ГЛАВА I

Мануэл Ловадеуш одним прыжком перескочил ступеньки крыльца. Наверху, на площадке, он натолкнулся на запертую дверь и, прежде чем постучать, остановился передохнуть. Сердце замерло, когда он увидел, что все осталось таким же, как прежде. Десять лет скитаний пронеслись, словно дуновение ветра, поглощенные вечностью, которая встала перед его глазами. Все как прежде — старый засов, отполированный годами, железная полоска щеколды с привязанной к ней бечевкой, поленница твердых и гладких дров — разве каштан не зовут костями Португалии. Черепичная крыша над длинным хлевом, черные камни стены, на которой мох разбросал свои блеклые пятна, и тишина — тишина глухой деревни, жалкой, недоверчивой и настороженной, словно птенец в гнезде, а поодаль — дубы в долине, крыши домов… Все было охвачено древним вечерним спокойствием неба и земли, твердой и гладкой, как асфальт.

Как давно он здесь не был! Много лет унесло время, а все вокруг такое же — целехонько, не тронуто, полно прежнего очарования. Пожалуй, лишь постарело… Да, постарело, подалось под зубами смерти и готово рухнуть, вот как этот карниз. Впрочем, можно подумать, что все это выдержало удары судьбы лучше, чем сам человек, уставший ходить по земле Христовой. Когда горечь прошла, эта мысль утешила его и оправдала в его глазах бедный дом, оставшийся таким же, как прежде.

Он снова посмотрел на засов.

— Стучу, не стучу — что это мне пальцы жмет? — услышал он голос… голос Филомены и замер.

Было полнолуние, конец марта, то самое время года, когда дни равны ночам, и по звону вилок и паузам он понял, что ужинают.

— Хорошенько покроши себе в миску! — слышался материнский голос, ворчавший на кого-то. — Хорошенько покроши, Жаиме, ведь у тебя только бульон!

Затем голоса пропали. Так журчание ручьев, текущих с гор, замирает в принесенной ими гальке. Но чего же он ждет? Он решился. Постучал раз… другой… третий, отступил на шаг и остановился в ожидании, словно нищий, просящий Христа ради. Он стал прикидывать, сколько времени понадобится, чтобы услышать его стук, подняться с циновки, поставить миску и открыть ему дверь.

Медлят… Ему показалось, что прошло больше, чем нужно. Может быть, они не слышали? Решив, что его стук, слабый и нерешительный, действительно не слышали, он постучал сильно и смело. Теперь наконец раздался голос, молодой, настороженный, такие голоса всегда первыми отзываются на стук:

— Кто там?

— Свои…

Молчание, осторожное молчание наполнило дом, как свет лампы, зажженной во тьме.

Секунда… другая… третья, не реку же они переходят! Неужели Филомена не узнала его голос? Хотя в этом не было бы ничего странного. До него донеслись вдруг ее быстрые слова:

— Жоржина, пойди посмотри, кто там!

Услышав, что засов поднимается, Мануэл Ловадеуш толкнул дверь и, не дожидаясь, когда она совсем откроется, протиснулся боком, оттолкнув девушку, и ворвался в дом вместе с порывом ветра. Как он и предполагал, все сидели вокруг огня с мисками в руках. В глубине каменного очага горел хворост, и его зеленоватый огонь несколько приглушал яркий свет пламени, бившегося под ламповым стеклом.

Увидев его, все застыли. Женщина глядела на Мануэла пораженная. Дети его не узнавали. Да иначе и быть не могло. Кот, испугавшись шума, забился в угол и оттуда следил за ним злыми глазами, полными ужаса. А Мануэл Ловадеуш, не дав им прийти в себя, тут же выпалил, с улыбкой глядя в их растерянные лица:

— Дай бог вам доброй ночи!

Только тогда Филомена подскочила на своей циновке. Видно, тяжела стала. Ведь она, его жена, его верная собака, должна была тотчас вскочить, поняв, что этот стремительно ворвавшийся человек, который стоял перед ней с непокрытой головой, не кто иной, как ее муж! Или она не узнала его в полумраке комнаты?.. Бросив быстрый взгляд, он понял, что она еще не пришла в себя, вернее, никак не может поверить тому, что видит, и пристально рассматривает его глазами, горящими, словно угли в очаге. Ее будто дубиной огрели. Неужели он так изменился? И все же нет ей прощения, хотя уже лет десять он бродит по миру и уже лет шесть не слал о себе никаких вестей — то ли умер, то ли сидит в тюрьме, то ли его убили. Пусть тяжелая работа и тропики неузнаваемо изменили его лицо, но сердце должно было подсказать ей сразу, кто он. И полный обиды, в которой боль смешивалась со злостью, он уже собрался снять пальто и показать шрам, оставленный на его руке старой косой, когда она закричала:

— О муж мой, сердце мое! — И, обвив руками его шею, неуклюжая и страшная, словно тигрица, простонала с тоской и досадой: — Какая же я глупая, не узнала тебя сразу! Сердце твердило, что это ты, но ты так изменился! Кто бы мог подумать?! Столько лет, и ни одной весточки. Я и ждать перестала!

И, уже не стыдясь, она обнимала, горячо обнимала его и прижималась лицом к его сильной груди, уткнувшись в узорчатую косынку, которая сползла у нее с головы. От нее, бедняжки, так пахло дымом и сеном! И этого было достаточно, чтобы воскресить в его памяти родные старые запахи, запахи семьи, отчего дома, чтобы он вспомнил, как он трудился вместе с отцом и матерью, как работал в амбарах, тех самых амбарах, где до женитьбы они с Филоменой встречались по ночам.

