мартин и Клер трудятся каждый в своей комнате. Он стучит на пишущей машинке в кабинете, то и дело поглядывая в окно и повторяя вслух только что напечатанную фразу. Она, лежа на кровати в джинсах и свитере, штудирует «Принципы человеческого познания» Джорджа Беркли. В какой-то момент мы замечаем, что имя философа написано крупными буквами у нее на свитере – БЕРКЛИ, хотя это с таким же успехом может относиться к ее alma mater. Что это, словесный каламбур или тут кроется какой-то особый смысл? Пока мы переносимся из комнаты в комнату, за кадром Клер читает вслух пассаж из книги: Не менее очевидно и то, что различные ощущения или идеи, отпечатанные в человеческом мозгу, в каком бы сочетании они ни смешивались и ни соединялись, могут существовать не иначе как в сознании, их воспринимающем. И далее: Мы опровергнем утверждение, что есть большая разница между настоящим пожаром и идеей пожара, между сновидением или фантазией, что ты охвачен огнем, и ощущениями, когда тебя на самом деле лижут языки пламени.

Ближе к вечеру раздается стук в дверь. Клер продолжает читать и, лишь услышав более громкий повторный стук, приглашает Мартина войти. Но он только просовывает голову: Я с вами утром обошелся не слишком вежливо… немного погорячился. Извинение суховатое и довольно неуклюжее, но ему сопутствует такое замешательство и неуверенность, что Клер невольно улыбается – все это забавно, даже, пожалуй, трогательно. Мне осталась одна глава, говорит она. Через полчасика, если хотите, можем встретиться в гостиной и выпить по рюмочке. Хорошая мысль, кивает Мартин. Раз уж судьба нас свела, попробуем вести себя как цивилизованные люди.

Мы переносимся в гостиную. Они открыли бутылку с вином. Мартин, похоже, нервничает, не очень понимая, как ему относиться к этой миловидной философине. Пытаясь шутить, он показывает на логотип у нее на свитере: Здесь написано «Беркли», потому что вы читаете Беркли? А когда перейдете к Юму, наденете свитер с надписью «Юм»?

Нет-нет, смеется Клер, они же произносятся по-разному. Колледж – Берк-ли, а философ – Барк–ли. А то вы не знаете. Это все знают.

Пишутся одинаково, говорит Мартин, значит, это одно слово.

Да, пишутся одинаково, но это два разных слова.

Клер уже собирается развить свою мысль, но осекается, сообразив, что ее разыгрывают. Улыбаясь, она протягивает ему пустой бокал: У вас есть рассказ о двух людях с одним именем, а я тут читаю вам лекцию о принципах номинализма. Это все вино. Я уже плохо соображаю.

Так вы читали мой рассказ? Кроме вас, во всей вселенной наберется не больше пяти человек, которые могут этим похвастаться.

Я читала все, что вы написали. Оба романа и рассказы.

Но я напечатал только один роман.

И только что закончили второй. Вы послали рукопись Гектору, а Фрида дала мне ее прочесть. «Путешествие в скрипториум». По-моему, это лучшее, что вы написали.

Если у Мартина и было какое-то предубеждение в отношении Клер, то оно окончательно развеялось. Мало того, что у нее живой ум и приятная внешность, она еще знает и понимает его творчество. Он подливает себе вина. Пока она рассуждает о структуре его последнего романа, он с улыбкой слушает, откинувшись на спинку стула, ее острые, но благожелательные комментарии. Впервые с начала фильма он, такой задумчивый и серьезный, позволяет себе расслабиться. Одним словом, мисс Мартин одобряет, подводит он итог. Еще как одобряет, соглашается она. Мисс Мартин одобряет Мартина. Эта перекличка имен возвращает их к загадке студенческого свитера: Берк-ли/Барк-ли. Он еще раз просит ее объяснить, как следует понимать это слово. Ирландский философ-богослов или американский университет? И то и другое, отвечает она. Как хотите, так и понимайте.

