Глава 4. Новая культура

Как мы могли убедиться, образ жизни, предложенный образцовыми коммунами, повсеместно репрезентируется как резко противопоставленный традиционному крестьянскому образу жизни. Коммуна как бы явилась из будущего и должна преподать урок сельской общине. Крестьяне, пришедшие в коммуну, порывают с общиной и, как утверждают наши авторы, делают это сознательно и добровольно.

Культурная революция

Мы уже указывали на новшества в отношении детей и их образования, практиковавшиеся в коммунах, а также на радикальную перестройку быта в сторону его приближения к новым гигиеническим стандартам. Помимо указанного, культурная революция в коммунах имела еще три основных измерения: образование для взрослых, создание условий для новых форм досуга, политическая индоктринация.

Борьба с неграмотностью была одной из первейших задач, которые ставились в коммунах в области повышения образовательного уровня. В решении этой задачи участвовали и грамотные члены коммуны (основатели образцовых коммун, отметим, в источниках всегда сознательные и грамотные), и нанятые учителя, но прежде всего коммунары-комсомольцы, которые далеко обогнали массу более старших коммунаров в овладении и просто грамотой, и политграмотой. Впрочем, в описаниях речь идет преимущественно о начальном периоде становления коммуны, потому что к 1921 году, за несколькими исключениями, в образцовых коммунах достигнута поголовная грамотность. И этой грамотности найдено применение: коммунары, как предполагается, на досуге читают газеты и журналы, и делают это в специально отведенном помещении. В избах-читальнях доступны выписываемые коммуной периодические издания, а также небольшие библиотеки. Библиотека Образцовой коммуны им. Ленина на Тамбовщине в 1924 году содержит больше тысячи книг и подписана на центральные и местные газеты и журналы, всего 20 журналов и 12 газет,[400] но это случай исключительный даже для образцовых коммун.

В избе (или в клубе) вывешивают стенгазету, которая, помимо более или менее церемониального отражения актуальных политических событий (за этим следят члены партии и комсомольцы), используется как средство поощрения и пристыжения. На рубеже 1920-х и 1930-х стенгазета нередко упоминается в ряду мер воздействия воспитательного и административного характера, как то, например: обсуждение на производственном совещании, товарищеская беседа, товарищеский суд, выговор, штраф и, как крайне средство, исключение из коммуны. Если стенгазета перестает выполнять эти свои функции (впрочем, бывает, что они отданы специальным «доскам» — еще один жанр наглядной агитации: доска почета и «черная доска»), это воспринимается как непорядок. В «Коллективисте» времен постколлективизации появляется специальная рубрика «Стенгазета в колхозе», одна из публикаций в которой предлагает более эффективные по сравнению с обычной стенгазетой, формы, когда содержание «газеты» на злобу дня прочитывается со сцены в рамках самодеятельного спектакля, поставленного в тесной связи с драматическим и хоровым кружком, где участвуют чтецы и частушечники. Как утверждает автор публикации, «затронутые» критикой со сцены говорят, что «лучше бы три месяца висеть в стенной, чем один раз попасть в живую».[401]

Повсеместно описывается энтузиазм комсомольцев в организации клубов, где помимо общих собраний проходят и занятия кружков и разнообразные культурные события, зачастую открытые и деревенской публике, приходившей извне коммуны. Сюда обязательно приходят журналисты и писатели, приезжающие в коммуну. Наиболее активно клуб с его различными секциями — а в образцово-показательных коммунах обязательно были секции политпросвещения, сельскохозяйственная, музыкальная, литературная, театральная и др. — работал зимой, когда трудовой ритм был менее интенсивен и позволял коммунарам уделять время образовательным занятиям и развлечениям. В «Пролетарской воле» в зимнее время еженедельные собрания по вопросам политики сочетаются с ежевечерними занятиями по истории партии, географии, экономике; антирелигиозная пропаганда тоже не забыта.[402]

В помещении клуба слушают радио, поют, устраивают танцы; в наиболее благополучных коммунах имеется кинопроекционный аппарат. Сообщается, например, что в образцовой коммуне им. Ленина кино показывают дважды в неделю, а раз в две недели на сцене клуба идут любительские спектакли.

Если бы мы могли сравнить хотя бы два разных взгляда, было бы полезно это сделать. О северокавказской «Пролетарской воле» рассказывают несколько доступных нам источников,[403] но, увы, мы не видим сколько-нибудь значительного контраста, кроме жанра и наполненности фактическим материалом. На Северном Кавказе находится и еще одна образцовая коммуна — «Коммунистический Маяк». Писатель Сергей Третьяков рисует картину, которую он увидел во время своего пребывания там, в куда менее восторженных тонах, чем это делает в брошюре о «Пролетарской Воле» первый ее председатель А. Бибиков. Хотя коммунары и грамотны, тем не менее «от газеты отвыкли настолько, что разучились ее читать и совершенно теряли ощущение действительности. Что происходит на свете — они совсем не знали и переставали этим интересоваться».[404].

