Александр Етоев: Комментарии к «Беседе третьей»

Сахалин, Курильские острова, Камчатка…

Океан… «Он выкатывается из тумана, он смывает с песков следы, катает по убитому, мерцающему, как влажное стекло, отливу цветные пластмассовые поплавки. Медузы, как жидкие луны, распластаны на камнях, с черных базальтовых обрывов срываются такие долгие струи водопадов, что вода не достигает береговых камней, рассеивается в пыль прямо в воздухе. Весь океанский берег Итурупа обвешан такими водопадами. Особенно красив Илья Муромец. Его видно за десять миль…

Ели Глена, как еловая шерсть, покрывают плоские перешейки, можно на ходу срывать кислые коленчатые стебли кислицы, грести ладонью клоповку — самую вкусную ягоду мира. Ночью валы, зародившиеся у берегов Калифорнии, вспыхивают на отмелях, как молнии. Отшлифованные непогодой и временем стены вулканических кратеров отражают свет звезд, на сколах базальтовых глыб волшебно поблескивают кристаллики пироксенов, если всмотреться, увидишь мутноватые вкрапления ксенолитов — камней-гостей, вынесенных расплавленной лавой из неимоверных земных глубин…

И опять океан. Здесь шли корабли Головина и Кука, де Фриза и Невельского, Крузенштерна и Лисянского… Здесь брели смертники — цусимские броненосцы…

Магнетиты, что сажа, а кальциты, что сахар.

Прополосканы пляжи, как цветная рубаха.

Косы пеной одеты, облака, что гусыни.

Ах, на пляжах рассветы, что рассветы в пустыне!

На любом километре волн косматая толочь.

И в рассеянном ветре океанская горечь.

Вот и название для будущей повести.

„Пляжи на рассвете“».


Эта тоненькая, семидесятистраничная книжка ценой в 9 копеек с вулканом и девушкой на обложке вышла на Сахалине в 1969 году. Вулкан курится, как ему и положено, девушка задумчиво наклонила голову, видимо, цитирует про себя американского писателя Шервуда Андерсона, подарившего автору эпиграф к повести: «Все мы нуждаемся в любви, но никто из нас еще не придумал, где нам находить себе возлюбленных…» Название напечатанной повести, правда, уже другое: «Пляжи на рассвете» превратились в «Такое долгое возвращение».

Историю написания повести Прашкевич живописно изобразил в пятой части своего мемуарно-фантастического романа «Малый бедекер по НФ»:

«Я молча сидел перед известным писателем, директором издательства, а он, выложив на стол чистый бланк, сказал доверительно:

— Значит, так, Геннадий Мартович. Мы сейчас подписываем договор, а через пару недель, как положено по закону, вы аванс получите. А про книгу своих стихов забудьте. Не было у вас книги стихов. И никогда больше не будет. Зачем вам это упадничество? Вам прозу надо писать. Мы-то с вами знаем, что вы талантливый человек. Вам нельзя разбрасываться. У меня нюх на талант. Я не чета тем… — Он возвел глаза горе и в непостижимой высоте я отчетливо увидел лица тех, кто не понимал моей талантливости и его нюха. — Короче, подписывайте договор и катите домой. Садитесь за стол и пишите повесть. Десять авторских листов. Как? Хватит? Книжка должна выглядеть солидно. Или хотите сразу пятнадцать?

— Десяти достаточно, — нагло ответил я.

Прозаик М. кивнул одобрительно:

— Правильно. Это следующую вашу книжку мы сделаем листов в тридцать.

— А о чем писать? — задал я главный вопрос».

Далее рассказывается о том, как в творческом симбиозе живого классика и подающего надежды молодого писателя рождаются героические сюжеты.

А в «Черных альпинистах» того же Прашкевича читаем:

«Ну да. «Пляжи на рассвете». К такому светлому названию нужен светлый герой.

Тропинин. Михаил Тропинин. Превосходная фамилия. Не Фальк там, не Шестопер, даже не Сучкин-Рябкин. «Здравствуйте, я дизайнер!» — «Да уж видно, что не Иванов!».

Михаил Тропинин. Хорошая светлая коренная фамилия.

И работа у Тропинина замечательная — он изучает вулканы.

А что еще изучать на Курилах? Вулканологов в стране, кстати, меньше, чем космонавтов. И жена есть у Тропинина. Несомненно, тоже светлая женщина. Но она вся в сомнениях. У нее зрение по-женски построено: видит не только мужа. Как в ранних стихах Н. Берберовой: „Я такая косоглазая, сразу на двоих смотрю“.