Тут в ее глазах вспыхивает бесовский огонек. У нее родилась какая-то мысль, или ее посетило вдохновение. Она ставит на столик свой бокал и встает с кушетки. А может, это вообще ничего не значит? С этими словами она стягивает с себя свитер и спокойно бросает его на пол.

На ней кружевной черный лифчик – деталь, которой как-то не ждешь от студентки с передовыми идеями. Впрочем, это ведь тоже идея, и она осуществила ее так смело и решительно, что Мартину только остается сидеть с открытым ртом. В самой буйной фантазии он не мог увидеть столь стремительного развития событий.

Нда, наконец выдавливает он из себя, тоже способ покончить с двусмысленностью.

Обычная логика, замечает Клер. Философское доказательство.

А с другой стороны, продолжает Мартин после новой паузы, покончив с одной двусмысленностью, вы порождаете другую.

Ах, Мартин, ну какая двусмысленность? Куда уж яснее.

Существует тонкая грань между натиском и флиртом, можно броситься в чужие объятия и можно позволить созревшему яблоку самому упасть. В этой сцене, заканчивающейся приведенной репликой (Куда уж яснее), Клер с успехом аргументирует за обе стороны. Она соблазняет Мартина так умно и так невинно, что мы не ставим под сомнение ее мотивы. Тавтология желания: она хочет его, потому что она его хочет. Вместо того чтобы бесконечно обсуждать нюансы, она берет быка за рога. Снятый свитер – это не вульгарная декларация намерений. Это момент озарения, свидетельство высокого ума, и отныне Мартин знает, что он встретил ровню.

Они оказываются в той же постели, где познакомились нынче утром, только теперь они не отскакивают при первом же прикосновении, не хватаются за одежду, не спешат разбежаться. Крепко обнявшись, они вваливаются в спальню и, рухнув на кровать – руки, ноги, губы, прерывистое дыхание, – без обиняков дают нам понять, к чему идет дело. В 1946 году условности киноэкрана на этом поставили бы точку. После первых поцелуев режиссер оставлял героев в спальне, а камера переключалась на вспорхнувших воробьев, на рокочущий прибой, на несущийся в туннеле локомотив, – стандартный набор зрительных образов, заменяющих прямые высказывания плоти, – но Нью-Мексико это не Голливуд, и Гектору незачем было останавливать мотор. Летит одежда, обнажаются тела, Мартин и Клер занимаются любовью. Альма была права, предупреждая меня об эротических моментах в поздних фильмах Гектора, но она ошибалась, полагая, что они вызовут у меня шок. Все было снято деликатно, а в этой прозрачности намерений ощущалась какая-то особая острота. Приглушенный свет, игра теней – вся сцена длилась каких-нибудь полторы минуты. Гектор не ставил себе задачу возбудить или подразнить зрителя, скорее заставить нас забыть, что это кино, и когда губы Мартина скользят вниз по изгибам красивого тела, – женская грудь, живот, бугорок Венеры, нежная сторона бедра, – нам кажется, что это ему удалось. И опять же, никакой музыки. Только дыхание, да стон пружин, да ветер, гуляющий в невидимой, слившейся с ночью, кроне.

Поутру Мартин возобновляет свой закадровый монолог. Во время калейдоскопа сцен – проходит пять или шесть дней – он сообщает нам о том, как подвигается рассказ и растет его чувство к Клер. Вот он за пишущей машинкой, вот Клер за чтением книг, вот они вместе в разных концах дома: готовят ужин на кухне, целуются на кушетке в гостиной, гуляют в саду. А вот Мартин у себя в кабинете, стоя на четвереньках, обмакивает кисть в ведро с краской и старательно выводит на белой футболке печатными буквами: ЮМ. Позже мы видим эту футболку на Клер. Она сидит на постели в позе лотоса и читает очередного философа по списку – Дэвида Юма. Все эти маленькие виньетки перемежаются, на первый взгляд, случайными крупными планами предметов и деталей, не имеющих прямого отношения к словам Мартина: кипящий чайник, тлеющая сигарета, трепещущие белые занавески в оконном проеме. Пар, дым, ветер – нечто бесформенное, нематериальное. Мартин рисует перед нами идиллическую картину, абсолютное непрерывное счастье, но камера, показывающая нам все эти эфемерные образы, словно говорит: не верьте своим глазам, это все одна видимость.

