ГЛАВА II

Во дворе ратуши Буса-до-Рей, стоя кругом, вели непринужденный разговор д-р Ригоберто из Аркабузаиша, председатель палаты д-р Лабао до Кармо, ставший известным в городке и окрестностях благодаря зависти одних и невинной болтливости других, — как и д-р Арканжело — и прочие, среди которых был и Мануэл Ловадеуш, в еще не померкшем ореоле героя, вернувшегося из Бразилии, и Жулиао Барнабе, по прозвищу Гнида, тоже не последний человек в горах. Только что началась торговля, и ярмарочная площадь стала наполняться народом.

Д-р Ригоберто, явный сторонник смены политической власти, недавно возвратился из Лиссабона и рассказывал анекдоты, высмеивающие существующий строй, которых он наслушался в Шиадо или у своих приятелей. Однако д-ра Лабао, пламенного сторонника новой политики и ее глашатая, нелегко было поддеть. По ряду причин, как он сам говорил, он не любил острот, но причины эти сводились к одному: к желанию прослыть снисходительным к злословию. Поэтому старый хитрец забросил крючок, на который остряк д-р Ригоберто непременно должен был клюнуть.

— Я поддерживаю интересы деревень, — сказал он. — Разве вы этого не знаете? Горы необходимы крестьянам, и, когда явятся уполномоченные Лесной службы, я об этом так и скажу.

— Сказать об этом в качестве адвоката хорошо, а в качестве председателя палаты — еще лучше. Если бы я был председателем палаты, я бы даже подумать им не позволил действовать без согласия муниципалитета. Так почему же муниципалитет Буса-до-Рей не может стать опорой горцев?

Д-р Лабао, который был прежде всего оппортунистом и кланялся всем ветрам, онемел. Но ему повезло — как раз в тот момент на площади со стороны Транкозо появился большой автомобиль, который несся с сумасшедшей скоростью. Прежде чем остановиться, ему пришлось свернуть влево, чтобы не наехать на калеку Рипопо, который уселся посреди дороги. Машина с грохотом затормозила под липами между зданием ратуши и толпой приехавших на ярмарку крестьян, которые с мешками на плечах и зонтами под мышкой отскочили в сторону, напуганные чудовищем, надвигавшимся на них.

— Инженеры приехали, — с облегчением воскликнул д-р Лабао.

Инженеры вышли из машины и сейчас же стали разминать затекшие ноги, затем залюбовались прекрасными видами. По зеленым горам разве только молока и меда земли обветованной не текло — обстоятельство первостепенной важности для чиновников; лучи солнца, лившиеся, словно радостная музыка, струились на черную землю и пеструю листву виноградников, уже тронутых осенью; эта яркая картина очень напоминала пейзажи плодородной Грузии. На несколько секунд они застыли в восторге, любуясь рядами розовых кустов, прекрасные и свежие цветы которых словно расцвели только затем, чтобы приветствовать инженеров от имени благодарной местной флоры. Полные восхищения, их превосходительства направились в ратушу. Навстречу им спешил запыхавшийся, но преисполненный достоинства и предупредительности секретарь палаты Амаро Розендо в сопровождении целой свиты. Не успев спуститься с лестницы, он разразился водопадом приветствий и поздравлений.

В зале, где должно было проходить совещание, все было готово. На фоне белых стен резко выделялись торжественные фигуры горцев, облаченных в праздничные одежды.

Их худые, в глубоких морщинах лица, над которыми старательно потрудились солнце, ветер и дождь, были выбриты; носы у большинства были кривые, как деревья, которые ветер постоянно гнул в одну сторону. Крестьяне вырядились в рубахи из домотканого полотна и резиновые калоши, их руки, как лопаты, висели из пройм жилетов или были вытянуты по швам. Вот они, «Граждане Кале».

В зал торопливо входили местные адвокаты, представители власти, должностные лица и запоздавшие представители деревень; занял свои места президиум.

Господин инженер Лизуарте Штрейт да Фонсека расположился в кресле, тщательно собрал слуховой аппарат, ибо был глух, и одной рукой погладил другую, как бы подавая знак Фонталве. Последний открыл громадный и роскошный портфель с пряжками и ремнями, напоминавшими старинную упряжь, и извлек из него целую гору дел, которую не поднял бы и галисиец. Пока он протирал свое пенсне, раскладывал бумаги и прикреплял кнопками чертежи, Штрейт скользил взглядом по крестьянам, вытянувшимся вдоль стен и словно образующим готический фриз. Его внимание, видимо, привлек Мануэл Ловадеуш, так как он повернулся к д-ру Лабао и о чем-то спросил его. Ригоберто слышал, как тот зашептал в ответ:

— Недавно вернулся из Бразилии, но неизвестно, с деньгами ли.

Все сидевшие за столом, кроме самого Штрейта, расслышали его шепот. Штрейт же принялся переспрашивать, подставляя ухо; Лабао, в конце концов поняв, что инженер глух, прокричал ему то, что сначала еле слышно шептал. Тем временем Фонталва начал чтение документов. Вопрос был известен всем: участок в горах Мильафриш, отводившийся под лесонасаждения, принадлежал десяти деревням: Аркабузаишу, Урру-ду-Анжу, Коргу-даш-Лонтрашу, Валадим-даш-Кабрашу, Алмофасе, Азенья-да-Море, Парада-да-Санте, Понте-ду-Жунку, Тойрегашу и Реболиде. Эти деревни своей пышной зеленью как бы обрамляли бесплодное плоскогорье. Простиравшаяся там пустошь наносила государству недопустимый экономический ущерб, который не оправдывался тем, что с нее получали несколько возов сена, или тем, что там паслось несколько десятков паршивых овец. Однако в упомянутых деревнях росло порой скрытое, а порой более явное сопротивление порядку, который хотели установить и который, если сейчас и лишал крестьян некоторых заброшенных земель, в будущем приносил им неисчислимые выгоды.

