КОП-АЖАЛ повесть

Дорога вилась меж каменистых холмов, и было видно, как она бежит к далекому, охваченному голубоватым маревом ущелью.

Одинокий путник мерил ее.

Это был долговязый, с резкими чертами лица казах лет за пятьдесят, одетый в полувоенную форму. Вместо левой руки у него чернел протез, а правую, казавшуюся неестественно длинной, оттягивал большой коричневый чемодан с блестящими металлическими уголками.

Шел путник крупными размеренными шагами человека, привыкшего к далеким переходам. Временами его пристальный взгляд задерживался на придорожном камне или ближайшем уступе, должно быть, знакомом, потому что короткая усмешка оживляла тогда суровое, морщинистое лицо, и путник замедлял шаги. Но через минуту он словно отбрасывал воспоминания: офицерские с высокими голенищами сапоги снова ритмично и неутомимо продолжали мерить белую дорогу.

А вокруг буйствовала весна, особенная в предгорье пора согласия гор и степей. Борясь с пепельно-голубой полынью, переливалась изумрудная стрельчатая трава; веселыми табунками сбегали вниз крошечные голубые цветочки — кокгуль, а навстречу им рдели крупные степные тюльпаны, переживая свои последние дни; и стлался по-над травами и цветами воздух, вбирая в себя их аромат, и катился широко от гор, тяжелее по низинам, быстрее над прогревшимися холмами, собирая, перемешивая и создавая на свой лад величественную песню из жавороночьих трелей.

И, словно бросив вызов этому вольному миру, путник шел четким, строгим шагом военного человека, и только на узком его лице с багровым шрамом поперек лба появлялась вдруг беспокойная, ожидающая и вместе с тем полувиноватая улыбка.

С вершины очередного холма однорукий увидел впереди развесистый искривленный дуб и резко прибавил шагу. Теперь он и вовсе перестал смотреть под ноги. Дорога наискосок перерезала узкую низину, почти лощину, поросшую густыми кустами пышного жингила и пырея, и снова побежала наверх. Путник стремительно прошел низину и достиг середины склона, когда впереди послышался гул мотора. Вскоре на холме показалась машина, груженная тюками, и, завидев ее, с дерева взлетел черный орел и подался в степь. Путник внимательным, изучающим взглядом проследил за ним: орел был куцехвостый и летел неуклюже, часто махая крыльями и проваливаясь в воздухе. А грузовик меж тем прогромыхал мимо, в кабине рядом с щупленьким шофером мелькнуло широкое безбородое лицо пожилого человека, на миг однорукий встретился с ним взглядом, и тот, вздрогнув, обернулся вслед машине. Брови, обезображенные шрамом, нервно опустились; наморщив лоб, путник попытался припомнить — где видел этого человека, и ему стало обидно оттого, что машина не остановилась, а люди, ехавшие в ней, не поинтересовались, кто он, откуда и куда держит путь. Прошло пять лет, как кончилась война, еще во многих семьях ждали мужей и отцов, а он, капитан, шел издалека и за дорогу привык к расспросам степняков. За неделю, которую он пробыл в пути, старый воин не задерживался в аулах надолго, торопясь увидеть родные места, где не был уже три с лишним десятка лет. И вот впервые встретился знакомый человек, может быть, даже сородич, — и проехал мимо…

Слегка наклонясь и выставив вперед правое плечо, он стал подниматься по длинному крутому склону, и чем дальше, тем выше вырастали горы из-за гребня холма. Когда капитан подошел к дубу, Меловые горы — белые, остроконечные, словно бы светящиеся под весенним солнцем, — предстали перед взором во всю свою высоту и ширину. Капитан остановился как вкопанный, увидев узкую, вдающуюся в горы долину и на ней, почти у самых скал, большое селение. Дома тянулись вдоль сухого русла вперемежку с загонами для скота и были все традиционно плоскокрышие; стог сена и круглая открытая кошара замыкали селение с одного края, поставленные в ряд пароконные косилки и грабли — с другого.

Он стал с жадностью обозревать эту картину. Поставил на землю чемодан, не отрывая взгляда от домов, достал из нагрудного кармана френча пачку «Беломора», взял губами папиросу, щелкнул зажигалкой. Сел на камень. Лицо его было грустно, а большие светло-карие, скорее даже желтые, глаза напоминали глаза раненого орла. Курил он жадно, торопясь, но, не докурив папиросу, встал, направился к дубу, тихонько шелестевшему листвой. Обогнул белеющую от птичьего помета площадку под далеко протянувшейся сухой веткой, дотронулся до шершавой коры; рука прошлась по стволу и остановилась рядом с маленьким зеленым росточком, пробивающим толстую бугристую кору старого дерева. Он улыбнулся. Потом огляделся, увидел мальчика, который пас невдалеке отару, вернулся, взял чемодан и стал быстро, с непривычной для себя суетливостью спускаться вниз по бездорожью.

Мальчику было лет двенадцать. Он уже давно с любопытством следил за путником, ибо редко кто добирался до аула Козкормес пешком. Каждый день на центральную усадьбу совхоза ходила машина его отца, управляющего этой фермой, — возила шерсть, и все, кому нужно было в Козкормес, приезжали на ней. Да и знал он всех, кто бы мог приехать в аул.

— Салам алейкум! — нетерпеливо поздоровался мальчик еще издали.

— Салам, чабан! Не теряешь своих овец?

Мальчик с удивлением посмотрел на незнакомца и ответил тоже по-русски:

— Нет. А что?

— Просто справился. — Незнакомец аккуратно опустил чемодан и кивнул в сторону селения — Живешь здесь?

— Да, в Козкормесе.

— Коз-кор-мес!.. — повторил путник, растягивая слово, и было видно, что ему приятно произносить его. — Коз-кор-мес… Означает «слепящий глаз»!

— Да. Название дано по ближайшему перевалу.

— Давно здесь ферма?

— А вы кто?

И тут мальчик подумал, что встретился не с кем-нибудь, а с новым директором школы, которого в селении ждали со дня на день. Ну конечно. Иначе зачем бы посреди степи двум казахам разговаривать на русском языке? Видно, директор с ходу решил проверить, как умеют изъясняться по-русски его будущие ученики.

Однорукий снисходительно улыбнулся, отчего мальчик еще больше укрепился в своем предположении, повел взглядом вокруг и увидел орла, медленно возвращающегося к дереву.

— Тяжко летит.

— Стар, — с готовностью ответил мальчик.

— Я вижу, ты приметлив.

— Как?

— Говорю — ты наблюдательный мальчик.

— А кто здесь Карашолака[21] не знает? — рассмеялся мальчик, стараясь точнее выговаривать слова. — Он у нас в зоологическом уголке жил! Недавно заболел. Старики сказали: «Отпустите в степь». Утром я принес ему мяса.

— Вон оно что! — Незнакомец усмехнулся, тронул пальцами шрам на лбу. — А беркуты здесь водятся?

— Есть, есть! — У мальчика радостно заблестели глаза. — Месяц назад утащили двух ягнят. Там они, — пастушок махнул рукой в сторону гор, — за перевалом Козкормес. Есть такое ущелье — Коп-ажал[22], там они и гнездятся.

— Значит, не перевелись.

— Что вы?! — подхватил пастушок. Он уже позабыл о своих подозрениях и, как всякий мальчишка, ринулся сообщать незнакомому человеку аульные новости. — Шофер моего отца подстрелил одного беркута, а то перетаскали бы всех ягнят. Старики говорят: «Изменились повадки птиц. Раньше они не бросались на овец».

— Ну-ну, — нахмурился однорукий.

— А к гнездам их не очень-то доберешься, — продолжал мальчик. — Надо идти по гребню Меловых гор, который называется Каскыр-жолом[23]. Раньше, говорят, там погибло немало охотников. Тот беркут, которого подстрелили, был стар…

— Он здешний?

— Беркут?

— Шофер.

— Из нашего аула. Шофер второго класса. Зовут…

— А давно здесь аул?

— Ну-у… — Мальчик неопределенно пожал плечами, — Как вам сказать…

— Выходит, историю своего аула не знаешь.

— Почему? Знать-то знаю, но…

— А птиц как будто любишь?

— А как же? — Мальчик гордо вскинул голову. Наконец-то он сможет удивить этого странного человека. — Я же из аула беркутчи!

— Что?!

Мальчик вздрогнул и попятился под пронзительным взглядом желтых глаз.

— Что ты сказал? — прохрипел мужчина, подавшись к нему.

— Сказал, что я…

— Аул твой! Как назвал ты аул?

— Аул беркутчи. — Мальчик отошел на несколько шагов.

Незнакомец поднял чемодан и в каком-то смятении двинулся в сторону селения. Поравнявшись с пастушком, остановился. Мальчик видел его теперь в профиль и не находил в нем ничего странного. Скорее, путник производил впечатление человека, у которого случилась беда. Прошла минута, другая, а мужчина стоял, словно не решаясь идти дальше. Тонкие губы беззвучно шевелились. Мало-помалу его волнение передалось мальчику, он подошел и тронул путника за руку.

Мужчина не шевельнулся, и пастушок потянул за рукав кителя:

— Дядя, а вы кто?

Тот усмехнулся, но как-то печально и мягко.

— Ты не знаешь, мальчик. А впрочем… — Он повернулся к нему: — Я Манкас. Слыхал про такого?

Теперь опешил мальчик.

— Слыхать-то слыхал… — чуть ли не шепотом проговорил он, уставившись на однорукого изумленным взглядом.

— Вот он и заявился в родные места.

— Но беркутчи давно уже… помер.

— Тогда считай — воскрес.

Разговор с пастушком, кажется, придал мужчине решимости: он двинулся вперед мягким, длинным охотничьим шагом, словно боясь кого-то спугнуть. Мальчик остался стоять с разинутым ртом. Но потом сорвался с места, догнал его, забрал чемодан. Однорукий не придал этому значения. Мальчик быстро засеменил сбоку. Тяжелый чемодан бил по ногам. Мальчик не знал: верить своему новому знакомому или не верить. Знаменитого беркутчи в ауле вспоминали с благоговением, преклонялись перед его именем, ибо он был последним, кто знал и пытался сохранить великое ремесло предков. То ремесло, которым сейчас не владел ни один козкормесский житель, хотя их иногда и называли беркутчи. Но беркутчи Манкас пропал много лет назад, еще до того, как аул вернулся из Каракумов на родину, и в Козкормесе его считали погибшим. В него верили как в праведника, и верили свято. И вдруг он появляется в образе обыкновенного человека, однорукого, и идет рядом с Кейесом. И заикнись он сейчас в ауле, что видел Манкаса, — вмиг осмеют… Кенес чувствовал, что незнакомец не обманывает, но происходящее не укладывалось в его голове.

— А птиц ловите? — спросил однорукий, когда они дошли до кошары.

— Зачем?

Ответный вопрос застал пришельца врасплох. Однорукий остановился, попытался было что-то сказать, но вдруг громко рассмеялся. И стал хохотать, покачиваясь длинным телом, пока не прошибло слезу. Кенесу стало не по себе от его безрадостного смеха. Он вновь ощутил в себе какой-то смутный трепет, страх перед этим непонятным человеком.

Наконец однорукий успокоился.

— Вот это аул!.. — вымолвил он, подавляя смех, который еще клокотал в горле. — Тоже мне беркутчи. Ха-ха-ха…


Этот день стал событием в жизни аула Козкормес. Аул принял беркутчи с трепетной радостью, которая постепенно уступила место огорчению, когда выяснилось, что он не праведник и вовсе не такой, каким его помнили. А Манкас и вправду был неузнаваем. Он, например, уже плохо говорил на родном языке, и Кенес просидел весь вечер рядом, переводя его слова ошеломленным старикам. Манкас покинул их тридцать три года назад, накануне революции, ушел, разуверившись в том, что сородичи смогут сохранить себя, свое ремесло, культуру. Ушел, прокляв их. Но об этом рассказ впереди… А теперь он с трудом произносил на родном языке слова, еще сохранившиеся в памяти, и женщины хихикали, толкая друг друга локтями в бок. Старики же терпеливо вслушивались в слова непокорного в молодости беркутчи и вглядывались в него настороженным взглядом: их беспокоило, что Манкас и сейчас держится уверенно, с видимым даже неопытному глазу сознанием собственной правоты… Потом все другие события — и радостные и горькие — вспоминались жителям Козкормеса непременно в связи с этим днем. «Это случилось незадолго до возвращения Манкаса», — говорили они, начиная какой-нибудь рассказ.

Я — аспирант Московской сельскохозяйственной академии — приехал той весной в родной аул, чтобы изучить гнездование и образ жизни коп-ажальских беркутов, о которых в трудах орнитологов Запада и Востока не было написано ни одной строки. Я же считал, что если и есть беркуты, достойные изучения, то это как раз коп-ажальские и никакие другие, ибо с именем этих беркутов тесно сплелись трагические дни жизни многих людей. Моих родичей. И я поспешил встретиться со знаменитым беркутчи Манкасом, лучше которого никто не мог бы рассказать мне о птицах Коп-ажала и о людях Козкормеса. Ко времени моего приезда в аул упомянутое мной выражение, оказывается, стало еще более лаконичным. «A-а, это после Манкаса!» — воскликнул, например, Кенес, когда я справился, с каких пор он занимается скалолазанием. Так уж издревле повелось в степи. Запоминались события из ряда вон выходящие. Женитьба джигита на дряхлой старухе или старика на юной девушке, появление мулов или волколисов, драка двух дураков или двух родственных племен, отказ богача от своего богатства, а бедняка — от своей бедности… При странных обстоятельствах родилась и эта история. Мне рассказывали ее и Манкас и козкормесцы. Те самые люди, которых раньше называли красивым и гордым именем беркутчи…


Старик переделывал калкан — деревянную раму, которую надевает беркутчи, перед тем как спускаться в ущелье на аркане. Калкан предохраняет от ушибов и особенно необходим, когда нападают птицы. Старинное приспособление было простым: две дугообразные жерди, называемые крыльями, расходились под углом и соединялись между собой двумя поперечинами разной длины. К поперечинам крепилась еще одна треугольная рама, гораздо меньшего размера, в нее-то, собственно, и влезал человек.

Жилистый, весь черный от солнца, старик работал сосредоточенно, широко расставив ноги, наклоняя маленькую бритую голову. Рядом стоял мальчик лет десяти, почти одного с ним роста и такой же худощавый, с сильно поцарапанными лицом и руками.

Вытянув щипцами деревянные клинья, старик раздвинул на пядь крылья калкана. Затем, еще больше наклонив голову, прикинул — достаточно ли этой ширины, и передвинул крылья дальше. Но когда он взял в руки молоток, мальчик цокнул языком. Старик согласно кивнул, чуть сдвинул дуги, прихватил гвоздями и надел каркас на мальчика.

— У-у, безмозглый! — донесся из ближайшей кибитки женский голос. — И сына не жалко!..

Старик недовольно повел желтыми глазами вправо и влево, словно орел, упустивший добычу. Вокруг было по-прежнему пусто, резные створки дверей всех тринадцати кибиток прикрыты. Старик нерешительно поправил калкан. Ему казалось, что он чувствует злобные взгляды сородичей, попрятавшихся в домах и ожидающих, когда он с сыном уйдет в горы. Представил, как они толкуют о нем. Нет, скорее проклинают, считая, что он опять навлек на аул несчастье. Переполненный горьким чувством, старик наклонился над ящиком с инструментами. Глупцы!.. Можно подумать, что это он, беркутчи Асан, виноват в том, что богатые люди края словно сговорились заниматься охотой. Как будто его вина, что птиц в Меловых горах осталось мало, а любителей держать их становится все больше и больше. Все только и требуют беркута или сокола, не овладев сперва искусством кусбеги. Ловчая птица стала забавой, а мнение и советы беркутчи — пустым звуком, потому что не любовь к птице движет ныне помыслами людей, а прихоть…

— У-у, проклятый! — донеслось на этот раз с другой стороны, и стало слышно, как в кибитке бранятся мужчина и женщина.

Похоже, с огорчением подумал Асан, что еще кто-то пожалел их, отправляющихся против воли в ущелье Коп-ажал, вот и вышла ссора. Целую неделю после того, как в ауле побывал батыр Туран, козкормесцы выясняли отношения между собой и делали это, как обычно, жестоко, с драками, и прекратили лишь тогда, когда Асан не выдержал и сказал сородичам, что достанет птенца. Не все желали этого. Но сейчас беркутчи твердо знал, что никто не выйдет из юрты, не отсоветует идти в горы. Не остановит, хотя все хорошо знают, что из двадцати беркутчи, ходивших в Коп-ажал, остался жив он один. И всем в Козкормесе известно, что в начале лета птенец беркута сбросил белый пух, если не стал уже и вовсе слетком, и оба родителя держатся всегда рядом. Смерть подстерегает человека и на гребне гор и в ущелье, и он, Асан, однажды избежал ее потому только, что вниз спустился брат и погиб в яростной борьбе с беркутами. Старик вспомнил, что зарекся ходить в Коп-ажал. Не совершает ли он теперь ошибку, решившись идти за птенцом? Но другого выхода нет. Скот, угнанный джигитами батыра Турана, надо возвратить во что бы то ни стало, иначе сородичи отвернутся от него. Все идет к этому. Ремесло беркутчи, некогда бывшее гордостью края, стало сородичам в тягость. От них требовали беркутов все, кто обладал силой. Три раза забирали у них скот и каждый раз возвращали его, лишь получив взамен птенца. Два раза аул жгли…

— Чтоб ты сорвался в пропасть, — долетел из дальней кибитки визгливый старушечий голос, — и стал пищей грифов!..