Однажды, когда Мартин за обедом рассказывает Клер какую-то историю (Я ему говорю: Не веришь? А это что? И достаю из кармана…), его обрывает телефонный звонок. Мартин выходит из кадра, и мы видим только Клер. Выражение веселого дружелюбия на ее лице сменяется озабоченностью, даже тревогой. Это звонит Гектор из Куэрнаваки, и, хотя мы не слышим его голоса, суть понятна из комментариев Мартина. Надвигается холодный циклон, а печка на ладан дышит. Если температура упадет, как предсказывают синоптики, надо срочно вызывать специалиста. Звонить следует в компанию «Сантехника и отопление Джима Фортунато».

Мужчины обсуждают в общем-то житейские дела, но Клер слушает их разговор с возрастающим напряжением. И когда Мартин упоминает ее имя (Я только что рассказывал Клер о нашем пари в тот мой приезд), она опрометью кидается к двери. Это внезапное бегство вызывает у него удивление, но оно меркнет рядом с тем, которое ждет его в следующее мгновение. Что значит: какая Клер? переспрашивает он. Клер Мартин, Фридина племянница. Ответ Гектора понятен без слов, он написан у Мартина на лице: Я не знаю никакой Клер, первый раз о ней слышу.

А сама она тем временем убегает все дальше. Монтаж быстро сменяемых планов: Мартин выскакивает из дома и бросается в погоню, выкрикивая ее имя. Но Клер и не думает останавливаться, так что проходит еще секунд десять, прежде чем он ее настигает. Поймав за локоть, он разворачивает ее к себе лицом. Оба с трудом переводят дух и ловят ртом воздух, не в силах ничего сказать.

Мартин отдышался первым. Клер, что происходит? спрашивает он. Что все это значит? Она молчит, и тогда он выкрикивает ей в лицо: Говори же, ну!

Не надо кричать, произносит она ровным голосом. Я тебя хорошо слышу.

Как я только что узнал, у Фридиного брата двое детей и оба мальчики. Иными словами, у нее два племянника и ни одной племянницы. Что ты на это скажешь?

А что еще я могла сделать, чтобы ты мне поверил? Это был мой единственный шанс. Я думала, не сегодня-завтра ты сам догадаешься, и тогда все это будет уже не важно.

О чем я должен был догадаться? До сих пор Клер выглядела смущенной и какой-то скованной, ей было не столько стыдно за свой обман, сколько досадно, что ее разоблачили. Но стоит Мартину признаться в своем неведении, как она меняется в лице. На нем написано изумление. Ты правда, что ли, не понимаешь? спрашивает она. Мы уже неделю вместе, и ты не понимаешь?

Нет, он не понимает, да и мы, признаться, тоже. Умница и красавица Клер для всех загадка, и чем больше она говорит, тем труднее ее постичь.

Кто ты? спрашивает Мартин. Какого дьявола ты здесь оказалась?

Ах, Мартин, отвечает Клер, едва сдерживая слезы. Какая разница, кто я.

Большая!

Все это не важно, мой милый.

Как ты можешь так говорить?

Не важно, потому что ты любишь меня. Желаешь меня. Только это важно, остальное ерунда.

