ГЛАВА III

Жаиме Ловадеуш увидел сестру, которая разговаривала с Бруно Барнабе у дороги к льняному полю. На голове Жоржина держала охапку травы, а в руке серп. Жаиме подошел к ней.

— Пошли!

Девушка опустила глаза и молча пошла впереди брата, оставив Гниду с разинутым ртом. Когда они отошли шагов на сто, Жаиме проговорил:

— Если я когда-нибудь увижу, что ты говоришь с этим бараном, я убью тебя. Тебя и его. Как-нибудь я скажу тебе почему. Поняла?

Больше он не сказал ни слова и быстро вошел в дом, оставив сестру на дороге.

Жоржина ничем не выдала себя, никто бы не сказал, что целую ночь она проплакала. В предрассветных сумерках, фонарем освещая себе дорогу, семья Ловадеуш отправилась в горы. Филомена и Жоржина несли корзину с семенами в мешочках, кулечках и банках, там же лежали еда и пузатый бочонок с молодым вином. Жаиме гнал коров, запряженных в телегу, груженную навозом. Звон колокольчиков нарушал хрупкую тишину ночи, но вот тени, хотя утро еще не наступало, изменили свои очертания, стали короче и плотнее. Воздух был спокоен и совершенно недвижим. Они шли на кукурузное поле, ведь удод, высунув из-за старой стены свой серенький хохолок, похожий на севильский гребень, давно пропел: «Хлеб! Хлеб!»

Старшие Ловадеуши уже ждали в Рошамбане, где Мануэл ночевал последнее время. Старик не признавал другого дома и хорошо спал только там, устроившись на своем соломенном тюфяке. Лишить его гор означало украсть у него несколько лет жизни. После того как умерла жена, одинокий домик в горах стал для старика своеобразным убежищем. В свои семьдесят с лишним лет, быстрый и подвижный, какими редко бывают и в сорок, он словно начал вторую жизнь. Да и Мануэл, пока был в Бразилии, пристрастился к вольной жизни и ощущал теперь тягу к одиночеству, а деревня напоминала ему жужжащий пчельник. Отравленный этим ядом, он испытывал радость лишь от близости с тем, что было для него дороже всего на свете: с землей и животными. Мануэл совсем не походил на тот автомат, каким обычно является крестьянин, изуродованный веками невежества и рабства. Только под лучами солнца или сверкающим покрывалом звезд он чувствовал себя человеком, маленьким или большим, в зависимости от силы внутреннего света, который его озарял. Он устраивался где-нибудь в укромном уголке, иногда под валуном, иногда у двери хижины или, если было холодно, делил с отцом его тюфяк. Старик смастерил для сына нары, прибив их над своим ложем, как в каютах третьего класса:

— Будешь спать здесь, как аббат!

— Что ты! Как епископ…

— Ну и слава богу… Спи…

И Мануэл в самом деле спал крепко, как праведник, и видел длинные сны, светлые и безмятежные. Ему там так нравилось, что он оставался у старика не только холодными ночами, когда свистел ледяной ветер и когда ни один любящий сын не покинул бы отца. Этими ночами он часто слышал голос бразильских лесов, издалека доносившийся в уединение высоких гор. Этот голос ласково манил его, и, не в силах ему противиться, осторожно, чтобы не разбудить старика, Мануэл выходил во двор. Однако старик просыпался при малейшем шорохе и говорил:

— Оденься! Возьми мою бурку…

Сны Мануэла Ловадеуша были спокойны, как гладкая поверхность озера, неподвижные глубокие воды которого не волнует ветер. Но в них притаился зверь, готовый к прыжку. Иногда сама луна и гроздья звезд, разбросанные по небу, свет которых лился через щели в стене, манили его на ночной праздник природы. И он, словно дух, скользил по густой росе. Обычно, с наступлением утра, он закутывался в одеяло и ложился на сено у дверей хижины. Лежа на спине, он слушал если не музыку небес — его уши не улавливали таких тонкостей, — то пение птиц, кваканье жаб, жужжание пчел, еще в сумерках начинавших свою работу. При этом Мануэл вдыхал тысячи нежных запахов, которыми растения и животные наполняли воздух. Светлячки кружили над ним; какие-то насекомые, носившиеся друг за другом в танце любви, жалили его лицо. Иногда на склонах гор лаяла лисица, — может, кто-то вспугнул ее, а может, она рассказывала подругам о своих вчерашних удачах или неудачах в стадах и овчарнях. Сова тянула надоедливую песню и вдруг срывалась с места, широко взмахнув крыльями. Затем все снова погружалось в тишину, окутанную шелковистым покрывалом мерцающей темноты — такой была ночь, опускавшаяся на горные вершины. Вот слышится журчание… Это вода бьет ключом в четырех шагах отсюда и, пенясь, низвергается с обрыва. Мануэл был пленен этими звуками, очень печальными, напоминавшими не то рыдание, не то детский смех. Нередко сну удавалось вдруг одолеть его, когда его взгляд останавливался на трех Мариях[10], которые еле мерцали в бескрайних далях небосвода, или на полной луне, плывшей по небу, словно индейская пирога по Гуапоре́. Компанию Мануэлу составлял Фарруско, дворовый пес, такой же мизантроп, как и он сам.

