— Язык имеет свои причуды. Вы заметили, сеньор инженер, что слово «суд» хорошо сочетается с целым рядом слов, обозначающих в общем довольно отсталые понятия, хотя слова эти весьма громкие? Например: мученический, благочестивый, жестокий, карающий, несправедливый, продажный. От этих слов веет средневековьем, оставившим по себе дурную славу. Я слышу эти слова, и мне кажется, что до меня доносится похоронный звон; я вижу, как из церкви выходит процессия со святыми, ведет ее монах в черном одеянии, а впереди мальчик-служка с колокольчиком: динь-динь-динь!
— Совершенно с вами согласен. Инквизиция и та, пожалуй, лучше нашего ненавистного трибунала.
Так беседовали между собой д-р Ригоберто и Сесар Фонталва, направляясь по улице Святой Катарины в городе Порто на пленарное заседание трибунала. Было солнечное утро, какое бывает только ранней весной. Такие утра придают Порто особый, только ему присущий пленительный облик; под лучами солнца сверкают витрины магазинов, лоснятся изразцы храмов, словно вывернутый наизнанку фрак, блестят рекламы, камни мостовых и бегающие взад и вперед машины, которые своими визгливыми гудками словно просят: «Ну, посмотрите же, посмотрите на нас!» В такие дни, когда в Порто не идут обычные для него моросящие дожди и не стелются густые туманы, он похож на сказочный город, выросший из-под земли минувшей ночью, подобно грибам, которые чудом вырастают на опаленной солнцем земле. И как бы ты ни был обременен работой и удручен невзгодами, порыв безудержной радости проникает в твою кровь и ты забываешь о мрачном настроении и надоевших делах! Поэтому жители Порто оптимисты.
Ригоберто поддался очарованию этого города и был в таком же хорошем настроении, как и Фонталва. Судебное заседание было назначено на десять часов, и вот десять ударов пробило на башне Троицы. Но они знали, что заседания никогда не начинаются вовремя, и не спешили.
Рядом с ними шел Теотониу Ловадеуш в своем нарядном костюме, болтавшемся на нем, как на вешалке, в рубашке из домотканого льняного полотна, которую кроила, шила и гладила Жоржина. Теотониу был без галстука. Во времена его молодости галстук вообще редко кто носил, а Теотониу и вовсе, потому что не понимал, зачем это нужно. Галстук носили зажиточные крестьяне, а Теотониу был бедняком и бедняком собирался умереть. Он побрился на Руа до Сол у уличного цирюльника, который то и дело хватал его за кончик носа, чтобы чище выскоблить верхнюю губу, изборожденную глубокими, как овраги, морщинами. Скулы Теотониу до самых век заросли не поддающейся бритве черной и жесткой, словно проволока, щетиной, а из ушей торчали густые пучки волос, которых хватило бы на помазок. Его густые брови не могли приглушить блеск необычайно живых глаз, придающих старику сходство с разозленным котом. Внешне горец казался робким, но душою был горд.
Теотониу шел слева от Ригоберто, строгий и полный достоинства, а тот сбоку наблюдал за ним. И хотя доктора восхищала невозмутимость горца, который не утратил уверенности в себе, он все же догадывался, что старик устал от городской суеты и до смерти хочет поскорее назад, в горы. Теотониу, как и многие его земляки, пришел на процесс в надежде вернуться обратно с сыном, которого оправдают. Горцев набралось больше тридцати, они шли сзади Ригоберто и Фонталвы, громко шумя. Остановились крестьяне в гостинице неподалеку от Вандомской арки, устроились со всеми удобствами — спали на обеденном столе, положив под голову руку, похожую на клешню, предварительно поужинав жареными сардинами с молодым вином. Там они могли сколько хотели потягиваться, ходить без пиджаков, в шляпах, и никто им за это не пенял.
У подъезда суда было полно блюстителей порядка. Руководил ими капитан с преждевременно поблекшим лицом, затянутый в китель и в высоких сапогах; он чем-то напоминал разбитного и плутоватого казака из романа Толстого. В вестибюле ему было тесно, он метался по нему взад и вперед, то разглядывал тех, кто входил, то бежал послушать разговоры, на ходу решая дела, с которыми к нему обращались, и все время нервно подергивался. Переступить порог, охраняемый этим цербером, было нелегко, он допрашивал, как под присягой, не пропуская никого из входивших. Как зовут? Откуда явился? Зачем? Адвокат? Свидетель?
