У нас был маленький домик на окраине города, с трудом возведенный в пятидесятые годы. Мой отец и его братья потом долго достраивали его своими руками по выходным дням. Он был мал во всех отношениях, так как нас было пятеро и, если кто-нибудь занимал крошечную ванную, остальным четверым приходилось ждать за дверью, что являлось причиной ожесточенной борьбы и криков, особенно по утрам, когда отец собирался на работу, а мы с сестрами в школу. В узкой ванной комнате двое не помещались, а там был еще и туалет, и, когда кто-нибудь из нас в некотором роде темпераментно мылся в ванне, туалетный бачок гремел об стену. Для душа и купанья нужно было сначала основательно разогреть большой бойлер, что случалось только по выходным, и я частенько должна была мыться в той же воде, что и Траудель, после того, как она вылезала из ванны, — нужно было только добавить немножко горячей воды. «Не ломайся, — говорили мне при этом, — посмотри-ка, вода совсем не грязная, это было бы форменным расточительством». В Беллиной воде я никогда не мылась. Мы с Беллой ни разу за всю нашу жизнь не поняли друг друга, я думаю, что ее не поймет никто. Траудель тоже ее терпеть не могла, и даже наша несколько ограниченная мать, всегда говорившая: «Мать любит всех своих детей одинаково», — иной раз задумчиво смотрела на Беллу и, наверно, думала: «И в кого она такая?» Я считала, что она была похожа на нашу тетю Гедвигу, недружелюбно-холодную, высокомерную женщину, но мать отвергала сходство Беллы с тетей Гедвигой и говорила только: «Ей пришлось многое испытать, вы этого не поймете». Ну, Белла не так уж и много испытала, по крайней мере, в нашей семье не больше, чем Траудель или я. Но мы не запирались в своей комнате, не молчали за столом, мы дочиста съедали наши рождественские гостинцы уже в Сочельник, крали друг у друга лакомые кусочки и честно делились ими под конец, когда у одной оказывалось больше, чем у другой. Белла же, наоборот, запирала свои в платяной шкаф, закрывала свою комнату на замок, и случалось, что в середине марта она появлялась в гостиной с рождественскими марципановыми шариками в руке и вызывающе медленно ела их, читая при этом книгу, предусмотрительно обернутую в газету, чтобы мы не могли узнать название. Мы смотрели на нее, и у нас текли слюнки, но Белла скорее бы отдала руку на отсечение, чем поделилась с нами хотя бы кусочком. Мы мстили ей своими способами: иногда плевали в ее суп, когда она не смотрела на тарелку, или рвали ее почту, если возвращались из школы раньше, а дома лежало очередное послание от каких-то ее подруг по переписке: Белла переписывалась со всем миром через молодежный журнал. В нашем же местечке, когда она была ребенком, друзей у нее не было: кто ее знал, тот отказывался дружить с ней. Из нас троих Белла была самая старшая и, чтобы сказать о ней хоть что-нибудь хорошее, самая умная и самая красивая. Она хорошо училась в школе в противоположность Траудель и мне, она унаследовала потрясающие материнские волосы, густые и каштановые, в то время как мы с Траудель довольствовались светлой отцовской паклей. У нее, единственной из нас, было прекрасное имя — Изабелла. Нас же звали Гертрауд и Хуберта, я была Берти, из-за этого мальчишеского имени меня вечно дразнили в школе, а Гертрауд назвали так в честь нашей общей крестной матери, глупой сестры отца. Траудель была лишь на год младше Беллы; такая же пухленькая и наивная, как наша мать, она при каждом удобном случае разражалась слезами. Траудель любила животных, ради нее мы завели собаку по кличке Молли, которой поставили в саду конуру и которая, если сидела на цепи, своим вечным тявканьем и визгом доводила нас всех до потери разума. Как только ее спускали, воцарялась тишина, но тогда она начинала так радоваться, так неистово прыгала и бегала вдоль и поперек по саду, что ломала цветы, опрокидывала столы и доводила до отчаяния нашу мать своими испачканными в грязи лапами, а