Но косоглазие тут вовсе не физический дефект. Думаю, это понятно.

Жена Тропинина тоже еще только утверждается. И прежде всего, в любви.

И все это на фоне океана. Дымка ночная, звезды. Читатель должен задыхаться от нежности, от чистоты, от грусти — тайной и явной…».

Но далее в эти светлые мысли автора вторгается Мефистофель, бесовское, искушающее начало, часть той силы, что вечно хочет зла, а делает добро, особенно в литературе.

«Дыша перегаром, вламывался в кабинет моего интеллигентного шефа темный, как грозовая туча, богодул Сказкин.

— Я пришел наниматься на работу! — ревел он.

— Помилуйте! — восклицал мой интеллигентный шеф. — Вы, наверное, много пьете.

— Да! — ревел Сказкин. — Я пью много, но с большим отвращением!

Вот как быть с богодулом? Ведь повесть без него будет пуста… И как быть с тоской, с островными шлюхами, высматривающими тебя прямо на пирсе?.. Как быть с завхозом рыббазы, выбросившим на улицу целую библиотеку? Ему понадобилось помещение под хранилище старых сетей. Хемингуэй и Гофман, Лесков и Сергеев-Ценский, даже, черт возьми, Г. Марков и С. Сартаков — все они покрывались теперь во дворе серой пленкой тропической плесени… А завгар Мухин, выбросивший в окно надоевшую ему жену своего приятеля? А попойки в кафе «Восток», всегда заканчивающиеся грандиозными, как океанский закат, драками? А рыбак Хавро, славившийся на весь остров чудовищной, как смерть, изжогой, но принципиально принимающий только одеколон «Шипр»?

Как быть с ними?»

Сердце автора тянется в эмпиреи, на блаженные рассветные пляжи, а реальность говорит «хер!» и грубо дышит на него перегаром. «Ну да, Тропинин, злился я. Но рано или поздно рядом с Тропининым все равно окажутся рыбак Хавро или богодул Сказкин. «Наливай!» Они все испортят».

Ангел переборол крокодила.

Автор, не в пример Фаусту, выставил Мефистофеля за ворота.

Повесть о путешествии Михаила Тропинина на Курильские острова была написана.

«Ее напечатали и кто-то ее даже похвалил. В этой книжке все было расставлено по своим местам — фамилии, имена, климат. В нее не смогли влезть богодулы с крутыми плечами, с иссеченными, как у сивучей, мордами. Цензура сумела отсечь все лишнее».

На самом деле, не все в повести так печально, как рисует автор четверть века спустя.

Есть, конечно, места утоптанные, под которыми готов расписаться хоть Г. Марков, хоть С. Сартаков:

«Она растерянно на него взглянула, и теплое чувство охватило Тропинина…».

«Он чувствовал, что в ее обществе он становится сам для себя значительнее, сильнее…».

«Славные ребята у тебя! — сказал Тропинин, когда они вышли на улицу. — Их просто чувствовать надо. Ребята золотые и работают на совесть…».

Персонажи, правда, сильно проигрывают по сравнению с описательной частью.

«Атсонупури на горизонте сиял над черной водой, как ледяная звезда, а еще дальше белоснежным двугорбым верблюдом брел над водою самый далекий вулкан — Берутарубе. Темные тучи шли прямо над головами».

Дух Курил автор передает зримо. И нет-нет, да и подмигнет хитрым глазом из-за плеча какого-нибудь местного почтальона Печкина богодул Серп Иваныч Сказкин: «У меня Курилы в голове нарисованы, я с освобождения по ним хожу, все тропы знаю. Ну а что выпиваю, так то не грех».

Здесь уже четверть шага до «пью много, но с большим отвращением!».


«Рожденный в Гренландии о ней и будет писать всю жизнь».

Эта фраза Уильяма Сарояна повторяется у Прашкевича постоянно.

Понятно, он имеет в виду себя. Его Гренландия это все, что на Восток от Урала — по Сахалин, Камчатку и Курильские острова включительно.

«Там я и написал первую свою прозаическую книгу…».

Ну, не первую, о первой я рассказал выше. Хотя, наверное, ее можно назвать и первой, герои в ней уже и говорят и ходят не по-младенчески.

Повести курильского цикла были переизданы в Новосибирске в 1981 году. В отличие от магаданского варианта здесь они дополнены написанной в 1979 году повестью «Мыс Марии». И в отличие же от магаданского варианта они осиротели на «остерн в шести тетрадях» «Каникулы 1971 года» и на повесть «Столярный цех», к курильскому циклу не относящуюся.