В деревне Мануэл проводил иногда день, иногда несколько дней. Рошамбана, которая манила его отца своей дикой свободой, пленяла Мануэла особым очарованием уединения и возможностью отдаться всей душой музыкальному ритму таинственной и мимолетной ночи. Эта жизнь отшельника помогала Мануэлу восстановить силы. Он уже лучше выглядел.

Тем майским утром, когда его жена и дети подошли к воротам, о чем известил скрип телеги, сумерки уже стекали с гор в долины, где меж папоротника и черных зарослей дрока бегут ручьи. Сыч последний раз прогукал над холмами. Земля, невыразимо угрюмая, пустая и черная, походила на громадный дом, со старой разрозненной и хромой мебелью, заброшенный после смерти хозяев.

Оба Ловадеуша, отец и сын, уже начали работу; они выкорчевывали кусты, которые тянулись до самого конца поля, и вскопали углы, где нельзя было развернуть плуг. Когда взошло солнце — в это время пахари осеняют себя крестным знамением — появились Жусто с сыном. Они пришли помочь. Через некоторое время подошли запыхавшийся кузнец Мануэл до Розарио и его подручный Кальандро. Старый Ловадеуш шутливо бросил:

— Что, кум, вместо того чтобы ковать лемехи, будешь их стирать?

Потом подоспели Жоао Ребордао из Парада-да-Санты и с ним еще двое.

Жаиме запряг быков и начал боронить. Рошамбана с огородом, пшеничным полем, грядками лука, фасоли и помидоров и невозделанным клином примыкала к приходским владениям. Эта земля едва могла прокормить семью. Это было маленькое хозяйство, однако в тамошних местах, где участки, переходя от отцов к сыновьям, все больше и больше дробятся, такие наделы считаются роскошью.

Работало восемь человек, усердно и даже как-то торопливо, и скоро все закончили. Когда землю проборонили, старый Теотониу взял в руки решето и начал сеять; он делал это уверенно, точными и привычными движениями, какими застегивают пиджак, не глядя на пуговицы. Пока давали сено быкам, уже немного уставшим, Филомена позвала мужчин перекусить. Хлеб, жареные сардины, маслины, сыр ели с завидным аппетитом — все встали с первыми петухами и хорошо поработали.

Заговорили о лесопосадках в горах; без этого теперь не обходилось, где бы и когда бы ни собрались крестьяне.

— Ваш участок, кум, — сказал Мануэл до Розарио, — пропадет, если вокруг посадят лес. Скоту здесь не скосишь ни травинки и капусты не вырастишь…

— Я тоже так прикинул, — ответил старый Теотониу.

— Вы, как знаете, но я бы на вашем месте, постарался вовремя от него отделаться, — сказал Ребордао. — Ведь правительство дает хорошую цену.

— Нет, ни за что не продам, — произнес Теотониу. — Хочу здесь умереть.

— Участок не продадим, — поддержал отца Мануэл.

— Недели через две сюда придут тракторы с плугами, — начал Ребордао после недолгого молчания. — Похоже, будут пахать сверху вниз, а начнут в двух местах — Валадиме и Алмофасе.

— Хоть бог, хоть дьявол, но отведи их подальше. Я слышал, что с ними идет конвой…

— Вот шуму будет! В ваших деревнях больше ста пятидесяти человек вооружены, я сам считал, — заметил Ребордао.

— А чего стоят полторы сотни старых дробовиков по сравнению с винтовками? — возразил Мануэл до Розарио. — Избави нас бог…

— От чего? — воскликнул Ребордао. — Умирают только раз. А без крови теперь не обойдется.