потом долго вылизывала нас всех горячим мокрым языком, и мы только и знали, что кричали: «Фу!» Мать целыми днями хлопотала по дому, убирала, чистила, полировала, но, несмотря на это, дом выглядел каким-то неопрятным. Он был попросту слишком мал, а ей не хватало сноровки и вкуса, и ничто не сочеталось. Ее самодельные наволочки были слишком велики для диванных подушек и морщились неряшливыми складками, ее скатерти криво свисали со столов. У нее была способность поставить стойку для газет таким образом, что на нее натыкался любой, кто входил в гостиную, а все, что она готовила, было одинакового вкуса: будь то морковь или кольраби, кислая капуста с сосисками или гуляш с лапшой — все ставилось на плиту ровно в десять тридцать утра, варилось до часу дня, когда мы возвращались из школы, и за это время превращалось в бесцветное, несоленое, кашицеобразное месиво. Детьми мы старались по возможности есть у друзей или покупали себе по пути домой, чтобы заглушить голод, кусочки пудинга. Умереть дома с голоду было невозможно: всего вдосталь, но, как уже говорилось, абсолютно невкусно. По воскресеньям иногда готовил отец, это было совсем другое дело. Он устраивал в кухне грандиозное свинство: брызгал во все стороны жиром и умудрялся использовать все кастрюли для приготовления одного-единственного блюда, потому что он все отдельно тушил, и жарил, и парил, и доваривал, и не знаю что еще делал, но получалось вкусно, хотя он чересчур увлекался специями, так что даже нам, детям, приходилось запивать еду пивом, иначе ничего не удавалось проглотить, а моя мать сокрушалась и говорила: «Пауль, это было в последний раз, когда я допустила тебя в свою кухню, если я буду хозяйничать, как ты, мы попадем в приют для бедных». Я не знаю, был ли удачен брак моих родителей. Ребенок обычно об этом не задумывается, он ничего другого не знает, он думает, что везде так и только так и должно быть, и все родители именно такие взрослые, скучные, всегда занятые, недовольные. Я ни разу не видела, чтобы они обнимались или целовались, и только один раз видела их идущими рука об руку — это и есть та история, которую я хочу рассказать.
Ссоры в доме возникали исключительно из-за меня. Берти невозможная, Берти такая дерзкая, я не справляюсь с Берти, учителя опять жаловались на Берти, Берти неряшливая, Берти не делает уроки, Берти крутится с парнями, Берти курит тайком — приблизительно такими были постоянные жалобы моей матери, и она вздыхала, глядя на меня, даже если я еще ничего не успела натворить: «Ах, Берти, Берти, и что из тебя получится?» Иногда, когда мать думала, что я вытворила что-то особенно ужасное — например, поменяла в школе свои крепкие ботинки, которые мы вечно должны были носить, на пару снежно-белых мокасин, она кричала: «Подожди, вот придет отец, он тебе покажет!» И когда наш отец устало шел по вечерам от остановки автобуса к дому, мать бросалась ему наперерез с криком: «Пауль, ты должен поговорить с Берти, и не только поговорить, ну, ты знаешь, что я имею в виду. Я, во всяком случае, не желаю иметь ничего общего с этим ребенком!» Тогда отец подмигивал мне и говорил: «После еды твоя очередь, Хуберта», — но у меня не было никакого страха перед этими угрозами, я же знала его. Несильных, быстрых, злобных пощечин, которые мне отвешивала, выскакивая из засады, мать, — вот их я боялась, а к головомойкам отца относилась, можно сказать, хладнокровно. После еды он спускался в подвал, мастерил там что-то, а когда моя мать вопила сверху, взывая: «Пауль, не забудь, что я тебе сказала!» кричал: «Берти, иди ко мне вниз, и НЕМЕДЛЕННО!» Тут Траудель начинала плакать, приговаривая: «Ой-ой-ой, он тебя сейчас прибьет», — и мужественно рвалась идти вместе со мной, но я хлопала ее по плечу и говорила: «Оставь, в этой семье я уже такого натерпелась, что переживу и это», — и спускалась по лестнице в подвал. Мать открывала вслед за мной дверь подвала и кричала: «Уже за одно это твое замечание ты кое-что заслужила!» — и прислонялась к двери, чтобы подслушивать. «Хуберта», — говорил отец, а потом начинал шуметь и кричать, что так дело дальше не пойдет, что я вгоняю в гроб свою бедную мать, что такое в меня вселилось, мне, наверное, нравится эта грязь и так далее, в общем, выкрикивал всякую чушь, в которую и сам не верил, а потом шептал мне: «Господи Боже мой, хоть бы поревела немножко», — и бил палкой по мешку с картошкой, а я кричала так, будто меня резали, чтобы мать наверху была довольна. В конце концов мы оба выбивались из сил, и он говорил: «Берти, не расстраивай, черт побери, свою мать и прекрати хотя бы курить», — а я отвечала: «Хорошо, папа», — и инцидент бывал исчерпан. Когда я поднималась наверх, мать, довольно улыбаясь, обычно стояла у плиты, помешивала свое варево и говорила: «Это послужит тебе уроком», — а Траудель вытирала слезы и шептала: «Было ужасно?» Я кивала, потому что она обычно после этого оставляла мне свой десерт или чистила мой велосипед, чтобы в моем сердце опять появился свет. Ах, моя дорогая глупенькая Траудель, сейчас она живет в Канаде, вышла замуж за фермера, родила пятерых детей и, судя по фотографии, непомерно растолстела. Но кто знает, может быть, она и счастлива, хотя у всех нас троих не было настоящего таланта к счастью.
Как-то вечером — мы уже лежали в постелях — внизу, в гостиной начался грандиозный скандал. Родители ссорились громче и ожесточеннее, чем когда-либо. Мы с Траудель жили вместе в одной комнате с двухэтажной кроватью. Я спала наверху, и, когда спрыгнула вниз, чтобы приставить ухо к полу, Траудель тоже проснулась и тут же начала реветь. «Что случилось?» прошептала она, а я сказала: «Мне кажется, они хотят развестись». В моем классе была одна девочка, родители которой как раз разводились, и она каждый день рассказывала нам невероятные истории о том, что происходило в доме: как распиливали пополам супружескую кровать, как родители торговались из-за каждого стула и как отец больше не имел права класть свои продукты в общий холодильник, а должен был вывешивать сыр и колбасу в пакете за окно. Я бы очень приветствовала развод, по крайней мере в доме прибавилось бы места, если бы мать и Белла съехали, а мы с Траудель остались вместе с отцом и Молли.
Мы прошмыгнули в прихожую и уселись на верхней ступеньке лестницы, откуда все было хорошо слышно. Даже Белла вышла из своей комнаты в банном халате в цветочек, которого я на ней раньше никогда не видела. Она тайком копила деньги, которые нам дарили наши тети и бабушки, и, уж не знаю где, покупала себе вещи, которые в нашем доме обычно не носили: шелковые блузки, лакированные туфли или вот этот самый халат. Мы с Траудель моментально профукивали наши деньги на куски пудинга и солодовые леденцы, выпуски «Fix-und-Foxi», кино, сигареты.
Белла стояла в открытой двери и спрашивала: «Что там такое случилось?» Нам было слышно, как внизу ссорятся родители. «С меня хватит, — кричала мать, — я буду делать, что я хочу, нам и так не везет в жизни, а тут меня еще упрекают, что я виновата в этом». Тут мой отец сказал что-то, чего я не поняла, и она опять закричала, и, конечно, очень часто называлось мое имя. Траудель сидела с широко открытыми от ужаса глазами и плакала так, что слезы капали на ее голые ноги. Белла стояла неподвижно, прислонившись к стене, скрестив руки на груди, и я увидела, что ее лицо намазано каким-то жирным кремом. Мы все пользовались только «Нивеей», но у Беллы был конечно, запирающийся — ящичек с тюбиками и баночками для поддержания красоты, она была очень тщеславной. Вполне возможно, что и я была бы тщеславной, будь я такой красивой, как она, но, вероятно, тогда бы и я постоянно терпела неудачи с разными, вечно не теми мужчинами. Белла сейчас разводится в четвертый раз, причем этот муж был самый терпеливый из всех, кого она знала, но, судя по всему, и он больше не выдержал.