Асан встретил взгляд сына. У Манкаса глаза были тоже желтые, пронзительные, не знающие слез. И подумал беркутчи с облегчением, что он вовсе не одинок в своем стремлении, что Манкас понимает его душевную боль, и, когда есть такой сын, ремесло беркутчи не умрет. Пусть люди проклинают его. Проклятья их не страшны, потому что сородичи стали трусливы и жаждут тихой жизни. Он выдержит все и наперекор всему вырастит сына настоящим беркутчи, который сможет постоять не только за себя, но и за свою землю.

Старик забил последний гвоздь и стал намертво перетягивать углы тонкой полоской из воловьей кожи. Потом снова надел на Манкаса, пристегнул натяжные ремешки к широкому поясу, тоже изготовленному из воловьей шкуры — единственного материала, который не вытягивается от груза.

— Ну, обживай.

Калкан напоминал теперь деревянный аут, который надевают на одногорбого верблюда, прежде чем его вьючить. Может быть, он и брал свое начало от аута, ибо предки теперешних беркутчи — мангыстаусцы — были кочевниками. Наверное, один из первых птицеловов приспособил аут для нового дела, и с тех пор так и повелось. Так или иначе, беркутчи полуострова Мангыстау никогда не ходили теперь на охоту без калкана.

Старик готовился сегодня особенно тщательно. Отец и сын работали, понимая друг друга без слов. С того момента, как они решили идти в Коп-ажал, все приобрело как бы другой смысл. Добыча птенца для них была искусством, делом чести, а не просто средством спасения, и на них не действовало брюзжание перетрусивших сородичей. Они просто не придавали этому значения, во всяком случае, старались не прислушиваться к их голосам.

— Сойдет, — ответил Манкас, походив в калкане и подвигав во все стороны руками и ногами. Движения его напоминали танец баксы, который однажды приходил к ним из степного аула. — Лучше не бывает.

Вдвоем они отстегнули ремешки.

— Сходи за конем, а я приготовлю чай, — сказал Асан, поставив калкан в тень кибитки.

Манкас быстро зашагал к колодцам, возле которых стояло несколько стреноженных лошадей. Он торопился: надо было выезжать сразу же после чая, чтобы до темноты успеть подняться в горы и заночевать на перевале. Такое у них было правило, выверенное десятками походов на Меловые горы.

Старик развел очаг, повесил на треногу чайник и зашел в дом набрать в дорогу еды. Жены у него не было, умерла давно, и все хозяйственные работы они выполняли вдвоем с сыном. Но только взялся за мешочек с куртом[24], как снаружи раздалось покашливание и в кибитку вошел бий Турас — старейшина аула.

— Собрался? — Бий с минуту задержался у порога, привыкая к полутьме кибитки.

Это был старик лет семидесяти, широкоплечий, огромного роста. В руках он держал толстую палку. Не ожидая приглашения, бий прошел на почетное место и сел, откинув полы белого шелкового халата.

— Жара, — сказал он, отдуваясь, и расстегнул халат.

Асан все так же молча отбирал куски курта потверже и клал их в коржун — войлочную переметную суму. По неподвижному лицу и неестественно прямой позе беркутчи было видно, как обременительно для него присутствие бия. А Тураса, казалось, совершенно не тронуло то, что Асан не торопится с ответом. Слишком хорошо знали они друг друга. Оба в юности считались искусными беркутчи и долгие годы дружили. Даже ходили вместе на охоту, что редко случается у опытных беркутчи. Но со временем Тураса потянуло вниз, в аулы; он любил верховодить на пирах и похоронах и вскоре уговорил сородичей переселиться в долину. Потом Турас стал бием, ибо без такого человека, который денно и нощно не отстаивал бы интересы аула в постоянных распрях с соседями, жить внизу оказалось невозможно. С той поры и пришел конец дружбе лучших охотников Меловых гор. Асан не мог простить другу, что тот забросил ремесло беркутчи, а бия Тураса раздражало независимое и вольное поведение Асана. Не помогло даже то, что Асан был женат на сестре Тураса. Когда же она умерла и беркутчи в конце концов тоже перекочевал в долину, оказалось, прежние друзья превратились во врагов и о мире между ними нечего было и думать. Так они и жили все эти годы в непрестанной вражде друг с другом.

Тишина становилась напряженной.

— С чем пожаловал? — наконец холодно спросил Асан.

— Пришел сообщить тебе решение аксакалов.

— Свое решение или и вправду решение выживших из ума стариков?

— Тебе интересно знать наше решение? — спросил бий, переждав немного. Он с трудом удерживался от того, чтобы не наговорить Асану резкостей. Беркутчи умело нанес удар: в ауле Турас был старше всех возрастом.

Асан пожал плечами:

— Разве я не иду за птенцом?

— Ты считаешь себя умнее всех, но ты просто слеп. Умный человек думает не о себе, а заботится о соплеменниках. Ты ж не хочешь видеть, что твое ремесло сейчас приносит нам вред. Да, да, вред! Никто из нас не уверен, что однажды из-за тебя мы не лишимся последней овцы. Что станет с нашими детьми? Что нас ждет? Голодная смерть?

— Ты привел аул в долину.

— Даже сыновья одного отца растут по-разному и становятся разными людьми. Мы спустились в долину, чтобы видеть и знать, как живут люди, и жить так, как все.

— Но что это даст нашим детям?

— Они познают другие ремесла, и, может быть, дух беркутчи поставит их выше своих сверстников из других племен.

— Ну и что? Они перестанут быть беркутчи!

— Ты видишь красоту только своего ремесла…

— Которая сотворена умением и держится на гибели многих беркутчи, бий!

— И на проклятьях степных аулов, куда наши отцы приводили царские карательные отряды! — вскричал Турас. — На гибели многих аулов, поднимавшихся за свободу! Об этом я долблю тебе десятки лет. Подумай о будущем наших детей.

— А я не собираюсь делать из Манкаса раба! — возмутился Асан. Голос его стал жестким. — И вы очень скоро убедитесь в этом. Тебе, а не мне будет стыдно перед детьми..

Беркутчи сердито завязал коржун. Снял с кереге связку тонкого волосяного аркана, распустил, метнув ее между собой и Турасом, и стал перебирать веревку пальцами. Он хотел сейчас лишь одного: чтобы не вошел Манкас и не услышал их разговора. На Меловые горы надо идти, будучи уверенным в себе, не допуская мысли о бесполезности своего пути. Лучше бы, если ушел Турас, но, видно, словами его не проймешь.

— До сих пор я жалел Манкаса, как-никак он мой племянник. По твоей вине он растет сиротой…

Турас разволновался и замолчал. Мохнатые седые брови опустились на глаза, крылья ястребиного носа привычно зашевелились. Он долго упирался и не хотел сегодня идти к Асану, но настояли сородичи. Мало сказать настояли — заставили. Сами они не решались сообщить беркутчи решение рода.

— Мы терпели тебя из-за Манкаса, но ты убил в нем все человеческое, — продолжал бий. — Он растет уродом. И наверное, станет таким же, как ты, жестоким и равнодушным к людям.

Длинные ровные пальцы беркутчи тщательно ощупывали каждый перевив; аркан медленно скользил, подобно четкам в руках муллы. Турас следил за кольцами, которых между ним и Асаном становилось все меньше; под ними четче проступал орнаментный рисунок безворсового ковра-алаши, изображающий беркутов с остро развернутыми крыльями. Один и тот же рисунок повторялся непрерывно, и казалось, что летят и летят сплошной чередой беркуты с надломленными крыльями. Красно-желтый цвет усиливал это ощущение.

— Мы устали от тебя, Асан. — Голос бия окреп. — Решение наше таково. Добудешь ли ты птенца, и Туран вернет нам скот, или возвратишься с пустыми руками — для нас уже не будет иметь значения. Через три дня мы снимаемся и уходим отсюда.

Последние слова Тураса заставили Асана обернуться. С минуту они смотрели друг на друга настороженным взглядом людей, привыкших к взаимным подвохам.

— Вы хотите покинуть родину?

— Мы хотим уйти туда, где никто не будет знать, что мы аул беркутчи.

— Какие вы беркутчи? — со сдержанной яростью проговорил Асан, и огненные глаза его сверкнули.

— Ты останешься здесь и будешь сам иметь дело с глупцами, которые, как и ты, помешались на птенцах. Мы отказываемся от тебя. Все.

— Подожди! — Асан привстал на коленях.

Но бий, не глянув на него, вышел из кибитки.

Асан проводил его смятенным взглядом. Руки невольно выпустили аркан. Вот оно, то единственное, чего он боялся и всегда ждал в глубине души. Теперь ни один аул не примет его, и навечно за всеми его потомками останется презрительная кличка: отверженный, изгой, отщепенец. Черная слава завтра же обойдет степи от края до края, уйдет с караванами в чужие владения, всплеснется на свадьбах и поминках. По-другому заговорят о беркутчи Асане с Меловых гор. Но не о себе думал он в эту тягостную минуту, а о сыне. Пройдет несколько лет, и Манкас не сможет жениться на любимой девушке. Сотнями голов скота не откупится он от бесчестного имени, и ни один уважающий себя род не отдаст ему девушку. Не обвинит ли Манкас тогда отца? Не проклянет ли его? Асан почувствовал в груди холод. «Как они могли решиться на это? — подумал он с тоской. — Неужели Турасу безразлична судьба племянника? В чем вина мальчика? Как же это?.. Может быть, он и вправду был слеп и надо сейчас же бежать и упасть перед аксакалами на колени?.. Нет!..»

Он сжал кулаки. Какое-то исступление овладело им. Нет. Его упрямство, которое не выдержали сородичи, — не что иное, как их упрямство. Одно и то же. Все они в ауле таковы и потому никогда не приходят к согласию. И когда-нибудь этот порок должен был восторжествовать над людьми, показать ничтожество козкормесцев — и это случилось сегодня. Нет, не пойдет он на поклон к людям, которые не пожалели его сына!

Асан незаметно для себя снова стал перебирать аркан. Он ощупывал каждую шероховатость аркана, каждый лопнувший волосок, надрез, невидимый даже глазу, но могущий навлечь беду при спуске, механически отмечая все это в памяти, а сам думал и думал о Манкасе и о своей жизни. Бий Турас разбередил не зажившую до сего дня рану. Не может старейшина простить того, что Асан остался в горах, когда все спустились в долину. Неуемное тщеславие стоит за его словами, а не боль за сестру… Если бы Турас знал, как проклинает себя Асан за свою оплошность! С того самого мгновения, когда вернулся с охоты и увидел в луже крови жену И голодного двухлетнего Манкаса, уснувшего на груди мертвой матери. И чем больше уходило времени, тем сильнее тосковал он о жене. Это была тоска старого одинокого человека, и он боялся, как бы кто-нибудь не догадался о ней. Потому что сородичи не поверили бы в его чувство, осмеяли бы. Посчитали бы недоумком любого, кто сказал бы им о боли старика. В этом Асан был уверен. Но дело в другом… Вслед за бием люди годами твердили о том, что ремесло беркутчи несет им зло. Потому что лучших беркутчи, как людей выносливых и знающих полуостров, заставляли быть проводниками царских отрядов, идущих усмирять кочевые аулы. Неподчинение влекло за собой немедленную расправу. Повиновение рождало чувство бессилия. Все меньше становилось беркутчи в Меловых горах, и Турас, как мог, способствовал этому. Теперь они утверждали везде, что Асан — человек жестокий и себялюбивый. Добивались лишь одного: чтобы детям неповадно было заниматься ремеслом предков, беспокойным и хлопотным для нынешнего времени. И твердили они об этом до тех пор, пока сами не поверили в выдуманное зло. И вышло так, что от последнего беркутчи надо избавиться. Глупцы!.. Разве в этом спасение? В кого они хотят превратиться, изменив себе? Кого хотят устрашить кличкой «Изгой»?.. Ради Манкаса он готов стерпеть и это оскорбление.

Старик обхватил голову руками.

— Отец! Что с тобой? Отец!

— А?! Что?

Манкас, улыбаясь, поставил на землю чайник, пышущий паром.

— Вода чуть не вся выкипела. Что, опять с дядей Турасом поссорился?

— A-а… Такие уж мы… — Старик быстро собрал аркан в связку и стал мыть руки. — Старые люди ворчливы, не обращай внимания… Ты проверил этот аркан?

— Проверил.

— Ну тогда все в порядке.

— Почему он жадный? — спросил Манкас, нарезая хлеб тонкими ломтями.

— Как это?

— Ты же говорил: за всех беркутов и птенцов, которых ты продал, аул получил целых пять табунов. А тут угнали десять лошадей, и нас ругают.

— Ишь ты! — Асан усмехнулся и налил в пиалы чаю. — Табунов-то тех давно уж нет.

— Их же не угнали.

— Что правда, то правда. Но видишь ли, сынок, — стал объяснять старик, довольный пытливостью Манкаса, — обеднел наш аул, а Туран воспользовался этим. Да и обида у него: в прошлом году мы ведь достали птенца бию Бейсену.

— Рыжего птенца.

— Да, рыжего, — подтвердил старик, прихлебывая чай. — Ешь… А они — Туран и Бейсен — друг друга терпеть не могут. Если не достанем птенца, батыр снова нагрянет в аул со своими джигитами. Птенец ему нужен позарез. И не какой-нибудь, а ак-йык — белоплечий беркут с Коп-ажала. Бейсен подарил начальнику форта обыкновенного беркута, а Туран хочет преподнести самого лучшего.

— А зачем одному русскому столько птиц?

Старик помедлил с ответом. Он и сам не знал этого. Вернее, знал, что все это затеяли свои же знатные люди после того, как два года назад было подавлено восстание бедняков скотоводов. Но как поведаешь сыну о том, чего не можешь уяснить сам? А старик, к примеру, не мог понять, почему бии и батыры никогда не выступают вместе против царя. Даже тогда, когда аулы начинают борьбу, одни из них поддерживают восстание, а другие обязательно выступают против… Зато после поражения и те и другие атакаминеры так дружно обрушиваются на бедный люд, что только диву даешься. И вот теперь они опять из кожи лезут, чтобы угодить этому царскому полковнику, который сидит в форте под защитой пушек. Ублажают его, вместо того чтобы убить… Поступают точно так, как двадцать лет назад, когда на полуострове появился хан хивинский. На большее, чем разглагольствования о том, что они находятся между двух огней — беспощадным царем и коварным ханом, — их не хватает… «Что поделаешь? — подумал старик. — Не те нынче пошли бии и батыры. Все словно позабыли, что люди тогда становятся людьми, когда превыше всего на свете ставят честь. А сейчас даже Туран, батыр, носящий имя великой страны кочевников, уподобился женщине, принимающей в своей юрте врага».

— Надо продать Турану птенца подороже, — заключил Манкас.

— Сперва нужно достать беркутенка. В Коп-ажале всего одно гнездо.

— А было их много?

Старик оживился.

— Раньше было много. — Он обрадовался тому, что удалось переменить тему разговора. — А в самом начале он жил один, и никто не знал, почему именно к нам залетел ак-йык. Белоплечие обычно селятся на Алтае и никогда не покидают родных мест… А был, говорят, тот беркут огромный, бурого цвета и с рыжими перьями на лапах. И еще говорят, он был сильным и, не в пример нашим, медлительным. А таких птиц считают опасными.

— Почему? — удивился Манкас. Он попытался представить себе эту огромную одинокую птицу, которая невесть зачем покинула родину. Конечно, не для того, чтобы ее выловили, рассудил он.

— Летают неровно, — помедлив, ответил отец. — Не всегда вовремя заметишь, когда убыстряют полет.

— Разве это плохо?

— Представь, что ты в это время висишь на аркане…

— Почему же его оставили в живых? — нетерпеливо спросил Манкас. Он впервые шел в Коп-ажал, и даже по такому случаю рассказ отца об ак-йыке показался ему слишком длинным. Как-никак с сыном беркутчи Асана в аулах уже считались.

— Старики как будто бы не тронули его потому, что он прилетел с Алтая. Ты же знаешь, казахи говорят о себе, что родились от волчицы. Между небом и землей. По преданию, этим местом были Алтайские горы…

— А наши Меловые? — Манкас недоуменно взглянул на отца. — Ты однажды рассказывал, что все это произошло на гребне Меловых. Потому, мол, и прозвали его Каскыр-жолом, что по нему спустился на землю сын волчицы.