— И я говорю, — пробормотал старый Теотониу. — Если прольется кровь, горы омоются и будут спасены. Но для этого многим придется пострадать.

— Пусть прольется. Кровью мы можем даже полить ваш огород, — пошутил Ребордао.

— Не повторяй этого, — сказал Жусто. — Как бы дьявол не подслушал.

— А вы с нами, дядя Теотониу?

— Еще бы!

— Мы хотим вас в командиры…

— Ну нет, командиром ты будешь. Ты смелый парень, охотник, и у тебя даже карабин есть. Я пойду с вами, но как солдат.

— Значит, дело будет! — рассмеялся Кальандро. — Сражение Серра-Мильафриша с Лиссабоном!

— А ты не смейся.

— Я против войны, — сказал Мануэл Ловадеуш. — За одной войной идет другая. Я и сам не пойду драться и никого вместо себя не пошлю.

Старый Теотониу подмигнул Ребордао и, чтобы перевести разговор на другую тему, рассказал свой любимый анекдот о хитрой крестьянке. Потом, вволю похохотав, они дружно взялись за плуг, будто кто-то с часами в руках следил за их работой.

Когда все поле было вспахано, старый Теотониу разбил грядки под лук, тыкву, арбузы. Для фасоли, которая очень любит воду, он отвел место у источника. В углу вскопал полдюжины грядок для помидоров и петрушки. К полудню вся работа была кончена. Филомена сварила большой котел гороха со свиным салом и зажарила дикого кролика. Фарруско достались кости. Пока люди ели, он барабанил хвостом и радостно тыкался мордой то в одного, то в другого. Ребордао схватил его за лапы, как тисками, сжал их узловатыми пальцами и сказал:

— Фарруско, сукин ты сын, если бы все были такими, как ты, у нас перевелись бы куропатки и кролики. Но, к счастью, другого такого нет!

Он любовно потрепал пса и дал ему кусок мяса. Пес, избавленный на утро от голода, довольно урча, лег спать. Ребордао, Жусто, кузнец и остальные поблагодарили хозяев и стали собираться.

После того как все ушли, мать и дочь снова принялись за дела, Жаиме стал возить дрок, погоняя палкой волов, а старик выстругал жердь и ею вдавливал в землю кукурузные зерна, которые остались незасыпанными и сверкали на черноземе, словно крупицы золота. Если этого не сделать, то, опаленные солнцем, они зачахнут, как только прорастут, или их склюют скворцы, дикие голуби, дрозды и другие птицы, и тогда все пропало. Кроме того, нужно было посмотреть, чтобы не оказалось огрехов, всходы должны быть густыми, а поля красивыми. Для крестьянина из-под Лиссабона красота имеет первостепенное значение, но не для жителя севера. Впрочем, старый Теотониу составлял исключение. По опыту он знал, да и инстинкт ему подсказывал, что плохо обработанное поле дает плохой урожай и что красота в данном случае — залог изобилия.

Разморенный едой, Мануэл лег на стог у входа в хижину. Фарруско, верный друг, устроился у его ног, он любил полежать. Наступили спокойные, тихие часы… Мануэл Ловадеуш, глядя на скалы, нависшие над хижиной, принялся мечтать, каким будет его дом. Но дальше первого этажа ему построить не удалось. Веки Мануэла смежились, и он погрузился в сладостный сон, каким спят или великие грешники, или великие праведники.

Когда он открыл глаза, то увидел, что отец, сгорбившись, все еще ходит по полю с палкой и вдавливает в землю зерна, оставшиеся на поверхности. Сколько он проспал?! Мануэл посмотрел на часы, у него они были, как у всякого, кто поездил по свету, — но так и не понял, проспал он минуту или целый час. Он забыл завести часы. Нужно было помочь отцу, Мануэл поспешно сел и потянулся. Вечер был Теплый, и ему приятно было чувствовать, как под ласковым солнцем кровь быстрее заструилась по жилам. Жизнь сейчас не казалась вечной каторгой, как он считал иногда. Когда Мануэл наконец встал, чтобы помочь старику, ему вдруг захотелось дать пинка Фарруско, который спал рядом. Пес почему-то не пожелал проснуться. Впрочем, пусть поспит, ведь он такой верный и умный! Но Фарруско поднялся и направился к пашне, пока Мануэл укорял себя за то, что не помог отцу. Следы старика вели в конец поля, значит, он уже почти все сделал. Мануэл почесал в затылке, недовольный собой. Но откровенно говоря, не так уж тяжело ходить с палкой по полю. И он снова растянулся во весь рост, подложив ладони под щеку; его глаза опять слиплись, и Мануэл погрузился в мечты. Фарруско снова подвернулся ему под ногу, но даже не пошевельнулся от удара. Когда брюхо полное, жизнь не так уж плоха, если и дадут пинок-другой. Поэтому пес и был так спокоен. Но набить брюхо удается не каждому; нищим, например, совсем редко. И тогда мечтать, особенно если в душе незаживающие язвы, грезить наяву, забыв обо всем, было приятней, чем искать забвения в вине.