Узость кругозора и нелюбопытность удивляют гостя, который пробует заводить разговоры о чем-то, что, по его мнению, могло бы быть коммунарам занятно — например, заговаривает о том, что китайцы едят палочками. Но коммунары разговора не поддерживают; беседуют они в основном о хозяйстве.[405]

Вроде бы источником новостей должно быть радио. Громкоговоритель в коммуне имелся, однако «осенью он молчал. Для молотьбы потребовался стальной канат, сняли растяжки с башни. Толку от радио было мало. Куда вечером ни ткнешься, — Краснодар, Ставрополь, Ростов, Тифлис, Москва, — всюду какая-нибудь музыка: либо опера, либо концерт, либо пение. Слушать не особенно интересно, танцевать под это нельзя». И далее:

А танцы, пожалуй, единственная устойчивая форма развлечений в клубе. Танцуют под бренчание на разбитом пианино или под гармонь, которая появилась у одного из пареньков.

Бывают спектакли, но мучительней здешних спектаклей я ничего не видел. Актеры охотно гримируются и красуются на сцене, но роли учить не любят.

Люди двигаются, не отрывая глаз от суфлерской будки. Какими-то перебежками. /.../ Разучивать же как следует — ребятам скучно. Они быстро начинают отлынивать, ссылаются на занятость и совершенно выпадают из работы.[406]

С. Третьяков невысокого мнения и том, как работают кружки. И вывод, к которому он приходит, состоит в том, что холостой молодежи в коммуне живется хуже всех. Если о детях заботятся и обеспечивают им уход и чистоту, а семейные живут в своих собственных комнатах, то «холостежь», как он выражается, живет в общих комнатах, которые не проветриваются и содержатся в беспорядке.

Возникает, как выражается писатель, «разрыв» между напряжением сил и интенсивностью производственной деятельности, с одной стороны, и выключенностью коммунаров из политической жизни, их крестьянской ограниченностью, связанной со «слабой культурной обслуженностью колхозника». Отсюда и постановка задачи — преодолеть этот разрыв, что и окажется лучшей пропагандой колхозного строя: «Вслед за основным советским утверждением, что на колхозе жить сытнее и выгоднее, чем в единоличном хозяйстве, должно укрепляться и следующее утверждение: на колхозе жить чище, умнее, занимательнее и интереснее, чем в крестьянской избе».[407]

Впрочем, к моменту публикации этого текста идеологический пафос его отчасти устарел, потому что сплошная коллективизация вытеснила жизнь вне колхоза на обочину столбовой дороги прогресса, причем сделала это не методом убеждения, а средствами принуждения. Тем не менее и в 1930 году, и позднее достижения колхозов на ниве улучшения «культурного обслуживания» остаются в центре внимания советской пропаганды.

На отсутствие культурной работы нередко ссылаются, объясняя нежелание молодежи оставаться в коммуне. Для взрослых в большинстве случаев неважно, есть ли в колхозе драмкружок, живая газета, кружок пения, музыкальный и другие любительские кружки, а молодежь без этого всего в колхозе не удержишь. Культура и развлечение — потребности молодежи, которые должны находить в коммуне свою реализацию.[408]

Яркий образец того, как радикально культурная революция меняет досуг и интересы крестьян, дает нам Адриан Топоров, энтузиаст народного просвещения.[409] Прежде чем рассказатьо «культурном строительстве», он описывает эволюцию своей коммуны и отмечает, вполне в духе современных ему повествований о судьбе коммун, что поначалу, пока коммуна была социально однородной, товарищеские отношения и производственная эффективность были в ней на высоте («даже женщины забросили сплетни, мелкие стычки и жили в ладу»).[410] Доверчивые коммунары пустили многих новых членов в 1921 году, когда «разнородные элементы» попытались спасти в коммуне свою шкуру, пересидев там тяжелые времена. Однако коллективный труд не перевоспитал чуждых коммуне людей, и они, ко всеобщему облегчению, покинули коммуну с началом нэпа. В результате единство группы оказалось восстановлено, а прогресс в области нового быта и культуры к середине 1920-х очевиден: по словам А. Топорова, «религиозные и прочие предрассудки изжиты. Они — теперь предмет насмешек всех коммунаров. Ни икон, пи попов, ни обрядов, ни крестин, ни церковных обычаев коммуна уже не знает. И за ненужностью не ведет и антирелигиозной пропаганды вот уже два года. Школа, изба-читальня, библиотека, учитель, агроном, фельдшер — вот друзья и советчики коммуны».[411]

Читки вслух и обсуждения, которые А. Топоров устраивал в коммуне, вошли в ее повседневность, стали любимым досугом коммунаров. Собранные Топоровым материалы содержат выдержки из высказываний крестьян о героях литературных произведений, о том, как они изображены авторами, причем крестьяне со своей точки зрения разбирают и стихи, и пьесы, и романы. Обычно в ходе обсуждения сначала звучали их свободные высказывания, а потом ответы на подготовленные Топоровым вопросы. В дополнение устно высказанным суждениям, в материалах, опубликованных в 1930 году, есть и некоторое количество письменных отзывов от грамотных коммунаров.