На затемнении нам показывают лицо Клер крупным планом, и, еще до того как начинается следующая сцена, мы слышим в отдалении пишущую машинку. По мере того как экран медленно оживает, стук клавиатуры становится все громче и громче, как будто мы входим в дом, поднимаемся по лестнице и приближаемся к кабинету. Когда картинка наконец оказывается в фокусе, мы видим глаза во весь экран. Камера держит их несколько мгновений и, дождавшись закадрового голоса, начинает отъезжать, открывая лицо, плечи, пальцы на клавиатуре и, наконец, Мартина целиком, печатающего на машинке. Ни разу не остановившись, камера покидает пределы кабинета и движется по коридору. Увы, снова звучит голос Мартина, Клер была права. Я любил ее, я хотел ее. Но как любить того, кому не доверяешь? Камера уперлась в дверь, та открылась сама собой, словно от одного взгляда, и теперь камера наплывает на Клер – сидя перед туалетным зеркалом, она делает макияж. На ней черная атласная комбинация, волосы небрежно собраны в пучок, шея обнажена. Умом, выдержкой, степенью свободы Клер превосходила всех женщин, которых я когда-либо знал, продолжает Мартин. Я всю жизнь мечтал о такой женщине, и вот стоило мне ее найти, как я испугался. Что она от меня скрывала? Какую страшную тайну отказывалась открыть? Один внутренний голос мне твердил: собери вещи и дуй отсюда, пока не поздно. Другой предупреждал: она тебя испытывает, и если ты не пройдешь этот тест, ты ее потеряешь.

Карандаш для бровей, тушь, румяна, пудра, губная помада. Пока Мартин произносит свой путаный и мучительный монолог, Клер трудится перед зеркалом, на наших глазах превращаясь в другую женщину. Порывистая девушка-подросток уступает место шикарной тонкой обольстительнице. Закончив туалет, она влезает в узкое черное вечернее платье и туфли на высоченных шпильках. Ее не узнать. Роскошная фигура, уверенная стать, женственность во всей ее неотразимой силе. С легкой улыбкой на устах она бросает последний взгляд в зеркало и выходит из комнаты.

Коридор. Клер стучится к Мартину: Ужин готов. Я жду тебя внизу.

Столовая. Клер сидит за накрытым столом. Закуски, вино, зажженные свечи. Молча входит Мартин. Клер встречает его теплой дружеской улыбкой, но он этого не замечает. Он насторожен, растерян, не знает, как себя вести.

Исподлобья глянув на Клер, он подходит к своему месту, садится и в следующую секунду оказывается на полу. Стул под ним развалился на кусочки.

Вот так конфуз! Клер хохочет, но Мартину не до смеха. Лежа в нелепой позе, он весь исходит от уязвленной гордости и обиды, и чем дольше Клер потешается над ним, не в силах остановиться, тем глупее он выглядит. Медленно поднявшись, он отшвыривает ногой валяющиеся обломки и придвигает себе другой стул. На этот раз он садится со всеми предосторожностями и к еде приступает, убедившись в надежности нового стула. Красиво, выдавливает он из себя, имея в виду накрытый стол. Это отчаянная попытка, проглотив унижение, сохранить остатки собственного достоинства.

Его скупая похвала действует на Клер как высший комплимент. Она расплывается от радости и, подавшись вперед, спрашивает, как подвигается его рассказ.

Мартин как раз собрался сбрызнуть спаржу лимонным соком. Не торопясь с ответом, он сдавливает лимон между большим и средним пальцем, и жгучий фонтан бьет ему прямо в глаз. Он взвывает от боли. Клер снова прыскает, и снова наш незадачливый герой не видит здесь ничего смешного. Обмакнув салфетку в стакан с водой, он прикладывает ее к больному глазу. Это последнее проявление собственной неуклюжести, кажется, окончательно его доконало. Когда он кладет салфетку на стол, Клер повторяет свой вопрос.

Ну, так что с рассказом, Мартин?

Нет, это уже слишком! Вместо ответа он спрашивает, глядя ей в глаза: Клер, кто ты? И что ты здесь делаешь?

Погоди, говорит она с невозмутимой улыбкой. Ты первый ответь. Как подвигается твой рассказ?

Кажется, Мартин сейчас взорвется. Взбешенный ее уклончивостью, он не произносит ни слова и только сверлит ее взглядом.

Мартин, ну пожалуйста. Это очень важно.

Сдерживаясь из последних сил, он выцеживает из себя, обращаясь даже не к ней, а так, ни к кому: Ты правда хочешь знать?