И Ловадеуш снова начал мечтать о доме, но мысли стали вдруг спотыкаться, видимо, потому что его мучила жажда. Действительно, горло пересохло; Мануэл встал и пошел к бочонку, который стоял в глубине хижины. Он жадно сделал несколько глотков и снова лег. Фарруско не шелохнулся.

Вытянувшись, как ящерица под весенним солнцем, на стоге дрока и вереска и непроизвольно отбивая носками скрещенных ног беззаботный радостный ритм, он поплыл по спокойной реке мечтаний. Потом взглянул на нависшие над хижиной скалы, суровые и величественные, словно гора Пао-ди-Асукар[11], перенесенная в Португалию, и принялся подсчитывать.

Вот он приглашает мастера Лару, искусного каменщика из Монтемуро, который не имеет себе равных и с которым он не раз виделся в трактире у Накомбы. «Сколько вы возьмете за такой дом?» — спрашивает он и рисует на полу прямоугольник, восточный угол которого упирается в скалу. В доме будет два этажа, четыре комнаты на первом, четыре на втором, несколько окон, две двери.

— А не тесно будет?.. — спросит каменщик.

— Тесно? Что вы! Для меня и моей семьи хватит. Используйте выступ в скале или сравняйте его, чтобы он не выпирал внутрь дома.

— Лучше, пожалуй, срезать… И камень будет на стены…

— Нет, сеньор, камень вы возьмете на этих холмах. На холмах его много, а скалы грех ломать. Смотрите, какие они ровные наверху, хоть самбу танцуй. Я, наверно, поставлю там ветряк и жаркими ночами буду там спать. А еще я установлю там две мачты и по праздникам — в день открытия Бразилии, в день установления Республики в нашем воровском притоне, на рождество и в дни семейных торжеств — на них будут развеваться флаги. Эти флаги расскажут всем, что здесь поселился португалец, который побродил по свету. А вы не боитесь ломать скалу, мастер?

— Нет, это меня не пугает. Но знайте, сеньор Ловадеуш, стесать ее так, чтобы она служила стеной, очень трудно. Хотя и возможно. Понадобится много времени и поработать придется. Недаром этот гранит называют «лошадиный зуб».

— Ерунда! Я знаю все камни и минералы на нашей планете. В этом деле я собаку съел, мой дорогой сеньор! Я знаю камни, из которых делают стены, и камни, которые носят в кольцах. Вся поверхность земли состоит из камней. Все — камень и везде — камень. Так и знайте. И мне известны все сорта драгоценных камней, даже гема… А эта скала из гладкого камня, он легко обрабатывается, режется на куски, как тыква. Это так называемый гранитон.

— Этот ваш гранитон твердый, как рога дьявола! Все зубила переломаешь, пока такую скалу стешешь.

— А хоть бы и так! Пусть это вас не волнует, мастер. Я за все заплачу. Итак, подсчитайте, сколько вы с меня возьмете за постройку дома.

Мануэл смотрит в лицо мастера Лары, который, опустив глаза, сворачивает и разворачивает носовой платок, прикидывая объем работ. Этот каменщик неплохой мастер, но уж очень упрямый. Его план всегда самый лучший, и ему важнее настоять на своем, а не заработать…

Карр! Карр! Прилетели вороны и опустились на скалу. Поскакали в одну сторону, поскакали в другую; громко хлопая крыльями, сплясали свой сарамбеке[12]. У них блестящие черные фраки, отливающие фиолетовым, совсем как у служащих похоронного бюро! Вдруг они замерли, посмотрели вниз. Запах человека заставил их насторожиться. Вскоре одна из ворон увидела Мануэла, который притворился мертвым и лежал неподвижно, как бревно. Разбойница тут же клюнула воздух, словно человек хлопнул себя по лбу, и стала громко каркать, подпрыгивая:

— Смотри, какой хитрец! Смотри, какой хитрец!