— Я рассказываю тебе то, что услышал от людей. Может, все это правда, только позабылись другие легенды, которые увязывали все предания в одно… А слышал я и другое, — заговорил Асан через некоторое время, пытаясь больше успокоить себя, нежели удовлетворить любопытство сына. — И этому рассказу можно верить, хотя он и не такой красивый, как предыдущие… По нему выходит, что люди ждали, когда ак-йык выберет подругу. Было интересно, какие получатся птенцы. Выбрал он нашу белохвостую, обжил неприступный Коп-ажал, появились птенцы… И аул наш прославился ловлей ак-йыков, хотя далеко не каждый охотник проходил по гребню Каскыр-жол. А теперь вот осталось единственное гнездо…

— Достанем птенца, если не вылетел, — заметил Манкас.

Асан вздохнул.

— А если вылетел? Коп-ажал… Ущелье — это не степь, где все видно.

Само имя ущелья было пугающим. «И назвали же люди его многосмертным, — подумал старик. — Не надо бы упоминать это слово, а вот прилипло к языку».

— Ешь, — сказал он сыну. — Против воли ешь. До вечера далеко, а идти без остановки.

— Известное дело, — ответил Манкас, уплетая за обе щеки курт из овечьего молока. — Обычный переход…

Больше они не говорили.

Отец и сын закончили обед, сложили свое нехитрое имущество в четыре коржуна и вышли наружу.

Солнце стояло в зените, грело по-летнему жарко. Перед всеми тринадцатью кибитками горели очаги, готовя обед, хлопотали женщины. В тени дома Тураса на кошме сидели аксакалы, словно намеренно собравшись, чтобы в последний раз посмотреть, как отправляется в горы беркутчи. Отец и сын отметили все это сразу одним бегло брошенным, но острым взглядом охотника и разом взялись за коржуны. Приторочили их с обеих сторон к седлу, ровно раскидав по весу, чтобы не водило коня по сторонам во время восхождения, потом подняли на пегого калкан и тщательно закрепили.

— Все! — сказал Манкас, беря в руки чембур. — Я готов.

— Ну, тогда в путь! — проговорил Асан и хлопнул коня по тощей шее. — Не удалось нашему пегому откормиться на молодой траве.

— Жаль, что и говорить, — заметил Манкас с солидностью, вызвавшей улыбку отца. — С его зубами теперь придется ждать новой травы. Может, осень выдастся теплая…

Видать, им просто хотелось о чем-нибудь поговорить перед уходом, успокоить друг друга. Они снова оглянулись на кибитки. Вокруг было тихо. Только из дальней кибитки доносились приглушенные голоса мужчины и женщины, которые все еще ссорились между собой.

«Закат моего аула начался давно, — подумал Асан, возвращаясь к своим мыслям, — может быть, мои сверстники и не виновны в этом непрерывном падении. И все же мне, видимо, не удастся заставить себя уважать их или проникнуться к ним состраданием… А то, что они ожесточились против меня, естественно в их положении…»

А Манкас стоял, уперев руки в бока и широко расставив ноги, и пристально смотрел на аксакалов. И Асан впервые увидел в позе сына откровенный вызов, пришедший на смену неосознанному мальчишескому упрямству, которое он не пресекал, а, наоборот, всегда одобрял и развивал в нем. Ему стало грустно, ибо сын был еще слишком молод и неопытен для такого груза. Но он знал и другое, что для них, последних беркутчи Меловых гор, нет иного пути…

Старик кивнул сыну и пошел запирать двери. Манкас, не дожидаясь отца, с конем на поводу, торопясь, двинулся в сторону гор.


Гриф услышал человеческие голоса и приподнялся. Он склевал остаток трупа тау-теке[25], сбитого белоплечим беркутом, и уже полдня грелся на солнце. Люди были еще далеко, но он знал, что они непременно пройдут по этой тропе и ему все равно придется взлететь. Лапам стало тяжело, и птица завалилась, подставив лучам теперь уже другой бок. Две вороны, сопровождавшие людей, шумно опустились прямо на шкуру и стали раздирать ее прямыми тупыми клювами. Гриф закрыл глаза.

На подходе к ущелью старик потянул носом воздух и огляделся.

— Падаль, — заметил он. — На верхнем уступе.

Манкас, прищурившись, посмотрел наверх.

— Тихо…

— Неделю назад отпировали, — сказал Асан, отерев рукавом пот с лица. — Пошли.

Они снова двинулись по узенькой тропинке, взбиравшейся вверх, обходя огромные камни и кусты с обнаженными корнями, повисшими на откосе. Шли в том же порядке: впереди старик с палкой в руке, за ним след в след Манкас с конем на поводу.

Ближе к террасе тропа обрывалась — была съедена лавиной. Уклон оказался слишком крутым. Идти стало труднее. На одном из поворотов пегий споткнулся и стал сползать вниз. Асан бросился на помощь сыну. Чембур натянулся, как стрела, но конь наконец нашел опору. Загребая под себя согнутыми передними, упираясь задними, выпрямившимися, подобно палкам, ногами, опытный мерин с трудом выбрался на тропу. Птицеловы подождали, пока отдышится испуганно храпевший конь, и свернули в сторону. Поднялись на террасу долгим кружным путем. С нее уже была видна верхняя, последняя перед вершиной терраса, где, по предположению Асана, находилась падаль. Путники дышали тяжело, не хватало воздуха, конь был весь в мыле. Но старик не стал останавливаться на отдых. Позволил только идти чуть медленнее, ибо терраса была более полога, чем предыдущие. Подъем продолжался еще час. Когда они, наконец, ступили на верхнюю террасу, которая тянулась узкой лентой вдоль отвесной скалы, впереди, метрах в трехстах, взлетели вороны. Громко и резко каркая, они через минуту опять опустились на остатки падали.

Асан и Манкас завязали нижнюю часть лица платками и, собрав последние силы, ускорили шаг.

Гриф, увидев людей, опять привстал на дрожащие от напряжения лапы и сделал несколько неуклюжих шагов. Крылья были бессильны поднять тело. Открыв клюв, он еще раз посмотрел на людей, потом вытянул шею и, опершись крыльями о землю, отрыгнул часть пищи. Затем еще и еще. Вороны испуганно взлетели вверх и закружились над террасой. Только тогда, когда охотники были совсем рядом, гриф смог дойти до края террасы и броситься вниз.

— Залетный, — сказал старик, проводив его брезгливым взглядом.

— Старый, — добавил Манкас, стараясь не отставать от отца, резко прибавившего шаг.

А кругом высились голые немые скалы. Притихли даже вороны, которые вновь опустились за их спинами на шкуру. Поднявшись на небольшой карниз, охотники сняли повязки.

— Ты не устал? — поинтересовался Асан.

— Не очень, — ответил Манкас, часто, с присвистом дыша.

— Если выдержишь до вечера — не будем останавливаться и сегодня… Мы должны обернуться за три дня. Остался день…

— Что-нибудь случилось внизу?

— Ты же знаешь.

— Я и позабыл. — Манкас улыбнулся вымученной улыбкой. Незажившие царапины на его лице, следы последней схватки с беркутом, заметно взбухли и покраснели от пота. Он остановился, вздохнул. — Каждый раз так ходим…

Пегого шатало из стороны в сторону, но он сделал еще несколько шагов, прежде чем остановился. Он был из тех трудяг-лошадей, которые привыкли к своей работе и безропотно выполняют ее, даже спешат, чтобы приблизить час отдыха.

Подошел старик, осмотрел крепление калкана, подтянул подпругу. Пегий дернулся от его рывка и отрешенно опустил голову.

— И потом, ты стал взрослей на год, — сказал старик, стараясь не встречаться взглядом с сыном. — Пора держаться на ногах до вечера.

— Хорошо, что знаем, где гнездо, — сказал Манкас, с усилием трогаясь с места. — Иначе не успели бы… Каждый раз так ходим… Вроде нас заставляют достать птенца, а достаешь как будто для себя… Забыл я, что надо поторапливаться…

Защемило сердце Асана, хотя одновременно он остался доволен ответом сына. Неокрепшее мужество звучало в словах человечка с хрупкими, но широкими плечами. И это было так же неестественно, как и беспечность Асана, вовсе не свойственная людям его возраста. И он подумал: все-таки правда, что жизнь родителей растворяется в жизни детей, что они дополняют друг друга, и этим сильна жизнь. И подумал он еще с чувством гордости и печали, что пройдет год-другой, и по узким террасам и головокружительным кручам уже он, Асан, будет шагать вслед за Манкасом, стараясь повторять его движения. И ничего не изменится в их — отца и сына — жизни. Торжествующая улыбка появилась на лице старого беркутчи, такая необычная и незнакомая, что он даже дотронулся пальцами до щек. Ему показалось, что этот миг — миг счастья, того самого, ради которого рождается и живет человек. Он обернулся к сыну, чтобы поделиться с ним своим ощущением, — и вздрогнул.

— Сынок! — Он схватил Манкаса за плечи. — Что с тобой? Ты устал? Скажи, ты устал?..

Залитое слезами лицо Манкаса уткнулось ему в грудь, и старик не почувствовал родного запаха сына: мокрые волосы его отдавали едким потом и солнцем.

Отец и сын, обнявшись, стояли на гребне Меловых гор. На том самом, что назывался Каскыр-жолом и где в давние времена прошел сын волчицы, чтобы вкусить радость и горечь человеческой жизни. Это была почти прямая зубчатая гряда, стремительно уходящая на восток, она напоминала конскую гриву, развевающуюся в диком беге. Может, и это было предопределено судьбой: быть сыну волка кочевником и не знать на земле покоя?

Далеко слева синело неподвижное море Каспий, переходящее в печальную, зелено-синюю степь, которая внизу разбивалась о скалы и растекалась на долины; справа высились другие горы. Черные, повторяющие очертания Меловых гор подобно зеркальному отражению. И они были так сказочно, неправдоподобно черны, что туман внизу походил на белое пламя, лизавшее подножие скал. Маленьким живым подобием Меловых и Черных гор недвижно стоял рядом с людьми пегий конь. Высоко над ними парили два беркута, с каждым плавным и стремительным кругом забираясь все выше, в самую глубь голубого неба. Прохладный ветерок струился над горами, и весь этот свободный простор был залит ослепительным светом перешедшего за полдень солнца. Тишина и свежесть царствовали здесь, и если бы в этом чистом и огромном мире вдруг появилось зло, оно, наверное, было бы тем, что называется злом первородным.

Успокоившись, отец и сын пошли навстречу солнцу.

Подошли к широкому и плоскому, как стол, камню и, взобравшись на него, стали разуваться. Затем, не сходя с камня, Асан снял с коня один из коржунов, вынул из него еду. Не спеша пожевали они курт, обмакивая его в растопившееся в глиняном горшочке сливочное масло, запили кислым молоком. И молча растянулись на теплом камне.

Вскоре Манкас уснул.

Старик лежал на спине, расслабив мышцы, и смотрел на небо. Он старался ни о чем не думать, да и не хотелось теперь уже думать, и лишь обрывки далеких и неясных воспоминаний роились в сознании. Глаза старого беркутчи по привычке медленно обшаривали синий купол, под которым сейчас наверняка парило несколько орлов, вспугнутых людьми и ушедших в такую царственную высоту, что их не разглядеть. Однако эти птицы знают, зачем появились в горах люди. И может быть, беркут с Коп-ажала уже почувствовал их приближение к гнезду и шлет несчастье на его голову. На голову его сына… Опять холодно и как-то пусто стало в груди старика, но он пересилил себя. Беркутчи хорошо знал, что перед рискованным спуском нельзя омрачать себя печальными мыслями. Надо все время думать о спуске, о том, что может ожидать Манкаса на пути к гнезду ак-йыка. Боя с беркутами, конечно, не избежать. И хорошо бы добиться, чтобы Манкас отнесся к коп-ажаль-ским птицам с должным уважением… Манкас поймет, рассудил старик успокоенно. Лишь бы отдохнул — и все будет в порядке. Не он виноват, что подниматься пришлось быстрее, чем полагалось бы…

Он вспомнил, как в молодости, когда не был еще женат, ему хотелось побывать в дальних местах, где тоже водятся беркуты. На Жаике, где в лесах гнездятся красно-коричневые, изворотливые беркуты с пронзительными глазами; на Алатау, где длиннокогтные светло-серые птицы любят парить над холодными вершинами; в пустынях Монголии, где, словно тени, носятся молчаливые бурые беркуты. И вспомнил он еще с сожалением, как подавил свое желание пожить на Алтае, поохотиться на ак-йыков, чтобы понять, почему в борьбе с ними в Коп-ажале погибают люди. «Неужели к тому времени, в свои двадцать пять лет, я был настолько стар? — подумал он. — Надо было поехать, дойти…»

Старик закрыл глаза и не заметил, как задремал. Вернее, впал в полузабытье: он слышал, как медленно и глухо бьется его сердце, и видел при этом сон. Видел он себя на охоте. И было это так правдоподобно, что рука отяжелела, почувствовав птицу и привычное сдавливание мощных длинных когтей, под которыми ужималась рукавица… Забилась в предсмертных судорогах рыжая лиса, подобно пламени костра под ветром… Потом вздыбились кони, скаля желтые зубы. Это был кокпар — праздник, соревнование, бой всадников за козлиную тушу. Дикий вихрь человеческих и лошадиных тел, жестокие удары восьмиплеток-камчей, обрушившихся на него и пегого… Последний кокпар, где ему чуть не раскроили череп.

Старик проснулся от фырканья пегого. Ослабевший конь тянулся губами к куску курта. Асан пододвинул ему курт и стал тихонько гладить ладонью вспотевший лоб сына. Так всегда бывало в долине, думал он, опять вглядываясь в бездонное небо. Люди объединялись против него, ибо видели в хватке Асана что-то необычное. А он просто познал повадки беркута и сокола и привнес их в человеческую жизнь…

Неожиданно Асан вскочил. Слух его уловил короткий вибрирующий свист. Он впился глазами в вечернее небо, прочертил взглядом линию, по которой должна была спускаться птица. Свист оборвался так же внезапно, как и появился. Старик лихорадочно быстро обулся и разбудил Манкаса.

— Вставай! — Он тут же стал обувать и сына. — Беркут пролетел… Спустился резко, почти по отвесной. Выходит, птенец еще в гнезде.

Манкас собрался быстро. Нетерпение отца передалось и ему. Да и почувствовал он неловкость оттого, что не выдержал двухдневного перехода и они потеряли из-за этого несколько часов. Он завернул остаток еды, положил в коржун и приторочил его к седлу. Не прошло и пяти минут, как Манкас с конем на поводу бросился догонять отца.

Ущелье Коп-ажал было уже рядом, и они достигли его через полчаса. Не подходя к нему вплотную, охотники свернули с гребня и пошли вниз по невидимой, известной только старому Асану тропе. Остановились у большого прямоугольного камня с изображением всадников, гнавших перед собой стадо тау-теке. Старик и мальчик с минуту рассматривали рисунок. Бесчисленные линии тянулись от всадников к зверям, и там, где они достигали их, на телах муфлонов темнели рваные пятна, напоминающие лепестки цветов. Линии создавали ощущение стремительности, раны — успокоенности, но старик понимал их как выражение неотвратимости судьбы. Солнце бесстрастно освещало великое борение ушедшей жизни.

Камень навис над самым обрывом, и когда Манкас перевел взгляд с рисунка на весь камень, то машинально отодвинулся от края пропасти. Казалось, все это: и всадники, и тау-теке, и камень — летит вниз…

А перед ними лежало глубокое ущелье с отвесными стенами. В этом месте оно делало плавный поворот, который тянулся примерно на полверсты, затем скалы заслоняли его сверху, и уже ниже ущелья открывалось широким коридором, уходящим к Черным горам.

Старик показал рукой в ущелье.

— На той красной скале гнездо, — сказал он хриплым от волнения голосом. — Спуск около полусотни кулашей[26]. Вон видишь два карниза?

— Вижу.

— На них лучше всего и дождаться беркутов.

— Прилетят?

— Коп-ажальские без боя к гнезду не подпустят. Палка тут не годится, отбивайся ножом.

— Посмотрим.

— Ну пошли, я все расскажу по пути. — Они зашагали вдоль ущелья, направляясь к самой дуге поворота. — От стены до гнезда расстояние три кулаша. Или раскачаешься, или спустишься ниже и перейдешь на скалу там, где сможешь до нее дотянуться.

— А как ты добирался?

— Раскачивался. Но это не обязательно.

— Понятно.

— Я потому раздвинул крылья калкана, чтобы тебе было легче дотянуться.

— Ясно.

Беркутчи на мгновение остановился в раздумье, глядя на скалу. Лицо его было напряжено, глаза широко раскрыты, и ослабевшие солнечные лучи, казалось, отражались от желтых глаз, как от стекла. Повинуясь какому-то внутреннему толчку, Манкас придвинулся к нему, но отец точно очнулся и, как будто ему было в тягость прикосновение сына, зашагал вперед.

Остановились они у места спуска, которое определили по маленькой площадке, усыпанной костями тау-теке, с давно засохшими, почерневшими сухожилиями, кусками задубевшей шкуры, птичьим пометом. Сняли с пегого калкан, связку аркана и коржуны.