Тут его воображение полетело еще дальше. Хорошие были времена: много девушек, здоровья, солнца, руки в мозолях от мотыги, но всегда была сила и деньги в кармане на сигареты и на стаканчик. А что еще надо? Затем в его воображении возникла новая, совсем другая картина — Мато-Гроссо с его страшными алмазными приисками, пироги на реках, несущих бездонные зеленые воды, тишина каатинги[1], где старатель из сертана[2] один-одинешенек под стоящим в зените солнцем тонет, словно в мертвом море. Сколько невзгод подстерегает человека!

— Все говорили мне, что ты умер, что давно никто тебя не видел, говорили, чтобы я носила траур и заказала по тебе панихиду, а сердце говорило мне: нет, мой муж жив. Если бы он не был жив, его душа прилетела бы с того света сказать мне об этом! — И она осыпала его крепкими, горячими поцелуями, влажными, как губка, смоченная в солоноватой воде.

— Ну ладно, жена, ладно! Отпусти меня. Смотри, задушишь еще… А где отец?

— Он жив и здоров.

Только он хотел задать новый вопрос, как сзади к нему приникло лицом, губами, буйными волосами, спадающими на лоб, цветущее деревце, и он догадался, что это Жоржина.

О, разве не было у нее своих прав? Были, но только теперь она воспользовалась ими. Он видел, как она стояла в нерешительности, и понял, что она пыталась вспомнить его. Он не стал мешать ей. Оказывается, ее отцом был этот странный человек, в одежде, какую не носят здесь, — синяя саржа, такая блестящая, что от нее менялся даже цвет глаз, серебряные часы на золотом браслете, желтые ботинки, эти ботинки-туфли, похожие на срезанные по щиколотку сапожки, должно быть, он купил в Асунсьоне. Перед ее мысленным взором промелькнула вся его жизнь. И вот, преодолев робость, Жоржина повисла у него на шее. Улыбаясь этой нежной девушке, Мануэл Ловадеуш только и смог сказать:

— Какая большая ты стала! Какая большая!

Что она ему напоминала? Что может напоминать весна? Благоухающая и смешливая, она походила на цветок кактуса, — есть такие кактусы, их мучат пышущие зноем равнины, а они распускаются такими прелестными цветами, что заставляют человека цепенеть от изумления и привлекают к себе всю мошкару, какая только есть вокруг.

— Какая большая ты стала!.. А это твой брат?

Брат поставил свою миску на полку и ждал, стоя с опущенными вдоль тела руками, когда отец удостоит его взглядом. Теперь он протянул к нему руки:

— Благословите, сеньор отец…

Мануэл Ловадеуш растаял, вспомнив об этом старом семейном обычае. Глазами, полными слез, он восхищенно смотрел на крепкого парня. — Ах, разбойник! — Других слов он не нашел.

— Как дед? — спросил он снова после продолжительного молчания.

— Он жив и здоров! — ответил сын, повторяя слова матери.

— Ты уже не ребенок!

Это ничего не значащее восклицание растворилось в тишине, никто не ответил. Шли минуты, а они смотрели друг на друга, словно чужие: он в изумлении оттого, что все же оказался здесь и видит их вопреки ожиданиям очень изменившимися, они — пораженные его внезапным появлением.

Лампа, качаясь от ветерка, пробивавшегося сквозь крышу, бросала свой свет то в одну, то в другую сторону.

Жаиме сказал, вспомнив про деда:

— Он такой же, как был! Ему уже за семьдесят, а он один поднимает почти всю пашню у нас в Рошамбане. Я плохо с плугом управляюсь. А он здоров! Возьмет мешок в десять алкейре[3], подбросит и взвалит себе на плечи!

— Только всегда он чем-то недоволен, — вставила Жоржина.

— Нет, вы послушайте, отец! Заболел как-то у него зуб. Вместо того чтобы пойти к цирюльнику и вырвать, он привязал один конец бечевки к гвоздю, другой — к зубу и так дернул, что зуб тут же вылетел прочь. Это был первый зуб, который его подвел. Корни, как у дуба, и кровь еле остановили. Мы уж думали, что ничего не сможем сделать.

— Таких людей теперь мало осталось, — сказал Мануэл.

— Ну и хорошо, — отозвался сын. — А как он бегает? Один раз, когда выпал снег, он подстрелил зайца. Ранил его в ногу и бежал за ним почти километр, пока не поймал. А Кашаррету-охотник говорил, что зайцы с перебитой ногой убегают иной раз даже от собак. Да, здоров старик! Сейчас он в Рошамбане…

— Один?

— Один и нисколько не боится. Прогнать его оттуда — значит лишить его жизни, — сказала Жоржина. — Вы уже слышали, что у нас хотят отнять землю в горах? Сейчас в наших краях ни о чем другом не говорят. Видать по всему, много крови прольется.

Пока дети расхваливали деда, испуг Филомены постепенно проходил. Теперь она повернулась так, чтобы удобней было смотреть на Мануэла. Он тоже смотрел на нее, смотрел с сожалением и даже отвращением — ее лицо было в морщинах, не хватало переднего зуба, и это портило ее. Жена казалась ему не только безобразной, но и чужой. Она тоже превратилась в развалину! Жалкая, растерянная Филомена смотрела на него и не знала, то ли смеяться, то ли плакать. Ему же вдруг захотелось вернуться в Мато-Гроссо, провалиться сквозь землю, не быть больше Мануэлом Ловадеушем, этим загнанным ослом, превратиться в жестокого, бесстрашного бандита. Почему ему не посчастливилось стать богачом, владельцем двух или трех небоскребов в Рио или Сан-Пауло, хозяином магазина или двух-трех булочных на улице Кариока, которые приносили бы ему изрядный доход?! Вместо этого ему суждено было вернуться на родину и выть как псу у дверей хозяина, если он, Мануэл, хочет, чтобы его уважали: «Я богат, очень богат. Только богатство мое осталось в Мато. Оно там! Клянусь вам, оно там!» Теперь Филомена подошла к нему совсем близко, будто слабый свет коптилки вынуждал ее к этому. Ее глаза, такие голубые и такие искренние, что у него никогда даже в глубине души не возникало подозрения, что они могут лукавить, лишь так могли прочитать его драму. Когда она все поняла, ей стало больно, ее лицо омрачилось от горьких мыслей, веки опустились, наполненные тоской и печалью, набежавшими словно тучи в бурю. Потом они снова открылись, похожие на сморщенные лепестки, снова закрылись, и наконец ее глаза остановились на муже, полные слез. Едва сдерживая рыдания, отчаянно всхлипывая, она причитала:

— Ты тут, ты со мной, господин моей души! Ты здесь! Благодарю тебя, божья матерь. Ну, как ты добрался? Не прошли, видно, для тебя даром эти годы. Как ты изменился! Да и я стала совсем старухой, все в работе да в работе!