Я всегда задаюсь вопросом: и как это ей постоянно удается находить таких, которые хотят на ней жениться? С третьим мужем, Куртом, они приобрели в собственность большую квартиру в лучшей части города, а когда обнаружили, что больше не могут и не хотят жить вместе, то не смогли развестись из-за дорогой квартиры, купленной в рассрочку: чтобы не отказываться от этой квартиры, они позвали каменщика и разгородили квартиру стеной. Кухня была разделена пополам, прихожая тоже, Курту досталась гостиная, Белле — спальня, из третьей комнаты Курт сделал себе ванную, потому что прежняя оказалась на Беллиной половине, а на лестничной площадке пришлось прорубить еще одну дверь. Внизу кухонной стены было проделано маленькое четырехугольное отверстие для общей кошки, которая через него лазила туда-сюда в поделенной квартире, и через эту же дырку Курт и Белла пропихивали друг другу по ошибке попавшие к ним письма, короткие записочки с информацией или ключи от машины, а иногда они лежали перед дырой, каждый со своей стороны, и переругивались. Как раз тогда у меня был американский друг, который должен был написать для «Нью-Йорк таймс» статью о падении стены в Германии, и я сказала ему: «Джек, я покажу тебе кое-что, чего ты никогда не видел, ты сможешь об этом написать». И я, преодолев свою неприязнь, вместе с Джеком навестила Беллу — то-то он удивился. «The Germans need their wall (немцам нужна их стена), — написал он позднее в своей газете. — И если они не хотели ее больше терпеть в своем государстве, она все же осталась в их сердцах и их квартирах».
Внизу полетела посуда, зазвенело стекло, и вдруг мать совершенно спокойно сказала: «Так, хватит, Пауль. Я умываю руки. Я ухожу, и ты сам увидишь, как тебе удастся справиться со всеми этими неприятностями». А мой отец ответил: «Хорошо. Если ты этого добиваешься, пожалуйста, я согласен, давай разведемся». Потом хлопнула дверь, и вскоре после этого мать, громко плача, вышла из гостиной. Мы разбежались по комнатам и услышали, как в спальне захлопали дверцы шкафов. Полчаса спустя наша мать с чемоданом в руке под адский лай Молли покинула дом и отправилась к остановке автобуса, хотя по ночам там никакие автобусы не останавливались. Отец вернулся домой, громко топая прошел через прихожую, прикрикнул на собаку, выключил свет и отправился спать. Снаружи слышался шум проезжавших мимо автобусов, и я подумала, что наша мать уедет на попутной машине. Черт побери, такой смелости я от нее не ожидала. На следующее утро отец приготовил нам завтрак, недовольно насвистывая себе под нос. «Ваша мать уехала, она покинула нас, — сказал он, — мы разведемся, но вам не следует волноваться по этому поводу». — «А что будет с нами?» — спросила я. «Берти, — ответил он и добавил важности в свой голос, — большинство скандалов было из-за тебя, я тебя не упрекаю, но твоя мать не справляется с тобой, и я не могу позаботиться о тебе как следует, поскольку каждый день хожу на работу. До окончания школы я помещу тебя в прекрасный интернат, на выходные ты сможешь приходить домой — ко мне или к матери, как тебе захочется. Я останусь здесь с Траудель, а мать с Беллой переедут к тете Гедвиге». Белла состроила высокомерную мину и сказала: «Еще два года, и я все равно уйду из дома», а Траудель спросила: «А что будет с Молли?» — «А собаку, — ответил отец, придется пристрелить, бессмысленно держать ее по полдня одну на цепи, ты в школе, я в конторе, кто позаботится о бедном животном? Она будет часами лаять и визжать, и соседи все равно в один прекрасный момент прибьют ее дубиной, уж лучше я это сделаю сам». Траудель положила голову на стол и зарыдала. Ее волосы попали в какао, а Белла встала и возмущенно сказала: «Когда я наконец расстанусь с этой семейкой, я перекрещусь три раза». На улице просигналили — у нее был друг с машиной, отвозивший ее по утрам в школу. Я никогда не пойму, что мужчины находят в Белле, наверно, им нравятся ее роскошные волосы.