Ворон, а это был, разумеется, ворон, отвечал ей:

— Вижу! Вижу! И в самом деле, хитрец!

И, напуганный больше своей подруги, отлетел на северную сторону скалы, однако не спуская глаз с Мануэла. Ворона, охваченная страхом, подлетела к нему. Какое-то мгновение они оставались там, обмениваясь впечатлениями, а затем, шумя крыльями, поднялись в воздух. И уже с высоты послали ему на прощание яростное «карр-карр» и направились на новое место. Мануэл догадался, зачем они прилетали сюда — скала была вся в беловатом помете. Очевидно, Филомены, с которой они были на короткой ноге, зная ее мягкий характер, они не боялись и не стыдились. Но этот новичок! Кто знает, что он выкинет — нужно быть начеку!

Мануэл посмотрел на носки ботинок, поднимая ноги поочередно, и вернулся к мастеру Ларе и своим мечтам о доме.

— Вы говорили, сеньор, что надо начертить план. План у меня в голове. Я представляю себе дом, будто он уже готов. Пока договоримся в общих чертах, а глубину фундамента, высоту стен, число дверей и расположение комнат я укажу совершенно точно.

Он снова шевельнулся, посмотрел в сторону и подпер голову руками.

— Договорились!.. Ну, а мелких ошибок сын такого отца, как мой, не допустит. Я ненавижу эти стандартные дома, построенные в кредит, что стоят вдоль шоссе. И не думайте, мастер, что меня так легко убедить. Вы ошибаетесь! Хорошо! Хорошо! Я хочу построить великолепный дом. Не возражайте! Кухня будет с камином, как полагается. Кладовка и столовая в нижнем этаже, дорожки асфальтированные, чтобы можно было ходить в башмаках и в снег и в грязь. Зал и комнаты будут окнами выходить на юг, и солнце будет у нас весь день. Дом построим на славу, не так ли, сеньор мастер? Не возражайте!

В этот момент Фарруско вскочил и подбежал к ногам Мануэла, высунув язык и будто улыбаясь. Чего бы это вдруг? Мануэл обхватил пса рукой и присел на карточки, делая вид, что собирается повалить его, но тут заметил Филомену, стоявшую за углом хижины с корзинкой в руках.

— Черт побери, ты все слышала?!

— Боже упаси! Ни слова! Ты не такой дурак, чтобы выбалтывать свои секреты. Впрочем, кое-что до меня долетело, было так тихо. О чем ты мечтал?

— Я долго жил один в лесах Бразилии и нашел себе друга, с которым можно поговорить. Конечно, чепуха все это. Так ты все слышала?

— Боже мой, говорю же, нет!.. Я только заперла ворота и слышала, как ты рассуждал о каком-то доме, то ли здесь, то ли там, далеко…

— Ладно, ладно! Я не ждал тебя так скоро. Смотри-ка сюда… Что ты скажешь, если мы поставим здесь дом и пристроим его к скале?

— К скале?!

— А что? Я уже не раз говорил тебе об этом, так что нечего таращить глаза. Не знаешь, как это делается? Пристроим к скале, и все тут. Не могу же я замок построить! Имей в виду, я не шучу. Поставим дом вплотную к скале, и одну стену нам не придется строить, еще и выгадаем на этом. Ты не согласна?.. Ломать скалу у меня душа не лежит, жалко. А с крыши будет видно полмира…

— Как же! Сколько раз я взбиралась на самые высокие скалы посмотреть, где бродит мой муж… Да и сколько ни гляди, сыт не будешь!

— Сыт не будешь, зато для глаз приятно и душа очищается. Я влезал туда сегодня утром, далеко-далеко хребет Серра-Эштрела, даже не знаю, на что и похож… как великан, который накрылся буркой и лег головой к Гуарде, ногами к морю. Как же можно запретить людям любоваться им! Да в него просто влюбиться можно! Но было бы еще прекрасней, если б он мог рассказать о том, что видел на земле и в небесах за всю свою жизнь!

Неподвижная Филомена молча смотрела на мужа: глаза полны удивления, ладони сложены под передником, корзинка на руке. Что за безумные речи? Тарахтит, словно погремушка… Мануэл не мог не заметить удивления жены. Неужели она думает, что он сошел с ума или пьян? Вот дура: перед его глазами, коричневыми, с золотистыми искрами, которые вспыхивали в гневе, как порох, и темнели, если Мануэлу было грустно, она вставала в образе водяной кобры с плоской головой, занесенной над добычей. Черт ее побери, она его совсем не знает! А может быть, это презрение?..