Пока Филомена говорила, на губах у дочери бродила загадочная улыбка, улыбка лесной птички, готовой вспорхнуть, а сын стоял неподвижно, словно платан.

— Столько людей говорили, что я вдова, что ты отдал богу душу, а сердце мое верило, что ты жив! — продолжала свою горькую жалобу Филомена. — Я так плакала, так молилась, и вот небеса услышали меня. Ты здесь, муж мой, господин моей души!

— А отец верил этим разговорам? — спросил Мануэл.

— Нисколько! — воскликнула Жоржина. — Никогда не верил! И он, и доктор Ригоберто смеялись над теми, кто так говорил…

— Как он живет, наш доктор Ригоберто?

— Хорошо, — сказала Филомена. — Чиновники из правительства делали ему немало всяких гадостей. Даже в тюрьму сажали, но выпустили, ведь и его друзья не дураки. Забрали его сыновей, так он и их через некоторое время вызволил из тюрьмы. Крепкий дуб! Ничего не боится. Всем делает добро, если может. В наших краях никто не берет себе другого адвоката. Он здесь за главного. Законов не издает, но как скажет, так все и делают. У нас любой готов за него в огонь и воду, только прикажи.

— Значит, доктор Ригоберто не верил, что я умер?..

— Нет, он и слушать не хотел, когда говорили, будто ты погиб. Когда его вели в тюрьму, он увидел, что я плачу, и подумал, что из-за него. Так оно и было, ведь он всегда был нашим другом. Но тогда я ему сказала, что не получаю от тебя никаких вестей и не знаю, что и думать. А он обернулся ко мне и сказал: «Успокойся, в жизни всякое случалось, однако я не пошел ко дну. Так и он вернется целым и невредимым. Когда-нибудь вернусь и я и в один прекрасный день с радостью обниму твоего мужа». И вот ты пришел, господин души моей! А я постарела…

Это она говорила уже второй раз, и Мануэл Ловадеуш, глядя на изможденную Филомену, которая еще сохраняла следы девичьей красоты, убеждал себя, что она такая же, как и прежде. Его молчание в течение стольких лет не могло быть оправдано расстоянием до Куиабы и Кошипо́, что у черта на куличках. Разумеется, не последнюю роль сыграли известное легкомыслие Мануэла, охваченного лихорадочным стремлением обогатиться, и неудачи, преследовавшие его на этом пути. К тому же нежные чувства этих несчастных людей обычно вытесняются чувством отверженности, порождающим некоторый цинизм. Мануэл одной рукой прижал к груди постаревшую, но еще стройную, как сосна, жену, а другой — дочь, свежую, как раннее утро. Когда он ласково привлек к себе Филомену с вьющимися пепельными волосами, удлинявшими ее лицо, и увидел ее шею, которую, как лианы стволы ипе[4], обвивали жилы, все внутри у него содрогнулось, душа заныла, и комок подступил к горлу.

— Каждую минуту вы были со мной. Ты мне веришь, жена? Порой на сердце было так грустно, так тяжело, все вокруг казалось мне черной ночью. Но ты хорошо выглядишь! Очень хорошо!.. Почти не постарела…

Филомена, к счастью для себя, редко смотрелась в зеркало и поверила мужу. Поверила, хотя немало слез пролила, а теперь смеялась и ликовала, едва услышав, что блеск ее красоты не померк.

— Слава богу, я никогда не болею! — отозвалась она со скрытой гордостью. — Я, как святой Людовик, прошла через ад целой и невредимой. Плохо ли, хорошо, а жить надо. Часы не останавливаются, время бежит. Пока дети еще не могли свиней пасти, жизнь топтала меня сильнее, чем путники топчут придорожную траву. Под ногой прохожего трава приминается, а потом снова встает и снова зеленеет, потому что не хочет умирать. Когда ребятишки подросли, мне стало полегче, они от работы не отворачиваются, хотя и пошалить не прочь, — Филомена с любовью посмотрела на детей. — Жаиме больно норовист… ну да не беда, со временем образумится…

Наступила небольшая пауза, каждый погрузился в свои мысли. Пришел кот и, задрав хвост, стал тереться о ноги Ловадеуша, словно тоже признавал его своим хозяином и господином и хотел сказать, что готов жить с ним в мире И нисколько его не боится. Пожираемый огнем, трещал хворост. Филомена снова запричитала дрожащим голосом:

— А как ты жил все эти годы? Плохо?! О боже, что ж делать! С деньгами ты вернулся или без денег, а жить-то нужно…

Мануэлу Ловадеушу было до боли стыдно за свой измученный вид, и он хотел возразить, что заработал много денег, но тут постучали в дверь. Филомена, заметив недовольный жест мужа, означавший, что он не хочет никого видеть, нахмурила брови. Снова раздался стук… Потом удары стали сильнее, и наконец послышались голоса:

— Мануэл!.. Филомена!