От кого же защищало это мощное войско? От новой Патулейи[22], передовыми дозорами которой были крестьяне, хлынувшие на улицу Пасос, и Мануэл, готовой снести все начисто? От мятежных легионов, поднявшихся против буржуа, священников, дворян и полиции?
Каждое явление социального порядка имеет свой эпицентр, здесь эпицентром была сила, которой была предоставлена неограниченная власть и которая поэтому раздавала пинки направо и налево. Полдюжины оборванных крестьян, схваченных наугад во время беспорядков в Серра-Мильафрише, готовились в жертву прожорливому Молоху правосудия, и никто не заботился о том, чтобы кару понес виновный. А чтобы дополнить мятежный букет, в него добавили немного рабочих из Риба-до-Писко, обвиняемых хозяевами-мультимиллионерами в том, что по приказу Москвы они устроили мятеж, использовав как предлог гнилую треску, которая продавалась в лавке и которой многие из рабочих отравились насмерть.
За пару свиных колбас и полкорзины каштанов, поднесенных башмачнику с улицы Кармелитов, происходившему из Аркабузаиша и доводившемуся свояком одному полицейскому, сыновьям Мануэла до Розарио, Жусто Родригиша и Жоао Ребордао удалось сесть так, что они могли обмениваться с отцами ободряющими взглядами. Старик Ловадеуш тоже воспользовался этой любезностью со стороны полицейского, и, пока д-р Ригоберто направлялся к скамье адвокатов, а Сесар Фонталва — к скамье свидетелей, он протиснулся к своему месту с той же бесцеремонностью, с какой пробирался на ярмарке в загон, чтобы прицениться к корове.
Судьи по-приятельски, словно в пивной, переговаривались с адвокатами. Ригоберто, который не один год выступал на процессах, знал о них всю подноготную. Может быть, они были и неплохие люди, но кто знает, как они поведут себя в решительный момент. По новому положению о судоустройстве суд состоял из двух членов и председателя. С первого взгляда было видно, что они уже немолоды и не одну пару штанов протерли на судейских креслах, превратившись в механизмы, способные лишь штамповать одно решение за другим. Должно быть, в кругу своих знакомых они считались примерными отцами семей и людьми высоких моральных качеств. Пара серебряных эскуду, которая окольными путями попадала им в руки, козленок с горных пастбищ, интрижки со служанками — вот и все их грешки, однако не ниспровергавшие их с пьедестала добродетели, куда они попали, пожалуй, все же незаслуженно.
Самым подлым среди них был председатель д-р Отавио Роувиньо Эстронка Бритейрос, он был глух, но из гордости не признавался в этом и, когда с ним говорили, напряженно старался догадаться, о чем идет речь. Поэтому на заседаниях часто оказывался в смешном положении. Он неудачно женился в Алентежо, куда ему помог попасть приятель министр, обещавший Отавио богатую жену. Но Отавио Роувиньо женился на бедной, соблазнившись мешками с пшеницей, которые оказались заложенными, и с тех пор, так и не разбогатев, стал скупым, всегда всем недовольным, ко всему равнодушным. Других ценных качеств, необходимых, чтобы взбираться по служебной лестнице, он не имел, однако взобрался, что свидетельствует о его упорстве. Он был судьей в Порто, а родился в Майе. Старый дом отца, бродячего торговца, он со временем снес и сумел построить себе настоящий дворец, так что кое-чего ему все же удалось добиться. Но успех не всегда ему сопутствовал. При крещении он получил имя Отавио Роувиньо. На свой страх и риск, воспользовавшись дальним родством с дворянином, незаконным сыном которого был его дед по отцу, он добавил еще — Эстронка Бритейрос.