Сесар Фонталва долго наносил удары по доводам, которые могли выставить деревни против указаний государства, этого deus ex machina. Для горцев его речь, без сомнения, звучала небесной музыкой. Прислонившись к стене, они походили на статуи, временно вынесенные на склад или в смиренных позах слушающие благочестивые проповеди в храмах.

Д-р Лабао, грузный и широкий, сидел, оттопырив свои мясистые губы и покачивая головой. Д-р Базилио Эшперанса, молчаливый и неподвижный, казалось, врос в кресло из вишневого дерева. Его положение в Союзе[7] обязывало его держаться важно и внушительно. Он не разговаривал, не смеялся, косо посматривая на весельчаков; его сравнивали с государственными мужами, описанными Плутархом, хотя д-ру Ригоберто приходилось слышать о его не совсем благовидных делах.

Доклад продолжался, грозя затянуться до бесконечности. Ригоберто заметил, как Штрейт нервно вставляет в ухо небольшой микрофон, поправляя его кончиками своих тонких и белых пальцев, и понял, что всеми этими речами инженер сыт по горло. Судя по еще не зачитанным бумагам, Фонталве понадобится не меньше четверти часа. Тогда, пользуясь своим положением на иерархической лестнице, Штрейт тихо сказал ему, чтобы он выбросил мотивировки и перешел к существу дела. Фонталва тут же с явным удовольствием перевернул несколько страниц.

Отчаянно жужжали мухи, которых раздражали жара и тишина в зале. С ярмарки доносился глухой гул голосов, ржание лошадей, музыка. Докладчика заглушал репродуктор: «Дешевая распродажа! Спешите! Только сегодня! Завтра в два раза дороже! Налетай! Разбирай! Мужские носки по пять эскуду! Женские по шесть! Дешевая распродажа! Кончается! Кому остатки?!» Многие улыбались. Д-р Лабао, борясь со сном, закрыл один слипающийся глаз и открыл другой, стыдливо посматривая по сторонам. Наконец-то Фонталва приступил к чтению резюмирующей части, которую торопливо отбарабанил, глотая слова:

— Нижеподписавшиеся от имени деревень, которые они законно представляют, отказываются от всех имеющихся и всех возможных в будущем прав на часть гор, граничащих с их землями и временно бывших общественным пастбищем, поскольку нет ни документов, ни записей в книгах жунты, что земли эти когда-либо были отведены им или издавна принадлежали приходу; взамен Лесная служба выделяет деревням постоянные выгоны, которыми они будут пользоваться по своему усмотрению и согласно старинным обычаям. — Кончив чтение, Фонталва пригласил присутствующих подписать документ.

Первым подошел доктор Лабао, он взял перо и начертал свое имя с явным удовольствием, затем д-р Базилио — доверенное лицо правительства, Сампайо из министерства финансов, д-р Арканжело Камарате и д-р Кориолано Арруда — местный адвокат. Потом Фонталва передал ручку Розендо и наконец д-ру Ригоберто Мендишу. Адвокат заметил, что намерен выступить с возражениями. Тогда Фонталва подозвал самого ближнего из представителей деревень, который оказался Жусто Родригишем из Аркабузаиша, но тот отрицательно покачал головой.

— Это все равно, что сменять несушку на ястреба, — пробормотал Мануэл Ловадеуш.

Фонталва, сделав вид, будто этот отказ был для него неожиданностью, обратился к несогласным с плохо скрытой радостью:

— Значит, вы не хотите подписать?.. Почему?

— Господа, очевидно, желают, чтобы крестьяне сами подписали себе приговор? — бросил Ригоберто.

Штрейт негодующим жестом поднял правую руку, тонкую, словно шпага, и произнес с оттенком сожаления:

— Не понимаю, на чем основывается столь прискорбное решение!

Крестьяне по-прежнему молча стояли вокруг бумаги, лежавшей на столе. Ригоберто слышал, как д-р Лабао, презрительно улыбаясь, подобострастно шептал что-то на ухо Штрейту, то и дело повторяя «грубиян».

— Да-да, грубияны, распоясавшиеся грубияны! — бормотал Штрейт, потом, резко отстранившись от Лабао, принял величественную позу, подобающую начальству.

— Ну, господа, решайте! — мягко, но настойчиво заговорил Фонталва. — У вас нет серьезных оснований возражать, и вы молчите, а поэтому будем считать вопрос исчерпанным, если вы не соблаговолите изложить ваши сомнения…

Тогда Ригоберто своим сильным и звучным голосом, громко, словно он выступал в парламенте, сказал:

— Разрешите мне… Эти люди молчат не потому, что им нечего сказать, а потому, что они не умеют четко изложить свои доводы. Вы хорошо знаете, уважаемые господа, что не каждому по силам объяснить причины того или иного явления. Крестьяне отказываются согласиться с планом лесопосадок, и причин на это у них более чем достаточно. Каковы же они? Вот вопрос, который должен интересовать вас, господа, если вы являетесь чиновниками Лесной службы, которая, я в этом нисколько не сомневаюсь, будучи национальным органом, действует во имя общего блага.