Наша мать исчезла. Она не звонила и не думала возвращаться домой. Когда мы спрашивали отца: «А где же все-таки мама?» — он отвечал: «Откуда я знаю, наверное, вместе с другими ведьмами на шабаше», — и этими словами доводил Траудель до слез. Жизнь в доме шла относительно нормально. В интернат меня не отдали, Молли по-прежнему тявкала, носилась как бешеная по дому, когда мы возвращались из школы, и рвала в клочки газеты и нашу обувь. Когда отец был дома, Траудель не спускала с него глаз. Днем мы оставались одни, на обед делали себе бутерброды или жарили яичницу, а по вечерам отец возвращался из конторы домой на один или два автобуса раньше, чем прежде, и начиналось длившееся часами приготовление еды: кухня превращалась в свинарник, зато мы получали курицу под соусом «карри» и спагетти под соусом «чили», лакомства, которые наша мать никогда не пробовала и уж тем более никогда не готовила. Вкус был фантастический, теперь мы сидели за ужином до десяти вечера, я могла прикурить от сигареты отца, и даже Белла иной раз присаживалась к нам, а потом шла на кухню, чтобы вымыть посуду — и это наша принцесса-белоручка. Вытирала посуду Траудель, она с удовольствием подчинялась Белле, а я держалась около отца, мы раскладывали пасьянсы, и я допытывалась: «Папа, что же будет? Я не хочу в интернат, а Траудель умрет от слез, если ты застрелишь собаку». — «Подождите, — говорил он, — может быть, к вашей матери вернется разум». — «У тебя есть подружка?» спрашивала я его, а он возмущенно вскрикивал: «Как тебе такое в голову пришло?» — но немножко краснел и смущался.
Сейчас я думаю, что была достаточно близка к истине с этим предположением, но тогда я не раздумывала особенно долго над этими делами. Много позже, в тот день, когда отец выходил на пенсию, я познакомилась с одной женщиной из его учреждения, которая смотрела на него со странно жаждущим выражением лица, да и он поглядывал на нее чаще, чем на других коллег, и я поняла, что тогда была права, и испытала гордость за своего отца, в которого влюблялись и другие женщины. Мать не пошла с нами на этот вечер, она лежала в постели с тяжелым гриппом. Белла была уже замужем, а мы с Траудель нарядились как можно лучше и вместе со своим отцом — ему уже исполнилось шестьдесят пять лет и он стал маленьким и седым — отправились на его большой праздник. Тридцать лет в одной и той же фирме! Вместе с ним выходил на пенсию один бухгалтер, имевший большие заслуги перед фирмой, поэтому в расходах себя не стесняли, и в праздничном зале отеля «Рыцарь» был накрыт гигантский стол с холодными закусками, омарами, семгой и чудесными салатами. Мы с Траудель пристально поглядывали на него, но перед едой начали произносить бесконечные речи. Заслугам бухгалтера было отдано должное, нашему отцу пропели хвалебную песнь, а рядом с ним стояла женщина с жаждущими глазами, она долго чокалась с ним шампанским, потом прислонилась к нему, и наш отец в какой-то момент положил ей руку на талию и при этом с опаской посмотрел на нас. Траудель ничего не заметила, она косилась в сторону фуршетного стола, но я ободряюще подмигнула ему. Он робко улыбнулся и чокнулся со мной, и я так любила его в это мгновение, что у меня заболело сердце, больше всего мне хотелось броситься к нему и расцеловать. Но речи тянулись и тянулись, потом заиграл струнный квартет, и ученики