Да, правда.

Ладно… Я тебе скажу. Мой рассказ… (задумался) подвигается… (подыскивает слово) неплохо.

Неплохо или хорошо?

Ну… (колеблется) можно сказать… хорошо.

Вот видишь.

Что я должен видеть?

Ты же все понимаешь, Мартин.

Если бы. Сижу тут, как полный идиот.

Бедный Мартин. Зачем уж так-то?

В ответ он кисло улыбается. Их противостояние достигло некой черты, и, кажется, им больше нечего сказать друг другу. Клер пробует закуски. Она ест с видимым удовольствием. Ммм, довольно мычит она, дегустируя свои блюда. Вкусно. Мартин, ты не хочешь попробовать?

Он подцепляет вилкой салат, но на секунду теряет внимание, отвлеченный сладострастным постаныванием Клер, и, не донеся еду до рта, проливает на себя немного соуса. Сначала он этого не видит, но затем взгляд его падает на рубашку, и, отшвырнув вилку, он исторгает вопль отчаяния: Ах ты, черт! Опять!

Крупный план смеющейся (в третий раз) Клер. На ее по-детски живом лице написано прямо-таки райское блаженство. Она всегда такая оживленная и веселая, вспомнились слова Альмы. Этот момент, больше чем любой другой в фильме, передает полноту жизни. Светящаяся Клер кажется ангелом, существом бессмертным. Постепенно картинка размывается, наплывает черный фон, и смех, еще звучащий, превращается в эхо, далекие реверберации. А затем все смолкает. Долгий план: луна в ночном небе. Мимо проплыло облако, прошуршал ветер в листве, но именно луна приковывает к себе внимание. Этот визуальный переход, строгий до аскетизма, достигает своей цели: мы быстро забываем все эти комические штучки из предыдущей сцены. В ту ночь, звучит голос Мартина, я принял важнейшее решение своей жизни: ни о чем не спрашивать. Я согласился принять все на веру. Я сказал себе: не требуй от нее ясности, просто прыгни со скалы с закрытыми глазами. Хоть я понятия не имел о том, что ждет меня внизу, это еще не значило, что игра не стоила свеч. Так я отправился в свободное падение… а по прошествии недели, когда мне стало казаться, что худшее позади, Клер вышла в сад.

Стрекочет пишущая машинка. Отвлекшись от работы, Мартин бросает взгляд в окно и видит гуляющую по саду Клер. Обещанный циклон принес похолодание, земля припорошена снегом; на девушке пальто и шарф, а руки она греет в карманах. Камера попеременно показывает нам то Мартина, чей взгляд прикован к девушке, то Клер, неспешно бредущую по дорожке. Вдруг она падает на ровном месте. Не то, чтобы у нее закружилась голова или еще что-то. Просто рухнула как подкошенная и лежит. Без признаков жизни.

Камера, снимающая из окна второго этажа, дает сильное увеличение, чтобы мы могли лучше разглядеть бездыханное тело, и через несколько секунд в кадр врывается Мартин – запыхавшийся, перепуганный. Упав на колени и приподняв ее голову обеими руками, он ищет в ее лице хотя бы намек на то, что она жива. Мы не знаем, чего нам ждать. Сюжет сделал сальто-мортале. Только что мы от души смеялись вместе с Клер, и вдруг эта душераздирающая сцена. Девушка, пусть не сразу, открывает глаза, но сомнений нет: это не добрый знак надежды, а свидетельство неотвратимого, предвестие конца. Встретившись взглядом с Мартином, она улыбается ему отрешенной улыбкой человека, покидающего этот мир, человека без будущего. Поцеловав Клер, он поднимает ее с земли и несет к дому. Казалось, все образуется, звучит голос Мартина. Подумаешь, легкий обморок. Но утром у нее открылся сильный жар.