Один из членов суда, Адалберто Фернандиш, очень напоминал мясника — громадный, крепкий, толстомордый, он словно топором орудовал за судейским столом. Во времена, когда еще были виселицы, ему вполне бы подошла роль палача. Наказания он всегда требовал самого строгого из тех, что полагались по закону. Его приговоры отличались жестокостью и публиковались в ведомственных газетах как образец правосудия. Ходили слухи, что его семенная жизнь сложилась очень неудачно: жена была расточительна и развратна, оба сына — шалопаи, дочь — слабоумная. Поэтому он и лютовал, как зверь.
Другой судья — Жозе Рамос Коэльо, скользкий, как угорь, был абсолютнейшим нулем. В суд он пролез благодаря своему ничтожеству и подхалимству. Бледный, сухой, с бесцветными глазами, холостяк и женоненавистник, он превыше всего ценил порядок в делопроизводстве и быстроту при разборе дел. Подсудимый, который проявлял неучтивость, то есть сидел, открывал рот, зевал, говорил и смеялся не так, как это полагалось, по мнению Коэльо, получал максимальное наказание, и упаси бог если он заметит, как кто-нибудь ковыряет в носу, трещит суставами пальцев, ерзает на скамье, кладет ногу на ногу или сопит. У себе подобных он не терпел даже маленьких слабостей, а непочтительность почитал самым большим недостатком. Подсудимый же, который казался ему покорным, как раскаявшийся грешник, хотя его покорность была всего лишь смирением закоренелого вора, не оправдывался только в том случае, если изнасиловал монахиню или голодный был пойман с поличным при краже хлеба. Объяснялось это тем, что сеньор Коэльо был ревностным католиком и не допускал посягательств на чужую собственность. Собственность для него, владельца небольшого счета в банке и земельного участка в Оисе, представляла собой «основу общества, создающую и облагораживающую личность», он где-то вычитал эту фразу и повторял ее по каждому поводу.
Представитель министерства внутренних дел, выездной судья Илдебрандо Соберано Перес был подлецом высшей марки. Он был словно рожден для того, чтобы нагонять страх, адвокаты его боялись и ненавидели, его коллеги делали вид, что уважают его, однако в душе желали ему смерти. Ведь он был представителем и проводником воли властей и всячески давал понять, что сам министр прислушивается к его мнению. Небольшого роста, с маленькими и колючими птичьими глазками, он любил бросать многозначительные взгляды, якобы свидетельствующие о его мудрости и проницательности, иногда это ему удавалось. Розовенький и круглый, как барабан, он всегда был отлично одет и непрестанно поправлял что-нибудь в своем туалете: то складку на брюках, то галстук, даже полы его пиджака под тогой лежали строго вертикально. Щегольство не раз помогало Пересу, благодаря ему и другим приемам обольщения он завоевал дочь одного политикана времен монархии, который умер одновременно с королевской властью и оставил приличное состояние. Чтобы польстить одному видному чинуше, Перес и позже использовал свою славу щеголя, помог ему надеть сюртук, поцеловал ручку, поднес огонек зажигалки и с видом знатока воскликнул:
— Поистине королевский костюм!
Д-р Соберано Перес разбогател, а то, что его дочь была безобразна, это не так уж важно. Теперь главная цель его жизни — обогащение — давно была достигнута. Жестокость и раболепство перед стоящими выше вызволили его из нищеты и были теперь тем попутным ветром, который гнал его парус. Никто не удивлялся, слыша, как он требует высшей меры, невзирая на смягчающие вину обстоятельства, какими бы вескими они ни были. Для некоторых Перес мог сойти за человека умного, но в глазах настоящих юристов был не больше, чем посредственный толкователь кодекса; однако министерству юстиции были нужны такие чиновники для проведения в жизнь жестоких законов, и Перес был еще не самым худшим. Люди, подобные ему, говорил Ригоберто, считают, что только им дано вершить справедливый суд. Судьи прислушивались к мнению Соберано Переса, а он авторитетно подсказывал, чтобы не сказать — диктовал приговоры.
Д-р Ригоберто, хоть и был провинциальным адвокатом, составил об этих судьях мнение, которое его коллеги, когда он поделился с ними, нашли правильным, хотя и нелестным. Поэтому, когда Теотониу Ловадеуш сказал ему, что собирается присутствовать при разборе дела и не сомневается, что сына оправдают и они вернутся домой вместе, д-р Ригоберто не нашел в себе смелости разуверить его, хотя настроен был весьма скептически. Кроме гнилых плодов, ждать от этого судейского древа, более дикого, чем библейская смоковница, было нечего.