Мануэл сказал так, будто бросил камень, зная, что попадет в цель:

— Хижина тесна даже для Фарруско… А для отца, козы, Фарруско и меня и говорить нечего.

Фарруско, похожий на лису своей острой мордой, маленькими, подвижными ушами, поджарым животом и гибкой спиной, как только услышал свое имя, выскочил из-за куста дрока, под которым, пригревшись, свернулся клубком, и начал прыгать перед хозяином и радостно бить хвостом. Люди не обратили на него внимания, и пес решил, что им не до него. Через минуту он снова улегся, но теперь не спал, а, положив голову меж вытянутых передних лап, настороженно сверкал глазами и, подняв уши, пытался понять, зачем хозяева назвали его имя. Уж не собираются ли отправить его в деревню, где его ждет миска вкусного супа.

— Летом лачуга хороша только для кобр и скорпионов, а зимой в ней устраиваются медведи, едва отец уходит, даже ненадолго, — сказал Мануэл с горькой улыбкой. — Дом в деревне тоже не лучше, настоящий свинарник. Мы должны сломать все это и зажить по-новому! Я и в самом деле мечтаю построить дом у скалы. Удобный, в котором все будет: хорошие железные кровати, чтобы не разводить клопов и спать по ночам спокойно; простыни и наволочки — ты их сама сошьешь из холста, который мы купим на ярмарке, — посуда, салфетки, обеденный стол. Мне надоело есть из глиняного горшка, да еще на корточках! В Португалии крестьянин живет хуже скота, и мне стыдно за нас.

— А мне нисколечко! Я такой родилась, такой и умереть хочу и дом в деревне не брошу.

— Как не бросишь? Мы должны уйти из этого свинарника, иначе погибнем. Мы его продадим, а деньги пустим на новый…

— Там родились наши дети… там они росли…

— Послушай, жена, всегда нужно смотреть вперед. Я же сказал: построим дом и все переедем сюда. И мне и моему отцу горы дают радость. А тебе? Впрочем, тебе всегда не нравится то, что нравится мне…

— Не люблю я горы, не люблю, — говоря это, Филомена смотрела на мужа, не моргая, поджав губы, и он не понимал, то ли она смеется над ним, то ли жалеет, то ли не соглашается. Ее платок упал на плечи, взгляд был острый, пронзительный, она выставила вперед сухую сильную ногу и подняла лицо, на котором оставили свой след тяжелый труд, борьба, огорчения, голод и бог знает еще какие лишения, но которое было озарено неугасимым светом весны и красотой, пленившей его когда-то. И Мануэл, словно страстно влюбленный, вновь почувствовал, как его мускулы, разомлевшие на солнце, приятно напрягаются.

— Послушай, жена! Когда ты станешь жить в этом доме, который будет укрывать тебя от ветра, воющего в горах, от снега и дождя, которые будут хлестать в стекла, а окна у нас будут обязательно — ты снова расцветешь. Расцветешь, как яблонька… Пойдем в хижину…

Филомена отрицательно покачала головой, отец должен был вот-вот прийти. На ее лице еще не погасла улыбка, в которой, как показалось теперь Мануэлу, смешивались боль и любовь.

— Я хочу договориться с мастером Ларой. Что ты на это скажешь? Не согласна? Значит, хочешь остаться в деревне?

— Да, хочу. Я против того, чтобы продавать наш дом в деревне.

— Но хозяин — отец, и последнее слово за ним! А он хочет!

— А я не хочу.

— Но почему?

— Не хочу, и все. Мне хорошо только в нашем домике, там жила и моя мать, там ночами я слушаю, как звенят в хлеве колокольчики коров, а по утрам просыпаюсь от петушиного крика…

— И здесь все это будет…

— Не хочу. Здесь мне страшно. Горы всегда пугали меня. Я ненавижу тишину этих утесов. Когда я смотрю на скалы, они кажутся мне привидениями, которые вот-вот набросятся на меня. Нет, если ты хочешь, чтобы я прожила еще несколько лет, не уводи меня из деревни.

— Значит, дом не строить?

— По-моему, не надо. Этот дом принесет нам несчастье!.. Черт бы побрал твою хибарку! И почему ее молния не сожжет?! От нее и идет все зло!

— Ее построил отец, и разве ты не знаешь, что он счастлив в ней, как ящерица!

— Ну и пусть здесь живет!