Один из них был знакомый и принадлежал куму Жусто Родригишу, от которого никуда нельзя скрыться. Они догадались, что он привел с собой целую толпу любопытных и сплетников, сбежавшихся приветствовать Мануэла. Висенте, который довез его в своем грузовике, сейчас же всем разболтал эту новость, и привалило полдеревни. Оставалось только одно — открыть двери. Жоржина подняла засов. Первым действительно ворвался Жусто. Он мало изменился, хотя и потолстел, нижняя губа его еще больше отвисла. Жусто, как всегда, волочил правую ногу, которая была короче левой, за что его и прозвали Колченогим. С ним пришли болтливый Зе Грулья и дядюшка Карлиш, оба тощие, умирающие от любопытства и старости, а также хитрец Аугусто Финоте. Все поздравили Мануэла с приездом. Жусто рассказал местные новости, в том числе и о драке Жаиме с братьями Барнабе.

— Настоящий лев! — воскликнул он, указав на парня.

— Барнабе — хвастуны и задиры, да не на того нарвались, он им показал.

— Я знаю об этом, — сказал Мануэл, лицо которого помрачнело. — Мне рассказал Луис Барбадиньо в Лиссабоне, пока я ждал поезда. Барнабе поймали его в горах и вдвоем набросились на одного. Правильно? А ссора, кажется, началась из-за того, что Жаиме швырнул палку в их собаку?

— Да, так оно и было. Из-за пса все и началось… — довольно холодно подтвердил Жаиме.

— Они сами задирались, — снова заговорил Жусто.

Но ни Филомена, ни Жоржина не сказали ни слова. Они смотрели на огонь, явно не желая вступать в разговор.

— Ну, вот еще!.. — Живо воскликнул Жаиме, который, судя по всему, хотел прервать наступившее молчание. — Довольно об этом! Кто старое помянет, тому глаз вон.

Снова наступило долгое молчание, и снова все задумались о своем, а когда в густых зарослях затих холодный ветер, Ловадеуш спросил:

— До властей не дошло?

— Не дошло, — ответил Жусто, — не было свидетелей. Они встретились в Коргу, наверху, как идти в Валадим-даш-Кабраш, где зимой стада не пасутся. Туда ездят только за кустарником, и не удивительно, что в ту пору там никого не было. Бруно как подкошенный упал на землю… Думали, помирает, а он сам добрался до дому. Пришел с разбитой головой, но доктору не пожелал показаться, и это ему дорого обошлось. Рана на голове не заживала, он был на волосок от смерти. Сам может рассказать… Ты, кажется, уже слышал, что у нас хотят отнять землю?..

Жусто был большой сплетник, и не мудрено, что поторопился рассказать то, что Ловадеуш должен был услышать от жены и родных.

— Какая стоит погода? — спросил Ловадеуш.

— Плохая. В это время на сухих землях уже нужно сеять кукурузу, если роса выпадает. Теперь все перепуталось. Прежде на пасху слышно было, как куковала кукушка, а сейчас молчит. Земля больше не родит, устала, выдохлась… Португалию зовут страной семи семян, как божий мир — миром семи грехов. Еще бы! Сеешь один алкейре, а собираешь четыре, да еще должен считать себя счастливцем. Поэтому никто больше и не хотел обрабатывать землю. Ведь она черная и пачкает руки! Сильные уезжали из страны, оставались только слабые, ни на что не годные. Вот и получалось, что и тот, кто ходит за сохой, и тот, кто пасет скот, живут в холоде и голоде, они большие рабы, чем негры. Крестьяне кормят ораву дворян, министров, докторов, писарей, священников; на их шее все нищие, лодыри и бездельники. Они рассыпают манну небесную, а сами голые, как каштаны, после того как их обтрясут. Знаете, чего больше всего боятся те, кто носят фраки? Того, что в один прекрасный день будет подсчитано, сколько стоит зернышко хлеба. Если это случится, мир погибнет тотчас же.

Некоторое время все молчали, размышляя над словами Жусто, затем он приветливо обратился к Мануэлу:

— Висенте сказал мне, что ты стал доктором… Это правда?

Ловадеуш скромно улыбнулся.

— И будто отцу Урро, который ехал вместе с тобой, туго пришлось, когда ты стал с ним спорить. Похоже, немало ты повидал и кое-чему научился…

— В сертане без этого нельзя. Несколько книжек я читал. В Куиабе жил один человек, прямо святой, у него был целый шкаф книг, и он мне давал их. Он был натуралистом и бродил по зарослям с двумя ящиками. В один он собирал насекомых, в другой — травы. Иногда и я ходил с ним. Это знакомство научило меня большему, чем научила бы целая армия профессоров.

Выслушав его, Жусто восхищенно покачал головой. Однако он не мог не обратить внимания на худобу Мануэла и неуверенность его движений, а поэтому выпалил ему прямо в лицо, как бы подведя итог своим наблюдениям:

— Все это так. Ну, а деньги ты привез? Нет? А ты не обманываешь меня? Жаль, жаль… В твоем доме дела плохи, еле концы с концами сводят…

Ловадеуш, не ответив, поджал губы. Не хватало только, чтобы каждый дурак совал нос в его дела! Обозлившись, он уже готов был послать болтливого Жусто ко всем чертям, но лишь отвел глаза в сторону. Однако негодяй, неверно истолковав его деликатность, изрек унизительный приговор:

— Я всегда говорил, Бразилия не для всякого.

— Подумаешь новость! Так всегда было, с тех пор как мир стоит, — заметил Финоте.

— Одних когтей мало, нужна еще хитрость, — возразил Жусто.

— Знаешь, что однажды сказал мне Котим из Реболиде, когда я его спросил, не хочет ли он поехать за океан. «Конечно, хочу, — ответил он, — но это не для меня. И знаешь почему? Я не ловкач. Чтобы жить там, нужно быть пройдохой, а я таким не родился». Значит, правда, что там только хитрецы устраиваются?