Штрейт, как глава миссии, сделал знак Фонталве, чтобы тот дал разъяснения. Фонталва подошел к картам, висевшим на стене, крестьяне двинулись за ним и тесно окружили инженера, который пальцем показал границы участков, отведенных каждой деревне. Все молчали, раздавались лишь покрякивания или односложные удивленные и негодующие возгласы. Ломались веками установленные границы участков. Лишь Жулиао Барнабе, по прозвищу Гнида, держался спокойно и надменно; своим жирным отвислым подбородком он напоминал свинью, которую, после того как она получила приз на конкурсе животноводов, закололи и повесили на крючок, чтобы стекла кровь. Он был большим приятелем д-ра Лабао, и тот подозвал его к себе. Гнида тут же подошел, и они стали что-то шептать друг другу на ухо. Всем своим видом Лабао выражал раздражение. После того как Гнида вернулся к группе крестьян, очень гордый вниманием, которое ему оказали, д-р Лабао тихо обратился к Штрейту. Ригоберто отлично слышал, что он говорил, а если и не понял кое-чего, догадаться было нетрудно.

— Этот хочет подписать, но боится, — говорил д-р Лабао. — Ему пригрозили. Он здесь самый надежный. Я постоянно призываю его быть послушным и терпеливым. На наше несчастье, д-р Ригоберто начал говорить, а его два дня не остановишь.

— Спаси нас бог! Я через час должен сесть на поезд. Скажите-ка мне одну вещь — кто платит этому адвокату?

— Платят, как обычно в этих краях. Барнабе рассказывал, что из Урру ему привезли воз дров, из Понте-ду-Жунку два воза сена, из Азеньи — пару дубовых пней. Из других деревень он получает шерсть, навоз для удобрения, иногда ему вскапывают огород или картофельное поле.

— Понятно. Черт побери, из-за него я опоздаю на поезд!

Ригоберто стоял в двух шагах от них и, даже если б не хотел, все равно б все слышал. Лабао, вероятно, не догадывался, насколько его голос, когда он обращался к глухому, становился твердым и громким. Наступила пауза. Фонталва уже заканчивал, и Штрейт снова повернулся к Лабао:

— Судя по всему, эта огромная горилла Барнабе ваш приятель?

— Мы старые друзья. Он богат. Его отец был чесальщиком шерсти.

— Он не смог бы уговорить крестьян дать согласие? Средства мы отпустим…

— Конечно, сможет, — ответил Лабао.

— И сыновья у него есть?

— Двое… Настоящие выродки…

— Назначаются сторожами. А он пусть пообещает крестьянам и корчевщикам побольше денег.

Д-р Лабао отозвал Гниду к окну, и они снова принялись шептаться.

Между тем Штрейт взял слово, опередив коллегу, который собирался выступать.

— Я попытаюсь четко сформулировать проблему, стоящую перед нами. В вашем районе имеется обширная зона в десять-пятнадцать тысяч гектаров — полупустыня, местами оголенная эрозией или покрытая камнями, местами поросшая кустарником, называют ее Серра-Мильафриш. Вокруг раскинулись земли дюжины деревень, которые получают в этой зоне приблизительно одну треть нужных им удобрений, строительной древесины и дров, а также имеют там выгоны. Государство говорит крестьянам этих деревень: я беру у вас определенную часть земель, предположим пятьдесят-семьдесят процентов, где сегодня растет лишь кустарник, который обгладывают овцы и с которого за целый день с трудом наберешь возок хворосту; через пятнадцать лет здесь вырастет густой лес, он будет расчищен и разрежен, в тени деревьев будут расти сочные травы. Тогда стада смогут снова пастись на вершинах и склонах гор. В лесах будут проложены трассы, по которым смогут ходить автомашины, и деревни, до сих пор связанные между собой кружными ухабистыми дорогами, словно приблизятся друг к другу. Когда горные склоны покроются растительностью, улучшится и водный режим района. Уровень вод в колодцах и поверхностных источниках станет более постоянным, а реки и ручьи не будут так сильно заливать поля и, возможно, прекратят размывать почву. Я уже не говорю о санитарной пользе и улучшении климата, которое будет вызвано этими мероприятиями. Это ясно само собой, кроме того, лет через двадцать-тридцать жители этого бедного района получат работу. Валка леса, распиловка, добыча смолы создадут могучий источник доходов и займут довольно много рабочих рук.

Тут представитель от Аркабузаиша, Жусто Родригиш, поднял свои ручищи, правой хлопнул по левой и раздавил двух мух, которые сосали его кровь. Затем он поднес руку ко лбу, целясь на третью, но она вовремя улетела, сев на нос Мануэлу Розарио из Азеньи, и тот тоже не стал с ней церемониться. Крестьяне из Алмофасы и Понте-ду-Жунку, которым эти мухи надоели не меньше, воодушевленные примером Жусто, начали ловить мух и отгонять их от себя. Двор ратуши и скотный базар кишмя кишели мухами; их и без того было полно, но со скотом, пригнанным на ярмарку, стало еще больше.

— Черт побери! — воскликнул Жусто. — Я уж и не знаю, чего здесь больше — мух или воров!

Штрейту из Лесной службы показалось, что резкий возглас Жусто имеет отношение к его персоне, и он приложил ладонь к уху, но, поняв, что это не так, успокоился и снова заговорил:

— К тому же уступка с вашей стороны является весьма условной. Все эти годы государство обязуется откладывать на счета административных корпораций какую-то определенную сумму. С одной стороны, оно арендует у вас земли, как если бы вы были их законными владельцами, что еще никак не доказано, а с другой — дает вам часть чистого дохода от лесов.