Потом оба легли на край обрыва, свесились вниз и стали рассматривать стену. Она была отвесная, обыкновенная, каких много видел Манкас: чуть-чуть покатая, образуемая наклонно идущими вниз каменными уступами. Местами камни были ровными, местами зубчато-ломаными и выпирающими далеко наружу.

— Если бы камни были потверже, можно бы без риска подняться со дна ущелья, — сказал старик. — Но здесь только сверху и доберешься…

Они выбрали направление спуска, тщательно отметив и обсудив каждый уступ. Потом стали изучать трещины, отделявшие в самом низу камни от стены. Эти камни торчали вверх, как острые надолбы, самый крупный из них был той самой красной скалой, в нише которой гнездились беркуты.

— Как достигнешь первого карниза — отдохни, осмотрись, — посоветовал старик, поднимаясь. — На втором — тоже. Интересно, прежнее там гнездо или они сложили другое? Двадцать шесть лет мы их не трогали.

— Узнаем, — спокойно сказал Манкас.

— Ну надевай, — предложил старик и улыбнулся сыну. — Надо торопиться. В ущелье, сам знаешь, темнеет рано.

Манкас затянулся широким кожаным поясом и залез в калкан. Беркутчи сперва проверил, как он затянулся, потом приподнял калкан, и они стали пристегивать ремешки. Когда закончили крепление, старик обвязал сына вокруг пояса арканом, другой конец которого намертво прикрепил к близлежащему камню. Пристегнул к поясу нож в чехле, положил за пазуху замшевой куртки кожаные рукавицы.

— Отбивайся ножом, — еще раз предупредил он сына.

— Посмотрим.

— Не вздумай жалеть! — Асан нахмурился, — Ты не знаешь коп-ажальских беркутов. Привык к белохвостым…

— Раненый беркут не будет больше гнездиться здесь.

— Я знаю это не хуже тебя. Постой, не перебивай! — Старик заметил нетерпение сына. — Никто не посмеет сказать, что мы с тобой не любим птиц. Поэтому, если я говорю: отбивайся ножом, значит, нет иного выхода.

— Одним гнездом станет меньше.

Старик погладил сына по голове.

— Я у тебя вот что хочу спросить, Манкас. Как бы ты поступил, если бы тебя заставили ловить птиц день и ночь?

— Ловил бы. — Манкас с удивлением посмотрел на отца.

— А если бы запретили?

— Все равно бы ловил.

— Только дважды доставали люди тут птенцов, — заговорил Асан, немного помолчав. — Первым был твой дед, второй — я. Мне помогал младший брат… Эти вопросы, которые ты сейчас слышал, нам задавал отец. Перед самым спуском. Ты идешь третьим. Будь внимателен, сынок, и слушайся моих сигналов.

Они посмотрели на синее поднебесье, затягивающееся на востоке серыми перистыми облаками, и, подобно ворам, недоверчиво прислушались к тишине.

— Пора, — сказал Асан.

Он подвел сына к обрыву, и Манкас пополз вниз. Асан стал отпускать аркан, внимательно следя за его колебанием и определяя по нему, как идет спуск. В то же время он чутко прислушивался к звукам. И молил небо о том, чтобы сын достиг карниза раньше, чем налетят беркуты. Но ему никак не удавалось унять волнение: то ли мучила ссора с сородичами, с которыми больше уже не поладить, то ли предчувствие беды. Отступать, однако, было слишком поздно, и, кажется, только это заставляло его не терять самообладания. Но с первым же свистом рассекаемого крыльями воздуха, с первым собственным сигнальным криком его грудь снова сжал знакомый леденящий холод, и старик впервые в своей жизни почувствовал, что он боится.

Аркан задергало, и через мгновение птица взмыла вверх. Наметанный глаз беркутчи успел заметить, что это молодая самка с ярко-рыжей шеей и большими пятнами на подкрыльях. Он стал поспешно отпускать аркан и замер опять, когда повторился свист. Теперь Асан знал, откуда следует атака, и перехватил беркута в тот момент, когда он только что перешел на падающее скольжение и понесся вниз с прижатыми к телу крыльями. Беркут упал черным камнем, аркан привычно задергало, и спустя несколько секунд птица показалась над ущельем. Вторым, как и положено, атаковал самец, и пока он набирал высоту, Асан отметил все его достоинства и недостатки. Беркут был старый, очень крупный, темно-бурого цвета с почти черными маховыми перьями и четким мраморным рисунком у основания опахал. Тяжело взмахивая крыльями, он поднимался по спирали, словно ввинчиваясь в синеву, но еще продолжительное время виделись белое основание хвоста и белое оплечье. Беркут был сыт, пожалуй, излишне сыт и набирал высоту гораздо медленнее, чем его подруга. Старик облегченно вздохнул: самец был почти не страшен.

Точно соблюдая интервал, птицы повторили атаку. Асан беспрерывно кричал, заранее предупреждая сына.

После третьей атаки самка взлетела вверх, теряя перья, и, не набирая высоты, с яростным клекотом ринулась в ущелье одновременно с самцом.

— Оба! — истошно закричал Асан. — Отбивайся ножом!..

Он откинулся назад и застыл. Птицы поднялись не так стремительно, как раньше; самка летела совсем тяжело, и старик заметил, как безжизненно повисла у нее лапа. Пот залил все лицо, мешал смотреть, и он встряхнул головой, как конь. Проследил за птицами. Сердце его стало успокаиваться. Коп-ажальские ак-йыки славятся свирепостью, но хуже всего, когда пара разновозрастная и самка моложе самца. Должно быть, подумал Асан, ей сейчас нужно время опомниться, прийти в себя.

— Ну как там у тебя? — спросил он у сына.

Снизу долетел короткий вскрик, и одновременно с ним беркутчи опрокинулся навзничь. Ударился головой о камень. От резкой боли потемнело в глазах, он перевернулся на живот и, подтянув ноги, привстал на четвереньки.

— Манкас!.. — застонал старик, мотая окровавленной головой.

Он долго пытался подняться. С неимоверным трудом встал и, шатаясь, тяжело переступая вялыми ногами, отер с лица кровь.

— Манкас! — прохрипел он.

Дрожащими руками стал выбирать аркан, это стоило огромных усилий, и он не сразу понял, что аркан свободен. Кровь стекала по немигающим, остановившимся глазам; он не отирал ее, потому что ничего не видел.

— Ман-ка-ас!..

Душераздирающий крик пронесся по горам. Пегий отпрянул и, волоча чембур, побежал по тропе. Скалы живо откликнулись равнодушным эхом и замолчали.

Обезумевший от горя старик, хватая воздух руками, побрел по камням. Зацепившись за ногу, за ним змеился черный аркан.

Потухающим сознанием, подобно пресытившемуся грифу, Асан искал своего спасения на краю обрыва. И когда сорвался, вскрикнул пронзительным, гортанным криком, в последний раз в этом мире, и полетел вниз, широко раскинув еще сильные руки.

Старый залетный гриф, лежавший на террасе в соседних Черных горах, вздрогнул и поднял голову. Розовая шея его напряглась, застыла, подобно змее, приготовившейся к броску. Но птица была сыта. И она снова легла, повернувшись теперь в сторону Коп-ажала.


Я давно шел навстречу этому рассказу, с самых юных лет, потому что, как уже сказал, судьба аула беркутчи была для меня далеко не безразлична.

Беседа завязалась быстро, и очень скоро я решительно принял сторону беркутчи Асана и его сына, чем вызвал недоумение, а потом и недовольство моих сородичей. И без того было неспокойно на душе, а такая реакция собеседников и вовсе расстроила меня. Неожиданно мной овладело желание досадить им, и я стал задавать вопросы, ловя малейшие неточности в рассказе, то и дело перебивая их доводы недоверчивыми восклицаниями и ироническим смехом. А между тем я рисковал, потому что очень хотелось, чтобы выговорился каждый, чтобы выговорились все и ни у кого из присутствующих не осталось бы ни одного невысказанного слова.

Манкас и Кенес сидели рядом. Беркутчи держался с достоинством, не вмешивался в спор, а вставлял одно-два слова в самый, как ему казалось, необходимый момент. Земляки выслушивали его с вежливым вниманием и продолжали потом рассказ точно с прерванного места и с прежней интонацией, так, как будто Манкас ничего и не говорил. Сперва я подумал, что они не считаются с его присутствием, не любят его, что они все объединились против последнего беркутчи. И потому в их словах мне почудилась какая-то недоброжелательность. Но затем я увидел, что они и о случившемся с ними самими в далеком прошлом повествуют без огорчения и без радости. «Вот это дело!» — думал я, поглядывая на неподвижные лица стариков и каждый раз возвращаясь к Кенесу, лицо которого меняло выражение при каждом слове, даже при каждом нечаянном вздохе кого-нибудь из рассказчиков. Мне казалось, что он единственный живой человек, тот самый единственный, который всегда на виду у всех, вернее, все видят, что он живет — стремительно, ясно, постоянно…

Беседовали до утра, как всегда бывает в ауле, когда приезжает новый человек. Сбиваясь иногда на другие рассказы, но неизменно возвращаясь к главному: к истории своего аула. Но еще грустней мне стало, когда я снова вернулся к своим записям. Ибо каждый раз, стоило только взяться за ручку, мне представлялось, что кто-то, прочтя эту быль, непременно съязвит: «И я там был, мед-пиво пил…» Но это — правда! Правда о том, как упрямые и терпеливые люди убивали в себе дух беркутчи.


Мальчик лет семи, обливаясь потом, раздувал горн. Усталость сквозила в его движениях, но он крепился и, плотно сжав пухлые губы, прыгал и прыгал на кузнечном меху. Сверстников в ауле хватало, в сорока четырех юртах насчитывалось больше ста ребят, стоило кузнецу кликнуть, как их набежало бы с десяток. Но юный крепыш, видно, не желал сдаваться, а кузнец, рослый, широкоплечий парень лет двадцати трех, словно решил довести подмастерья до полного изнеможения. Усмехаясь в короткие черные усы, он клал в огонь все новые полосы стали, взамен тех, которые вытаскивал длинными клещами.

Кузнец ковал сабли. Длиннорукий и длинноногий, в кожаном фартуке, затянутом сбоку кожаным шнурком, он неутомимо бил молотом по стали, утончая и плавно изгибая ее. Лицо парня, тонкое, с резкими чертами и багровым шрамом поперек лба, похожим на след от неловкого удара саблей, блестело от пота и сажи.

На лавке, возле бочки с водой, сидел бий Турас и следил за четкими, ловкими движениями кузнеца. Седые клочкастые брови почти закрывали глаза, старик дышал тяжело, ртом и часто облизывал сухие губы. Весь его угрюмый вид говорил, что старик не в духе. А кузнец продолжал работать, собирались в жгуты и расходились длинные, упругие мышцы рук, упрямо бугрился загривок, и звон металла рассыпался вокруг: то дробно и весело, то гулко и тягуче. И этот непрекращающийся звон заставлял нескольких человек то и дело высовываться из стоящих невдалеке юрт и высматривать, что творится в кузнице. На них, правда, обращал внимание только мальчик, опасавшийся, что родители отзовут его домой.

Бий зашевелился.

— Мы не могли оставаться там, потому что Туран сжег бы аул, — проговорил он раздраженно, поймав паузу в работе кузнеца. — Потом его жгли бы и жгли… Батыр не упустил бы случая намекнуть начальнику форта, что мы уже не повинуемся ему… Асана не стало. Но наши отцы были беркутчи, и никто не поверит, что мы разучились ловить птиц. Ты, Манкас, был еще мал, к тому же с разбитой головой…

Кузнец промолчал. Остался спокоен, во всяком случае, не подал виду, что слова бия как-то его задели. Он подал мальчику знак, чтобы тот поддал огня, и вытащил из горна очередную-заготовку.

— Разве ты не знаешь, на что обрек твой отец сородичей? — торопясь спросил старик, пристукнув о землю палкой, зажатой меж колен. — Разве от хорошей жизни мы покинули Козкормес?

Манкас ответил своей кривой усмешкой, в которой непонятно чего было больше: досады, иронии или грусти. Он сдул с наковальни окалину, положил полоску стали, поднял молот. Веером посыпались искры. Старик замолчал: то ли обидевшись на бесцеремонность собеседника, то ли обдумывая свои слова.

Не первый раз спорил старый бий с племянником и всякий раз оказывался бессильным перед его молчаливой непокорностью, которая, казалось, словно молот в его руках, могла сокрушить любого. За долгие годы жизни бий привык повелевать людьми. Не терпел, когда его слушали без должного внимания, выходил из себя, замечая, что его доводами пренебрегают. Он считал, что отдает все свои помыслы и силы благополучию сородичей, убедил в этом всех. Не мог убедить он в своей правоте одного лишь Манкаса.

— От спокойной и сытой жизни родину не покидают, — закричал он, стараясь перекричать стук молота.

Когда старик переставал говорить, становилось особенно заметным, как тяжело двигаются его плечи. Он снова стал ждать, когда наступит тишина.

Наконец Манкас отбросил полосу. Отер тряпкой раскрасневшееся лицо, подошел, зачерпнул деревянным ковшом воды из бочки, протянул мальчику.

— Освежись, Амин, — проговорил он, улыбаясь.

После мальчика припал к ковшу сам и стал жадно пить частыми крупными глотками.

— Беркутчи, мир праху его, погиб, и вместе с ним должно умереть его ремесло. — Старик неодобрительно покосился на мальчика, навострившего уши. — Тебя, Манкас, спасло чудо — калкан, который заклинило между скалами. Надо выбирать то ремесло, которое сохраняет человеку жизнь. Неужели ты не понимаешь даже этого?

Струйки воды потекли по предплечью, локтю, по обнаженной волосатой груди кузнеца. Старик облизнул губы и отвел глаза в сторону.

Нестерпимо жаркое солнце пустыни висело над землей. Оно будет полыхать до самого вечера, а вместе с темнотой придет свежесть, которую ощущаешь как холод и никак не можешь привыкнуть к ней. Утром снова ударят всесильные лучи… Вот уже более пятнадцати лет, как бий привел аул в чужие пески, и аул процветал. Сородичи благодарили его, привыкнув к чужой земле и из года в год накапливая все больше богатства. Все было так, как он задумал. Тревожило только одно: то, что Манкас не признает его мудрости. Именно Манкас, его племянник, вместо того чтобы быть рядом и всячески поддерживать его, затеял борьбу. Казалось, что возиться с мальчишкой, не видевшим света?.. Но не побежденная им некогда фанатичность Асана сидела в его сыне, и Турас с каждым разговором убеждался, что парня одолеть нелегко. Отточенная мысль старости подсказывала бию, что оба они продвигаются к роковой цели, и он даже предвидел, где случится разрыв. Он лишь лелеял надежду, что победит племянника до того, как кто-то из них не выдержит…

— Твои сабли и пики не раз спасали аул от беды, — продолжал старик, глядя на барханы, полумесяцем опоясавшие аул. — Твои кинжалы ценятся на базарах Самарканда и Куянды на вес золота. Мы всегда с большой выгодой сбывали седла и сбрую, изготовленные тобой. Благодаря всему этому мы обрели независимость. Вот что ты всегда должен помнить. Только это. Ты же умный человек, а умный человек должен быть подобен горной птице, которая способна исторгнуть из себя все лишнее.

Манкас улыбнулся необычному сравнению, посмотрел на старика. Желтые, глубоко посаженные глаза хитро прищурились. Турас смутился. То, что он пытался убить в Манкасе, оказалось, жило в нем самом. Сколько раз он тыкал в шеи мальчишек палкой за то, что они, позабыв обо всем, начинали вдруг следить за полетом орлов. Следили, лишь смутно представляя, что их деды были прославленными охотниками. Видно, живет еще в крови дух беркутчи… И однажды пробудится к жизни, овладеет сердцем кого-то из далеких потомков, поведет в горы. Бросит на скалы, взметнет на дикие вершины, заставит висеть над бездонной пропастью. Чувство гордости вдруг проснулось в старике, он выпрямился и с любовью взглянул на племянника. Не в каждом племени отыщешь мастера, завоевавшего славу в двадцать три года. Отважного и резкого, как барс, прямого, как смерч в летней степи. Что и говорить, Манкас совсем не то, что Асан, который всегда горбился из-за избытка спинных мышц и не умел толком связать двух слов. Только вот дерзок… Обида опять овладела сердцем старого бия, сжала привычной цепкой лапой. На роду, что ли, у него так написано — ссориться с ближними?.. Ушел Асан, не поняв, что главное сейчас выжить и стать многочисленным, большим аулом. Не понимает этого и Манкас. Как доказать ему, что он не прав? Почему ему в тягость старик, нашедший единственно правильный путь для сородичей?

— Иди, Амин, домой, — сказал Манкас, кладя молот и клещи. — Отдыхай. На сегодня довольно.

Мальчик согласно кивнул, подошел и сел на лавку. Зачерпнул ковшом воду, вылил себе на голову.

— Да и вам, ата, давно пора домой, — добавил Манкас, — что зря убивать тут время?