Мануэл Ловадеуш, поняв смысл этого намека, ответил мягко:

— Всякое бывает, кум, всякое. Но и там хороших людей хватает и среди бразильцев и среди португальцев.

Беседа оборвалась, так как народу все прибывало и прибывало, большинство было в плащах, и очень немногие в пиджаках, женщины в шалях — ночи еще стояли холодные. Ловадеуш, растерявшись, не знал, с кем говорить, и поэтому переходил от одного к другому, а потом возвращался к жене, которая неохотно отпускала его, полная ласкового нетерпения.

Люди толпились во дворе, в дверях сгрудилось столько любопытных, что в доме стало нечем дышать. Сначала было темно, но потом взошла полная луна, и при ее ярком свете Мануэл обходил гостей, пожимая руки одним, обнимая других. Он вспоминал о стариках, которые уже умерли или не смогли прийти, а молодых отсылал домой к детям. Так постепенно он оказался далеко от дома на дороге, которая привела его к трактиру Накомбы. Трактирщик за это время снес старый дом и поставил новый, кирпичный, с оштукатуренными стенами. По-прежнему здесь подавалось разбавленное вино — та же водица, только вроде лучше на вид. А сам Жулио Накомба, ставший еще более пузатым и важным, как всегда, стоял с засученными рукавами и в фартуке, чтобы не пачкать одежду.

Осмотревшись вокруг, Мануэл Ловадеуш при свете фонаря увидел посетителей в рваных рубашках и штанах с заплатами на коленях. Он почувствовал вдруг, что его поношенный тропический костюм роняет его в глазах земляков. Сначала на него смотрели без любопытства, затем — без уважения, хотя Мануэл понимал, что слова привета и поздравления значили бы не больше, чем свечи, зажженные по давно истлевшим покойникам. Пораженный, как укусом кобры, недоброжелательством земляков, Ловадеуш покрылся краской стыда. Если бы был день, это не укрылось бы от любопытных глаз.

— Налейте вина, сеньор Накомба! — крикнул он. — Есть у вас печенье? А пирожки?.. А жареная треска?.. Давайте все, что у вас есть… — у Мануэла было такое чувство, словно он плыл против течения.

Вскоре в трактире собралось немало односельчан Мануэла и жителей соседних деревень. Мануэл хорошо знал, что завоевать доверие и симпатию горца и заставить его губы улыбнуться, а душу раскрыться лучше всего у бочонка с вином. Он помнил, что раньше именно в трактире заключались союзы на жизнь и на смерть, посетители договаривались о чем угодно, даже об убийствах. А теперь? Теперь то же самое. Земной шар еще не раз обернется вокруг солнца, прежде чем люди станут другими. А пока по кругу ходил кувшин с вином из Таворы, нежно ласкавшим рот, которое Накомба налил прямо из бочки, не успев разбавить. Языки развязывались, заговорили о лесопосадках на Серра-Мильафрише. Жусто Родригиш, богатый торговец скотом, ростовщик и председатель жунты, внушительно сказал:

— Я уже неоднократно говорил и снова повторю в следующий понедельник в палате: земля наша и только наша. Мы хотим, чтобы она и осталась нашей, и у нас есть на это право. Это нас устраивает. Господа из Лиссабона хотят сажать на ней сосны?.. Пусть сажают их в парках и садах с дорожками и подстриженной травкой. Вам будет лучше, ваши доходы станут больше, говорят они. Может, и так, а может, и нет. Допустим, они правы, но где тот Соломон, который подтвердил бы это? А мы знаем одно: мы должны ее возделывать, любой иной выход — грабеж. Горы принадлежали нашим отцам и дедам, нашим стадам и волкам, резавшим наших овец, галисийскому ветру, который точил на голых камнях свои вихры, острые как бритва. Разве мы можем думать иначе?

В трактир вошел старьевщик из Коргу-даш-Лонтраша, и Накомба обратился к нему:

— Что слышно, дядя Жоао до Алмагре?

— Люди говорят, что горы всегда принадлежали горцам — с тех пор как мир стоит, они переходили от отцов к сыновьям. И тому, кто явится отнять их у нас, придется иметь дело с нами!

Какой-то парень в обмотках, ведя за руль старый велосипед, подошел к двери трактира.

— В Лабружале все наготове, — сообщил он. — Отнять у нас горы все равно, что содрать с нас кожу и волосы. Но тогда свое слово скажут ружья! Они уже заряжены солью и черепками!

— Там и мои самопалы пригодятся, — сказал Мануэл до Розарио, старый кузнец и кум Ловадеуша, выводя подпись на счете одному из своих заказчиков, который только что ему заплатил.

— Как мы будем жить, если у нас отберут землю?

— Остается только грабить на большой дороге!

— Слыхал я, кто бы ни пришел хоть в Лиро, хоть в Тойрегаш, сейчас же убирается восвояси, — вставил Жоао до Алмагре.

— На Серра-Мильафрише эхо раздается сильнее, чем в Алжубарроте! — послышался голос парня из Реболиде-да-Вейга, который был влюблен в девушку из Аркабузаиша.

Его никто не понял, наступило молчание, но каждого мучил один и тот же вопрос.

— В Валадим-даш-Кабраше, — сказал кто-то, вступая в круг, — мужчины от семнадцати до тридцати лет готовятся, как солдаты к параду. Только успевай к их сапогам прибивать набойки! Командует ими бывший капрал. Он смелый и расторопный. Даже карабины достал.

— Где же он нашел их?

— Поди узнай. Я слышал, будто их отняли у солдат и спрятали в соломе, только никому ни слова.

Это сказал Жоаким Пирраса, или Писарра, хорошо известный в тех местах торговец козами и зерном. Дела заставляли его переезжать с места на место, то верхом на лошади, то на грузовичке, которым он сам управлял. Он знал всех как свои пять пальцев.