О «Столярном цехе» короткий разговор уже был (см. мой комментарий к «Беседе первой»). Начальный вариант «Столярного цеха» написан в 1960 году, окончательный появился в «Людях Огненного кольца», больше повесть не переиздавалась. А переиздать ее стоило бы.

«Каникулы 1971 года» к курильским повестям сборника примыкают только географически. Если «Ильев», «Двое на острове», «Люди Огненного кольца» и «Мирис» связаны друг с другом общими героями, то «остерн» стоит особо и смотрится веселым оазисом среди суровых трудовых будней и мощных выплесков эмоциональной энергии у мучающихся сомнениями персонажей. «Остерн» стоит в книге особо даже в смысле «публикабельности-непубликабельности». То ли в Магадане по случаю юбилея (шестидесятилетие Октябрьской революции) упразднили цензуру, то ли цензор ушел в запой. Ведь этот «остерн» (для тех, кто не в курсе) не что иное как прелюдия к «Великому Краббену», а может быть, его продолжение — то, что в окончательном варианте вылилось в «Территорию греха» и вошло в знаменитый цикл о богодуле Серпе Иваныче.

Ранний эскиз будущей «Территории греха» еще сильно отличается от картины, получившейся у художника в результате. Даже по сравнению с промежуточным вариантом, вошедшим в сборник 1992 года «Записки промышленного шпиона», он выглядит застенчивым и неловким, как какая-нибудь неопытная девица — «ах, я первый раз замужем». И все равно даже в зачаточном виде живет та вольная стихия игры, которой Прашкевич-мастер по сей день очаровывает читателя — читателя, умеющего читать.

Тропинин здесь мужик вполне свойский, его не плющит комплекс вины по поводу амбивалентности чувств, и бутылка, коль оказалась в руках героя, уже не прячется, стыдливо побулькивая, в кармане его палатки.

И персонажам, что его окружают, палец в рот не клади, а уж два пальца тем более.

Лучшая из «курильских повестей» — «Мыс Марии».

Нет, мне нравятся в других повестях божественные картины природы. И поэзия научного языка, которым автор владеет виртуозно: «Породы вблизи поселка напоминали лавобрекчии, кое-где они были переложены пачками рыхлых алевролитов. Но вот дальше пошли шаровые лавы — кургузые каменные ядра, до блеска отшлифованные водой. Многие глыбы полопались, на блестящих сколах отчетливо рисовалось скорлуповатое строение — луковичная текстура… Шаровые лавы сменялись когломератобрекчиями — сцементированными галечниками… А на узком, выступающем в море мысу Тасеев обнаружил столбчатые отдельности, будто великан выложил на берегу каменную поленницу…».

Но и в «Ильеве», и в «Двоих», и в «Людях Огненного кольца» («Мирис» стоит немного особняком) главный персонаж — океан. Художественная достоверность стихии размывает человеческие портреты, герои пытаются заигрывать с психологией, чтобы вылезти на передний план, но мне, читателю, эти попытки не интересны. Мне интересны алевролиты и лавобрекчии, мне интересен цвет охотской воды, мне интересно перечисление предметов, выброшенных на прибрежный песок.

А вот люди…

К слову, не я один так пристрастен в своей оценке.

Вот отрывок из предисловия Виталия Ивановича Бугрова, написанного в 1994 году к книге «Шпион против алхимиков» (Екатеринбург, 1994), но в книгу почему-то не вошедшего:

«Помню: поздним летом 1973 года в отделе прозы и поэзии «Уральского следопыта» (отдела фантастики тогда еще не было и в помине) появился автор.

Высоченный по тем временам (метр девяносто!), широкий в плечах, крепкий в рукопожатии. «В командировке, — представившись, пояснил он, опускаясь в предложенное ему кресло. — Из Запсибиздата, Новосибирск».

Сев, он сразу стал мне намного приятнее — для меня, человека среднего роста; тем не менее за эти минуты я не без тревоги вспомнил: заочно-то мы уже знакомы! Месяца два-три назад я «завернул» ему рукопись повести о геологах. Действие повести развертывалось в сверхэкзотическом для «Уральского следопыта» краю — на Курилах. Обстоятельно были выписаны детали необычайной даже для нас — обитающих как-никак уже за Каменным Поясом — природы. Но… речь-то в повести шла о закомплексованности героя, ущербности его собственного бытия, о смысле жизни. Тут были лирические переживания героя, его, скажем так, размышления, те самые, что позднее обрело специальный термин: «домашние философы».