Оба задумались. Заметив, что лицо Филомены все еще выражает досаду, Мануэл с вызовом бросил:

— Значит, не хочешь! Тебе больше нравится хлев?..

Он смотрел на жену, и все внутри у него кипело, золотистые искорки в его глазах разгорались, словно угли на ветру. Да как она смеет так говорить! Нет ей прощения! Его отец сложил эту хижину из камней, громадных, как опоры виселицы. Камни были плохо подогнаны друг к другу, крыша, сооруженная из соломы и тонких жердочек, протекала, дверь была сколочена из досок, и единственное окно открывалось только в хорошую погоду. Таково было логово отца на протяжении многих лет.

— Почини крышу, обмажь стены глиной, — начала Филомена, — поставь кровать…

— Нет, мои слова не должны расходиться с делом. Эта хибарка останется такой, как есть.

И вяло улыбаясь, Мануэл снова лег рядом с Фарруско. Желание прошло, и он стал жевать зеленый листочек вереска. Из кустов пополз густой туман, он заслонил собой радостное видение — его заветную мечту о доме. Долго смотрела на мужа неподвижная Филомена, мысли вихрем проносились у нее в голове.

— Я ухожу, — наконец проговорила она. — Скоро ложиться спать. Я приходила за капустой, Жаиме забыл…

Она пошла на огород, и вскоре появился старик. Он поставил палку к стене, вытряхнул землю из башмаков и сказал:

— В этом году время торопится, я только что слышал перепелку. Раз десять пропела да так громко!

— Садитесь, отец. Ноги не болят? — спросил Мануэл, желая таким, хотя и весьма платоническим образом, показать свою заботливость.

Старик сел, ничего не ответив, но, судя по выражению его лица, остался доволен приглашением. А через некоторое время, разморенный ласковым солнцем, он присоединился к сыну, растянувшись на мягкой траве. И тут Мануэл, обрывая листочки с ветки дрока, рассказал ему о своих планах насчет постройки дома. Рассказал, почему ему не нравится в деревне, в тесной и вонючей лачуге, рядом со сварливыми соседями, которые вечно подсматривают и подслушивают, что происходит за чужими дверьми. А уж здесь незваные гости к ним не явятся. Отец слушал сына молча, широко раскрыв глаза. И тот, принимая это молчание за одобрение, приводил один довод за другим и даже изложил требования, согласно которым ведется строительство домов.

Но отец, привстав, вдруг ворчливо сказал:

— Чтобы построить дом, нужно иметь вот это…

Мануэл, продолжавший лежать ничком, не видел его выразительного жеста и поэтому спросил:

— Что это?

— Это… — и отец снова сделал тот же жест. — То есть деньжата… Есть они у тебя?

Мануэл кинул на отца испуганный взгляд, словно ему приставили к груди дуло пистолета.

— У тебя же пусто в карманах, — продолжал старик. — Зачем ты людей обманываешь, мой бедный бразилец?!

Не возразив ни слова, Мануэл упал на грудь, закрыл лицо руками и вытянулся, будто мертвец. Отец сидел справа от сына, глядел на него пристальным, насмешливым взглядом и тоже молчал. Было слышно, как струится вода в ручье, как она падает с обрыва и, журча, уносится в низину. Вот сойка прокричала на холме, и вечерний ветер, словно рачительный хозяин, осматривающий свою ниву, зашелестел ветвями березок, прошумел и закружился в танце — сначала среди деревьев, а потом вниз по склону. С ногами, длиннее, чем старые сосны, и талией, тоньше осиной, этот баловень несся над землей, отплясывая фарандолу в клубах пыли, поднимая столбом листья и мусор. Он дурачился, потом затихал в зарослях кустарника, потом снова появлялся и исчезал, словно ходил взад и вперед, разбрасывая семена. Старик раздраженно прогонял его: «Пошел вон, грязный поросенок!», — но он неугомонно кружил над вереском, затем перескочил на луг и пропал вдали.

Мануэл все еще лежал неподвижно, и в душу старика закралась жалость. Теперь он испытывал угрызения совести, которые незаметно для него самого толкали его к молчаливо страдающему сыну. Да, он причинил ему боль. Старик понимал, что эта боль сильнее, чем боль от удара. К тому же он не знал наверняка, привез сын денег или не привез, хотя сам видел, как Мануэл швырял деньги, подносил подарки всем подряд. Было у него такое чувство, что все это делается напоказ, но пойди узнай…

Мануэл по-прежнему не шевелился, и старик ласково положил руку ему на плечо:

— Не сердись, сынок! Если у тебя есть деньги, если ты богат, тебе же лучше. Мне от тебя ничего не нужно. О твоей жизни я ничего не знаю. Ты ведь никогда не рассказывал…

Сын посмотрел на отца грустным взглядом, в его глазах стояли слезы.