Турас сердито засопел, но промолчал. Встал, отряхнул полы халата от сажи, но, сделав шаг, застыл как вкопанный. Увидел, что Манкас извлек из ящика, заваленного кусками кошмы, седло с широкой полукруглой лукой. Ленчик был вырезан из алатауской дикой груши, а края луки окованы серебром и дугами, рядом с серебряными пластинками шли ажурные узоры с изображением сцены охоты с беркутом на волка. Именно рисунок и волновал всегда Тураса. Узор был выполнен из серебра с чернью, каждая пара птицы и зверя разделялась медальоном из сердолика. Отделка, наложенная на оранжево-красное дерево, пропитанное томар-бояу[27], удивляла свежестью и таким сочетанием цветов, что седло искрилось, вспыхивая и потухая от малейшего движения руки. Беркуты словно обретали жизнь среди окружавших их сейчас копоти и зноя, расправляли онемевшие крылья. В который уже раз рисунок напомнил Турасу юность, когда жизнь казалась простой и легкой: выбери коня, оседлай его и верши свои дела… И сейчас седло было вынуто Манкасом, как нарочно, в тягостную для него минуту. Лицо старика, словно у больного, исказилось гримасой.

— Ты достиг совершенства, Манкас, — Турас протянул к седлу дрожащую руку. — И должен своим творением радовать людей.

— И множить их достояние? — спросил Манкас.

— Ты не имеешь права бросать ремесло седельщика.

— А наковальню и молот?

— Оба ремесла полезнее, чем скитания по горам и безрассудные спуски в ущелье. Учи ребят, — старик ткнул палкой в сторону Амина, с восхищением уставившегося на седло в руках наставника. — Сейчас ты один, а представь в нашем ауле десять — пятнадцать мастеров!

Манкас рассмеялся. Взял ковш и стал мыть голову, лицо. Накинул рубашку. Процедил сквозь зубы;

— Скоро вы забудете свое имя.

— Оно никуда не исчезнет, — ответил Турас, распаляясь, как обычно, когда разговор заходил о главном. — Мы останемся аулом беркутчи и когда-нибудь вернемся в Козкормес. Но вернемся сильным и многочисленным родом.

— Ложь.

Турас окинул его сердитым взглядом:

— Ты стал груб! Какой пример подаешь ему? — Бий снова ткнул палкой в сторону мальчика. — Мы уже не можем разговаривать друг с другом спокойно, но это не значит, что младший не должен почитать старшего… А старший пренебрегать доводами младшего.

— И это ложь! — Манкас подошел к старику. — Вы упорно убиваете в нас главное и тут же взываете к его остаткам. Сильный и многочисленный аул!.. Сколько это юрт? Сколько семей? Когда будет это?..

— Подожди…

— Как бы не получилось наоборот. Что толку от толпы? От нее на дороге не останется следа. Мертвый путь мертвых людей…

Старик побагровел от натуги. Задрожали, покривились провалившиеся губы, но он не успел возразить. Манкас круто повернулся и зашагал в аул.

За ним, тяжело опираясь на палку, побрел Турас.

— Почему ты не хочешь выслушать меня? — донесся его голос до Амина. — Подожди…

Амин переждал, пока старик удалится на приличное расстояние — небезопасно было сейчас попасться на глаза разозленному старику, — и тоже направился домой.

Прошло два года, как Манкас ушел от дяди и жил отдельно. Вернее, он просто перебрался в свою кибитку-мастерскую.

В ней стояли верстак и несколько больших и маленьких ящиков с инструментами. И в зависимости от того, чем он занимался, кибитка превращалась то в ювелирную, то в шорную мастерскую, то в плотницкую. Но многое напоминало о том, что хозяин дома больше всего увлекается ловчими птицами. На левой, более свободной стороне кибитки стоял тугыр — подставка для беркута, изготовленная из ели. Над ним длинным рядом висели балак-бау — поводки из тонкой сыромятной кожи, которые привязывают к лапе беркута и не снимают во время охоты, и кайыс-бау — длинные, полуметровые съемные поводки из воловьей шкуры. Тут же были привязаны к кереге три балдака из арчи. Беркут — птица тяжелая, и ни один охотник не обходится без балдака — раздвоенной с одного конца опоры для руки, на которой сидит птица. Каждый из балдаков принадлежал в семье кому-либо одному: первый, самый старый и громоздкий, — деду Манкаса, второй — небольшой, но щеголеватый — отцу Манкаса, третий Манкас приготовил для себя. Он еще не пользовался балдаком, не приходилось ему верхом выезжать на охоту, и гладкое чистое дерево матово блестело. На тугыре лежало с десяток замшевых и бархатных томага — колпачков для птиц. Манкас мог бы рассказать, которой птице принадлежал тот или иной томага, кем и как была птица добыта и взращена, сколько волков или лисиц взяла. Ожерелье из высушенных орлиных лап со скрюченными темными когтями свисало с уыка-унины кибитки, оно являлось старым талисманом беркутчи этого дома.

Манкас устало растянулся возле тугыра.

На ящике напротив, отделанном резьбой, стояло седло, как две капли воды похожее на то, что он только что показывал в кузнице дяде. Тундик был слегка приоткрыт, и плотный сноп света падал на него и выбивал искрящиеся лучи. Манкас глядел на седло, вспоминая, как бий Турас восторгался им прошлым летом. И с печалью думал о том, что старик так и не догадался в кузнице, что увидел всего лишь подделку. Да и где ему? Для этого надо понимать тонкости дела. А не гадать, какую прибыль оно принесет…

Год назад Манкас изготовил седло по заказу хивинского купца — поставщика ханского двора, но одновременно сделал другое. Для себя. И если бы купец хоть краешком глаза увидел оба седла, он бы сразу определил, какой ему купить. Не постоял бы за ценой. Но продано ему будет то, что хранится в кузнице. Купец слывет ценителем искусства седельщиков и потому с сожалением отметит, что седло не сочетает красоты с прочностью, что его хватит ненадолго, но купит…

Точно так же довольствуются любители оружия его кинжалами, которые сбываются на базарах за баснословную цену. И только истинные знатоки оружия видят их недостаток. В самой глубине другого ящика лежал сейчас кинжал с костяной рукоятью, лучше которого Манкас не сможет сделать. Но и этот кинжал, подобно единственному седлу, никто никогда не увидит.


Странной жизнью, представлялось ему, живут сородичи. В Каракумах спрятался аул, в глубине песков, в самом что ни на есть волчьем крае. Здесь и вправду было тихо: никто не требовал ловчих птиц и птенцов, не жег кибиток. Разве что редкие отряды туркменских и узбекских наездников заносило в аул. Заставали они казахов обычно врасплох, но, казалось, и сами терялись оттого, что обнаружили в этом месте аул. И столкновения с ними были настолько беспорядочными, что походили скорее на праздничное представление, чем на бой. Потом несколько дней в ауле хвалились, кто как ударил врага или какой получил удар, джигиты ходили окрест дозором, не слишком удаляясь от аула, и наконец все успокаивалось. Мирной, если говорить всерьез, и беспечной была жизнь откочевников, и потому бий Турас требовал от племянника, чтобы он не будоражил людей мыслями о ремесле прадедов, приносившем им в Козкормесе одни лишь беды. И не ведал старик, почему Манкас не привязывается по-настоящему ни к одному, ни к другому ремеслу. Не подозревал, что племянник изготовляет кинжалы и седла намного хуже, чем хотел бы. А если бы и удалось ему достичь совершенства, то за ними приходили бы, как приходили за птенцами, и новое ремесло Манкаса, может быть, навлекло бы на аул несчастье гораздо большее. Куда бы тогда старик увел сородичей? Чем бы защитился? Или заставил бы Манкаса отказаться и от ремесла седельщика и кузнеца? Преследовал бы юношей, желающих стать оружейниками, как гонялся за мальчишками, любящими птиц?

Впрочем, Манкас не достигнет совершенства. Потому что не родился в семье оружейника или седельщика, и каждое движение его, когда он кует саблю или вырезает седло, не будит легенду и не рождает в нем песню. Он изготовляет поделки, а не кинжалы и седла, и это похоже на жизнь его аула, изменившего родным горам.

Он приподнялся и сел, опершись спиной о ящик. Расстегнул ворот рубашки. Ему было душно. Теснило сердце от никому не высказанных мыслей. Слишком долго держал он их в себе, жалея старика. Да и не видел в ауле никого, с кем бы мог поделиться ими. Турас многоопытен, но не проницателен. Умен, ничего не скажешь, но ум его привык искать решения, дающие немедленный результат, и поэтому он однажды спустился в долину. За такой ум и избрали его предводителем аула. Не ошиблись… А он чувствовал и воспринимал мир совершенно по-другому, чем бий. И дело не только в возрасте, тут столкнулись талант и опыт жизни. Но талант оказался нелегким грузом. Манкас представил себе могучего орла, вознесшегося высоко над землей. И точно так, как птице в этой выси не хватает живительного земного воздуха, Манкас задыхался от одиночества. Он любил сородичей, но те не отвечали ему взаимностью. Он простил их, побежденных, но сородичи не замечали его слез. Он спасал их, но они не видели, что он жертвует собой. Что ему остается делать? Ждать купца, который знает толк в ювелирном ремесле? Дожидаться какого-нибудь оружейника, который заставит его краснеть до ушей, показав на недостаток изготовленного им кинжала? Кто ответит?

Незаметно для себя он взял кобыз и провел смычком по струнам. Потом долго, не спеша настраивал инструмент. Поиграл, перескакивая с одной мелодии на другую, подбирая что-то согласно своему настроению.

И наконец из-под смычка полился кюй «Ак-йык», которым некогда в ауле беркутчи провожали мальчишек в горы, на первую в их жизни ловлю птиц. Под эту стремительную музыку уходил он с отцом в Коп-ажал. И родичи пели ему вслед древнюю песню, желая, чтобы он, как и все беркутчи, овладел десятью свойствами из тех, которыми одарены звери и животные…

«Вознесись, как беркут, — пели в тот день старики, гордо подняв головы. — Стань отважней льва…»

«Вернись, как тигр, свирепым, — вторили им охотники. — Чутким, как сова».

«Натиск возьми у вепря, — пели многоопытные старики. — Будь вынослив, как вол…»

«Лукавым, как лисица, — вторили им юноши. — Алчным, словно волк».

«Спор веди, как сорока», — напутствовали женщины…

«Будь в пути, как нар!..[28]» — отозвалось в горах…

Надвинулись громады светло-коричневых скал, вырастающие из высоких трав с мелкими голубыми цветами; зазмеилась перед глазами каменистая тропа; пронесся могучий тау-теке, закинув на спину рога-сабли; из сухого белесого тумана вынырнула бурая птица и устремилась за зайцем… Жалобно закричал заяц, увидев тень беркута… Кобыз пел о торжестве жизни и страданиях живого существа. Далекий Козкормес неудержимо звал беркутчи к себе. Рано повзрослевший и понявший мудрость стариков, отнимающую у людей волю, Манкас, словно сына, посылал в горы свою песню. Он увлекся, мелодия захватила его, и по привычке Манкас стал напевать под звуки кобыза, и его напев напоминал стон.

Открылась дверь, в кибитку, что-то жуя, вошел Амин. За ним показались другие мальчишки. Глаза Манкаса сверкнули, словно у волка, ушедшего от погони.

Через некоторое время вошли джигиты и девушки, затем, стараясь сохранить достоинство, переступили порог осторожные старики. Вскоре дом был полон людей. Они собирались здесь и раньше послушать игру Манкаса, но сегодня происходило что-то необычное. Неистово, словно военная труба, играющая сбор, пел в руках беркутчи кобыз. И голос Манкаса уже не стонал, а взлетал широким и торжествующим криком; желтые глаза беркутчи горели, и люди, словно завороженные, окружали джигита все плотней.

Неожиданно в песню ворвался другой голос, раздраженный и скрипучий, подобный фальшивой ноте. Он заставил людей податься от беркутчи. Растолкав всех, в круг вбежал бий Турас и с ходу замахнулся палкой на Манкаса. Тот резко откинулся назад, на какое-то мгновение опередив старика, толстая палка миновала висок и задела кобыз. Волосяная струна лопнула с жалобным вздохом. Манкас вскочил на ноги.

— Не смей напоминать о Козкормесе! — закричал бий, гневно потрясая палкой. — Не смей!

— Почему? — вскинул голову джигит. — Там мы были аулом гордых беркутчи!

— Аулом беззащитных! — отрезал Турас.

— Мы жили на родине…

— Плач вдов не утихал там ни на минуту! — отпарировал старик.

— Теперь мы жалкие откочевники…

— Зато свободны!

— Кому нужна такая свобода? — закричал и Манкас. Подскочил к плотному смуглому мальчику, стоящему к нему ближе остальных. — Ты хочешь стать беркутчи?

Мальчик спрятался за спину старухи, но Манкас вытащил его обратно:

— Твой дед был прославленным охотником!

— Его отец стал скупщиком ковров и обрел покой в Каракумах. — Турас вырвал заревевшего от испуга мальчика из рук племянника.

— А ты? — Манкас, дрожа всем телом, повернулся к другому мальчику. — Твой дед был хозяином гор!

— Его отец — пастух.

— А ты? Твой дед любил Козкормес больше жизни!

— Его отец стал торговцем.

— А ты? — Манкас чуть не опустился на колени перед Амином. — Твой дед, словно птица, прыгнул со скалы Шеркала!

— Он был безумцем! — Турас едва успел заслонить собой подручного Манкаса, рванувшегося навстречу наставнику.

— Кто пойдет со мной на Козкормес? — Манкас обвел сородичей горящим взглядом. — На родине мы снова станем аулом беркутчи!..

Турас смотрел на племянника с холодным вниманием. За людей, подвластных ему, он был спокоен, и сейчас его занимало лишь то, что предпримет Манкас. Было ясно, что после этой ссоры им не жить в одном ауле. Если и жить, то только после того, как Манкас упадет ему в ноги… Может, вспомнит джигит, как бий Турас искал в чужих городах наставников, как заставлял его постигать секреты ювелирного и оружейного дела? Может быть, поймет, чем он обязан дяде?.. Опомнится? Попросит прощения?..

В кибитке было тихо.

— Помиритесь, — попросила какая-то старуха с отчаянием. — Вы же родичи!..

Люди заговорили, задвигались, но стоило Турасу оглянуться назад, как они тут же смолкли и потупили взоры. Стало еще тише.

Старик и джигит стояли друг против друга и ждали, что предпримут сородичи. Манкас еще надеялся, но надежда его таяла с каждым мгновением, подобно неожиданно выпавшему в середине весны снегу. Он физически чувствовал это и не знал, как поступить.

— Не уходи, Манкас, — попросила та же старуха и всхлипнула.

Этим было сказано все. Манкас опустил голову.

Медленно, один за другим, люди стали выходить из кибитки. Уходили молча, глядя под ноги и унося в сердцах горечь.

Последним вышел Турас, увел упирающегося Амина. Манкас последовал за ними и остановился у порога. Люди поспешно скрывались в домах.

Он закрыл глаза.

И видел он теперь беркутчи, сорвавшегося с вершины высокой скалы Шеркала. Полы халата были привязаны к его рукам и ногам, и он летел, широко раскинув их, словно крылья. Все больше удалялся он от стены, описывая гигантскую немыслимую дугу. Царские офицеры и солдаты ошеломленно следили за его полетом. От недавнего их смеха над проводником, вздумавшим бросить им вызов, не осталось и следа. Кто-то не выдержал и отвернулся, чтобы не видеть страшного мгновения. Но проводник пролетел над ними, упал на землю — и был жив. Офицеры с громкими криками окружили, схватили его под руки, поставили на ноги. И тут беркутчи снова упал: у него был сломан позвоночник. По приказу командира ему передали обещанное вознаграждение — двадцать золотых колец и сережек, отнятых ими у женщин в только что повстречавшемся на пути ауле, — посадили на коня и отослали домой в горы. И не подумали они, что нельзя было сажать его в седло. Горец победил их, и они поспешили поскорее избавиться от него…

И теперь Манкас с обидой думал, что его сородичи чем-то похожи на этих офицеров карательного отряда, постаравшихся добить беркутчи. В правоте своей он не сомневался, страшно было оттого, что никто из сородичей не поддержал его. Он чувствовал себя так, как в тот день, когда повис в ущелье Коп-ажал. Этот миг перед падением врезался в память сильней, чем страх самого падения. Но тогда он был мальчишкой… Теперь он знал, что нельзя прыгать через обрыв, не обретя уверенности, что достигнешь другого его края. Только так. Нельзя жить младенчеством…

Манкас окинул взглядом притихший аул и вспомнил, как они с отцом в последний раз уходили за птенцом. Все было точно так же… Не мешкая, он стал собираться в дорогу. «Так и должно было случиться, — размышлял он. — Нельзя жить в слепом ожидании чуда. Жизнь людей — это непрерывное, неустанное движение к вершине, называемой счастьем. Только поняв это, можно противостоять несправедливости. Некоторые ищут счастье по долинам, найдя ему удобное для себя определение: земля обетованная. Но с такими время обходится безжалостно, ибо люди, подобно слепцам, начинают кружиться на одном месте. Разве путник не знает, откуда начал путь и как дался ему каждый шаг! И люди, если они составили нечто целое, общее, должны знать свое начало и помнить, что дал им каждый переход. Вести счет приобретениям. Только тогда их поступь будет твердой, взор ясным, мысли чистыми. Иначе до цели не дойти…» Сегодня он не смог убедить сородичей в их неправоте. Не смог заставить посмотреть на себя со стороны. И он знает, что им уготовано в будущем. Однажды они повиснут над пропастью, тщетно пытаясь найти опору. Во что обойдется им эта потеря?.. Хватит ли у них терпения и сил, чтобы после падения снова выкарабкаться наверх и продолжать восхождение? Вряд ли…

Манкас взял в путь связку тонкого волосяного аркана, по одному балак-бау и кайыс-бау, торсук с кислым молоком и кинжал, который никому не показывал.