При всем при том герой Прашкевича вовсе не сидел дома, он постоянно — и весьма активно! — передвигался в пространстве, но чтобы быть «домашним философом», совершенно необязательно, как выяснилось, безвылазно торчать на обжитой кухне: «дом» здесь надо понимать скорее по аналогии с древним изречением — «все мое ношу с собой».

Словом, не ко двору оказалась для нас эта рукопись».

Не знаю, о какой конкретно из повестей рассказывает покойный Виталий Иванович. Да и не важно. Но «Мыс Марии» — это уже Прашкевич! Мастер, не ученик. Здесь он муж опытный, и сколько ни взбрыкивает под ним в порывах страсти дева-литература, писатель не соскальзывает, удерживается, работу свою делает крепко. Эту повесть переиздать бы, переиздать! Только где отыскать издателя?

Впрочем, Прашкевич писатель хитрый. «Мыс Марии» издавался давно, в 1981 году, и не всякий читатель помнит объем и фактуру камня, из которого повесть сложена. Вот он и берет оттуда по камешку, используя их при строительстве других своих сочинений: чего пропадать добру?!

Так, в «Теорию прогресса» перекочевывает история о чудаке, который в своем сарае трамбует землю, уплотняя таким способом почву, чтобы сместить гравитационный центр Земли и перевернуть ее без Архимедова рычага…

И рассказ о падающем фужере (см. мой комментарий к «Беседе второй») в «Черные альпинисты» попал отсюда же…

Появляется в «Мысе Марии» и будущий Серп Иванович, здесь он выступает как бич Ребров, и фраза, которую он произносит, уже из лексикона нашего великого богодула: «Да, я пью много, но с большим отвращением».

С этого места можно было бы начать разговор о «Великом Краббене» и трех других примыкающих к нему повестях из цикла «Сказания о Серпе Ивановиче», но доставлю, пожалуй, такую радость читателям четвертого комментария. Сейчас же короткое замечание по поводу нравов работников советского партийного аппарата. Это я в связи с метанием молний первым секретарем Сахалинского обкома партии товарищем П. А. Леоновым, каковое (метание) имело место в 1968 году и какового (метания) объектом, а в последствие жертвой стал заместитель главного редактора корейской газеты «По ленинскому пути» Ким Цын Сон, замечательный корейский поэт.

Расскажу случай, виденный своими глазами.

В первой половине 80-х, точной даты не помню, чистил я ранцевым пылесосом ковровую дорожку на Халтуринской лестнице в Эрмитаже (тот подъезд, где перед входом стоят атланты). Такая была у меня рабочая специальность в сокровищнице мирового искусства — «специалист по эксплуатации импортной уборочной техники». Чищу я, значит, эту дорожку, эксплуатирую заплечную технику, благо импортная, а работа была внеплановая, в Эрмитаже ожидался с визитом некий важный заморский гость, что-то типа президента Бокассы, такой же нужный и такой же прожорливый. И тут является комиссия из обкома с проверкой — все ли готово к встрече. Не криво ли положен ковер, не нассал ли в углу за вазой какой-нибудь говнистый котяра в отместку за утопленных соплеменников, не нацарапала ли вражеская рука на мраморе слово «жопа». Во главе обкомовских проверяльщиков тогдашний зав по идеологии госпожа Баринова. Оговорился: товарищ, не госпожа — господ ввели в словесный обиход позже.

Эксплуатирую я импортную гуделку, как вдруг слышу за спиной крик, временами переходящий в вопль. Скашиваю глаз на источник и наблюдаю следующую картину.

Борис Борисович Пиотровский, известнейший историк-востоковед, академик двух академий (СССР и Армении), заслуженный деятель искусств, член КПСС, директор Эрмитажа, заведующий кафедрой ЛГУ, лауреат Государственной премии, член-корреспондент нескольких иностранных академий, человек, награжденный орденом Ленина и еще тремя орденами (это не считая медалей), в общем, личность мирового масштаба, так вот, стоит Борис Борисович, сгорбившись, и виновато, как набедокуривший школьник, переминается перед дамочкой из обкома. А та, луженая партийная глотка, разоряется, трясет кулаками, тычет пальцем в невидимую соринку, обнаруженную на ковровом покрытии.