Вот, например, комментарий крестьянина Д. С. Шитикова в ответ на реплику другого коммунара о том, что «каждый стих Пушкина горит несгораемым кустом»: «Мне вспомнилась сказка из Библии о неопалимой купине. А дальше мозга мои шибануло на другую умную сказку из Библии — об огненном столбе. Та еще лучше подходит к Пушкину. Когда Моисей вывел евреев из Египетского рабства, то повел их по срашным местам. Надо было утекать шибко, а то фараоны настигнут. Ночью было худо бежать людям. Тогда бог послал им огненный столб. И шел этот столб впереди массы и освещал ей путь во тьме. А масса шла из рабства к свободе... Так и Пушкин. При царской тьме в России он, как огненный столб, освещал угнетенному русскому люду путь к свободе».[412]

Или вот, например, коммунар Е. С. Блинов описывает свое впечатление об услышанном: «Во время переворота я в городах и на фронтах слышал всяких первоклассных ораторов, но никто из них не ударил по моей голове революционными мыслями так сильно, как “Молодой король” Уайльда».[413]

В этом же издании помещена и статья Топорова «О первом опыте крестьянской критики художественных произведений», где он подробно описывает типы эстетических реакций крестьян и их вкусы — к чему тянутся, что отвергают. Советские писатели, которые были заинтересованы в контакте с читательской массой, ценили возможность узнать мнения читателей. С одной стороны, коммунары могут, конечно, как и всякий читатель, выносить суждения о содержании произведений, обсуждая поступки героев, будто герои — это живые, люди. Это было в 1920-е годы довольно распространено в качестве комсомольского мероприятия (что-нибудь вроде «суда над Онегиным»), Но, с другой стороны, эти погруженные в гущу раниесоветской сибирской действительности крестьяне оказываются достаточно квалифицированными для того, чтобы высказывать свои — пусть наивные, но оттого еще более ценные — соображения о том, как сделаны литературные тексты. Так, например, Феоктист Березовский, известный нам как автор очерка о сибирской коммуне «Красный Октябрь», посылает Топорову в «Майское утро» два экземпляра своего романа «Бабьи тропы», посвященного жизни сибирских крестьян,[414] и ждет откликов.

Адриан Топоров и его деятельность — случай, безусловно, исключительный. Но он показателен в отношении того, что было возможно в коммунах, пока идеологический контроль со стороны государства не стал всепроникающим. В этот период коммуны скрывали за фасадом одинаковой формы хозяйствования значительное разнообразие, лишь отдельные отголоски которого попадают в публикации.

Если новый быт и культура повседневности связываются в пропагандистском дискурсе с сознательностью и просвещением, то быт старый, отживший и некультурный нередко ассоциируется с разными видами дурмана — с религиозным дурманом и с пьянством. Борьба и с тем, и с другим находит свое отражение в «Коллективисте», но, по понятным причинам, практически никак не дает о себе знать в брошюрах, где в лучшем случае встречаются бодрые рапорты об окончательном искоренении религиозных предрассудков.

Адриан Топоров, сам человек непьющий, пишет в «Коллективист», среди прочего, и о пьянстве. Его расцвету способствуют «и торжество побед, и хозяйственное укрепление коммун, и образование почти в каждой из них особой головки, которая захватила себе власть в руки, сведя к нулю общекоммунальную общественность».[415] К началу 1923 года пьянство во многих коммунах выросло в целое бедствие, грозящее самому существованию организаций, потому что «вслед за “головкой”, напропалую стали хлестать самогон и медовуху и рядовые коммунары».[416] Автор приводит пример того, как экономически сильная коммуна развалилась по этой причине. Вот как, случается, выглядит «советский праздник»: «В деревню приехали на тракторе коммунары. На стального коня смотрят во все глаза: он в деревне — впервые. Прошел митинг. Кончились речи. А после коммунары, нажравшись самогона, похабно ревели, матерились. [...] Все навыки нового быта, все лекции докторов о вреде пьянства — все летит к черту, едва только приходит праздник».[417]

Вплоть до 1929 года в «Коллективисте» периодически появляются публикации похожего содержания и настроя, излагающие иногда такие факты, что невольно представляется и вся действительность, органической частью которой они могли являться. В одной из коммун поголовное пьянство затрагивает и совет коммуны, и секретаря ячейки ВКП (б), которые пропивают деньги коммуны: ответственный работник был послан внести 200 рублей задатка за трактор, но напился, и деньги у него из кармана вытащили. «На общем собрании т. Головин расплакался, и ему простили».[418]

В том же Терском округе, что и «Пролетарская Воля», в коммуне им. Шаумяна, хозяйственные непорядки идут рука об руку с низкой трудовой дисциплиной: на годовщину революции коммунары устроили забастовку, отказались выходить на работу и требовали от совета выдать денег. Получив деньги, они пошли в город, где деньги пропили и устроили драку.[419]

В символически нагруженные моменты советских праздников власть особенно чувствительно относилась к разного рода проявлениям протеста и несогласия, тем более к таким радикальным, как забастовка. Совсем вскоре после этого, буквально через пару лет, такого рода сообщение смогло бы появиться лишь в уголовной хронике, с присовокуплением информации о карах, постигших подстрекателей, зачинщиков и участников этой вражеской вылазки; однако в этом сообщении даже не говорится о принятых мерах, потому что пока забастовка и пьяная драка выглядят как симптом бытового неблагополучия и слабости воспитательной работы, но не как провокация, направленная на подрыв государственного строя.