— Если бы эти деньги попали в руки того, кто знает, как ими распоряжаться, это было бы неплохо, — пробормотал Гнида отчетливо, словно молитву в церкви. — Жунты и так получают на воду, на тротуары, на кладбища… Правительство правильно поступает!

— Такому доверить дело, так он даже пустырь за дорогой запишет на свое имя, — вставил Жоао Ребордао из Парада-да-Санты, которого Гнида называл врагом режима и арестантом, — он бы денежкам нашел применение!

— Нам тут только коммунистов не хватало! — огрызнулся Гнида.

— А нам жуликов! — вставил кто-то вполголоса.

— Разумеется, на деревни посыплется манна небесная, — решительно и спокойно вступил д-р Ригоберто, сдержанным жестом отметая возражения инженеров. — Разве вы не видите, что Барнабе продался правительству и присоединился к крестьянам только для того, чтобы выступать от их имени. Но ведь он не возместит тех убытков, которые они понесут. А крестьяне боятся, что в результате разных постановлений и распоряжений они в конце концов останутся без того, что сегодня принадлежит им. Существуют ли в наше время более деспотичные тираны, чем сторожа, управляющие или просто смотрители парков?! Морские волны выбрасывают на берег много мусора, и чем он мельче, тем дальше его относит прилив. Так и со властью: чем она незначительней, чем дальше от центра, тем больше произвола, злоупотреблений. Сейчас крестьяне — полные хозяева гор, они сами распоряжаются своими землями. В некоторых деревнях существует порядок, который с сельскохозяйственной или лесоводческой точки зрения достоин самой высокой оценки. Я поясню: в течение долгого времени участки в горах не возделывались, травы там никто не косил. Горы никому не принадлежат, они ничьи. Дрок, сорго, ладанник щиплют козы, или их жнут серпами; зайцев, кроликов и куропаток бьют дробью охотники.

— Если имеют разрешение на охоту и ношение оружия, — тут же вмешался д-р Лабао, бессменный председатель палаты и ревностный блюститель формальностей.

— Полная свобода! В горах нет ни границ, ни стен, ни изгородей, ни заборов. Крестьянину никто не мешает выбрать участок с травой повыше и погуще и накосить сколько надо. Это награда за его труды, скот пасется на свободе, никто за это не штрафует. В деревнях говорят: родится ягненок, родится и пастух, который за ним присмотрит, ведь горы — это лучшая овчарня. А отнимая их у крестьян, что государство дает взамен? Даст, если только это случится, лет через десять-пятнадцать дрова, сосновые иглы, подпорки для фасоли и гороха, воздух, пропитанный запахами трав, хотя и сейчас на вершинах он насыщен кислородом и озоном, и тень. Крестьянам обещают густую тень, обещают им также красивые пейзажи. А для чего они? Разве их и так не хватает? Разве можно птице обещать в награду небо, а рыбе воду? Через десять-пятнадцать лет крестьяне должны будут водить своих коз и овец на веревке, ибо, если не доглядят и дадут им зайти в лес, штрафа не избежать. Придется гнать скот в поймы. А разве их хватит для всего крупного и мелкого скота? Через двадцать лет карантин закончится. Но ведь это срок для нового поколения. Одни уже расстанутся с детством и вступят в юность, другие будут прощаться с жизнью, третьи только появятся на свет. Но для всех них этот срок будет слишком длинным и слишком тяжелым. За это время наш Доуро сбросит в море не один миллион кубометров воды. Обновится состав населения в наших краях. Здешние тощие коровы тоже не переживут этого времени. А где горцы будут брать хворост, чтобы обогреваться, и лес, чтобы построить хлев? Нет, не сходятся концы с концами.

Штрейт, приставив ладонь к уху, старался не пропустить ни слова, а Ригоберто, видя это, в нужных местах повышал голос, а в других понижал, правда, он не всегда помнил об этом, ибо его захватила горячка спора. Штрейт, слушая Ригоберто, нервничал, он то разводил руки, то схватывал одной другую, то сжимал пальцы до хруста, то снова разжимал их. Затем, когда адвокат остановился и внимательно посмотрел на чиновников, особенно на Штрейта, тот презрительно улыбнулся, словно подтвердилось сложившееся у него мнение о Ригоберто как о болтуне.

— Прогресс — это не утюг, — произнес он с сардоническим спокойствием, — кое-что он ломает на своем пути. Так всегда было. Паровоз вытеснил телегу, автомобиль вытесняет паровоз, завтра автомобиль станет жертвой самолета. Нельзя тормозить обновление мира во имя вещей, которые могут восхищать лишь своей поэтичностью, импонирующей нашим давнишним привычкам.