Таковы были партийные будни — любая моська из обкомовской псарни могла запросто облаять слона и за это ей не пинок под зад, а поощрение за усердную службу. То есть что я хочу сказать: ностальгировать по советскому прошлому сегодня, конечно, модно, только каждый выколупывает из памяти почему-то один изюм, а источенную червями булку оставляет за ненадобностью в помойке.

Будет людям счастье, будет на века,

У советской власти длинная рука,

— пели мы в славные времена студенчества.

Рука у советской власти была не только длинная, но и тяжелая. Промахивалась, бывало, а то ударяла вскользь, но если уж попадала, то последствия оказывались серьезными. Книги приравнивались к тротилу, книжник был диверсантом, вроде тех, что отравляли колодцы бактериями азиатской холеры в рассказе «Стакан воды» из «Приключений майора Пронина».

Вот еще одна иллюстрация к теме «Ностальгия по прошлому».

Пояснения к документу мои.

«СССР

КОМИТЕТ ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ

Управление КГБ при Совете Министров СССР по Ленинградской области

ПРОТОКОЛ ОБЫСКА


1 марта 1978 г.

Гор. Ленинград

Старший следователь Следотдела Управления КГБ при СМ СССР по Ленинградской области ст. лейтенант Гордеев совместно с оперативными сотрудниками: ст. лейтенантом Добродубом, лейтенантом Белозеровым и следователем-стажером Рыжковым по поручению нач. отделения Следотдела УКГБЛО м-ра Савельева на основании постановления о производстве обыска от 1 марта 1978 г. с соблюдением ст. ст. 169–171, 176–177 УПК РСФСР, произвел обыск в квартире Етоева Александра Васильевича по адресу: гор. Ленинград, ул. Седова, д. 21, кв. 11.

При обыске присутствовали: Етоев Александр Васильевич и понятые: Побегалов Евгений Серафимович, прож.: Ленинград, наб. Фонтанки, д. 64, кв. 19 и Дмитриев Алексей Николаевич, прож. Ленинград, ул. Рентгена, д. 10, кв. 718…».

В классическом варианте понятых обычно берут на месте: это или дворник, или сосед; нет, наверное, не «или», а «и». В моем случае понятые ждали у двери дома, то есть их предупредили заранее, чтобы ровно во столько-то они были возле нужной парадной, дожидаясь черной гэбэшной «волги».

Итак, «при обыске присутствовали…».

Далее: «Перед началом обыска в соответствии с требованиями ст. 170 УПК РСФСР Етоеву А. В. предъявлено постановление о производстве обыска от 1 марта 1978 г. и предложено добровольно выдать: предметы и документы, имеющие значение для уголовного дела, включая «самиздатовскую» литературу, на что он, Етоев А. В., заявил, что в его квартире имеется «самиздатовская» литература и после этого добровольно выдал следующие издания…».

Насчет «добровольно» — это и вправду так. Самиздат у меня лежал на самых видных местах в комнате, поэтому заявлять, что мы, мол, не местные и ничего такого у нас, бедных, отродясь не водилось, было бы просто глупо.

А вот список обнаруженной и изъятой литературы, выбранные места:

«1. Документ, размноженный электроспособом, на 35 листах под названием «Сказка о тройке» — из сумки, с которой Етоев А. В. был доставлен с работы на обыск.

2. Два тома (1-й том на 337 страницах; второй — со стр. 339 по 651-ю), размноженные электроспособом, под названием: Марина Цветаева «Неизданные письма».

3. Книга, размноженная электроспособом, под названием: Бенедикт Лившиц «Кротонский полдень».

4. Книга, размноженная электроспособом, под названием: Борис Пильняк «Повесть непогашенной луны»…»

И так далее, всего 62 позиции.

Самым страшным сочинением, обнаруженным и изъятым по ходу обыска, была книга Леонарда Шапиро «Коммунистическая партия Советского Союза». Старший следователь Гордеев как увидел ее, так чуть не обосрался от счастья. «Ну, все, Александр Васильевич, — так, кажется, сказал он. — Это уже грозит вам тюремным сроком».

От тюрьмы меня сохранил Господь. Единственное, чего я лишился, кроме изъятой и так и не возвращенной литературы, это работы в закрытом учреждении, куда меня распределили после окончания ВУЗа. Но это оказалось на благо: я устроился уборщиком в Эрмитаж, надышался музейной пылью и теперь, встречаясь с друзьями, пью сперва «за масло парижских картин», и уж потом, по русской традиции, за родину, за Сталина и так далее.