фирмы — их частично выучил и мой отец — разыграли комическую сценку, в которой изображались конторские будни и в которой я не поняла ни слова. Мне стало ясно, как мало наш отец рассказывал дома о своей работе, мы, собственно, и не знали точно, чем он занимался, кроме того, что приносил домой деньги, а их было, как это мы всегда слышали от матери, маловато, «потому что он не был честолюбивым и не особенно напрягался». Траудель шепнула мне: «Что это за странные пустые места на столе, как ты думаешь, туда что-нибудь поставят?» И на самом деле в центре прекрасно сервированного стола были три большие, темные, круглые дыры, вырезанные в бумажной скатерти. «Может быть, туда нужно будет бросать грязные тарелки и приборы?» — прошептала я в ответ, а стоявшая рядом со мной старая дама прошипела: «Тсс, потише!» поскольку ученики как раз пели:
Кто не будет слушаться, тому попадет,
Вот сейчас сам Курт, сам Курт придет,
подразумевая, скорее всего, начальника отдела. Я потом как-то раз продекламировала эту сентенцию Беллиному мужу: «Если Белла не будет слушаться, то ей попадет, к ней сам Курт, сам Курт придет», — а он засмеялся и сказал: «Я не в состоянии разобраться в твоей сестре, пусть кто-нибудь другой обломает свои зубы». Я бы с удовольствием полюбила этого Курта, честно говоря, он был самым милым из всех ее дружков и мужей, но меня мужчины начинают замечать только тогда, когда приходят в отчаяние от моей сестры, и, к сожалению, они не желают связываться второй раз с той же самой семьей.
Когда все речи наконец закончились, раздались продолжительные аплодисменты, а мой отец и бухгалтер получили по большому креслу-качалке для времяпрепровождения на пенсии, которая, собственно, уже началась, и я подумала: «О Господи, и где же в нашем доме можно поставить этого монстра?» Как ни странно, но это кресло у нас так и не появилось. Мать постоянно язвила по этому поводу: «Они могли бы тебе что-нибудь подарить на прощанье, что за скаредная фирма!» Мы с Траудель помалкивали, а я подумала, что кресло-качалка наверняка стоит в квартире его сотрудницы и что наш отец иногда заходит туда тайком, чтобы покачаться, — как знать.
Наконец пригласили на фуршет, причем сигналом послужили как громкий удар гонга, так и возглас пожилой дамы, стоявшей рядом со мной: «Подождите НЕМНОЖКО, сейчас будет сюрприз». Все остановились, и Траудель сказала: «Не может быть!» — потому что из трех круглых дырок одновременно появились три головы. Все три были раскрашены и разрисованы, первая изображала морковь, вторая помидор, а третья — салат; у одного лицо было оранжевого цвета, у другого — красного, а третий был зеленый с листочками на голове. Все это время они лежали или сидели под столом, и вот их головы протиснулись между подносами с рыбой, мясом и салатами и провозгласили: «Банкет открыт!» Раздались бурные аплодисменты, и мы медленно двинулись к столу, где над тарелками с едой кивали, улыбались, желали приятного аппетита, предлагали взять кусочек семги, рекомендовали как особенно вкусный салат с макаронами живые головы. Шутники заляпывали майонезом того, кто изображал помидор, он сносил все с улыбкой и говорил: «Непременно попробуйте кусочек этого сыра», а я удивлялась про себя: «Подумать только, наш отец проработал в этой фирме тридцать лет, да что мы, в сущности, знаем о своих родителях».