Два автора монографий об образцовых коммунах, Ф. Березовский и А. Большаков, в своих работах, посвященных, соответственно, сибирской коммуне «Красный Октябрь» и коммуне «Кудрово-2» под Ленинградом, не ограничиваются, в отличие от остальных авторов, краткими церемониальными замечаниями о том, что в целом культура поведения в быту выросла, что хулиганство и пьянство изжиты и что коммунары тщательно следят за своей речью. Они останавливаются на вопросах культуры быта несколько подробнее.

Пьянство и самогоноварение вообще показано как оружие кулака, стремящегося всеми силами разрушить коммуну. Феоктист Березовский описывает настоящую детективную историю того, как в коммуне «Красный Октябрь» председатель систематически отправлял самых преданных своих товарищей выпивать с деревенскими крестьянами и покупать у них самогон. Они выведывали, где были спрятаны самогонные аппараты, а потом посылали отряд милиции, который приходил и выводил аппарат из строя. Так в конце концов в деревне стало нечего выпивать — хотя, конечно, у кулаков оставались хорошо спрятанные аппараты.[420]

А. Большаков указывает, что отучение коммунаров от алкоголя потребовало долгих и терпеливых усилий. Коммуна стремилась предложить людям такой образ жизни, при котором они могли бы обойтись без водки даже по праздникам. Руководители коммуны «Кудрово-2» добровольно воздерживались от употребления горячительных напитков, но не делали из этого обязательного правила для остальных членов коммуны; сообщается, что коммунары в целом пьют мало, имея перед глазами пример членов совета коммуны.

Тем не менее до 1929 года свадьбы отмечались с алкоголем. Тогда молодежь «стала требовать» устраивать для них так называемые «красные» свадьбы, то есть свадебные застолья без алкогольных напитков. Так, в один прекрасный день молодые, которые были, вероятно, активистами комсомольской ячейки, демонстративно вылили на землю всю имевшуюся в наличии водку, и с тех пор свадьбы в коммуне играют без горячительных напитков.

С бытовым пьянством боролись, но, как сообщается, без крайностей, то есть не вывешивая на всеобщее обозрение имени или портрета замеченного в подпитии коммунара. Эти усилия принесли свои плоды. Однако здоровый образ жизни этой небольшой коммуны изменился к худшему после слияния коммуны с соседней артелью, где борьбе с пьянством не уделялось должного внимания. Население коммуны выросло вдвое, дисциплина была забыта, все меры по убеждению и увещеванию пришлось начинать с начала.[421]

Таким образом, как можно сделать вывод из этих двух показательных историй, коммуны не делали из воздержания от употребления всех спиртных напитков строгого правила. Однако те образцовые коммуны, которые придавали значение гармоничным отношениям внутри коммуны, заняли очень твердую позицию в данном вопросе и исключали из своих рядов алкоголиков. В 1928 году коммуна, основанная американцами-реэмигрантами, заявила, что она не потерпит ни пьянства, ни дебошей, «благодаря чему жизнь клуба всегда проходит в образцовом порядке».[422]

Истории успеха коммун всегда содержат этот мотив: в коммуну идут разные люди. Очевидно, что многие из них в силу острой нужды просто не находят другого выхода, кроме как вступить в коммуну, но их побудительные мотивы обсуждаются только в одном аспекте: многие, вступающие в коммуну по нужде, а не по убеждению, стремятся не работать, а лишь пользоваться системой распределения, тем более что поначалу во многих коммунах она была «по потребности». Обычно они вносят дезорганизацию, но потом в коммуне побеждают здоровые силы, вводится система учета труда, а бездельников и пьяниц изгоняют. Но победа над чуждым элементом — не единственное испытание. Собственно, потому мы и говорим здесь об этом, что недостаток внимания к культурному строительству (в смысле ликвидации безграмотности и организации клуба) и культуре быта в целом ряде публикаций показывается какугро-.ча благополучию коммуны. Хозяйство в коммуне — не то чтобы не главное, а не единственное главное.

Например, коммунары-селькоры могут пытаться посредством публикаций воздействовать на свое собственное руководство, на всю страну критикуя совет коммуны и председателя, которые «взяли неправильную линию», все свое внимание уделяя исключительно хозяйственной жизни: «руководитель коммуны (партиец) нередко говорил: “Нам не просвещенье нужно, а нужен труд”. Культурные работники вынуждены были бросить свою работу. [...] Молодежь коммуны стала ходить на деревенские вечерушки. Дети, вместо декламаций, занялись хулиганскими частушками».[423] Автор не говорит открыто о том, что внутри коммуны имеется конфликт поколений, однако это подразумевается. Обычно конфликт поколений имел место в деревне внутри семей, откуда молодые люди, с готовностью воспринимавшие новые веяния, уходили, потому что их религиозные отцы не одобряли их участия в комсомольской ячейке, которая, разумеется, вела пропаганду безбожничества, переделывала церковь в клуб и т. д. В середине и в конце 1920-х, как пытаются показать публикации, комсомольцы уже осознают себя реальной силой и готовы отстаивать свои права.

В главе 3 мы упоминали о том, что новый быт в коммунах начального периода был весьма скуден: распределять «по потребности» зачастую было просто нечего. Однако как только жизнь стала легче, как только в коммунах появились минимальные возможности обеспечить коммунаров одеждой и едой, вдруг оказалось заметно то, что стало оцениваться в терминах несознательности и отсутствия культурности: скажем, нередко можно было встретить коммунара в разодранной одежде, и он не заботился ее зашить, — все равно, мол, выдадут другую. За обедом остаются горы недоеденного хлеба.[424] Выход из такого положения двоякий: с одной стороны, введение хозрасчета, при котором коммунары сами покупают себе одежду на заработанные деньги. С другой — повышение культуры быта и меры морального воздействия.