Кстати, литераторы в пушкинскую эпоху на званых обедах провозглашали первый тост «за здравие государя императора, сочинителя прекрасной книги «Устав цензуры». В скобках я цитирую подлинные слова современника об обеде у книгопродавца А. Ф. Смирдина 19 февраля 1832 года, курсив, естественно, мой.

Таким хитроумным способом я перебрасываю досточку с одной болотной кочки на другую — цензурную. Болото то же.

«У цензуры появились некоторые вопросы… Ты сходи к цензору сам… Это очень умная женщина…» — Совет редактор дал не подумав: в Советском Союзе цензуры не было. И цензоров, понятно, как таковых, не существовало…».

Далее Прашкевич рассказывает, какие «веские» аргументы стали поводом для запрета его первой книги стихов: «В девятьсот шестьдесят восьмом году, тысячу лет назад, и даже в одна тысяча сорок седьмом году наш советский князь Святослав мог делать в братской стране Болгарии все, что ему заблагорассудится, но в одна тысяча девятьсот шестьдесят восьмом году мы ему этого не позволим».

Про цензуру можно говорить долго, тема такая же бесконечная, как дорога в страну Апонию. И рассказов, наподобие рассказа Прашкевича, наберется на большую библиотеку. Вот, к примеру, недавнее сообщение Олега Проскурина из той же серии «Что было позволено вчера, то сегодня нате вам выкусите» по поводу перемены культурной политики СССР в отношении Польши (взято из «Живого журнала»):

«Все резко изменилось в 1980–1981 гг. (как раз начало моих аспирантских лет), после забастовок, «Солидарности» и введения в Польше военного положения.

Помню разговор в начале 1980-х с редактором издательства МГУ, покойным Михаилом Израилевичем Шлаиным. Издательство только что выпустило два тома «Мемуаров декабристов» (соответственно, Южного и Северного обществ). Я начал было хвалить — он горестно махнул рукой: «Что вы! Этим изданием невозможно пользоваться. Там вымарано всё о поляках. ВСЁ! Вот, скажем, было написано: «Встретили по дороге из рудника двух ссыльных поляков и Одоевского». Напечатано: «Встретили по дороге из рудника Одоевского».

И такие вымарки не были единичными курьезами. Любые упоминания польского «национально-освободительного движения» (и подавления его) в ту пору исключались отовсюду. Совершенно не имело значения, как эти события подавались и интерпретировались. Скажем, в 1984 вышел том «Литературной критики» Н. Страхова. (Тогда это было событие! Страхов при советской власти не издавался). Из страховских статей оказались удалены все саркастические выпады против Добролюбова и Чернышевского (ну, это понятно — святое!) и все упоминания поляков. Страхов, естественно, был настроен антипольски, но и осуждения в данный исторический момент не годились. Требовалось молчание… В том же году в «Библиотеке поэта» вышли стихотворения Дениса Давыдова под редакцией В. Вацуро (книжка сейчас передо мной). В преамбуле к примечаниям там сказано: «Настоящее издание стихотворений Д. не является полным: в него не вошли эпиграмма № 59 по Изд. 1933… и памфлет «Голодный пес». Излишне говорить, что и эпиграмма, и памфлет были написаны в связи с польским восстанием 1830–1831 гг. О самом восстании и об участии Дениса Давыдова в его подавлении тоже можно было сказать только перифрастически: «В 1831 году он… добивается командования отдельным отрядом в кампании 1830–1831 годов и участвует в нескольких упорных сражениях…».

Если такая бдительность проявлялась по отношению к авторам классическим, да еще времен давно минувших, то нетрудно догадаться, что происходило со временами не столь отдаленными, тем более — нынешними! Да тут каждая строка — потенциальный намек и опасная аллюзия! И из издательских планов косяками полетели книги польских авторов — и тех, которые оказались коварными гадами-оппозиционерами, и тех, кто пока держался, но выглядел сомнительно, и просто так, на всякий случай… Из киосков исчезла польская периодика, из проката — польские фильмы, с эстрадных подмостков — польские песенки. В 1981 году был закрыт «Кабачок 13 стульев». У поколения, родившегося в конце 60-70-х, в повседневной культурной практике Польши уже не было».

У Прашкевича — Болгария и Россия, у Проскурина — Россия и Польша.

Знаменатель один — цензура.

Черт в мундире, он не дремлет,

он пера не притупил,

и в чернильнице жандармской

не убавилось чернил…

Цензура существует всегда, пока существует власть. Не важно — коммунистическая, капиталистическая, власть бандитов или власть олигархов, людоедов или вегетарианцев, царей или демократов. Тиснул, к примеру, автор статью «О вредности грибов», не подумав. А бдительный русский цензор наложил на статью арест, объяснив свою позицию ясно: «Грибы — постная пища православных, и писать о вредности их — значит подрывать веру и распространять неверие».