Аул проводил его молчаливо. Он уходил, спиной чувствуя немой укор во взглядах сородичей. Неожиданно ему послышалось нечто, подобное гудению басовой струны кобыза. Звуки тут же замерли, но он определил, что они родились в юрте Амина, и в душе его посветлело.

Он ушел, не оглядываясь назад, крупными, размеренными шагами человека, умеющего беречь силы.


Мне, сыну одного из тех, кто потом и вправду с трудом выкарабкался из пропасти, понятны мысли и огорчения молодого Манкаса.

Я не стал беркутчи.

С приездом в аул тоже не повезло, оказалось, опоздал к самому главному: десятью днями раньше Манкас и Кенес взяли в Коп-ажале единственного птенца, мать которого была подстрелена совхозным шофером. Мы договорились идти в Коп-ажал следующей весной, когда беркут подберет молодую подругу и приведет ее в свое гнездо. Так уж почти всегда случается у поднебесных птиц: первой погибает самка, и пара складывается разновозрастная. И, как еще сказал Манкас, жадная к жизни. Он-то знал это…

От Манкаса я впервые услышал и о детстве моего брата Амина, который в юности привел аул обратно в Козкормес, а потом погиб на войне. На той самой кровавой войне с фашистами, где капитан Манкас потерял руку.

Как и в былые годы, я остановился в доме заведующего фермой Турасова, отца Кенеса. Сразу же собрались родичи, начались всевозможные расспросы, а потом за долгим степным ужином и завязалась, как я уже говорил, наша главная беседа.

Разошлись поздно, со вторыми петухами. Постелили мне в комнате, где жил Манкас, и остаток ночи Манкас, Кенес и я не сомкнули глаз, продолжая разговор. Я слушал последнего беркутчи из аула Козкормес, и он показался мне героем. Мне думалось, что такие люди становятся олицетворением своего народа. Почему же не должно требовать, чтобы весь народ был подобным этим своим сыновьям? И почему тех, кто хотел, чтобы родной народ возвысился, часто отвергали люди?..

Манкас оказался отверженным и в прямом и в косвенном смысле этого слова. Разделил, можно сказать, участь своего отца — беркутчи Асана. Жесткое требование Манкаса было не понято, а потому и не принято, и сородочи его так и не стали беркутчи. Так полагал я в ту ночь…

Уже занималась заря, когда сон наконец сморил Кенеса. Манкас замолчал и теперь курил папиросу, изредка покашливая и переворачиваясь с боку на бок.

А я лежал, заново переживая рассказ беркутчи о том, как они с Кенесом ходили в Коп-ажал. И мысленно читал стихи Пушкина, которые вдруг этой ночью ожили в памяти:

Сижу за решеткой в темнице сырой,

Вскормленный в неволе орел молодой,

Мой грустный товарищ, махая крылом,

Кровавую пищу клюет под окном.

Клюет и бросает, и смотрит в окно,

Как будто со мною задумал одно;

Зовет меня взглядом и криком своим

И вымолвить хочет: «Давай улетим!

Меня словно захватила и понесла на крыльях какая-то невидимая, но всесильная стихия. И казалось мне, что я обретаю что-то давно в детстве утраченное, пришедшее с первым чтением этих стихов и ушедшее, когда меня заставили учить их наизусть.

Мы вольные птицы; пора, брат, пора!

Туда, где за тучей белеет гора,

Туда, где синеют морские края,

Туда, где гуляем лишь ветер… да я!..»

Стихи звучали в то утро как дань последнему беркутчи…


Манкас оделся и негромко скомандовал:

— Подъем!

Кейес приподнял голову, увидел уже одетого Манкаса и вскочил на ноги.

— На зарядку!

— Есть на зарядку! — Мальчик, тараща глаза, чтобы согнать сон, выбежал на улицу.

Манкас сел за стол, свернул самокрутку и закурил. День ожидался хлопотливый, и, хотя все было продумано им до мелочей, он решил еще раз проверить себя.

— Эй, урус! — раздалось из соседней комнаты, имевшей отдельный выход.

Рука с самокруткой замерла на полпути ко рту. Манкас на секунду прислушался к шуму за дверью, затем прихватил самокрутку зубами, застегнул ворот коричневой рубашки. Увидел в окно, как ритмично и легко приседает Кенес, то вытягивая руки вперед, то упирая их в бока. Мысленно стал считать, следя за его движениями: раз, два, три, четыре…

— Урус, ты встал?

Дверь распахнулась от удара, и на пороге появился улыбающийся Турасов — мужчина громадного роста, полный, широкоплечий и с длинными руками, настоящий гигант.

— Что не подаешь голоса? Язык проглотил?

Он подошел тяжелыми шагами, от которых зазвенели стекла буфета, стоящего в углу, положил перед Манкасом кипу свежих газет на казахском и русском языках. Сел рядом.

— Как дела?

— «Беломор» не привез?

— Нет в сельпо.

Манкас кивнул, затянулся махоркой и закашлялся.

— Мальчишку не загнал? — Турасов весело рассмеялся. — Вижу, за эти полмесяца он изменился. Вытянулся, осанка другая стала… Ишь, как старается! — Он с любопытством уставился в окно, потом оглядел комнату. Задержал взгляд на постели Кенеса: черной кошомке, сложенной вдвое, седле и седельной подушке, несколько десятков лет провалявшейся в кладовке и недавно извлеченной сыном, чтобы класть под голову.

— Давно надо было заставить его делать зарядку, — заметил Манкас.

— А я объехал все бригады, — продолжал Турасов, не обратив внимания на реплику Манкаса и лишь окинув его внимательным взглядом карих навыкате глаз. — Сенокос идет вовсю. Посмотрел бы ты, как трудятся джигиты — от зари до зари! И правда, почему бы тебе не поездить со мной? Ознакомился бы с нашим хозяйством. Не в отсталых ходим…

— Обязательно поезжу. — Манкас придвинул к себе большую серую раковину, служащую пепельницей. Повертел ее в руке и поставил, убедившись по фиолетовой печати на донышке, что раковина привозная. На полуострове не встречалось таких крупных. — Вернусь с гор — тогда и поезжу. Непременно.

— Неужели так уж необходимо идти в Коп-ажал? — спросил Турасов и рассмеялся. — Теперь-то тебя никто не заставляет!

— Раз шофер твой подстрелил беркута, значит, надо брать птенца, — спокойно, не глядя на собеседника, объяснил Манкас. — Ты ведь не знаешь, самца он убил или самку? Если погибла самка, беркут не станет ухаживать за птенцом. А в ущелье всегда гнездились настоящие беркуты — потомки ак-йыка. Волков брали…

Турасов вынул из кармана большой темный клетчатый платок и вытер выступившую на лбу испарину. Ему не понравилось, что Манкас объясняет все это каким-то монотонным голосом, словно ему в тягость говорить, словно его принуждают учить человека, который все равно ничего не поймет. Какая-то непонятная преграда лежала между ним и Манкасом, все время мешающая их сближению.

Турасов отошел к стене, где висел длинный ряд почетных грамот и дипломов, полученных за долгие годы работы в совхозе. Поглядел на них, поправил покосившуюся раму. Заложил руки за спину, задумался, опустив лобастую лысую голову. В этот момент он был очень похож на отца — бия Тураса, и Манкас улыбнулся, вспомнив дядю, с которым так и не нашел общего языка. Долгим оказался его путь на родину, потребовалось целых тридцать лет. И странно, подумал Манкас, что все эти годы, хоть и тосковал по Козкормесу, он не ощущал себя оторванным от родных мест. Половину жизни, с той самой поры, когда по пути в Козкормес встретился ему отряд красных конников, он отдал служению огромной Родине, ибо это совпадало с устремлениями его души. Прошел все войны, которые только выпали на долю страны, и был уверен, что выполнил свой жизненный долг перед людьми. В Козкормес он приехал, когда тоска стала совсем уже невыносимой.

Он подумал, что причиной всему старость, и приехал, заранее сказав себе, что потом, когда увидит долину пустой, ему станет еще хуже. И неожиданностью оказалось, что в родных местах жили сородичи. Это поставило его в тупик.

— Ты еще поедешь на Украину?

— А как ты думаешь?

— А ты привези оттуда жену и детей, — предложил Турасов. — В соседних совхозах сколько угодно русских семей. Да ты и не усидишь больше в Киеве!

— Говорун ты.

— Сердишься! А что я обидного сказал? За отца я не в ответе. Да и ты сам, говорят, был крепколобый — другого такого упрямца не сыскать больше.

— Мы уже говорили на эту тему. — Манкас попытался улыбнуться, но Турасов не смог уже остановиться.

— Я ведь любя говорю, — продолжал он с горячей убежденностью. — Надо же нам, родичам, высказаться начистоту. Я искренне, по-братски хочу, чтобы мы жили вместе. Хватит! — воскликнул он слишком решительным тоном. — Хватит, достаточно пожил на стороне! Перебирайся на землю отцов. Вот соберем совет мудрецов, — Турасов рассмеялся, довольный своей находкой, — и постановим: переехать капитану в отставке Манкасу на родину и работать в совхозе. И одним родственником больше, и работником…

— Перестань, — отмахнулся Манкас, чувствуя мучительную неловкость оттого, что Турасов так неуклюже старается сблизиться с ним.

— Ну хорошо, чего ты добиваешься? — Турасов подошел и сел рядом. Тон его стал серьезным. — К чему теперь беркуты? Жизнь изменилась, люди живут в достатке, дети учатся, овладевают какой хочешь профессией. Вон какую войну пережили. Ну к чему теперь беркуты? Брат покойного Амина занимается птицами, третий год сидит в Москве. Хватит, наверное, на аул одного орнито… Э-э, как его…

— Орнитолога.

— Вот именно.

— Это, между прочим, худший вариант беркутчи.

— Ну да! — недоверчиво заметил Турасов. — Скажешь тоже. Это ученый.

— Можешь спросить у самого орнитолога, когда он приедет. А ты вот не задумывался, почему Амин после возвращения в Козкормес отдал брата в детдом, тогда как кругом были вы, родичи?

— Упрям был, как и ты, — рассмеялся Турасов. — Что, не знаешь козкормесцев?

Манкас усмехнулся:

— Неужели до сих пор не понял, что это не упрямство? Я так и предполагал, что вы не задумывались над этим…

— Мы помнили и любили тебя, — перебил его Турасов.

— Так и знал, — повторил Манкас, и в глазах его появился холодный блеск. — Потерялись люди, вот что! Поддались уговору твоего отца, спустились в долину и сломались. Перемена образа жизни не дается без потерь. А тут целый аул ни с того ни с сего перебрался в долину… Не успели опомниться — а от него уже осталось несколько семей. Искали землю обетованную, а попали в Ноев ковчег… Чуть сами не перегрызлись…

На лице Турасова отразилось беспокойство, стул под ним заскрипел.

— Ты, видать, хороший организатор, но, кроме производственных планов, в голове человека должно быть еще кое-что, — раздраженно проговорил Манкас, доставая кисет. — Твоего отца тоже тянуло к цифрам. А ведь ты всего на десять лет моложе меня.

В комнату вбежал Кенес, и мужчины замолчали. Ке-нес был голый по пояс, с закатанными до колен спортивными брюками. Весь мокрый.

— Что это с тобой? — недовольно спросил его отец. — Что за вид?

— Обливался холодной водой. — Кенес взял полотенце и стал растираться. — Папа, если поедешь в город, посмотри в магазине альпинистские ботинки. Манкас-ага говорит, что не помешали бы крючья и клинья. Настоящие, заводские. В общем, все, что полагается для скалолаза.

— Поеду не скоро, — ответил отец, вставая со стула, и вдруг сорвался на крик: — У меня сенокос!.. Вот он у меня где сидит! — Он заученно ударил ребром ладони по шее. — Людей не хватает. В МТС еле выпросил два трактора, так один тракторист заболел, а другого вызывают на смотр художественной самодеятельности, Кобызши, чтоб его…

— Что же ты не сломал его кобыз? — тихо справился Манкас. — Достаточно в таких случаях порвать одну струну…

Турасов смерил его тяжелым взглядом и медленно, сквозь зубы произнес:

— А ты… из злых!..

Он отошел от него, потом остановился:

— Знаем мы таких! Живут в городе, забывают род-ной язык, а приезжают как будто бы учить нас. Жить надо на родине, понял! И трудиться не покладая рук!.. А учить меня, кстати, уже нечему. Не ради себя тружусь…

И вышел, так хлопнув дверью, что чуть не вылетели стекла буфета.

Манкас вздохнул. Опустил голову. И, словно озарение, горькой вспышкой пришли далекие его слова и сорвались в беззвучном шепоте:

— Что ж, уйду. Уйду от вас.

Сердце тревожно сжалось, и он знал, что это от растерянности. От бессилия объяснить хотя бы самому себе — как он должен поступить, чтобы потом сомнения не терзали душу.

Кенес одевался, с беспокойством поглядывая на своего наставника. Полмесяца он тренировался, готовясь к походу в горы, и теперь боялся, что размолвка взрослых повлияет на его планы. Решение Манкаса взять птенца в Коп-ажале вызвало восторг мальчишек, тем более, что один из них — Кенес — удостоился чести быть напарником знаменитого беркутчи. Кенес уже и свыкся с мыслью, что пройдет по гребню Каскыр-жол.

— Манкас-ага, сегодня начнем собирать калкан? — спросил он, стараясь казаться спокойным. — Вы обещали.

Манкас кивнул.

— После завтрака. — Он придавил окурок в пепельнице, встал, набросил на плечи китель с тремя рядами орденских планок.

Позавтракали они быстро. Разговор не клеился, и, кажется, все встали из-за стола с облегчением. Манкас и Кенес вышли на улицу.

Селение находилось в той самой низине, где когда-то располагался аул беркутчи. Еще в первый же день своего пребывания здесь Манкас с удивлением отметил, что каждая семья после возвращения на родину подняла дом строго на своем журте — месте, где она жила раньше. Пустовал лишь участок, где стояло жилье беркутчи Асана, превратился в пустырь, заросший куриной слепотой и лопухом.

Манкас отослал Кенеса за инструментом и направился к журту. Неспокойно было на душе, и ему нестерпимо захотелось вдруг постоять там, где они с отцом в последний раз мастерили калкан.

Еще угадывалось, что здесь было человеческое жилье. В глине виднелась почернелая зола.

И он неожиданно вспомнил недавнюю поездку в Закарпатье, где в начале войны два месяца находился со своей группой в тылу фашистов. Вспомнил, как выходили из вражеского окружения, взяв в плен немецкого офицера. Никогда он, командир, так не страдал, как в ту ночь, когда раненые отказывались от помощи, чтобы не задерживать группу. Оставались в мокрых от осеннего ночного дождя кустах и взрывали себя вместе с преследователями. Настоящие, сильные были люди.

Вот так, как сегодня, стоял он месяц назад у обрушившейся землянки и вспоминал павших друзей. Сдвинул прелые, слежавшиеся листья, копнул носком сапога землю — показалась черная зола…

— Манкас-ага! — со стороны дома прокричал Ке-нес. — Я все приготовил!

Манкас поднял руку, давая знать, что слышит, и зашагал к нему. Сияющий от радости мальчик выбежал ему навстречу.

Приготовить калкан для Манкаса не составляло особого труда. Две изогнутые дубовые ветви он выбрал неделю назад, освободил их от мелких сучков, довел толщину до десяти сантиметров. Теперь предстояло соединить их концы двумя поперечинами — распоркой и более длинной связью. И вставить в середину треугольную раму для Кенеса.

Вместе со своим помощником Манкас обработал концы дуг так, что они стали плоскими и плотно легли на распорку. Двумя гвоздями закрепил их. Затем раздвинул другие концы палок, положил на вторую поперечину и стал водить их, то расширяя, то сужая, подбирая размеры калкана по телосложению Кенеса. Ему было приятно работать, держать в руке теплое дерево и прикидывать, каким получится калкан и удобно ли будет в нем мальчику. Работал он намеренно медленно, чтобы Кенес и подошедшие несколько ребят запомнили, как готовится снаряжение беркутчи.