Аккуратная одежда, «культурные» формы проведения досуга, искоренение нетоварищеского отношения к девушкам все это становится предметом обсуждения в конце 1920-х.[425] Экстремальные формы пренебрежения к внешнему виду, личной гигиене, этикету, которые были характерны для многих энтузиастов свержения старого мира в ранние послереволюционные годы, оказываются под вопросом. Чрезмерное стремление отвергнуть мелкобуржуазные привычки приводит к крайностям, которые признаются глупыми и вредными. Например, водной коммуне общее собрание коммунаров выносит предупреждение девушке-коммунарке за то, что она купила пудры для себя, и предупреждение молодому коммунару за то, что он купил одеколон для личного пользования. В этом «происшествии» коммунары усмотрели «буржуазные предрассудки, угрожающие социалистическому строительству коммуны». Причем употребление зубного порошка тоже рассматривается как проявление мещанства и мелкобуржуазных привычек.[426]

Примерно в это же время возникает в публикациях и тема культурности речи, борьба со сквернословием. Так, в одной коммуне на общем собрании выносят единогласное решение: «за оскорбление личности, за сквернословие, клевету (в особенности публично) виновный штрафуется до 3 рублей из зарплаты». Как замечает дальше автор статьи, «бывают случаи, прорвется у кого-нибудь. Копь о четырех ногах, и то спотыкается. Но ничего, почешет затылок коммунар, посмеется и на трешницу, ничего не поделаешь, раскошеливается. Штрафные деньги мы употребляем на культурные нужды».[427]

У Екатерины Прудниковой в ее книге про колхозы мы встречаем подобные примеры в контексте описания язв быта, к которым относится и сквернословие. Запрещение ругаться и штрафы за матерную ругань, как можно сделать вывод, были явлением не единичным. Любопытно, что комсомольская ячейка в одной бессарабской коммуне дифференцирует штрафы: с рядовых членов коммуны взимают по 50 копеек, а с провинившихся членов совета коммуны — по 5 рублей. Похожие расценки и в коммуне «Красная Звезда» Пензенского округа, но там критерием ответственности выступает членство в партии: с беспартийного берут 50 копеек, с комсомольца — 1 рубль, а с партийца и кандидата в члены ВКП (б) — 2 рубля.[428] Доходит дело идо курьезов: в коммуне «Авангард» в Запорожском округе во время игры в футбол кто-то из команды соседнего села выругался нецензурно, и его сейчас же удалили с поля.

Культурность поведения и быта оказывается одним из критериев сравнения коммун, например, в «Коллективисте» три образцовые коммуны Украины, получившие первые премии на всесоюзных сельскохозяйственных выставках, сопоставляются, в отличие от выставок, не по хозяйственным показателям, а по культурности. Причем рядом оказываются такие показатели, как сквернословие и курение в общественных местах: «В Бессарабской и Ксаверовской коммунах коммунар фразы не скажет без ругани. В Бессарбской коммуне не только мужчины, но и женщины беспрерывно кроют “матом”. В Ксаверовской мужчины при женщинах и детях стараются сдерживаться, но зато, когда остаются одни, ругаются вовсю. Ничего подобного нельзя заметить в Агрокоммуне. Был при мне в Агрокоммуне случай, когда один наемный плотник обругался, употребив слово “черт”. Поднялось всеобщее возмущение. Плотника отчитали так, что другой раз ему ругаться не захочется. [...] Любопытно сравнить картину собрания во всех трех коммунах. В Бессарабской коммуне дым стоит столбом, хоть топор вешай; в Ксаверовской на многолюдных собраниях курить не принято, а в Агрокоммуне курение в общественных местах совсем запрещено».[429]

Пример с чертом и полным запретом курения наводит на мысль, что Агрокоммуну организовали сектанты. В 1928 году религиозные убеждения могли быть частным делом коммунаров, но, как мы увидим, очень скоро подобные коммуны попадут под удар. Однако про религиозную жизнь аргокоммунаров мы ничего не знаем, а критика Аргокоммуны нацелена на другое и начинается с признания ее достижений. Как утверждает автор публикации с красноречивым заглавием,[430] чтобы увидеть Америку в сельском хозяйстве, достаточно посмотреть, как устроена «Первая канадская образцовая агрокоммуна» под Одессой. Ее организовали в 1922 году украинцы, до революции жившие в Америке, причем «некоторые из них обамериканились основательно, в смысле культурных навыков». Из Америки коммунары привезли технику и аграрные технологии, деньги, зерно. Им было предоставлено бывшее помещичье имение, которое они перестроили и оборудовали по-своему, устроив тут общую столовую, детский дом, ясли, школу, фельдшерский пункт — собственно, то, что есть и в других коммунах. Однако есть и кое-что такое, чего в других коммунах нет: «У каждого члена своя комнатка, у некоторых даже не одна. В комнатах чисто, есть мебель. Одним словом, непохоже на наши крестьянские дома».[431] Крестьянские девушки за счастье считают выйти замуж за коммунара. Показательно, что в библиотеке коммуны имеется подписка на журнал «Коллективист», но нет ни одного экземпляра газеты «Беднота», которую обычно читают в коммунах. Вероятно, потому что нет здесь и бедности: батраки не являются классово близкими этим коммунарам. Отсюда и то, что видится автору в качестве недостатков: коммунары-основатели живут хорошо, по-американски, не хотят принимать новых членов, при этом используют наемный труд, поскольку дешевле нанимать работников со стороны, чем оплачивать дополнительный труд коммунаров. Вот наемным-то работникам в коммуне и приходится плохо, в том числе и агроному, а виновато в этом «самодовольство руководящей верхушки».