И все. И точка. Цензор сказал нельзя, значит — быть по сему.

А вот довольно свежий пример, к тому же близкий к телу автора этих строчек. Издательство «ЭКСМО», 2008 год. Из книги Александра Етоева «Экстремальное книгоедство» изымают материал под названием «Путин». Никакой особой крамолы в тексте вроде бы не было — автор объяснил популярно, почему он отказывается голосовать за Путина (написано в связи с выборами в декабре 2007 года). Издательство «ЭКСМО» не Главлит, там и отдела-то такого не существует, определяющего «пущать или не пущать». Это подстраховался редактор книги — на всякий случай, кабы чего не вышло, по принципу «лучше перебдеть сегодня, чем перебздеть завтра».

Сработала внутренняя цензура — нормальный защитный клапан, что-то наподобие сфинктера, регулирующего сроки, когда прилично облегчить организм, а когда полезней и потерпеть.

Андрей Синявский говорил в свое время, что разногласия между художником и властью не политические, а эстетические. Власть — тоталитарная власть (а по сути, любая власть тяготеет к тоталитаризму) — рассматривает мир упрощенно и, соответственно, требует от художника подобного же видения мира. В этом, кстати, ее сила, как это ни прискорбно. Творец обслуживает народ, власть — хотя бы декларативно — ратует за интересы народа. Народ живет реальными интересами, и кривляния художников-эгоцентриков воспринимаются в народной среде в лучшем случае, как юродство, в худшем — как издевка и надувательство. Ибо, как говорил Ильич, «искусство принадлежит народу. Оно должно быть понятно массам и любимо ими».

Если люди в 70-80-х валили валом на авангардные выставки — не потому что были ценителями, а из природного любопытства (или чтобы не отставать от моды), — то сегодня поток иссяк, вернисажи посещают лишь единицы. То же и с авангардной литературой. Она есть, она известна и знаменита, но только в очень узких кругах. Людям нужно что попроще и попонятнее.

Да простит читатель мое занудство, но не могу не процитировать в связи с этим один трагикомический документ, замечательно, по-моему, иллюстрирующий то, как современный издатель заботится о современном читателе. Документ предоставил мне критик Василий Владимирский, называется он «Технические требования к авторам „Мужского клуба“ издательства „Крылов“», датируется августом 2009 года.

Привожу документ отрывочно:

«1. В данный момент издательство «Крылов» в первую очередь рассматривает произведения, которые могут выйти в составе следующих серий: «Историческая авантюра» — историко-авантюрные романы, альтернативная история, приключения наших современников в прошлом; «МК-fantasy» — классическая героико-приключенческая фэнтези, городская фэнтези, приключения наших современников в фэнтезийных мирах; «Атомный город» — посткатастрофический либо постъядерный боевик, романы о последствиях интервенции иностранных армий на территорию России (в духе «Мародера» Беркема аль Атоми).

2. «Мужской клуб» крайне заинтересован в авторах, которые готовы работать в плотном контакте с редакцией, что предусматривает обсуждение синопсиса романа и рассмотрение каждой написанной главы на первом этапе создания произведения.

<…>

5. Язык произведений — современный русский, без архаизмов, диалектизмов и злоупотребления любой терминологией. В произведениях серии «Историческая авантюра» допустимы не более 1–2 архаизмов на абзац.

6. Крайне не приветствуются подробные описания, не имеющие решающего значения для сюжета (устройство скандинавского драккара, схема сборки-разборки пулемета «Максим», структура сословного общества Древнего Рима и т. п.).

7. Роман должен иметь только одну сюжетную линию и линейную структуру, больше действия, меньше рассуждений. Ретроспектива возможна, если является сильным драматургическим приёмом, либо сюжетообразующим элементом, но лучше обойтись без неё…

8. Только один главный герой — в крайнем случае, с одним-двумя спутниками. Главный герой не погибает. Подругу героя могут убить, но не должны мучить и насиловать.

9. Наш герой — настоящий мужчина, решительный, уверенный в себе, харизматичный победитель. Произведения о неудачниках не принимаются.