— Пришел Жоао Ребордао, послушаем, что он скажет…

Жоао Ребордао из Парада-да-Санты, можно сказать, руководил бунтом против лесопосадок в горах. Это был мужчина средних лет, с широкой грудью пса, охотника на куропаток, твердо стоящий на ногах, похожих на тумбы. Он со всеми был в приятельских отношениях.

Жоао Ребордао остановился и, круто повернувшись, обратился к Жусто:

— Мне сказали, что ты здесь. Значит, договорились, в следующую среду отправляемся в город.

— Все как один!

— Говорят, Жулиао Барнабе вместе с доктором Лабао что-то замышляют против нас. Нам только этого не хватало!

— Послушай, у меня новость! Из Бразилии приехал кум Ловадеуш. Он человек неплохой, за словом в карман не лезет, да и голова у него на плечах. Хорошо было бы привлечь его на нашу сторону…

— Мануэл Ловадеуш приехал? Где он? Я хочу его обнять!

Мануэл Ловадеуш поспешил выйти из трактира, и они крепко обнялись. После обычных в таких случаях приветствий завязался оживленный разговор. Ребордао знал Мануэла еще с войны, которую они прошли бок о бок. Не раз друзья смотрели смерти в лицо.

— Ты должен быть с нами, Мануэл…

— А как же иначе? Я в твоем распоряжении. Однако помни, что насилие никогда не доводило до добра.

— Только мне не говори об этом! Многое в нашем мире создано не добром, а злом, и это старо, как сам мир. Большинство королевств, владений и состояний было создано силой, они обагрены кровью. Что ты на это скажешь?

— Как только небеса терпят это?

— Там, видно, заняты другим!

— Ничего, когда-нибудь все изменится…

— Оставь, пожалуйста! Для нас каждая минута длинна, как пыльная дорога. Мы рассчитываем на тебя. Ну, я пошел, уже поздно. А ты приходи в поселок. От нас пойдут Жусто, Накомба и еще кое-кто. Прощай, друг!

Мануэл Ловадеуш вернулся в трактир, низко опустив голову.

— Без всяких сомнений, прольется кровь, — сказал Накомба, который слушал друзей, озабоченно качая головой. — Прольется, обязательно прольется. Если правительство тронет нас, мы достойно ответим. Но вы, сеньор Ловадеуш, можете не беспокоиться. Рошамбана не попадает в вону, хотя с южной стороны граница проходит совсем близко. Они очень хотели бы заполучить Рошамбану из-за родника, но из этого ничего не выйдет.

— Рошамбана принадлежит мне, — твердо сказал Ловадеуш. — Я уверен, и отец будет против.

— Теотониу? Не может быть! — съязвил дядя Карлиш, который уже заявил, что тот, кто первым к ним сунется, первым и споткнется.

— А что?! У него слово с делом не расходится, — вставил Жусто.

— Да, уж он зря болтать не станет, хоть и горяч, — подтвердил Накомба. — Знаете, как он расправился со сторожем Манга Куртой? Этот жулик, который словно для того и создан, чтобы причинять беспокойство честным людям, забрал кролика вместе с капканом Теотониу. Но Теотониу пришел как раз вовремя, когда вор собирался улизнуть, и навел ружье прямо ему в сердце. «Или клади, что взял, — говорит, — или сейчас отправишься в ад!» Манга Курта — трус, у него сразу ноги подкосились.

— Теперь, когда ему нужно нарубить веток, он взбирается на сосну, как кошка.

— Он думает, раз он наложил лапу, значит, уже стал хозяином, — заключил Накомба.

Их слова пришлись по вкусу Мануэлу Ловадеушу, который, хоть и был человеком сдержанным, не мог не гордиться подвигами отца. Старика уважали. И Мануэл, стараясь скрыть свои чувства, дал трактирщику знак налить всем по полной.

— Лей, Накомба, не жалей! — Затем он снова повернулся к стойке. — Много новостей я услышал от земляков. Значит, Рошамбану не трогают. А вообще правительство поступает несправедливо, отнимая у крестьян их землю, крестьян и так стригут, как овец. Они же, словно дети, часто не знают, чего хотят, что им на вред, а что на пользу. Вы уверены, что вас обкрадывают? А может, тракторы поднимут эту целину для вашего же блага?

— Для нашего?! Да они только о своем заботятся. Когда сосны подрастут, они же и будут их рубить. Дороги, которые хотят провести в горах, только им нужны, а дома строятся для охраны. И телефоны они ставят только для себя, предупреждать посты, если кто из нас пойдет в лес за дровами или жердь вырубить. Одним словом, польза от этого только им. Прощай, наша землица, прощай, больше тебя нам не видать. Попасть на участки будет трудней, чем в сказочный замок! — горько пошутил парень, который недавно рассказал о событиях под Алжубарротой.

Снова помолчали, глядя на склоны гор, которые вставали на горизонте. Чтобы как-то утешиться, выпили. За ваше здоровье… еще по одной… еще… Ковш Большой Медведицы прошел полнеба и повернул свой посох обратно. Колючий ветер раскачивал ветви сосен.

Кружки в полканады[5] и стаканы в пинту безостановочно мелькали, одни наполненные, другие пустые. Успевай только подливать! Ведь залить горло горца все равно что наполнить водой высохшее озеро.

Осушая кружку за кружкой, Мануэл Ловадеуш почувствовал, что вино ударило ему в голову. Радость снова оказаться в родных краях, среди земляков заставила его забыть о своих огорчениях и обо всем на свете. Он продолжал пить и скоро совсем захмелел. Пол качался у него под ногами. Те, кто напился до потери сознания, как и те, кто еще кое-что сознает, подчиняются какой-то силе, развязывающей языки и заставляющей изъясняться более или менее красочно. Во хмелю Ловадеуш сохранял способность мыслить, но был склонен к мелодраме. Полеты его фантазии, правда, содержали в себе какие-то трезвые суждения, однако очень трудно было уловить смысл его разглагольствований.