Клер в постели. Мартин, как заботливая сиделка, меряет больной температуру, дает аспирин, вытирает влажным полотенцем испарину со лба, кормит с ложечки бульоном. Она ни на что не жаловалась, продолжает закадровый голос. Несмотря на жар, она казалась оживленной. В какой-то момент вообще выставила меня из спальни. Иди работай, сказала она, заканчивай свой рассказ. Лучше я посижу с тобой, возразил я, но Клер скроила смешную рожицу и пригрозила, что, если я сию секунду не уберусь, она выбежит в сад в чем мать родила и мне же потом с ней нянчиться.

И вот он снова за работой. Пишущая машинка только что не дымится, пальцы яростно стучат по клавишам, такое отчаянное стаккато, но через какое-то время этот напор стихает, сходит на нет, и опять вступает голос Мартина, а мы переносимся в комнату больной. Крупные планы, как серия натюрмортов: стакан воды, обрез закрытой книги, термометр, выдвижной ящик ночного столика с грушевидной ручкой. Через сутки, продолжает Мартин, жар усилился. Ты как хочешь, заявил я ей со всей твердостью, но сегодня я не работаю. Я просидел у ее кровати несколько часов, и ближе к вечеру температура начала спадать.

На общем плане спальни мы видим прежнюю, радостно оживленную Клер сидящей на постели. С напускной серьезностью она читает вслух Мартину выдержки из Канта: …вещи, какими мы их видим, не являются таковыми сами по себе… стоит нам только отказаться от статуса субъекта или субъективности наших чувств, и взаимосвязь объектов в пространстве и времени, больше того, сами пространство и время тотчас исчезнут.

Жизнь, похоже, входит в нормальное русло. На следующий день, видя, что Клер пошла на поправку, Мартин возвращается к своему рассказу. Поработав два-три часа, он решает прерваться, чтобы проведать Клер. Войдя в спальню, он застает ее спящей под кучей одеял. В комнате холодно настолько, что изо рта у него вырывается пар. Не зря Гектор предупреждал его насчет печки, но после их телефонного разговора столько всего произошло, что имя Фортунато совершенно вылетело у него из головы.

В спальне есть камин, а в нем лежат несколько поленьев. Мартин разжигает огонь. Он действует бесшумно, чтобы не разбудить спящую. После того как пламя занялось, он начинает осторожно подвигать кочергой поленницу, и та с грохотом разваливается. Заворочавшись под одеялами, Клер издает во сне тихий стон и открывает глаза. Мартин поворачивается к ней: Прости, я не хотел тебя разбудить.

Девушка пытается улыбаться. Она очень слаба, из нее как будто весь дух вышел, и ее состояние близко к полубессознательному. Привет, Мартин, говорит она едва слышно. Как поживает мой герой?

Он садится на постель и кладет ей на лоб ладонь. У тебя снова жар, говорит он.

Все нормально, отвечает она, я себя хорошо чувствую.

Клер, сегодня уже третий день. Надо вызвать врача.

Не надо. Дай мне аспирина, и через полчаса я буду как огурчик.

Он дает ей три таблетки и стакан воды и, пока больная их глотает, пытается ее вразумить: Клер, ситуация серьезная. Тебя должен осмотреть врач.

Что там происходит у тебя в рассказе? спрашивает она, отдавая ему пустой стакан. Я послушаю, и мне сразу станет лучше.

Полежи отдохни.

Ну пожалуйста. В общих чертах.

Не желая, с одной стороны, ее огорчать, а с другой – опасаясь за ее здоровье, Мартин ограничивается несколькими предложениями: Наступила ночь. Нордстрем уехал к месту встречи, Анна собирается за ним, но он этого пока не знает. Если она опоздает, он окажется в ловушке.

Но она не опоздает?

Это несущественно. Главное, что она едет за ним.

Она влюбилась?

Можно сказать и так. Ради него она готова пожертвовать жизнью – тоже своего рода любовь, разве нет?

Клер не отвечает. Ее душат эмоции, губы дрожат. В глазах, наполненных слезами, сияет восторг. Она вся светится, как человек, заново рожденный. Сколько тебе еще осталось? спрашивает она.