Пока он размышлял об этом, в зал входили адвокаты — опытные и совсем новички, — мелькали знакомые и чужие лица. Повсюду слышались приветственные возгласы, обмен мнениями, анекдоты. Но вот судейский чиновник начал перекличку гнусавым и скрипучим, как немазаные ворота, голосом, на тембр которого, видимо, повлияла и погода, и вино, и дурная наследственность.
Всего подсудимых было двадцать четыре человека, из которых половина не имела никакого отношения к делу о лесопосадках. Это были ткачи из Риба-до-Писко. Они привели множество свидетелей — родственников и знакомых. Рядом с ними теснилась толпа крестьян, которые, не побоявшись тридцатикилометровой дороги, приехали помочь подсудимым из Серра-Мильафриша. Поскольку это были люди зажиточные, они наняли грузовик.
Установление личности подсудимых и прочие процедурные формальности прошли обычным путем и довольно быстро. Только д-р Ригоберто заявил возражение против того, что сразу рассматриваются два совершенно различных дела. Подсудимые из Серра-Мильафриша обвиняются в сопротивлении властям, а подсудимые из Риба-до-Писко в ведении подрывной пропаганды, как это определили хозяева фабрики, и в посягательстве на существующий строй.
Председатель суда разрешил представителю министерства внутренних дел объяснить, почему эти дела рассматриваются одновременно. Тот, как и следовало ожидать, привел доводы, ставшие уже классическими при системе произвола, а именно: любое народное волнение, квалифицируемое законом как коллективное неподчинение властям, инспирируется коммунистическими агитаторами. Допустить, что массы сами могут подняться на восстание, когда ущемлены их интересы, он не хотел и отказывался понимать это. Все эти смуты — дело подпольных организаций, покушающихся на благословенный мир в Эльдорадо — стране изобилия и любви. Уж не пронюхал ли этот чиновник, что после того как в Буса-до-Рей произошла встреча инженеров с представителями окрестных деревень, крестьяне несколько раз собирались, чтобы договориться о вооруженном сопротивлении?
Такое же преступление приписывалось арестованным в Риба-до-Писко, часть которых уже привлекалась к суду за пропаганду — они организовали стачку на фабрике. Были произведены аресты рабочих, на которых указали как на главарей и которые, как выяснилось, были членами организации, подрывающей существующий порядок, то есть Португальской коммунистической партии, что не без оснований и предполагала полиция.
На этих обвиняемых распространялись меры наказания, предусмотренные статьей 169 пункт 1 с применением статьи 168 Уголовного кодекса, приравнивающей к восстанию всякий вред и убытки, причиненные государственным учреждениям, от работы которых зависит благосостояние общества и удовлетворение нужд населения. Однако благодаря свидетельским показаниям выяснилось, что арестованные в Серра-Мильафрише свершили другие преступления, предусмотренные Уголовным кодексом, а именно применили всякого рода оружие — охотничьи дробовики, маузеры и даже привязанные к палке серпы и вилы. Наконец главное обвинение, предъявленное арестованным горцам, сводилось к тому, что бунт, принесший большие потери, и покушение на высокопоставленных государственных чиновников явились результатом подрывной пропаганды.
Тот и другой бунты высокочтимое министерство внутренних дел расценило как акты, в конечном счете направленные против безопасности государства: в Серра-Мильафрише это было сопротивление жителей проведению государственного мероприятия, в Риба-до-Писко — подстрекательство к забастовке. Именно однородность этих преступлений и побудила прокурора (и весьма кстати, ибо это облегчало работу суда) объединить оба дела.
Остальные пункты, сформулированные на языке готентотов, обычном для чрезвычайных трибуналов, со слишком пространным изложением состава преступления, прокурор торопливо пробубнил, листая одну страницу за другой. И, прежде чем сесть, заявил:
— Из этого следует, что уважаемый адвокат грешит отсутствием логики, когда требует отдельного разбирательства преступного бунта в Риба-до-Писко и преступного бунта в Серра-Мильафрише, оба они являются ростками одного семени.