Он начал приставать к Жусто:

— Ты совсем не знаешь, кум, что такое жизнь! Ты слепой! Для тебя жизнь — это прятать деньги в кубышку. Нетрудное дело! А жизнь прожить, если хочешь знать, все равно что по бревну над рекой пройти, не замочив обмоток и не уронив их в воду. А если река унесет их, тогда прощай все! Что бы ты стал делать, Жусто, если бы у тебя были горы золота, а потом вдруг ты остался без гроша, без единого гроша? Что бы ты стал делать, если бы сегодня разбогател, а завтра узнал, что остался без всего? Отвечай мне сейчас же, что бы ты сделал, отвечай, я хочу знать, что ты за человек!

— Хорошо, Ловадеуш, отвечу. Если бы я вчера разбогател, а сегодня узнал, что разорен, я бы первым делом стал ломать голову, как это могло произойти.

— А потом?

— Потом не знаю… Потом попробовал бы найти выход. Допустим, у меня сгорел дом… Что я должен делать?

— Ну, а если тебя обокрали?

— Если бы обокрали?.. Если бы обокрали, закричал бы караул и побежал за вором.

— Так. А если вор бегает, как лошадь?

— Тогда, тогда… Всадил бы в него пулю…

— Всадил пулю?! А зачем? Ты представь, что поймал его и он в твоих руках…

— Право, не знаю, что тогда… Дать ему хорошую затрещину?.. Нет, не знаю!

— Не знаешь? Нет, знаешь, скряга и барышник! В душе ты такой же мошенник, как этот вор. А я вот знаю, что ты с ним сделаешь, кум Жусто: если ты его и вправду поймаешь, то от тебя одной затрещиной не отделаешься… Ты ему ноги переломаешь!

Жусто засмеялся, чтобы сгладить грубость Ловадеуша, который уже был изрядно навеселе.

— Пожалуй, — сказал он. — Одной тварью на свете меньше станет.

— Но ты не должен убивать его. Настоящий человек не убивает себе подобного, даже если тот братоубийца Каин. Нет, не убивает.

— Конечно, если он такой же тихоня, как ты!

— Вот порядочный человек убивает. Но есть такие, которые не убивают. Порядочный человек живет по законам священников, судей и богатых и всегда держит под полой острый нож. Они ужасны, эти порядочные люди! И общественное мнение всегда на их стороне. Бог и правосудие тоже. А горемык и бедняков так и норовят в яму засадить.

Он замолчал. Вокруг пили и громко рассуждали, кое-кто поддержал Жусто.

— Если бы у меня украли то, что я добыл своим потом, и я бы поймал вора, то тоже, наверно, свернул бы ему шею, — сказал один из посетителей.

Мануэл Ловадеуш подошел к нему, держа налитый до краев стакан.

— Убил бы? Убийство человека — тяжкое преступление. Даже если ты полностью прав, это всегда подлость, чудовищное преступление. Ты убил бы из-за того, что у тебя украли деньги, и сам стал бы хуже любого убийцы. Сломать такую удивительную и совершенную машину, как человек, сломать машину, которую никто не может снова пустить в ход? Нет этому оправдания! Ломать ее прежде времени — большой грех перед солнцем, звездами, горами, что виднеются вдали, перед насекомыми и птицами, которые летают по небу и видят все, что творится на земле!

Все замолчали, глубоко пораженные словами Мануэла, похожими на проповедь. Его нетрудно было понять.

— Пора спать, — напомнил Жусто.

Накомба покачал головой, не меньше других пораженный речью Ловадеуша, напоминавшей предсказание гадалки.

— Да, видать, немало ты пережил, раз стал таким ученым.

— Помолчи, может, он сам свернул там шею какому-нибудь жулику, — снова вставил тот, что высказывался за убийство.

Жусто, как истинный друг, тут же пришел на помощь Мануэлу:

— Ну что ты, это он так, для примера. Не видишь разве, что человек выпил?.. У него уже ум за разум зашел…

Один из присутствовавших бросил на Ловадеуша недоверчивый взгляд, и тот, заметив это, сказал:

— Посмотри, парень, эти руки всегда были чистыми. Они не запятнаны предательством. У кого на руках нет крови? Я убил ягуара… убил змею сурукуку… Я убивал хищников, но человека я не убивал. А можно убить зверя, который и ягуар, и крокодил, и сурукуку сразу?

— Пусть никогда не дрогнут твои руки! — хором воскликнули окружающие. — Если ты убил такого зверя, очень хорошо сделал.

— Я только хотел убить, но не убил. Нет! Бог убил моими руками. Бог или дьявол!

Он посмотрел на стакан, который плясал в его руках. Затем, словно приняв вдруг какое-то решение, поднес его ко рту и выпил одним глотком, как пьют лекарство.

— Бог или дьявол убил моим ножом… моим охотничьим ножом. Перед вами преступник!

Между тем, устав от бессвязных разглагольствований Мануэла, Жоржина и ее брат заспорили о Рошамбане: стоит ли продавать ее или нет? Филомена, которая тоже пришла к трактиру, молча слушала.

Постепенно Мануэл остался один, никто больше не обращал на него внимания. Тогда он приблизился к группе споривших и, словно мгновенно протрезвев, произнес, отчеканивая каждое слово:

— Рошамбану не трогайте!

— Лучше продай ее, — вмешался Жусто. — Сразу разбогатеешь. Тебе досталась хоть часть Рошамбаны после смерти матери?

— Досталась, но хозяин отец. К тому же мне не нужно богатство. Ты знаешь, что такое богатство? Оно, как пушинка одуванчика. Дунет ветер, и пушинка летит куда попало и где меньше всего ее ждут. Она часто попадает в руки тому, кто и не думает ее ловить, а еще чаще ускользает из рук того, кто ее поймал. Так и со мной случилось. Но богатство ждет меня в сертане, в двух шагах от леса!