Две-три страницы. Я почти закончил.

Тогда иди.

Успеется. Завтра закончу.

Нет, Мартин, сейчас.

Словно загипнотизированный ее взглядом, Мартин снова оказывается за пишущей машинкой. Камера переносит нас из спальни в кабинет и обратно. Простые перебивки, десяток коротких планов, и нам наконец все становится ясно. А затем Мартин возвращается в спальню, и после десятка таких же коротких планов общая картина происходящего окончательно проясняется и для него.

1. Клер корчится от боли, стиснув зубы, чтобы не позвать на помощь.

2. Мартин, допечатав страницу, заряжает в машинку новый лист.

3. Огонь в камине догорает.

4. Пальцы Мартина, бьющие по клавишам.

5. Серое лицо Клер, обессилевшей от бесплодной борьбы.

6. Сосредоточенное лицо Мартина.

7. В камине дотлевают угольки.

8. Мартин ставит точку. Пауза. Он извлекает из каретки лист.

9. По лицу Клер пробегает предсмертная судорога.

10. Собрав все страницы рукописи, Мартин выходит из кабинета.

11. Улыбающийся Мартин входит в спальню, но одного взгляда на Клер достаточно, чтобы улыбка сползла с его лица.

12. Присев на кровать, Мартин кладет руку на лоб больной… прикладывает ухо к ее груди… никаких признаков жизни. Он в панике бросает рукопись и начинает растирать безвольное, коченеющее, мертвое тело.

13. Гаснут последние угольки.

14. Схватив рукопись, Мартин бросается к камину с перекошенным от страха лицом и зрачками одержимого – сейчас он это сделает, а что еще ему остается? Он без колебаний сминает в кулаке первую страницу и швыряет в камин.

15. Бумажный комок, упав в еще горячую золу, загорается. Та же участь постигает второй комок.

16. Крупный план: веки Клер затрепетали.

17. Сидя на корточках перед камином, Мартин комкает очередную страницу и бросает в огонь.

18. Клер открывает глаза.

19. Один за другим, без пауз, летят в камин страницы рукописи и вспыхивают одна от другой. Огонь быстро разгорается.

20. Клер садится на постели. Она в растерянности хлопает ресницами, зевает, потягивается. От ее болезни не осталось и следа. Она воскресла из мертвых.

Постепенно приходя в себя, Клер озирается вокруг, видит, как Мартин в исступлении комкает страницы рукописи и швыряет их в огонь. Она приходит в ужас: О господи, Мартин, что ты делаешь?

Отвоевываю тебя обратно. Тридцать семь страниц за твою жизнь, Клер. О такой сделке можно только мечтать.

Но ведь это против правил.

Может быть. Но это мне, как видишь, не мешает. Я переписываю правила.

Клер вся как натянутая струна; того и гляди, слезы брызнут из глаз. Мартин, остановись, пока не поздно! говорит она.

Невзирая на все ее увещевания, он продолжает скармливать огню свой рассказ. Когда у него остается последняя страница, он с торжествующим видом обращается к Клер: Видишь? Это всего лишь слова. Тридцать семь страниц – ничего, кроме слов.

Он садится с ней рядом, она обвивает его руками в порыве какого-то страстного отчаяния. Впервые с начала фильма в ее глазах написан страх. Она хочет его и не хочет. Она охвачена восторгом и ужасом. До сих пор она была сильнее его, смелее и увереннее, но стоило ему разгадать загадку своего проклятия, как она растерялась. Что нам делать, Мартин? беспомощно спрашивает она его. Скажи, что же нам теперь делать?

Прежде чем он успевает ей ответить, мы переносимся в сад. Мы видим дом вблизи, метров с двадцати, и ничего вокруг. Камера скользит вверх и вправо, пока не задерживается на высоком тополе. Природа застыла. Ни один листок не шелохнется. Проходит десять секунд, пятнадцать, и вдруг картинка просто исчезает. Темнота. Конец фильма.

Загрузка...