Ригоберто помедлил только один миг и сейчас же возразил представителю власти:

— Согласен, господин инженер, прогресс — это действие, а не благие пожелания. Но засадите горы лесом, и вы убедитесь, как пагубно это скажется на крестьянах. Я понимаю, что для господ, воспитанных на «Rerum natura»[8], это ничего не значит. Но имеют ли они на это право? Горы — это горы, и душа здешнего жителя формировалась у этих каменистых склонов, у бурных потоков и водопадов. Такие они есть, и такими их уважают, ведь характер у них добрый и мягкий. Люди общаются с ними и узнают их и, если умеют делать выводы, заключают: вот она Испания. Иными словами, в этих прекрасных, безлюдных утесах, которые кажутся окоченевшими пальцами нашей планеты, и даже в небе, которое иногда начинает сверкать, словно лезвие шпаги, есть еще что-то, кроме камней, пустоты и небесной синевы. Есть что-то неподдающееся определению, какой-то комплекс иберийского самолюбия и страсти, которым подчинен человек, хотя они и не присущи его характеру. Я знаю, что вам это неведомо, однако могу вас заверить: горец, которого господа намерены принести в жертву так называемому прогрессу, — это воплощение отчаяния, гордости, мягкости, полуволк, полуягненок, вскормленный здешней скудной и жалкой растительностью, воплощение безмерного терпения, каким отличается скот. Чтобы набить себе брюхо, он должен много пройти, здесь сорвет ветку, там щипнет сухой травы или еще чего-нибудь, что попадется на глаза, и так живет. Горы являются как бы неотъемлемым продолжением этих полудиких, суровых деревень — настоящие владения демона. Деревни и горы слились воедино самой глубиной своих душ.

Штрейт то потирал руки, когда адвокат попадал в цель, то застывал неподвижно. Следовало признать, что адвокат превзошел в красноречии поэтов и сумел убедить слушателей. Штрейт и сам с ним согласился, но опасался, что наступившую в помещении тишину можно истолковать как победу Ригоберто. Даже представители деревень, не понимавшие как следует, что происходит, прекратили охоту на мух. Однако насекомые, едва адвокат кончил, снова стали надоедать. Сейчас их по самым скромным подсчетам были мириады; они садились на волосатые руки крестьян и залезали им под рубахи. Обвинительная речь, произнесенная адвокатом и не стоившая крестьянам ни гроша, ошеломила их. Хотя горцы ее не поняли, они очень хотели, чтобы она не меньше ошеломила и правительственных чиновников. А вдруг адвокат переметнулся на сторону противника? В неподвижных и невыразительных глазах крестьян появилось недоверие. От чрезмерного внимания и непривычной работы мысли их рты приоткрылись.

— Но душа нематериальна, чего не скажешь о склонах, поросших кустарником, которые хотят отнять у горцев; они-то имеют свою цену, — закончил адвокат и наконец-то умолк, предоставляя возможность присутствующим насладиться долгожданной паузой.

— У нас в Парада-да-Санте топят дровами, — сказал вдруг Жоао Ребордао, — хотя поблизости нет ни лесов, ни рощ. Зато наши земли расположены у реки, они родят нам рожь и кукурузу, а горы дают молоко и шерсть, ведь там мы пасем наш скот. Но с дровами и так туго, а если у нас отнимут горы, то зимой мы умрем от холода.

Он говорил спокойно и решительно, и все смотрели на этого человека с бритым лицом, большими ушами и живыми, маленькими глазками, напоминавшими глаза сокола. Эти глаза, когда он замолчал, словно заволоклись шафранной пеленой, и их зрачки вдруг сверкнули и тут же погасли, словно объектив фотоаппарата. О Жоао далеко вокруг шла слава как о хорошем охотнике и любимце женщин. У него был длинный нос, толстые губы и красноватые щеки, на которых виднелись фиолетовые жилки. Тот, кто стал бы изучать лицо Жоао, мог назвать его безобразным, но тот, кто хорошо его знал и часто смотрел на него, назвал бы его симпатичным.

Если вы представляете себе старого петуха вскоре после любовного подвига, когда его глаза полны неугасимой радости, а гребень победно алеет, значит, вы можете составить представление и о Жоао. У него повсюду были дети, даже в Лиссабоне. Он готов был отдать всю кровь, если бы это понадобилось, но никому не давал свить гнездо у себя в сердце.

— Да, сеньоры, — снова заговорил он, словно очнувшись от забытья, — мы подсчитали, что наша деревня привозит с гор больше трехсот возов дрока.

— И мы, из Коргу-даш-Лонтраша, возим вереск с гор. И сено там косим, — добавил Жоао до Алмагре.

— А мы, — вставил Алонзо Рибелаш из Фаваиш-Кеймадуша, — собираем в горах сорго и мелкий хворост и топим хворостом и старой соломой, а пеплом удобряем поля.

— Местная почва бедна калием, — пояснил Фонталва.

— Наша земля, — сказал крестьянин из Реболиде, худой как палка, высокий старик, — родит мало, и многие кормятся тем, что режут дрок и жгут из него уголь.

Мануэл Ловадеуш, в своем экзотическом костюме походивший на моряка, выступил вперед. За его неуверенной, едва ли не робкой манерой держаться чувствовался человек, привыкший бороться даже с медленно тянущимся временем — самым злым врагом жителя сертана.

— Позвольте мне, сеньоры! — заговорил он. — Я много лет провел далеко отсюда, но в конце концов вернулся к нашим утесам. Поэтому я принимаю этот разговор близко к сердцу. Я слышал, сеньор Жулиао Барнабе сказал, что для благоприятного решения дела господа инженеры намерены дать крестьянам, имеющим скот и круглый год удобряющим свои земли навозом, субсидии в зависимости от размера участка, которые возместят им временный убыток. Тогда они ни на что не смогут пожаловаться. А тем, у кого нет скота, что им обещают?

— Они не в счет. Они вообще не приносят пользу обществу, — отозвался председатель палаты.