— Крылья калкана не должны сковывать движения, — пояснил он Кенесу. — Иначе он будет мешать при спуске и превратится из помощника во врага. Потом он не должен допускать соприкосновения аркана с камнями. С плохим калканом в Коп-ажале, в общем-то, нечего делать. Одно неловкое движение — и беркуту все станет понятно.

Закрепив гвоздями крылья, Манкас перевернул калкан, и сейчас он сбоку напоминал кресло-качалку.

— Осталось прибить внутри раму, — сказал он, вспоминая, как после ампутации руки часами сидел в шезлонге с отломанной спинкой, очень напоминающем калкан. — На ней закрепим натяжные ремешки, которые мы с Кейесом вчера нарезали.

— Понятно. — Кенес со всех ног бросился домой за ремешками.

Мальчишки, придвинувшись к беркутчи и калкану вплотную, переговаривались шепотом. Для них все это было ожившей сказкой. Манкас присел на скамейку и не спеша закурил самокрутку. Затянулся раза два, прежде чем поднял голову.

— А тянуло вас ловить беркутов?

— Конечно! — ответили мальчишки хором и, перебивая друг друга, бросились объяснять — Только не разрешают нам. Боятся, что сорвемся в пропасть или забросим учебу…

— Вот он сорвался, разбил себе лицо, — показал подошедший Кенес на мальчика с еще не вполне зажившими порезами на щеках. — С тех пор нам запретили ходить в горы!

— Это верно, — согласился Манкас улыбаясь. — Неопытному человеку в горы заказано ходить.

— А к нам приезжали двое ученых, — сообщил Кенес, вырезая с товарищами на раме канавки под натяжные ремешки. — Справлялись, как у нас раньше ловили беркутов и как их приучали к охоте. Из самой Алма-Аты…

— Вот как! Ну и что?

— Старики рассказали, что знали. Кусбеги у нас не оказалось.

— Шофер подарил им чучело подстреленного беркута, — добавил кто-то из мальчишек.

— А они? — Манкаса заинтересовал этот случай.

— Ну посоветовали нам расширить зооуголок и попробовать самим воспитать беркутенка. Только где его возьмешь? А тут еще Карашолак захворал, пришлось его выпустить. Кто-нибудь относил ему сегодня мяса? — спохватился Кенес.

— Относили, — ответил мальчик с порезами на лице. — Я сам накормил его.

— В общем, пришлось нам закрыть уголок, — заключил Кенес. — Правда, записи в журнале еще ведем, потому что следим за Карашолаком.

— Ничего, — успокоил их Манкас. — Будет у вас свой беркутенок.

— А вы научите за ним ухаживать? — спросил мальчик с исцарапанным лицом, и Манкасу почудился голос семилетнего Амина. Мальчик и внешностью походил на его давнего юного помощника.

— Научу, — сказал он, чувствуя теплый комок у горла. И недавняя печаль, что он испытал на пустыре, снова охватила его и понесла куда-то далеко, в ясную, прозрачную даль. Ему показалось, что он уже на пути к сияющей вершине Меловых гор, к которой стремился всю жизнь. Только там, высоко над землей, должны быть чистота и успокоение. — Но это долгая история, мальчик, — сказал он, стараясь не выдать своего волнения. — Три года работы, прежде чем выйдете на первую охоту. И потом неизвестно, как поведет себя птица.

— Это не страшно! — воскликнул мальчик с такой горячей убежденностью, что Манкас разом вернулся к действительности. — Мы это знаем! Все-таки живем не где-нибудь, а в Козкормесе.

Манкас рассмеялся, пряча повлажневшие глаза.

Ребята уже закрепили ремешки, и Манкас встал, быстро прибил раму к крыльям. С помощью ребят надел калкан на Кенеса, застегнул натяжные. Кенес стал обживать калкан. Ребята рассмеялись, загомонили, когда Кенес замахал во все стороны руками и задрыгал ногами. Калкан колыхался вокруг его пояса, напоминая ярмо на шее тощего быка, бегущего под гору. Для глаз, ранее не видевших приготовлений птицелова, движения Кенеса выглядели и вправду нелепыми.

Манкасу же мальчик напоминал беркутенка, выпавшего из гнезда и тщетно пытающегося взлететь.


И опять шли в горы охотники.

Вышли после обеда, чтобы до вечера успеть подняться и заночевать на перевале Козкормес. В тренированности своего напарника Манкас был почти уверен и решил попробовать идти по графику, по которому когда-то с отцом он ходил в Коп-ажал.

День выдался ясный, травы пахли тяжелее, чем три недели назад, когда Манкас подходил к Меловым горам. В воздухе чувствовался еле заметный запах пыли. И жаворонки выводили трели уже по-летнему спокойней, с оглядкой.

До самых предгорий путников провожала шумная ватага мальчишек, и Манкас, с иронической улыбкой оглядываясь вокруг, подумал, что их поход смахивает на культмероприятие.

Первые увалы одолели легко. Без большого труда им дались и каньоны с невысокими, хотя и отвесными стенами. Старый мерин пегой масти, последние десять лет подвозивший сено к кошаре, бодро шагал за Кене-сом и обнюхивал его, прося сахару. Он понравился Манкасу своим смирным нравом, и выносливостью, и еще тем, что был похож на давнего коня его отца Асана.

На другое утро им уже приходилось почти карабкаться по обрывистым склонам утесов. Старались держаться зарослей колючего шиповника, в которых росла мелкая, сухая полынь. Путь напоминал причудливую ломаную линию от одного зарослевого островка к другому. За Козкормесом склоны гор были к тому же иссечены расширяющимися у подножия каменистыми реками, и по ним от малейшего толчка с грохотом и шуршанием неслись вниз лавины мелких и крупных камней. Над скалами тогда надолго нависала желто-серая пыль.

Еще выше перед охотниками предстали голые громады. Здесь не было сыпучих склонов: высоченные кручи чередовались с темными теснинами. Шли по кружевным тропам тау-теке. Оказалось, что, кроме одного-двух случаев, когда ребята всем классом ходили к перевалу, Кенес не бывал так высоко. Его занимало все: и травы, растущие в расщелинах, и птицы, встречающиеся в пути, и редкие, начавшие крошиться кости зверей. Манкас терпеливо объяснял ему то, что некогда мальчишки возраста Кенеса знали как свои пять пальцев. Между тем Манкас устал. Каждый шаг давался с напряжением, ибо трудно было удержать равновесие с одной рукой.

Горы медленно разворачивались перед людьми, все время меняясь, переходя оттенки цветов от коричневого и кроваво-красного до цвета слоновой кости, и наконец пошли сплошные белые скалы. Это было величественное зрелище — Меловые горы, освещенные летним солнцем: сияющие, безмятежные, тянущиеся к небу. Красота скал на некоторое время заставила забыть про усталость, но потом она вернулась и снова сковала тело. Замолчал Кенес, стал чаще спотыкаться пегий, и Манкасу приходилось внимательно следить, чтобы конь не сорвался в пропасть. Шли они теперь совсем медленно, но Манкас не останавливался, хотя и видел, что Кенес мучается от горного удушья. Недалеко была терраса, за которой на круглом плоском камне когда-то Манкас отдыхал с отцом. Беркутчи непременно хотелось достичь его. И хотелось ему еще, чтобы Кенес попросил его рассказать о беркутах. Он поведал бы мальчику, что беркуты однажды спустились сверху, оттуда, где, как говорили раньше, обитают небожители. Что давно уже они стремятся обратно, хотят покинуть землю, а люди ловят и ловят птиц, чтобы выпытать у них образ жизни небесных собратьев. А небожители спокойно взирают на людей, и на неподвижных лицах их не гаснет печальная улыбка. Потому что тщетны людские помыслы. Они жаждут счастья, но на пути к нему забывают о честности… Даже придумали легенду, чтобы обелить себя, и утверждают: если вверху живут небожители, и они полубоги, то внизу, в черном чреве земли, обитают полулюди, и они похуже их, землян… И хорошо, что среди людей есть избранные — беркутчи, которым суждено время от времени покидать долины и подниматься в горы. Они понимают, что такое высота. Ночуют на узких перевалах. Случается, что люди не достают птенца и остаются на следующую ночь, чтобы начать спуск ранним утром. Тогда небо посылает им луну, и с вершины белых, как молоко, Меловых гор они видят Черные горы, подобные зеркальному отражению Меловых. Видят тени белых скал, которые падают на Черные горы и кажутся чернее Черных гор. Эти тени больше воспринимаются как горы, нежели те, реальные горы… И беркутчи слышат в этот час голос неба. «Разве можно жить так, чтобы в твоей жизни не было ночи? — наставляет их небо. — Одной радостью? Ты достигаешь счастья, но оно может оказаться для другого чернее самого черного зла. Между мной — небом — и землей родились сыны человеческие и являются средоточием двух начал. Вслед за рождением идет смерть — и никто ее не минует. За утром — ночь… За криком — тишина, подобная мигу…»

Манкас оглянулся назад: мальчик шел молча, и казалось, что ему нет дела ни до царь-птицы, ни до белых гор. И тогда он стал вспоминать про себя все, что знал о беркутах. Хмуро вздымалась над людьми грива Каскыр-жола, и, словно пламя, разверзлось над горами вечернее красное небо.

Терраса была пуста.

На нее они поднялись, затратив намного больше времени, чем предполагал Манкас. Серые тени ползли по ущелью, скрадывая глубину, и горы становились розовыми.

— Красиво? — спросил Манкас, пытаясь изобразить на лице улыбку. Сердце его бешено колотилось в груди.

— Устал. — Кенес судорожным движением выпростал рубашку из брюк и тут же опустился на камень. Почти упал.

— Отдохнешь немного — отойдешь, — сказал Манкас.

Он взял из рук Кенеса чембур, зацепил за луку. Потом отвязал коржун с едой, поставил рядом с мальчиком.

— Вынимай, перекусим.

Кенес и ухом не повел. Он сидел с закрытыми глазами, опершись на камень.

Манкас вынул из коржуна хлеб, целлофановый мешочек с вареным мясом, два свертка с яйцами.

— А внизу, наверное, гадают: поднялись мы на вершину или нет. Завидуют тебе ребята.

— Чему тут завидовать? — Кенес шумно высморкался, лег на спину.

Манкас молча извлек из коржуна литровый термос с чаем. Приладил среди камней, чтобы не упал и не разбился. Вздохнул. У него испортилось настроение. Исчезло связанное с восхождением радостное ожидание чего-то непременно хорошего и важного, что должно случиться в пути. Он посмотрел на гордо взметнувшуюся к небу белую граненую гриву Каскыр-жола, на далекие, вызывающе дерзкие вершины Черных гор, где издавна гнездились белохвостые беркуты, на густой туман, колыхающийся в ущелье, подобно кобыльему молоку, и ему показалось неуместным пребывание Кенеса в этом вольном, первозданной чистоты крае поднебесных птиц. Мальчик лежал с недовольным лицом, и беркутчи он напоминал гостя, который соблазнился приглашением и не может теперь скрыть своего досадного промаха. Особенно горько было Манкасу оттого, что Кенес лежал с закрытыми глазами. Он казался чужим в горах. Не ощущал высоты, не видел в ней того особенного, что должен чувствовать человек, который стремится стать беркутчи. И подумалось ему, что он затеял дело непосильное и, может быть, ненужное людям. В самом деле: кому сейчас нужно ремесло беркутчи? Кто считает его искусством? Разве кто-нибудь испытывает необходимость в ловчих птицах? Кого ныне волнует стремительный лет беркута, его броски, хватка, бесстрашие? Кому хочется состязаться в благородстве с царем птиц? Кто хочет, чтобы птица радовала его, и кто стремится вызвать к себе уважение беркута?.. Кто, наконец, хочет знать легенды о царь-птице? Слишком хлопотно это, не ко времени, слишком рискованно и долго ждать результата…

Он стал смотреть на солнце, как обычно поступал отец, когда искал ответы на мучившие его вопросы. И стал вспоминать легенды, услышанные от него. И показалось Манкасу, что это его собственная жизнь, с тех пор как он ушел из Каракумов, была чем-то вроде поиска связующей легенды, о которой постоянно говорил отец. Той самой, без которой человеческая жизнь не может стать возвышенной и прочной.

Он встал и молча зашагал по гребню, к могиле отца. Беркутчи был похоронен около того памятного камня, до которого они с Кенесом так и не смогли дойти сегодня.

…В те страшные дни сородичи не стали тащить обезображенный труп Асана в долину, предали земле здесь же, навалив груду камней и воткнув у изголовья саяк — толстую ветку негниющей арчи.

Манкас сел на камень, вспоминая лицо отца и долгие взволнованные рассказы о нем сородичей. Рассказывали разное, и, когда говорили об отце плохое, он всегда считал, что люди хотят добиться от него отказа от ремесла беркутчи. Не дослушивал до конца. Обрывал или уходил куда-нибудь. Дядя Турас, помнится, обвинял его и в смерти матери Манкаса. Мол, избил Асан ее за то, что она однажды случайно скормила беркуту кусок свежего мяса вместо вымоченного в воде, отжатого и обескровленного. Избил, ушел в горы, а у нее начались преждевременные роды… Так ли это было на самом деле? Никто теперь не скажет правды…

Манкас поднял взгляд и увидел в небе одинокого орла, висевшего неподвижно. Сжалось горло… Вспомнились слова старой песни, которую любил петь отец:

Небо откажет сыну —

Рухнет на землю беркут.

В сердце живет надежда…

Жизни аркан настигнет

Горьким кольцом змеиным.

В сердце не гаснет вера…

Отец все время пел эту песню, как молитву. Он не терял своей веры… И это было, пожалуй, единственным спасением. Ведь, если поразмыслить, нельзя винить человека за то, что он хотел, чтобы сородичи его ходили в горы, стали беркутчи, были сродни самим беркутам. Ибо только мужественные люди могут противостоять злу. Разве не качества, привитые ему отцом, увели его когда-то из чужих песков и привели на родину? Разве не эти качества помогли ему с лихими красными конниками разбить отряд Турана? Не отцу ли обязан он тем, что вместе с могучими сынами других народов три раза летал во время войны в тыл фашистов… И выжил в тот морозный зимний день, когда, преследуемый врагами, бросился в реку и стал под водопадом. Три часа стоял он тогда под ледяной водой, видя, как бесятся овчарки и недоумевают, потеряв его из виду, эсэсовцы. Собаки рвались в стремительный, обжигающе холодный поток, и фашисты со злости стали осыпать пулями реку. Стреляли по бешеному водопаду, по мертвому обледенелому берегу, по лесу, подступающему к воде. А горная река клокотала и ревела, защищая его. Только одна пуля впилась в руку, сжимающую последнее и верное оружие — кинжал с костяной рукоятью. Но ледяная вода остановила кровь, и он в конце концов вышел победителем…



Нет, не одна только любовь к птицам вела его по жизни. И беркутчи Асан тоже не был помешан на птицах, как считали люди.

— Манкас-ага! — раздалось сзади. — Смотрите, как красиво море!

Беркутчи обернулся и опешил, увидев Кенеса, идущего по узкому гребню с конем на поводу. Улыбнулся. В душе что-то оттаяло. И он поспешно стал укорять себя. Мальчик, видно, поддался минутной слабости, просто не выдержал нагрузки. Где уж тут понять высоту и удивиться ее красоте, когда сердце заходится от напряжения, а пот разъедает глаза? У него самого вон как с непривычки давило и звенело в ушах! Он был рад тому, что Кенес быстро справился с собой. И с удивлением отметил, что с этой радостью быстро и легко пришло к нему душевное равновесие, словно он сейчас сознательно старался обрести его. Как будто поднялся над своей печалью, не тратя силы на преодоление ее. И ему захотелось взять и выговориться перед мальчиком, так, чтобы и он понял, к чему все это, ради чего жил беркутчи и зачем пришел сюда. Но подумал, что мальчик хочет всего лишь беркутенка и ему будет скучно слушать его долгий рассказ. Не дай бог наскучить кому-нибудь своей болью. Лучше уж потерпеть. Лучше уж дождаться времени, когда человек будет готов принять твой рассказ. А сейчас нужен лишь беркутенок — белый или уже сменивший пух с коричневым, красноватого отлива остреньким клювом и цепкими коготками. Больше ничего…

— Ну, пошли дальше, — сказал он, вставая.

Отсюда до Коп-ажала было рукой подать, и они продолжали путь: шли осторожно, но достаточно быстро, чтобы достать птенца сегодня.

— Видишь красную скалу? — спросил беркутчи, когда вышли к нависшему над обрывом разрисованному камню и стало видно, как ущелье полукругом заворачивает к Черным горам.

— Там находится гнездо?

— Да.

— То самое? — Глаза Кенеса заблестели.

— Ну конечно.

— Нож дадите?

— Зачем? — Манкас усмехнулся, потрепал его взмокшие волосы. — Одинокий беркут не нападает на человека. Он сейчас знаешь на какой высоте? И в бинокль не скоро найдешь… А подойдем к гнезду — уйдет еще выше.