Когда прошла неделя после ухода нашей матери, во время ужина внезапно зазвонил телефон. Белла и Траудель были на кухне, и отец отослал меня из комнаты движением руки: он не хотел, чтобы ему мешали. «Мама?» — прошептала я, он кивнул. Я пошла на кухню к сестрам и мрачно сказала: «Боюсь, что мать вернется назад». Траудель издала ликующий вопль и хотела было бежать в гостиную, чтобы прокричать матери прямо в ухо через телефонную трубку радостные кличи, но я остановила ее. Белла сказала: «Давно пора. А то у нас черт-те что творится!» Отец говорил долго, потом открыл дверь на террасу, проветрил, стоя выкурил сигарету и глубоко вздохнул. Я подошла к нему, он положил мне руку на плечо. «Она вернется?» — спросила я, и он кивнул: «Завтра вечером». «А где она, собственно?» — хотела я спросить, но сама уже догадалась: у тети Гедвиги. Та ее опять уговаривает бросить наконец нашего отца, который ничего путного в жизни не добился. Потом тетя Гедвига, вдова воина, конечно, вздыхает и говорит: «Лучшие мужчины пали на войне!» В глубине души я удивилась, что мать собирается вернуться, на ее месте я бы не стала этого делать. Но теперь мне кажется, что для такого решения она была уж слишком несамостоятельной, ей хотелось, чтобы все шло накатанным путем, а для болезненных перемен у этого поколения, только что пережившего войну и возвращение из плена, не хватало не только мужества, но и просто фантазии.
На следующий день мы принялись после обеда за уборку. Старые газеты на свалку, кухня вымыта, Траудель соорудила растрепанный букет из полевых цветов, а Белла сменила постельное белье. Я расчесала щеткой собаку и губкой стерла все грязные следы ее ног на ковре, а отец зажег бойлер, долго мылся, брился, под конец надушился и к шести часам отправился к автобусной остановке. «Держи ухо востро», — сказала я и крепко схватила за руку Траудель, которая непременно хотела пойти вместе с ним. Белла ушла со своим другом, потому что «не хотела присутствовать при этой трогательной сцене». Мы с Траудель сели наверху на подоконник — оттуда была видна улица, по которой шел отец. Спустя полчаса они пришли домой. Он нес ее чемодан, их разделяли метра два, и оба, судя по всему, молчали. «Мама!» — растроганно сказала Траудель и разревелась, а я подумала: «Теперь нам опять придется есть ее варево». Они прошли в дом, поставили чемодан в передней на пол и тут же ушли обратно. Траудель была вне себя. «Почему они опять уходят?» крикнула она и зарыдала еще пуще, а я сказала: «Вероятно, им нужно побыть одним и поговорить», — и это так и было, потому что они, едва оказавшись на улице, начали одновременно что-то возбужденно говорить друг другу и размахивать руками. Они прошли через поле в лесок, минут десять их не было видно. Но я продолжала сидеть, потому что знала, что вскоре они вновь появятся на опушке леса. Траудель спустилась вниз, чтобы обнюхать материнский чемодан и спустить с поводка лающую собаку. Спустя десять с чем-то минут я опять увидела отца и мать на опушке леса, они медленно шли под руку, и мне показалось, будто мать положила голову отцу на плечо, но, может быть, она ее просто криво держала. У меня было такое чувство, будто мы все были теперь спасены, но если бы случилось по-иному, тоже ничего страшного бы не произошло. Не было никакого ощущения счастья, никакого облегчения, скорее что-то типа возвращения в привычную гавань. Позже, вечером мы сидели вместе в гостиной, даже Белла вернулась домой и села вместе с нами. Мать выглядела бледной и слабой, как человек, который после длительной болезни впервые встал с постели.
Она испытующе смотрела на нас, будто желая убедиться, что мы еще живы и в полном порядке, а отец открыл бутылку вина, налил полные бокалы и сказал: «Так, теперь мы снова вместе». Молли легла к материнским ногам, а Траудель сидела рядом и гладила то мать, то собаку. «Хорошо, что ты вернулась, мама, — сказала она, — а то, представь себе — собаку пришлось бы пристрелить».