— Разумеется, ведь они работают на тех, у кого есть земля, кто за их счет еще больше разбогатеет и сможет еще больше их порабощать. Заметьте, я говорю как лицо незаинтересованное. У нас, Ловадеушей, есть немного скота и земли, но в этих краях мы считаемся богатыми. Горы — это не только место, где можно накосить сена, где с утра до вечера пасется наш скот и где бедняк может набрать хворосту. Горы — это свобода. Эти голые утесы, эти склоны, где не растет ни папортник, ни вереск, нас согревают, в них мы черпаем спокойствие и силу, они дают нам чувство пролетарской независимости. Этого никто нам не возместит. Вы смеетесь, господа, но, мне кажется, тут не до смеха…

— Мануэл Ловадеуш прав, тут не до смеха, — поддержал Ригоберто, готовый ринуться в бой. — Господа намерены засадить горы деревьями, перепахать почву на склонах, засыпать овраги. Они хотят уничтожить наше лицо, потому что наша природа — это лицо горца. Я слышу, как господин Штрейт говорит, что в этом нет ничего плохого, плохо то, что горец не знает, кто он есть. Но он свободен. Он может уйти в горы, может взять грех на душу. Утесы — это якоря его больших чувств. А его хотят согнать с земли, промыть ему мозги, как теперь говорят. И там, где были только скалы да бродили наводящие ужас призраки, посадят деревья, а вырастят нового человека. Ясно уже сейчас, что он будет хуже нынешнего. Осмелюсь напомнить, что человек существует тысячелетия, но разобрать этот сложный механизм, переделать его на новый лад — трудная задача.

— Допустим, что это так, — заговорил Штрейт. — Но пострадают люди только одного поколения. Они погибнут в маленьком сражении, каким было сражение дона Альфонса с маврами. В этой катастрофе жертв будет не больше, чем в третьем классе «Веры Крус», которая пошла ко дну. Ничто не вечно под луной… — сострил он под конец.

Ригоберто почувствовал, как его охватывает ярость при этих циничных словах инженера. Но снова заговорил Мануэл Ловадеуш:

— Нация — это мы. И все мы должны пользоваться равными правами. А если нет, то это значит, что правительство, олицетворяющее собой государство, превратилось в шайку. Если государство не прислушивается к тому, что я говорю, и не позволяет мне думать, как я хочу, если оно не дает мне свободно действовать, хотя мои действия никому не причиняют вреда, оно стало тюрьмой. И горцы — сколько бы их ни было: тысяча, пять тысяч, десять тысяч — имеют такое же право на уважение, как и остальные члены общества. Если их бессердечно приносят в жертву, они вправе выступить против этого так, как сочтут нужным.

— Все так думают, как этот сеньор? — зловещим тоном спросил Штрейт.

— Полагаю, что да, — уверенно отозвался Ригоберто, сознавая всю важность подобного утверждения. — А если и не думают, то инстинктивно стремятся к тому же.

— Так что же они хотят? Чтобы мы оставили горы такими, как они есть? — Штрейт усмехнулся, скрывая раздражение.

— Это было бы не самым худшим выходом, — снова ответил Ригоберто.

— Ну так вот, господа, то, что мы предлагаем, тоже не самое худшее. Время излечит от безрассудства, которое может проявиться в споре, столь странном для нашей эпохи. Но я позволю себе посоветовать всем вам не прибегать к насилию. Если вы встанете на этот путь, ваше дело будет проиграно.

Представители деревень, понимая, что речь идет о решении, которое означало для них жизнь или смерть, замерли, прижавшись к стене и предоставив мухам пожирать себя. Почти все в темных одеждах, с грубыми, массивными лицами, они время от времени бросали друг на друга вопросительные взгляды, словно обвиняемые на скамье подсудимых. В зале было жарко, ярмарочный шум с каждым часом усиливался. Треск репродуктора сливался с перезвоном колоколов, звавших верующих к обедне.

Гнида скромно опустил глаза долу и как человек, не теряющий ни секунды даром, приготовился молиться; губы его зашевелились, молитвы забулькали одна за другой: «Отче наш», «Святая дева»…

— Мошенник отчитывается дьяволу… — шепнул Ловадеушу Жоао Ребордао.

— Так оно и есть, — вмешался Мануэл до Розарио, слышавший шутку. — Он считает, что Христос у него в брюхе, а ему ничего больше не надо! Кому субсидии, а другие оставайся на бобах!

— Еще бы! — послышался голос Жоао до Алмагре. — Если бы он делил, то нам не досталось бы ни гроша!

— Пират да и только.

— Нет, сеньоры инженеры, нет! — воскликнул д-р Ригоберто. — Горы как географическое понятие — это одно, но, позвольте мне употребить такое выражение, как «психологический фактор», — и это уже совсем другое. Подобный фактор государство не сможет ничем возместить. Для Аркабузаиша, Коргу-даш-Лонтраша, Понте-ду-Жунку, Азенья-да-Моры горы — это колыбель и даже алтарь. Вы думаете, они зачинают детей в постели, под продымленной и грязной черепицей? Нет, господа, они делают это в горах, когда цветут дикий вереск и дрок.

Под сводами зала раздался оглушительный хохот. Выведенный из себя, инженер Лизуарте Штрейт бросил на крестьян презрительный взгляд.

— Все это лирика, к тому же вредоносная!