— Никогда ни слова… Еще раз говорю: если ты богат, тем лучше, а мне от тебя ничего не нужно. Но ты должен понять, на дом надо много денег. На одни только гвозди сколько уйдет… Старый дом, конечно, можно продать, но разве хватит этих денег?

Услышав, что отец говорит теперь спокойно и ласково, Мануэл смахнул кулаком набежавшие слезы и ответил:

— У меня есть несколько конто[13], значит, хватит.

— Ну, если так, строй на здоровье!

Мануэл опять разволновался, и слезы снова выступили у него на глазах.

— Знайте, отец, что я был богат… очень богат, так богат, что мог купить весь наш приход и еще осталось бы. И уверяю вас, я снова буду богатым…

— Может, и будешь. Педро Сем тоже был богат… Но с тобой, наверно, случилось то же, что с ним. Ты не отчаивайся! И с пустым карманом и с деньгами человек всегда должен оставаться человеком.

— Я был очень богат! Очень! И снова буду! — Мануэл едва сдерживал рыдания.

— Успокойся, успокойся. Человек остается собой, тысячи у него или гроши.

— Вы мне не верите?

Старик не мог сказать «да», не покривив душой, но не мог сказать и «нет». Он встал на колени рядом с сыном, ожидая, когда тот перестанет лить слезы. Его лицо смягчилось, но веры в слова сына в его душе по-прежнему не было. Фарруско подбежал к Мануэлу, лег на землю, положил морду на колени хозяина и, ласково повиливая хвостом, выразил ему сочувствие на своем собачьем языке. Затем пес, увидев, что и старик расстроен не меньше, направился к нему, словно добрый самаритянин. Старик принялся ласкать пса, а Мануэл поднялся и сказал решительно:

— Я уезжаю.

— Уезжаешь?! Не прошло и двух месяцев, как ты приехал, и снова уезжаешь?! Зачем же ты приезжал?

— Да, уезжаю. И знаешь почему? Я был богатым и снова хочу стать им. То, что у меня есть, — это лишь крохи, а я знаю, где настоящее богатство. Я столько раз обращался к богу, что в конце концов понял, где оно меня ждет. Я найду его, я еще удивлю всех вас…

— Ты бредишь…

— Не верите, отец? Думаете, я помешался? Да, я похож на сумасшедшего, но я в здравом уме!

— Да, сынок, да…

— Я здоров. Скоро я вам все расскажу…

Старик, все еще стоявший на коленях рядом с сыном, посмотрел на него, пораженный.

Смеркалось. Над голыми склонами ранний соловей запел свою песенку. И старик, и Мануэл забыли о Короаде, привязанной к колу, как вдруг раздалось ее блеяние. Она проблеяла раз, другой, третий, немного помолчала и снова взялась за свое: очевидно, ей надоела неволя. Потом, разбежавшись, коза, словно ястреб, который бросается на добычу, бросилась на кол и стала его бодать. Когда столб раскачался, Короада поддела его на рога и швырнула вверх. Затем с настойчивым блеянием — ее козленочек звал ее из хижины — она стремительно пронеслась мимо хозяев, требуя открыть ей дверь.

Хотя настроение было подавленным и глаза уже слипались, Теотониу с интересом следил за проделками козы, которые не были ему в новинку.

Но рядом с ним был сын, прежде всего нужно помочь ему, а не козе, даром что она умнее многих христиан, с которыми ему приходилось иметь дело. Напуганный молчанием сына, старик склонился над ним и почти умоляюще прошептал:

— Мануэл!

Но сын смотрел на него сияющими глазами.

— Это такое богатство, ты даже не представляешь себе. На него можно купить столько домов и столько земли, сколько во всем приходе. Что там в приходе! В округе! Но я не хочу богатства. Я хочу, чтобы на земле, где я родился, были построены хорошая школа и больница, были проведены электричество, телефон и вода, годная для питья, хочу, чтобы моя земля стала цивилизованной — ведь сейчас она совсем дикая. Если наше скупое правительство не делает этого, то я сделаю. Не веришь, отец? Богатство там, оно ждет меня, я точно знаю, где оно, и могу дойти туда даже с закрытыми глазами.

Загрузка...