— Так не продашь?

— Нет, не продам. Я хочу построить дом на этой земле, — снова начал Мануэл, и чувствовалось, что это решение созрело у него давно. — Я хочу жить в этом доме. Среди гор, под солнцем и звездами, я хочу быть свободным, как ветер, друзья, чтобы были только земля и небо. Я привык жить один. Вы не можете представить себе, каково снова очутиться в городе после пяти лет, проведенных в сертане. Мне показалось, что я заболел!

— Ты хочешь жить в Рошамбане, отец?! — недоуменно воскликнула Жоржина. — Там все ночи напролет волки воют, их логовища чуть повыше. Деду там нравится, но ведь он с волками дружит.

— А ты боишься волков, глупенькая?! — с ласковым упреком спросил Ловадеуш. — Но ведь они храбрые и симпатичные звери. Едят барашков? А приор, а господин судья, а Накомба, а дядюшка Грулья? Они тоже едят барашков, если те им попадаются. Кто же тогда страшней? Не бойся волков, глупышка! Нас они не трогают. От злых волков у меня есть хорошее средство… — Он показал на большой продолговатый, совсем новый чемодан, обитый железом, который лежал в кузове остановившегося перед трактиром грузовика на груде черепицы. И поскольку все посмотрели туда и, видимо, поняли, о чем он говорит, Ловадеуш, чтобы смягчить неосторожно вырвавшийся хвастливый намек на то, что он тайком привез с собой карабин или какое-то другое оружие, сказал: — Бойся человека, бойся человека-вора, человека-зверя! Волки меня не пугают. Кто жил в лесах Бразилии рядом с ягуарами и индейцами, тот не боится зверей своих родных краев!

Висенте, движимый любопытством, влез на грузовик и, приподняв чемодан, опустил его за борт. Внизу стояли Жаиме и его двоюродный брат Пласидо. Как только чемодан оказался на земле, они проворно схватили его и скрылись вместе со своей ношей.

Жусто Родригиш и остальные смотрели, как они поспешно удалялись по направлению к дому Ловадеуша, стоявшему на краю деревни. Видя, как легко и проворно они управляются с чемоданом, крестьяне переглянулись и единодушно заключили: много лозы — мало винограда. И сразу же все: и кум Жусто, и Мануэл до Розарио, и Жоао до Алмагре, и Накомба, и Грулья, и Финоте скорчили пренебрежительные гримасы, которые ранят больнее, чем кобра, потревоженная в траве.

— В чемодане всякая мелочь, — смущенно сказал Ловадеуш. — Вы знаете, англичане всегда ездят налегке. Впрочем, откуда вам знать!

Эти слова, подтвердившие подозрения земляков Ловадеуша, породили какой-то холодок в их сердцах. Все молчали, погруженные в невеселые мысли, слабый свет фонаря и луны не позволял хорошо разглядеть выражение их глаз, их лица были окутаны тенью.

— Вы удивлены тем, что не видите моего автомобиля? Он прибудет, я заказал его в Германии. Можете не сомневаться. Я оставил в тех краях большое состояние, его нужно перевезти сюда.

Стало совсем тихо. Одни улыбались, другие едва скрывали свое разочарование или опасение, что вдруг Ловадеуш и впрямь разбогател. Ему стало жалко этих людей. Жалко самого себя.

— Не хотите еще по глотку, друзья? Нет? Тогда я расплачиваюсь, сеньор Накомба. Пойду в Рошамбану просить благословения у отца, — Мануэл бросил на прилавок бумажку в сто эскуду.

— Так поздно? — удивился Жусто. — У тебя завтра будет время… Отец твой здоров, не умрет же он этой ночью…

— Нет, пойду сегодня. Завтра встретимся с тобой в кабачке. Хочу посмотреть, как живет старик и насколько выросли деревья, которые я посадил!

Он взял сдачу и попросил палку, чтобы удобнее было подниматься в горы. Накомба дал ему посох. Парни собрались идти с ним, и Жоржина тоже просилась. Мануэл был удивлен — незадолго до этого он заметил, что она бросала на него полные любопытства и ожидания взгляды. Что он мне привез? — как бы спрашивала она. А может быть, приехал без гроша в кармане? Тогда он привлек дочь к себе и, раскрыв ее ладонь, надел на безымянный палец правой руки кольцо в виде змейки из чистого золота, с двумя рубинами вместо глаз и сверкающими в оправе брильянтами.

Увидев Филомену, которая молча наблюдала за ним, Мануэл подозвал ее кивком головы.

— А это для тебя… — Он хотел надеть ей на палец другое кольцо, усыпанное драгоценными камнями, однако пальцы Филомены оказались слишком толстыми, и кольцо влезло только на мизинец. Она довольно и застенчиво улыбнулась, что очень обрадовало Мануэла. Он сделал это нарочно, чтобы все видели, что он приехал не таким нищим, как они думали. Потом достал два фунта и дал один Жаиме, а другой — Карлишу Пласидо, лучшему другу сына. — Они стоят по триста эскуду каждый! — не мог удержаться Мануэл.

Затем он открыл серебряный кошелек и стал раздавать всем присутствующим монетки по десять, пять, двадцать пять эскуду, по десять и пять тостанов[6], пока кошелек не опустел. Горцы, спрятав монеты поглубже к себе в карманы — как бы Мануэлу не взбрело в голову потребовать их обратно, — стояли с разинутыми ртами, вытаращив глаза. Похоже, что он тронулся. Впрочем, раз он швыряет деньги, значит, не так уж он беден. И вконец сраженные его щедростью, рассыпаясь в льстивых похвалах, они бросились его провожать. Это было настоящее шествие: справа от Мануэла шел кум Жусто, слева — Накомба, старый трактирщик, почуявший запах денег. За стойкой он оставил жену.

Загрузка...