Если убеждения коммунаров-руководителей отклоняются от официальной линии, то в конце 1920-х годов руководящая верхушка коммуны становится уязвимой для критики независимо от хозяйственных результатов; критика порой заканчивается арестом и расформированием коммуны (чаще всего слиянием ее с другими колхозами). Так, в коммуне, где «очень крепкие в хозяйственном отношении» «новые израили, мокрые и сухие баптисты, молоканы и прочие» запрещали курить и разводить свиней; все кончилось тем, что председателем назначили красноармейца, а сектантов арестовали.[432]

Так что запрет на курение может оказаться не признаком культурности быта, а свидетельством того, что «молодежь зажата в тиски религии». Между тем одним из основных признаков нового быта должна быть его подчеркнутая антирелигиозность. В коммуне «Светлая Звезда» на Ставрополье, как сообщается в одной статье, за курение исключают из коммуны, потому что большая часть членов коммуны являются адвен-тистами-субботнмками: читают Библию, поют псалмы, а главным руководителем «культработой» значится нетрудоспособный старик, который хорошо проповедует.[433] «Ликвидироватьзасилье верхушки» — означает, фактически, разогнать коммуну. Эта статья, очевидно, была частью целой кампании против сектантов в колхозах: она помещена между двумя другими антирелигиозными публикациями — против баптистов в товариществе по обработке земли в Рязанской губернии и против, вероятно, субботников водной из сельскохозяйственных артелей Мелитопольского округа (в тексте упомянуты пятикнижие Моисея и псалмы, но нет названия секты).

Особая тщательность в вопросах хозяйства оказывается подозрительной: она выделяется из окружающей деревенской жизни. Так, под Москвой коммуна «Жизнь и труд» с 1921 года устроила хозяйство таким образом, что повсюду виден хозяйский глаз. Однако странно, что среди коммунаров нет ни одного местного крестьянина, хотя есть люди из Сибири, Крыма, Белоруссии. К ним местные «не идут», ведь «мужик водку пьет: табак курит, ругается, а от этого беспокойство», тогда как в коммуне существует правило: мяса не есть, водки не пить, папирос не курить.[434] Автор, скрывшийся за псевдонимом Непримиримый, отмечает, что работы среди населения коммуна не ведет, и приводит следующий диалог, который у него состоялся с коммунарами:

— А что же вы как коммуна даете советской власти?

— Как же, — отвечают коммунары, — 200 литров молока ежедневно.

— И это все?

— А разве этого мало?

— Ну а есть у вас ревкомиссия ?

— Как же, есть!

— А кто председатель ревкомиссии?

Коммунары переглядываются между собой. Оказывается, кто председатель, они забыли!

— Да и к чему нам ревкомиссия, мы и так друг другу верим![435]

А вот формулировка вывода, к которому в итоге приходит разоблачитель: «Налицо толстовская секта, группа антисоветстки настроенных людей, использующих колхозную форму для устройства своих личных делишек».[436] Идеологически сомнительным коммунам не оставалось места в системе советского сельского хозяйства 1930-х годов.

Культурность быта, наряду с культурой производства, пропагандируется при помощи системы опытно-показательных колхозов РСФСР. В 1928 году показательные колхозы всероссийского масштаба создаются совместно силами Нарокмпроса, Наркомздрава и Колхозцентра: они должны стать «показательными культурными очагами».[437] Как предполагается, наряду с ними и вокруг них должны быть организованы районные и окружные показательные колхозы: местным властям предписано «взяться за организацию в каждом районе по одному опытно-показательному колхозу». В эту систему неизбежно попадают и все образцовые коммуны, которые уже существовали к тому времени.

То, что под одним углом зрения выглядит как культура быта, в другом разрезе видится какдисциплина — и на работе, и в быту. И в образцовых, и в самых обычных коммунах вводится специальный дисциплинарный орган, имеющий целью разгрузить общее собрание, избавив его от нужды рассматривать часть вопросов общественного порядка и дисциплины. Это товарищеский суд.