— Ваша правда, — ответил адвокат с чуть заметной иронической улыбкой, стараясь сгладить колкость своих слов. Пока незачем было лезть на рожон. — А благотворная проза — это штрафы, которыми Лесная служба замучает свободного ныне крестьянина за всякие нарушения и потравы. Его будут притеснять те, у кого на плече карабин, его заставят ходить только по прямым дорожкам, а сейчас он бродит там, где ему хочется. Ему запретят охотиться на кроликов, зайцев и волков, даже если они будут опустошать хлевы, лишь бы егеря могли устраивать облавы для чинуш из лиссабонских управлений и министерств…

— А я, как представитель государства, — начал Штрейт раздраженным и хриплым от гнева голосом, — отлично знаю, что гектар гор, какие они сейчас, не стоит и квадратного метра тех гор, какими они станут. Это по шкале цен, а она вещь точная и объективная. Если бы мы позволили увлечь себя соображениями сентиментальными либо имеющими местное или преходящее значение, то уже сегодня нам пришлось бы пойти с сумой. Человек и только человек переделывает мир, природу и самого себя. А дети скал и болот, что здесь прозябают? Неужели они должны продолжать прежнюю жизнь, принося пользу лишь самим себе, замкнутые в самих себя, как в скорлупу протухшего яйца закосневшего, бесполезного и ограниченного эгоизма? Если это так, если какая-либо политическая экономия оправдает такое существование, то плуг никогда не взрыхлит этих голых склонов!

— Деревне, которая на много веков отстала от цивилизованного мира, все это безразлично, — отпарировал Ригоберто. — Горцу, живущему в доме, крытом соломой или черепицей, горцу, который ходит в деревянных башмаках, подбитых железом, в бурке из грубой шерсти, этой некрасивой, но удобной одежде, горцу, сморкающемуся на пол, утирающемуся рукавом и спящему на узкой лавке, горцу, который до сих пор пользуется тяжелой телегой на скрипучих колесах, глиняными горшками вместо железной посуды, керосином вместо электричества, горы милы такие, как они есть. Те горы, которыми вы хотите его окружить, для него противоестественны. Они могут существовать лишь без него. Так бросьте его в море или отправьте в другие края, как это делали после войны со многими. И почему бы действительно не отправлять в другие районы население тех мест, которые решили колонизовать? Изменить же облик гор, не изменив природы самого горца, — это значит обречь его на вырождение, привить ему смертоносную чуму. Лесопосадки сделают с бедными горцами то же, что огнестрельное оружие сделало с краснокожими: безжалостно уничтожат их. Господа согласны со мной? По моему скромному и непритязательному мнению, мнению того, кто видит в человеке прежде всего человеческое, раньше чем менять природу гор, следует дать деревне цивилизацию, достойную двадцатого века.

— Мы оказались в порочном кругу, — мягко заметил инженер Фонталва.

Штрейт поднялся, оперся на согнутые пальцы и воскликнул, подавшись вперед:

— Все эти аргументы, дорогой сеньор, надо рассматривать в палате. Ведомство, которое я представляю, не волнует то, что, когда лес рубят, щепки летят. Задача поставлена — мы ее решаем. А каков результат? Горец с Мильафриша такой же португалец, как и любой из нас. И подходить к нему мы должны, как к любому другому португальцу. Мы будем воспитывать его, поднимем его жизненный уровень, вырвем его из болота индивидуализма. Таково зло, которого мы ему желаем.

Представители горных деревень переглянулись. Не уяснив как следует сути этой казуистики, они все же прекрасно поняли выводы Штрейта. Нет, сеньоры из правительства не хотят знать их горестей. Хуже того. Сторицей придется заплатить за возы хвороста, которые у них украдут. Жоао Ребордао, оказавшийся самым смелым, решительно воскликнул:

— Мы никуда отсюда не уйдем, пока не победим!

И все в один голос, за исключением Гниды, который, казалось, подсчитывал, сколько молитв за пятьдесят с лишним лет утекло через его глотку в длинный канал чистилища, поддержали:

— Пока не победим!

— Жаль, — обращаясь к чиновникам, снова начал Ригоберто, чем-то похожий на борца, который засучивает рукава, чтобы вступить в схватку, — жаль, что уважаемые господа подходят к вопросу только с экономической стороны. Правда, и тут многое можно возразить. Но моральная, я бы даже сказал психологическая, сторона вопроса вас совсем не интересует, а она чревата большими осложнениями. Я еще раз утверждаю: без этих диких склонов, которые вы намерены засадить, горец с Серра-Мильафриша не мыслит своего существования, так же как тенистые рощи немыслимы без листвы. Местный житель, отставший от европейца на целых пятьсот лет, не только живет дарами гор — он населил их своими мечтами, своими призраками и суевериями. Об этом нельзя забывать. Горы, окружающие деревню на протяжении долгих веков, породили в фантазии народа его эпос и фольклор. Горец не сможет жить без этих пустынных просторов, его деревни словно повернули к ним свои головы.

— Очень хорошо, — ответил Штрейт, поднимаясь и взяв в руки шляпу, — но я не могу позволить себе заблудиться на поэтических тропинках Серра-Мильафриша. Завтра совещание в совете, и я непременно должен быть в Лиссабоне не позже одиннадцати. Прощайте, мой дорогой, и вы, мои сеньоры! Все, что я слышал, прекрасно, но отдает метафизикой. А вопрос, с его объективной стороны, достаточно ясен. Прощайте! Мне было очень приятно познакомиться с вами и послушать доктора… доктора Ригоберто. С неменьшим удовольствием лет через пять я послушаю птичек в лесах Серра-Мильафриша.

Он протянул руку адвокату и сердечно пожал ее. Д-р Лабао также пожелал удостоиться этой высокой чести. Он был не только председателем палаты, но и хранителем земельного реестра in partibus infidelium[9] и политическим деятелем. А Штрейт считался влиятельным лицом, к его голосу прислушивались в правительственных сферах, поэтому Лабао вертелся вокруг него, мечтая заручиться столь могущественным покровителем.