Д-р Ригоберто был явно не согласен с этим, но не стоило терять попусту время на возражения. Возобновилась процедура установления личности обвиняемых и зачитывания предъявляемого им обвинения, однообразная и тягучая, как долгий, скучный день. Все это очень напоминало присказку о стаде, которое никак не могло перейти мост.
Когда очередь дошла до Мануэла Ловадеуша, председатель бросил на него злой взгляд. Ригоберто напрягся, как натянутая тетива, чтобы не пропустить ни слова, ибо прокурор был простужен и гнусавил:
— Подсудимый Мануэл Ловадеуш обвиняется в том, что подстрекал крестьян сопротивляться проведению в жизнь решения, принятого государством. То обстоятельство, что он нажил в Америке кое-какое состояние и отличается от остальных тем, что повидал свет, умеет говорить и обладает редкой для эмигранта культурой, помогало ему разжигать страсти против Лесной службы и ее чиновников. Он заходил в трактир будто бы выпить стакан вина или купить сигарет, и вокруг него собирались люди. Конечно, он не призывал прямо к убийству, наоборот, пропаганда велась тонко и мягко, мы бы сказали, по-христиански, и поэтому была в высшей степени опасна. Он не напяливал на себя волчью шкуру, отнюдь — скорее представал перед земляками в овечьей. Таким образом мало-помалу ему удалось достичь своего, а в результате некоторые погибли, многие были ранены, и среди последних следует назвать крупного специалиста государственной Лесной службы Лизуарте Штрейта да Фонсеку, который остался искалеченным на всю жизнь. Расплывчатое, с одной стороны — научное, с другой — традиционное учение позитивистской церкви, пустившее корни в Южной Америке, особенно в Бразилии, пропитало Мануэла Ловадеуша мистицизмом, внешне безобидным и проповедующим сострадание к обездоленным. Учение это прививает филантропическую мораль, согласно которой человек не имеет права делать зло себе подобному и которой прикрываются, утверждая, что последователи этой доктрины никоим образом не могут поддерживать насилие. Но пословица гласит: правильно учит брат Фома, делай, как он говорит, но не делай того, что он делает. Следует помнить, что гражданин, который, имея возможность пресечь злодеяние, не сделал этого, виновен не меньше самого преступника. Однако действия обвиняемого, как это следует из приобщенных к делу документов, носят совершенно другой характер, они направлены на разрушение устоев общества, хотя и основываются на софистских доктринах всеобщего мира и согласия. Следовательно, слабость защиты в том, что она опирается на философию, не признанную нашими научными кругами и изгнанную из наших учебных заведений, где формируются убеждения в соответствии с законом божьим. Но так или иначе, вооруженный этими идеями, подсудимый смог исподволь, своими елейными речами разжечь бунт, охвативший один из самых спокойных и консервативных районов нашей трудолюбивой страны. Может, подсудимый что-нибудь хочет сказать в свою защиту?
Все с любопытством посмотрели на человека, поднявшегося со скамьи подсудимых; он был среднего роста, с лицом, почерневшим от долгого пребывания в тропиках, в потрепанном костюме, выдающем в нем эмигранта, который оделся в портновской мастерской или в магазине готового платья.
— То немногое, что я хочу сказать, относится только ко мне. Уж если зашла речь о моем прошлом, я хочу, чтобы уважаемый суд знал, кто я. О преступлении, которое я будто бы совершил, будет говорить сеньор доктор Ригоберто, известный адвокат и мой друг, который знает меня как свои пять пальцев, хотя я сам плохо знаю, какая рука у меня правая. А когда я покинул Португалию, я едва отличал буквы алфавита одну от другой. Там, за границей, где мне довелось пройти через тысячу мытарств, раз я хотел разбогатеть, а быть может, и из любопытства, я стал учиться. Я читал все книги, которые попадались мне на глаза, однако многие из них я не понимал. Я говорил со многими людьми, и каждый из них расхваливал свое учение; одни учения казались мне справедливыми, другие — запутанными. Приобретя некоторые знания, я стал задумываться над тем, что представляет собой окружающий меня мир и что такое я сам. Случилось так, что я стал последователем позитивистской церкви, ибо она лучше других объясняла моему непросвещенному разуму, для чего мы живем на земле и какой след останется после нашей столь быстро минувшей жизни.