Колхозцентр и Наркомюст РСФСР признали необходимым организовать товарищеские суды в колхозах и в населенных пунктах, где живет больше трехсот человек. На открытых заседаниях (других не бывает) суд рассматривает следующие вопросы: об оскорблении словами, о распространении ложных позорящих сведений, о нанесении побоев без телесных повреждений, о кражах, совершенных в первый раз, растратах и присвоениях колхозного имущества на сумму до 20 рублей, о самоуправстве, если вред меньше 20 рублей, о хулиганстве, совершенном в первый раз, о нарушении товарищеской дисциплины (прогул, опоздание, неисполнение), если сове т коммуны передает такое дело товарищескому суду, о некультурности в быту (ругательство, скандалы, пьянство и т. п.).[438] Меры взыскания, к которым прибегает товарищеский суд, не очень разнообразны. Это предупреждение в устной или письменной форме, общественное порицание с опубликованием в печати или без, штраф до 10 рублей в пользу общественной организации или культурного фонда колхоза, назначение на работу в колхозе без оплаты и вне очереди на срок до 10 дней, обязательство возместить причиненный ущерб на сумму не свыше 20 рублей. То есть то, что могло быть когда-то полушутливым обязательством заплатить полтинник комсомольцам на культурные нужды за каждое вырвавшееся матерное ругательство, здесь оказывается инструментом, при помощи которого «общественность» теперь уже на вполне законных основаниях воздействует на нарушителей.

В отношении членов партии более эффективным инструментом контроля должна являться партячейка. Во всех образцовых коммунах, брошюры о которых мы здесь рассматриваем, есть партячейка, кроме коммуны «Дача № 1», где член партии всего один (в 1923 году), он же и председатель коммуны, ведущий подготовку в члены партии других коммунаров. Председатель образцовой коммуны всегда партийный, всегда со славной революционной биографией, чаще всего из числа основателей коммуны. О том, как организовано политическое просвещение в коммуне, всегда упоминается в публикациях, причем подчеркивается полный охват коммунаров пропагандой («от семилетнего ребенка до шестидесятилетнего старика»).[439] Политическая индоктринация идет бок о бок с ликвидацией неграмотности и начальным образованием, фактически являясь его частью. Все дети, попадающие в образовательную систему образцовой коммуны, обязательно становятся пионерами и комсомольцами. Влияние партийной и комсомольской ячеек на жизнь коммун чрезвычайно велико.

Образование, политическое просвещение, новые формы досуга, коллективный быт, основанный на иных представлениях о гигиене, новые формы семейной жизни — все это свидетельствовало о разрыве коммунаров с традиционной культурой деревни. Коммуны оказывались инструментом радикальной модернизации традиционного уклада русской деревни.

Как отмечалось выше, в избе несколько поколений делили одну крышу и один стол, находясь под властью главы семьи, который имел право принимать решения и представлял семью в крестьянской общине. К началу XX века проявляется тенденция к разделению единого пространства избы на несколько комнат, однако это никак не затрагивало единства семьи.[440]

Коллективное жилище в образцовой коммуне разделило прежнюю семейную группу: отдельные комнаты достались супружеским парам, молодым и пожилым, общие спальные помещения были даны молодежи, с разделением по признаку пола, дети поселены в ясли и в отдельные детские дома. Таким образом, каждое поколение оказалось психологически обособлено, хотя бы и в пределах, казалось бы, одного и того же места проживания: обособлены женатые пары; обособлены по половому признаку те, кто холост; отделен мир детского дома. Коммуны стремились ограничить семейную жизнь, сведя ее в лучшем случае к жизни семейной пары, отныне избавленной от бытового взаимодействия поколений друг с другом. Подобная жизнь супругов предполагала, как мы видели выше, уравнение прав женщин с правами мужчин. Жизнь супружеской пары претерпела, таким образом, значительные изменения — в частности, благодаря распределению трудовых задач внутри коммуны и повышению ценности женского труда.

Коммуна обращалась к индивидам, а не к семьям. Любопытно отметить, кстати, что некоторые авторы говорят о коммунах как о больших семьях.[441] Это не просто фигура речи. Отныне власть принадлежит не главе двора, а небольшой группе — Совету, а также, как предполагается, всему коллективу во время общих собраний. Каждый высказывался здесь от своего имени или от имени своей бригады и не рассматривался как представитель семьи. Кроме того, нередко ответственность доверялась самым молодым и активным, если они были достаточно компетентны. В коммуне возраст не был больше признаком мудрости, источником власти и непререкаемого авторитета. Таким образом, исчезали былые семейные отношения, основанные на требовании безоговорочного почтения к старшим.

Наконец, последней причиной исчезновения семьи, такой, какой ее понимало традиционное крестьянство, стало отделение детей от их родителей. Мы не будем снова возвращаться к опасениям матерей и, по-видимому, явной радости детей. Но мы процитируем несколько размышлений авторов, приведенных Большаковым в его работе о коммуне «Кудрово-2»: «В горячую рабочую пору, бывает, матери по неделям не видят детей. Постепенно они привыкают к такому положению, тем более, когда они убеждаются, что в очаге дети содержатся и воспитываются куда лучше, чем их могла бы содержать дома любая мать»;[442] «Ребятишки в беленьких рубашонках в отгороженном садике играют в песке. Нет слез, нет измазанных лиц. Даже ножонки безупречно чисты. Какое уж гут может быть сравнение с ребенком родителей единоличников, который без призора шлепает по лужам, но грязи, которому всегда грозит опасность попасть под телегу или быть искусанным собакой».[443]

Идиллическая картина из втором цитаты никак не противоречит тому факту, что работающие матери надолго разлучаются со своими детьми. Какой ребенок не мечтал, при всех ссадинах и шишках, составляющих часть его мира, бегать в полной свободе по лугу? В коммунах, даже во время летних работ, неужели мать действительно оказывается не в состоянии провести по крайней мере несколько минут вдень со своим ребенком? Во всяком случае, к тому, что это невозможно и не нужно, ее склоняет новая организация быта и воспитания.