— Останьтесь поужинать, Ваше превосходительство! — держа шляпу в руках, упрашивал Лабао. — Уже поздно и похолодало. Мой дом будет в вашем распоряжении.

Однако Штрейт оставался непреклонным, несмотря на медоточивые речи Лабао. Тогда, сочтя недостаточным этот поток любезностей и, быть может, вообразив, что обязан сгладить неприятное впечатление от строптивости крестьян, находившихся под его властью, он обрушился на эту деревенщину, неразумную и упрямую, хотя в душе сочувствовал этим людям, а возможно, боялся их.

Штрейт, судя по выражению его физиономии, казалось, хотел сказать: «Да будет тебе, приятель! Довольно!» Однако не решался и отвечал односложно, фразами, в которых сквозило притворное сострадание:

— Что ж, бедняги отстаивают свои интересы… Мне их очень жаль, но я ничего не могу поделать… Я бы на их месте тоже, пожалуй, не согласился. Однако только общие интересы учитываются законом…

А Лабао все твердил:

— Горцы с Мильафриша ничем не отличаются от настоящих дикарей. Поднимитесь повыше в горы, и вы увидите наших предков — троглодитов в шкурах и с дубинкой в руках…

Они остановились у обочины дороги, которая перерезала городок пополам. Любопытные прохожие собрались вокруг, желая послушать, что говорит Лабао. С ярмарки доносился сильный шум, который время от времени перекрывался хриплым голосом репродуктора. Увидев целый лес дубин в руках у крестьян, стоявших в весьма решительных позах, Штрейт выразил свое удивление:

— Неужели все они приехали на ярмарку?

— Нет, сеньор, это крестьяне, которые пришли вместе со своими представителями.

Штрейт окинул взглядом толпу — одни опирались на суковатые палки, другие помахивали ими; были тут и женщины, смуглые горянки, во вкусе великого Васко, у которых на лице написано отчаяние. Сложное положение! Глаза Штрейта, зоркие, как у всех глухих, по движениям губ прочли то, что скрывалось за невыразительными лицами крестьян, и, видимо, уловили признаки назревавшего бунта. В это время вышел Ригоберто. Штрейт видел, как он подбежал к представителям деревень и стал им что-то говорить. Слов он не слышал, но ясно различал выражение беспокойства на лице Ригоберто. Он догадался, что адвокат, должно быть, призывает горцев вести себя достойно и быть корректными по отношению к представителю власти.

Штрейт двинулся к автомобилю, который, разрезая толпу, медленно подъезжал к тротуару. Ригоберто снова приблизился к Штрейту. Некоторые крестьяне радостно улыбались. Из-за толкотни со слуховым аппаратом, видимо, что-то случилось, и он испортился. Ригоберто мысленно рассмеялся. Возбуждение, судя по всему, нарастало. Штрейт был не из робких, но этой толпы крестьян цивилизованному человеку следовало опасаться, словно неукротимых сил природы. Иногда бунт возникает неожиданно, как гром среди ясного неба.

К счастью, автомобиль наконец подошел к тротуару. Штрейт еще раз снял шляпу для прощального приветствия. Вокруг него сгрудились люди, против которых незадолго до этого он выступал в ратуше. Они походили на персонажей драмы Жиля Висенте.

— Доброго пути, сеньор инженер, и не бросайте нас на съедение зверям! — воскликнул Жоао Ребордао.

— Его превосходительство так и сделает, — произнес Мануэл до Розарио из Азенья-да-Моры, — но и мы не будем сидеть сложа руки!

— Если хотите войны, вы ее получите, — хмуро добавил делегат от Понте-ду-Жунку с угрожающим видом.

— Мы же не поедем в Лиссабон пасти на газонах коров, — сострил Рибелаш. — Хотя это тоже можно было бы назвать использованием земли!

— У себя дома хозяева мы! — крикнул Жусто, глядя на толпу, возбуждение которой росло.

Штрейт побледнел. Он протянул руку Ловадеушу, и тот дружески пожал ее; затем он еще раз обменялся сердечным пожатием с Ригоберто. Штрейт заметил, что делает это машинально, лишь бы доставить удовольствие толпе, и остался недоволен собой. Он слышал, как его ругают, и проявленная им трусливость, хотя и не замеченная другими, окончательно разозлила его. Он чувствовал, как в груди закипает ярость. Словно злой пес, он должен был вцепиться в кого-нибудь зубами.

Недовольный собой, этой неотесанной деревенщиной и этим городком, удаленным от железной дороги, Штрейт с отчаянием потерпевшего кораблекрушение посмотрел на часы. Успеет ли он попасть на южный экспресс? И, садясь в машину, произнес так, чтобы было слышно вокруг:

— Я еще вернусь! Так или иначе, но горы будут засажены! Не сомневайтесь!

Тогда Ловадеуш выступил вперед и крикнул горцам:

— Этот сеньор выполняет свой долг. У него свои соображения, у нас свои, и поэтому мы не можем считать его негодяем.

— Верно, — тихо поддержал Ригоберто. — Он на хорошем счету. Но его недостаток в том, что здесь он проявил себя слишком ретивым. Так еврей, обращенный в католическую веру, каждый день ходит в церковь. Таких людей я боюсь…

Машина тронулась, подняв облако пыли. И все же Штрейт смог увидеть поднятые кулаки и дубинки и расслышать гневные крики:

— Воры!

Загрузка...