Представитель министерства внутренних дел обменялся с судьей понимающим взглядом, видимо, речь Мануэла показалась ему длинной и не имеющей отношения к делу, поэтому он сказал:
— Хорошо, хорошо! Скажите, обвиняемый: верите ли вы в бессмертие души?
— Нет, сеньор.
— Значит, за хорошие поступки нет вознаграждения? А за плохие?
— Что такое хорошие поступки и что такое плохие? — вмешался Ригоберто. — Все поступки являются для меня хорошими, если я их сам совершаю или по крайней мере, когда я их совершаю. А плохие — это те, которые совершаются другими, — которые меня ущемляют и выгодны кому-то другому, а может, обществу. В таких ситуациях друзья и враги, видимо, меняются ролями. Так кто же прав? Где тот непогрешимый судья, который нас рассудит?
— Сеньор адвокат, я не допущу, чтобы вы делали столь недостойные намеки на мое министерство. Для меня добрые поступки те, которые соответствуют закону; плохие, которые нарушают его. Впрочем, это пустой разговор, и не с вами мне об этом говорить. Я полагал, что для нас, юристов, этические нормы одинаковы!
На лице Ригоберто промелькнула легкая пренебрежительная улыбка, не ускользнувшая от д-ра Соберано Переса; неожиданно, словно выстрел, раздался его вопрос:
— Подсудимый был когда-нибудь в Москве?
— Нет, сеньор.
— А знаете, где она?
— Да, сеньор.
— Слушаете Москву по радио?
— У нас в деревне нет электричества.
— Но Москву вы бы слушали с удовольствием?
— Как все станции мира: и Москву и Ватикан.
— Знаете, что такое коммунизм?
— Плохо.
— Это политическая система, отрицающая наш строй, основой которого являются бог, патриотизм, собственность и семья. Вы что-то хотите сказать?
Подсудимый молчал. Судья бросил на него торжествующий взгляд. Тогда д-р Ригоберто попросил слова.
— Что же еще может сказать вам этот простой и честный человек? Любое его высказывание дает вам повод запутать его в параграфах и статьях, в которых вы так хорошо разбираетесь. Вы всю свою жизнь только и делали, что упражнялись в искусстве полемики, а он натирал на руках мозоли. Я решительно возражаю против формы допроса, которой вы хотите сбить с толку моего подзащитного. Он находится здесь для того, чтобы ответить за свои действия, а не за то, что он сделал бы или не сделал в том или ином случае. Наше право еще со времен кардинала дона Энрике, короля и инквизитора, запрещает допрос, касающийся вероисповедания подсудимого.
Представитель министерства внутренних дел швырнул на стол папку, толстую, как могильная плита, и надменно заявил:
— Я считал, что подсудимому, против которого выдвигаются столь тяжелые обвинения, было бы выгодно откровенно рассказать о мотивах действий, в которых он обвиняется. Юстиция — это наука понимать, а понять — значит найти смягчающие вину обстоятельства; обоснуясь на них, суд сможет вынести мягкий приговор. Тот же, кто не дает проникнуть к себе в душу, является закоренелым преступником и представляет собой опасность для общества. С такими нечего церемониться. Вы, его защитник, находите, что я не должен заниматься личностью подсудимого, ну что ж, двинемся дальше. Подсудимый подозревается в том, что он привез из-за границы карабин. Многие слышали, как он хвастался, что хорошо вооружен. Правда, никто не видел этого карабина, но есть основания думать, что он передал оружие одному из тех безумцев, которые открыли огонь по отряду полицейских и на всю жизнь искалечили крупного ученого Лизуарте Штрейта да Фонсеку…
— Простите, — вмешался д-р Ригоберто, — мой подзащитный не привозил из Бразилии никакого оружия. Шутя, он как-то сказал, что у него есть способ отпугнуть волков от дома. Разве это равносильно заявлению, что он привез с собой оружие? К тому же речь идет о карабине. Но карабин не пропустит ни одна таможня. Я снова решительно протестую против того, что догадки выдаются за факты. Меру ответственности выясняют на действительных, но не воображаемых фактах, а медицинская экспертиза подтверждает, что инженера Штрейта ранили из охотничьего ружья. Из его тела была извлечена дробь. Куда же девались пули от карабина?