10. Роман, претендующий на публикацию, должен иметь следующую структуру: в первой главе происходит знакомство с главным героем (и его спутниками). Обосновывается способность ГГ разрешать возникающие проблемы и решительно действовать в острой ситуации. Персонаж должен быть психологически достоверным и убедительным (т. е. никаких студентов, внезапно становящихся великими воинами и могучими магами); действие развивается динамично, с резкими сюжетными поворотами через 1,5–2 авторских листа: в каждой главе герой выпутывается из очередной переделки и тут же попадает в следующую, из которой ему предстоит найти выход в следующей главе (см. классику приключенческой литературы: «Остров сокровищ» Стивенсона, романы Вальтера Скотта, Александра Дюма, Фенимора Купера и т. д.); по ходу действия герой наращивает «экспириенс»: концентрирует ресурсы, развивает способности, утверждает либо повышает свой статус в социальной среде, в которой оказался, ГГ заметно эволюционирует от начала к финалу, приключения накладывают на него отпечаток, как внутренний, так и внешний; финал — оптимистический, на грани с хеппи-эндом: полная победа над противником и выполнение основной задачи (для законченных произведений) либо промежуточная победа (для циклов)».

Так-то вам, товарищ Прашкевич. Ни ваш «Носорукий», ни «Полярный князец», ни «Секретный дьяк» ни за что не попали бы в издательские планы «Крылова». Пятый пункт, он и при капитализме остался пятым. Сколько ни меняй фамилию Цукерман на фамилию Сахаров.

Но (это напоследок, больше про цензуру не буду)! Вот еще одно замечательное свойство Прашкевича: горестные заметы сердца он умеет передавать с улыбкой. Не обозлившись, как некоторые, на весь православный мир и не уединившись, как старовер, в своей маленькой лубяной избушке. Этим он и спасался, этим он и сейчас спасается — а иначе как?


Конечно, стоит комментария фраза «Одновременно начал писать фантастику». С робким оправданием: «Но немного».

Но о фантастике Прашкевича — разговор впереди.


«Меня всегда страшно интересовал тот гигантский незнакомый мир, что лежал за пределами нашей страны. Вот только выехать туда в советское время было чрезвычайно трудно». Далее Прашкевич описывает случай с женой, как она, перечисляя социалистические страны, забыла назвать Монголию.

Сразу вспоминается рассказ из интервью артиста Льва Дурова, прославившегося ролью провокатора Клауса в фильме «Семнадцать мгновений весны»:

«— Меня должны были снимать у Лиозновой в „Семнадцати мгновениях“. И говорят, эй, Дуров, ты за границу не выезжал, иди на собеседование. А тогда, как вы помните, поездки за границу утверждал горком или там райком партии. Знаете выражение «вызвать на ковер»?

— Знаем. Это когда начальство вызывает, а там у него в кабинете ковер.

— Ну да. Они сидят за столом, я вхожу. Они пальцем показывают — встаньте сюда. На ковер показывают. И ковер этот такой маленький, что когда ты на нем, они сидят и смотрят на тебя из-за стола, как на насекомое. И я им тогда сказал: «А можно я присяду?» И у них первая пауза, они не знают, что говорить. Потом говорят: «Ну садитесь». И начинают спрашивать. Первый вопрос такой: «Опишите флаг нашей страны». Я думаю, как можно у гражданина спрашивать, знает ли он флаг своей страны? Что за чушь, за кого они меня принимают, за дебила, что ли? И говорю тогда ровным голосом: «Прямоугольник черного цвета, в середине — череп и скрещенные кости. Называется Веселый Роджер». Гробовая тишина в ответ. Потом второй вопрос. Назовите советские республики. И их столицы. И я начинаю перечислять: «Малаховка, Таганрог, Кривой Рог…» Молотил так минут десять. Они говорят: «Достаточно». И опять тишина. И третий вопрос: «Назовите членов Политбюро». Я им говорю: «Вы знаете, я беспартийный, я их не знаю никого. И в партию не собираюсь. Так что, надеюсь, и не узнаю никогда».

— И что?

— Ну, потом начались всякие звонки, Дуров такой, Дуров сякой. Я говорю: «Ладно, пусть меня Слава застрелит где-нибудь в Подмосковье».

— Тихонов?

— Ага, Тихонов. Так что он меня тут застрелил. Где-то в районе Университета».

То есть что получается? Получается, Штирлиц застрелил Клауса вовсе не потому, что тот был провокатор. Он членов Политбюро не знал. А это, точно, заслуживает расстрела.


На этой звонкой расстрельной ноте передаю гипсовое весло в надежные руки товарища по плаванию в мутных литературных водах Владимиру Ларионову.

Загрузка...