Но самому стало тягостно оттого, что мальчик попросил нож, не поинтересовавшись сперва повадками горной птицы. И как в тот далекий день, когда он стоял под ледяным водопадом, тело его вдруг знакомо напряглось, словно бы готовясь к прыжку или встречая пулю.

А камень за эти годы ничуть не продвинулся в ущелье, и все так же неудержимо летели в пропасть изображенные на нем тау-теке и охотники. Творение безвестных степных художников, казалось, жило особой жизнью, вознесясь выше сомнений человека; оно не зависело от его восприятия, а утверждало свое. Это было истиной. И постаревшему, много пережившему на своем веку воину рисунок говорил то же самое, что доказывал юному беркутчи Манкасу: мир — это вечная жертвенность живых и вечное торжество жизни. Нет в нем победителя и побежденного, эти понятия — измышления глупых, есть лишь страдающие и торжествующие… Манкас теперь знал, как выразить смысл рисунка словами.

— А почему он уйдет выше? — спросил Кенес. — Что, беркуты боятся людей?

— Пошли, расскажу по дороге. — Манкас зашагал дальше, еще раз взглянув на рисунок. — Беркут хорошо знает бесполезность борьбы с человеком. Могучие крылья дают ему возможность властвовать в вышине. Он там один. Единственный. С ним там некому соперничать. Ну и, должно быть, так легче переносить поражение. Думаю, он не принимает потерю птенца за свое поражение. Уходит в поднебесье — и все.

— Но разве это не трусость?

— Он парит в выси! В недоступной нам выси… И этим побеждает! — Пытаясь успокоиться, Манкас шагал по самому краю обрыва. Лицо его было сурово.

Они прошли несколько метров, и беркутчи заговорил снова.

— Яс тобой говорю как равный с равным. Больше половины жизни я сражался с врагами нашей Родины. Видел фашистов. И хочу, чтобы ты всегда любил людей. — После того как мальчик попросил нож и не заметил рисунка на камне, Манкас вновь засомневался в нем. И решил продолжить разговор без каких бы то ни было поблажек. — Отец рассказывал… Однажды в голодный год беркут напал на ребенка, лежавшего в колыбели. Ребенок плакал, и птица увидела его язык. Молодым беркутам обычно скармливают язык лисицы или волка, которых они берут на охоте… Видно, голод одолел птицу. Да и хозяин, по всему видать, был человеком жадным. Раз уж перестал ходить на охоту и не в силах был кормить птицу, следовало ее выпустить… И кайыс-бау, выходит, не проверял.

Кенес смотрел на беркутчи расширенными от ужаса глазами. Споткнулся о камень. Манкас придержал его за плечо.

— Когда прибежали люди и стало ясно, что беркута надо убить, — продолжал Манкас глухим голосом, — говорят, он ждал смерти с презрением. С таким видом, что, казалось, он шел к колыбели, наперед зная, что его убьют. Желая этой смерти… Над птицей, Кенес, нельзя издеваться. А вы вон как Карашолака измучили. Держали орла в клетке!

Кенес промолчал, как-то весь съежился. Беркутчи знал, что его рассказ показался мальчику диким, но когда-нибудь пришлось бы ему узнать и об этом.

Остановились они на той самой маленькой площадке, откуда когда-то спускался Манкас. Он начал было рассказ о своем давнем спуске к гнезду, но Кенес, подавленный предыдущим разговором, не слушал его. Беркутчи это рассердило.

— Возьми себя в руки, иначе повернем назад! — сказал он жестко. — С чего это ты нюни распустил? Привыкай видеть жизнь без прикрас.

Кенес промолчал.

Вдвоем они сняли калкан, коржуны с арканами. Потом легли на край обрыва, и Манкас, все еще сердясь, стал показывать мальчику стену.

— Спуск всего сто метров, — объяснил он. — Попадутся два карниза, на которых можешь отдохнуть. Сейчас они не видны — закрыты камнями. От стены до скалы шесть метров. Забросишь на скалу крюк, зацепишь за камень и перетянешь себя.

— Понятно.

— Только не торопись, — предупредил Манкас, вставая, — сперва убедись, что крюк зацепил как следует. Увидишь птенца — подай голос. Не кричи, а так — тихо, ласково, понял?

— Сколько уж говорили.

— Положишь его за пазуху. Пусть сразу привыкает к твоему запаху. — Манкас достал из кармана окурок, прикурил, затянулся. — Ну, надевай калкан. Внизу темнеет быстро, надо поторапливаться.

Кенес влез в раму, и они принялись пристегивать натяжные ремешки. Движения мальчика были суетливыми. Уж не трусит ли он, подумал Манкас, окинув его внимательным взглядом. Закончив с калканом, он вытащил из коржуна три связки волосяного аркана. Один — тот, что покороче, с железным трехлапчатым крюком на конце, привязал Кенесу к поясу. Концы двух остальных намертво прикрепил к камню. Затем свободный конец одного пропустил через раму и бросил в ущелье, а вторым концом другого аркана обвязал мальчика за талию. Оба надели кожаные перчатки.

— Ты запомнил все, что я говорил?

— Запомнил.

— Начнем спуск?

Кенес занес ноги над обрывом и стал сползать вниз, перебирая руками аркан, спущенный в ущелье.

— Говорите, беркут не прилетит? — раздалось через минуту снизу. — Это точно?

— Конечно. Ты вообще не думай об этом, — отозвался Манкас. — Главное для тебя — спуск.

— Зачем же тогда калкан, если он не прилетит?

— Не могу же я это объяснить тебе сейчас!

Манкас медленно отпускал аркан, пропустив его через правое плечо. Он всего лишь подстраховывал Кенеса, хотя и это оказалось на поверку делом нелегким.

И вдруг настигом ударил свист, и Манкас, содрогнувшись всем телом, закричал — дико, торжествующе, протяжно. Сердце зазвенело от радости. Он расслабил захват и тут же откинулся, почти упал, упираясь ногами в камень, накручивая аркан на себя. С прихрустом поднялось под аркан плечо. Словно во сне дошел до слуха вместе с собственным дыханием — с присвистом и хрипом — скулящий плач Кенеса. Держать мальчика стало легче, видно, он стал ногами на уступ, и Манкас медленно выпрямился.

— Где беркут? — чуть слышно выдохнул он.

Подождал немного и, слегка отдышавшись, спросил громче:

— Где беркут?

— Упал вниз, — плаксиво стал объяснять Кенес. — Ударился чуть выше меня.

«Ударился, — подумал Манкас. — Значит, я на мгновение опередил птицу, и она промахнулась».

— Ну что ж ты, спускайся дальше, — сказал он каким-то чужим, сиплым голосом.

И снова принялся неторопливо, соразмеряясь со сноровкой Кенеса, припускать аркан.

Он был потрясен атакой одинокого беркута — неожиданной и безрассудной: ведь он пытался помочь ему воспитать птенца. И показалось ему нелепым, что до сего мгновения он заботился больше о беркутенке, чем о Кенесе, что слишком долго испытывал этого мальчика, который сейчас, глотая слезы, спускается вниз, не зная ничего о жизни и повадках птиц. Это, пожалуй, и есть мужество, такое же безрассудное, как атака одинокого беркута. А разве не этого добивался Манкас от сородичей? И разве не откликнулись они, найдя ему Кенеса, в жилах которого еще бродит кровь беркутчи? Почему же потребовалась смертельная опасность, чтобы принять мальчика сердцем?

Аркан неровно и медленно скользил в его руке, подобно нелегко рождавшимся мыслям.

Он вспомнил, как однажды на вершине Меловых гор отец не понял его. Потом его отверг умудренный жизнью в долине бий Турас. А теперь, повзрослев и оказавшись на их месте, он сам последовал примеру ушедших: не снизошел до того, чтобы узнать мысли Кенеса. Как все повторяется, подумал он с укором, в то время, как каждое мгновение в мире что-то рушится и подспудно или открыто созидается что-то новое. Насколько можно ослепнуть! Это неправильное отношение людей друг к другу и явилось, видимо, причиной всех их бед. В ауле беркутчи всегда требовалось лишь одно — чтобы младший постигал старшего, тогда как было необходимо и обратное: чтобы старший прозревал по отношению к младшему. Вот почему они теряли себя… Поступок Кенеса постепенно приобрел для беркутчи иной смысл. Он представлялся теперь Манкасу не безрассудным мужеством, а наоборот, таким же высоким, как защита одиноким беркутом своего гнезда. И может быть, это и есть та сила, которая привела и его самого в Козкормес? Разве не убедился он, что мир — это вечная жертвенность живых и вечное торжество жизни?..

Да, не было яростного клекота и напряженной схватки, которая в былые годы выявляла победителя и побежденного.

Был обыкновенный птенец с неокрепшими словно обрубленными, крылышками и огненными, непримиримыми глазами. И он страдал от прикосновения человеческих рук.

Были торжествующие, опухшие от слез глаза Кенеса и радостный, взахлеб, рассказ о том, как он спускался в ущелье, и, когда его рвануло, он даже не понял, что это — атака беркута, как наконец увидел гнездо и птенец чуть не спрыгнул вниз, но он успел его накрыть.

А потом была дорога домой, в долину.

Теперь Манкас вел на поводу коня. Шагал, с молчаливой усмешкой слушая нескончаемый рассказ Кенеса и думая о беркуте, оглушенном ударом о камни. Ныли натруженные, если и вовсе не разорванные, мышцы рук, саднило плечо, натертое арканом до крови. Он шел, все больше отставая от мальчика. И казался себе всадником, скачущим за своей мечтой по горам, очень и очень медленно, как иногда показывают всадника в замедленной съемке, и он знал, что это у него от желания побыть среди скал подольше. А впереди него тяжело летел орел, оглушенный ударом о камни, — теперь он долго будет страдать раскрыльем…

Манкас вспомнил давний рассказ отца об ак-йыке, прилетевшем в Коп-ажал из далеких краев. О белоплечем беркуте, потомки которого истреблялись людьми, хотя и являлись гордостью полуострова. И участь беркута, показалось ему, постигла его отца Асана, когда он, наконец, перенял у царя-птицы самые лучшие его качества… «А вдруг он улетит отсюда, подобно своему предку, оставившему родные места? — с испугом подумал Манкас о раненом беркуте. — Покинет Каскыр-жол и будет искать другие горы!.. Что ему теперь остается делать, когда люди пристрелили его подругу и забрали единственного птенца?.. Нет! Он ведь беркут! — ответил он себе. — Он ведь настоящий беркут…»

Желтые глаза Манкаса были темны от грусти. Бог знает, когда ему еще придется взойти на вершину белых, как молоко, Меловых гор, подумал он. Взойдет ли он с Кенесом или кто-нибудь другой понесет его в заоблачную высь в своем сердце, но это будет, покуда не исчезнет под небом его земля; с горами и водами, птицами, людьми. И будет каждое восхождение постижением нового и неопровержимого в этом нескончаемом мире.

Спустились они на третье утро. Молодое солнце слепило глаза. Прохладный воздух покоился в тени скал, терпко пахло влажными травами. Высоко в синем поднебесье крошечной точкой висел подорлик. Чем ниже спускались они, тем звучнее становился воздух от птичьих голосов, а долина, казалось, вся дрожала от избытка беззаботного трезвона жаворонков. Дуб на фоне безоблачного неба виднелся за селением настолько четко, что казался вышитым на голубом восточном шелке.

Селение жило обычной жизнью. Паслась на косогоре отара под присмотром мальчика, тарахтел движок, тяжело ухал кузнечный молот в мастерских. На краю селения с двух фургонов, запряженных парами волов, и прицепных тракторных саней разгружали сено. Длинными рядами тянулись три новые одинаковые скирды, закладывали четвертую, и, как понял Манкас, Турасов успел за короткое время их отсутствия перевыполнить план заготовки сена.

Кенес все шел впереди, а беркутчи плелся за ним, ведя на поводу коня. Мыслями он был еще в горах, но все чаще подумывал над тем, как надолго останется в Козкормесе. И не навсегда ли…

Он не мог точно уяснить себе того главного, что повело его на Каскыр-жол. Не о возрождении собственно ремесла беркутчи думал Манкас: оно, видно, отжило свой век, если сегодня не сопутствует жизненному пути его сородичей. Манкас не мог избавиться от чувства горечи. Он считал, что его ремесло было святым и умерло слишком рано. Столетиями степняки проверяли отвагу своих сынов, посылая их в горы к орлиным гнездам. Мужество и мудрость обретали джигиты в мире высоты. И теряли мужество, и лишались мудрости, застревая надолго в долине. Манкас рассмеялся своим мыслям, их неожиданной и наивной серьезности.

Конечно, он смешон в глазах козкормесцев. Но он должен был еще раз взойти на вершины. Пусть Кенес и его сверстники поймут, что ловчую птицу надо уважать. Они обязаны воспитать осиротевшего птенца настоящим беркутом, и, может быть, именно это пробудит в них новое качество, которое не родилось у дедов. Сейчас, когда прошли годы, беркутчи был уверен: его ремесло — одно из самых гуманных.

До селения оставалось полверсты, когда Кенес радостно вскричал:

— Смотрите, наш Карашолак!

Манкас посмотрел по направлению его руки и без усилий отыскал на пологом желтогривом пригорке старого орла. Карашолак сидел нахохлившись у норы суслика, и было похоже, что он дремлет, а не сторожит свою добычу. «Не та птица, — подумал Манкас с огорчением и отвел глаза. — Неужели он считает себя орлом?»

— Интересно, накормили его сегодня или нет? — Кенес обернулся назад.

Манкас заставил себя кивнуть, и мальчик снова устремился вперед, не заметив даже выражения лица беркутчи.

— Неужели он считает себя орлом? — тихо спросил Манкас, еще раз оглянувшись на Карашолака.


Я уходил по той же дороге, по которой в Козкормес добирался Манкас. Через час в центральную усадьбу собирался Турасов, но я отказался воспользоваться его машиной. Мне хотелось пройти родные места.

Раньше бы я постеснялся отказать ему, побоялся бы, что осудят или примут за поступок, рассчитанный на эффект. А теперь я был свободен от этого груза. Я стал самим собой, и мне просто хотелось прошагать Козкормес от края до края. В портфеле между моими дневниковыми записями лежало письмо Манкаса, в котором он обстоятельно объяснял жене, почему на некоторое время задерживается в Козкормесе.

Машина догнала где-то на седьмой версте, шофер притормозил и стал сигналить, приглашая меня поехать, но я решительно покачал головой. Шофер рассмеялся, приветливо помахал мне рукой, а в глазах неподвижного Турасова я увидел молчаливое одобрение. Серая пыль повисла за машиной, рванувшейся вперед. Над дорогой запахло бензиновой гарью, от которой я успел отвыкнуть за несколько дней степной жизни.

Стоял обычный летний день. Воздух тяжело покоился над землей, короткие, отрывистые трели жаворонков пронзали его со всех сторон, подобно ракетам, рвущим ночную тьму. Неожиданно одна из птичек нырнула мне под ноги, и я подпрыгнул, чтобы не наступить на нее. Рыжая пустельга описала рядом стремительный полукруг, потом взмыла в безоблачную высь. С удивлением я проследил за ястребком, который против обыкновения охотился за жаворонком… Одинокий беркут, вопреки всем утверждениям охотников, бросается на людей… Даже больше: как будто в горах не стало тау-теке, беркуты теперь таскают ягнят… Я успел заметить не только поперечные бурые полосы на груди птицы, но и желтые лапки и посмотрел назад, на горы, где пустельга наверняка гнездилась. На таком лёте лапки у нее увидишь, когда птица уже третью неделю высиживает яйца и подбрюшье ее линяет. До гор было верст восемь, не меньше, и я подумал, что она не должна бы так далеко улетать от гнезда. И почему-то решил, что, может быть, она тоже осталась одна. И тут я впервые изменил своему правилу; не занес увиденное в полевой дневник.

— Ну лети, пой! — Я тронул жаворонка, и тот встрепенулся, взлетел и скрылся в кустах серебристой полыни. — Пой, да не ошибайся насчет этого мира, — пошутил я ему вслед.

Я шел радостный от своих мыслей, оттого, что встретил Манкаса, что увидел родной аул опять беспокойным. Он всегда был таким, и в моем представлении он всегда боролся. Может, иногда его путь бывал не совсем точным, как того добивался Манкас, но он никогда не был и легким. А сейчас он шагал плечо в плечо со всей моей многонародной страной, жил настоящей, полной и созидающей жизнью, пытаясь понять свое прошлое и твердо зная свое будущее. Я шел радостный и громко читал:

Зовет меня взглядом и криком своим

И вымолвить хочет: «Давай улетим!

Мы вольные птицы; пора, брат, пора!

Туда, где за тучей белеет гора,

Туда, где синеют морские края,

Туда, где гуляем лишь ветер… да я!..»

А на самой границе владений фермы я встретил трактор, тащивший на санях чуть ли не целую скирду сена. На самом верху воза сидел парень, и я, присмотревшись к нему, рассмеялся. Среди оглушающего грохота и лязга парень с отрешенным выражением лица водил смычком по струнам кобыза.

Загрузка...