— Однако доказано, что подсудимого видели в тавернах и других людных местах, где он если не призывал к бунту, то, во всяком случае, советовал оказать сопротивление.
— Простите, господин представитель министерства внутренних дел, но это не доказано, — возразил д-р Ригоберто. — Мой подзащитный лишь изредка, когда ему случалось бывать в соседних деревнях, говорил о лесопосадках в Серра-Мильафрише. Иначе и быть не могло, в округе только об этом и шел разговор. Естественно, этот вопрос волновал и его, как же он мог молчать? Но, высказывая свое мнение, он ни разу не разжигал страстей, не призывал к сопротивлению.
— А нельзя ли сейчас узнать, каково его мнение по столь серьезному вопросу? — представитель министерства внутренних дел повернулся сначала к Мануэлу Ловадеушу, а потом к д-ру Ригоберто.
— Вот оно! — ответил д-р Ригоберто. — Я уверен, что мой подзащитный, впрочем, как и я, считает, что горы, засаженные лесом, в будущем дадут экономическую выгоду в десять, двадцать раз больше, чем теперь, когда за ними никто не смотрит, когда их ранят мотыги корчевщиков и весной, когда появляется молодая зелень, топчет скот. Сами горцы под руководством Лесной службы и при поддержке государства должны проводить лесопосадки без всякого насилия, чтобы они, эти люди, не утратили чувства свободы, которой пользуются. Пусть лес валят на древесину и для других целей, но пусть народ останется хотя бы номинально хозяином своих родных мест. Без этого он не может жить. Или уж тогда поднимите его на такую ступень развития, чтобы лесопосадки стали для горцев еще одной победой над бедностью, а не печальной необходимостью, стали путем к лучшей, более культурной жизни. В неописуемо трудных условиях, в которые поставлено местное население, при крайне низком уровне жизни и существующей отсталости горы совершенно необходимы ему, ибо только они поддерживают этих людей. Вот что я думаю, и что-нибудь в этом же духе, но другими словами мог бы сказать и мой подзащитный. А если это преступление, то «Отче наш» нужно запретить, поскольку в этой молитве просят нового царства взамен царства земного.
— Допустим, что Мануэл Ловадеуш занимал эту внешне безобидную позицию, но как вы объясните то, что он появился в секторе два и возглавил бунтовщиков?
— Главный инженер, который руководил работами в этом секторе, в своих показаниях совершенно недвусмысленно заявил, что не слышал от Ловадеуша ни одного грубого слова, скорее наоборот, было установлено, что его действия были направлены на примирение. Там не было никаких беспорядков! Вряд ли Ловадеуш умышленно взял на себя благородную миссию миротворца, скорее, он выполнял ее непроизвольно. Но разве он не имел права заявить, что лесопосадки, которые намеревалась провести Лесная служба, принесут горцам вред?
— Нет, сеньор, не имел, ибо заранее было известно, какого рода намерения были у этой толпы, к тому же вооруженной.
— Но в секторе два не было беспорядков…
— Они были в секторе один, а разве все, что там случилось, не походит на преднамеренные и организованные действия? В секторе два мятеж не вспыхнул только благодаря обстоятельствам, не имеющим отношения к делу, но он вспыхнул в секторе один. И на участниках волнений в секторе два лежит вина за то, что произошло в секторе один.
Д-р Ригоберто снова скривил губы и возразил:
— Это басня о волке и ягненке, вечная история о сильном и слабом, о судье, который сначала допрашивает ответчика, а потом хватает его за волосы.
— Сеньор председатель, я требую занести в протокол для возбуждения уголовного дела слова сеньора адвоката, они оскорбляют мою честь.
— Заседание прерывается для рассмотрения просьбы представителя министерства внутренних дел!