Является ли распад традиционного семейного клана синонимом полного разъединения семьи? Возможно, пропагандистские материалы сгущают краски. В описаниях, однако, мы встречаем не только бодрые рапорты о введении новых прогрессивных форм быта и воспитания, но и обескураживающие примеры того, как эти формы дают осечку: в «Кудрово-2» дети не просто отделены от родителей для получения образования, но чуть ли не предоставлены самим себе и обитают в плачевных условиях. Подобное положение отмечается даже в описаниях образцовых коммун, в материалах прямо или косвенно пропагандистского характера.[444] Неоспоримо, однако, что коммуна имела перед традиционной семьей преимущество: она начинала готовить детей ко взрослой жизни нового образца с детского сада, чего ни одна крестьянская семья не была способна предоставить своим детям, даже отдавая их в деревенскую школу.

Новая мораль

К сожалению, из используемых материалов нельзя сделать сколько-нибудь определенные выводы о том, что из себя представляла доминирующая форма сексуальной морали в коммунах. Многие принимали коммуны за места разврата. Как отмечает Роберт Узесон, быт коммун крестьяне истолковывали неоднозначно.[445] Можно сказать, что, по отношению к бросающейся в глаза строгости декларативной морали традиционной деревни, жизнь в коммунах была более свободна. Прежде всего, мораль коммунаров не имеет под собой религиозного основания и вступление в браку коммунаров не является религиозным обрядом.

I [ри этом случаи свободного союза признавались властью, а разрыв отношений не был проблемой.

Выше, в главе 4, мы касались проблем отношения полов в коммунах в несколько другом разрезе: как практически реализовывалось новое положение женщины в обществе и что в реальности могло скрываться за новой моралью. Критика «бытовых гнойников» отсылает нас к примерам негативного характера. Стоит заметить, что освобожденная от религиозных моральных ограничителей коммуна могла восприниматься как потенциальное гнездо разврата. Художественно заостренная, хотя и почерпнутая из реальности картина, которую рисует Б. Пильняк в материалах к роману о коммуне «Крестьянин»,[446] иллюстрирует крайности, которые показательны как проявление тенденции и убедительны в деталях. Вот приводимый Пильняком документ — бумага, которая поступила от руководителей одной коммуны в Коломенский уездный комитет партии:

РСФСР. Комячейка РКП при Коммуне в селе Расчислово «Крестьянин»

Заявление

Товарищи в Уездкоме. Мы как коммунисты женившисья в дореволюционный период на представительницах контрреволюции Авдотье Семеновне Мериновой с детьми и Арине Ивановне Мериновой с детьми, как мы теперь братья один Председатель а другой Секретарь Коммуны «Крестьянин». Просим онулировать наших жен Авдотью Семеновну и Арину Ивановну, и детей как рожденных в дореволюционный периюд.

Члены партии РКП

Председатель Липат Меринов

Секретарь Логин Меринов

тыща девятьсот двадцать первого года[447]

Как указывает Пильняк — а эти замечания и материалы имеют документальный характер (ср. приведенную в гл. 1 таблицу, подобную тем, что встречаются и материалах исследований коммун), — братья Мери новы вскоре нашли себе новых женщин, которые пришли к ним «без ненца, за деньги, — сели в чистом доме, засорили на крылечке подсолнухами, и месяц в Мериновском доме прошел в блуде и веселии».[448] Показательно, что от безрелигиозного разврата один шаг до сектанской экзальтированности, и герои Пильняка этот шаг совершают: «с одной из баб пришла мать ее, организовала секту», «богом избран бывший земский начальник Комынин», все перевенчались друг с другом.

Однако пропаганда передового опыта, конечно, наполнена примерами иного рода: там без религиозная свобода осознанна и, можно сказать, идейна. Вот как женщины коммуны «Красный Октябрь», молодая и пожилая, откровенничают с Феоктистом Березовским на кухне, в отсутствие мужчин. Молодая женщина признает свою связь с женатым мужчиной, проживающим в коммуне, и разговор идет о том, как жены будут относиться к таким фактам. Собеседница Березовского ссылается на то, что тут нет никакого обмана — «все открытым стало», — и так рассуждает о законах супружеской верности, прямо соотнося собственничество и супружество:

— А хто эти законы писал?.. Мы теперь знаем — хто и зачем писал таки законы!.. А насчет жен дело просто: поругаются, поскандалят... да опять же к миру придут!.. Мужик-то у ней останется... насовсем он мне не нужен!.. Я и сама не пойду к нему в кабалу... Были у нас таки дела... скандалили... а теперь помирились!.. С добром своим да с амбарами тоже не легко было расставаться!? Все-таки расстались... А мужик — не амбар и не лошадь... примирятся и с этим делом.

— А если ребенок будет?

/.../ вмешивается пожилая женщина. Смеется:

— А што им думать о ребенке?.. Ребенок родится: коммуна вырастит, выучит, на ноги поставит... лучше матери человеком сделает...[449]

Впрочем, на вопрос о том, одобряет ли она свободные браки, пожилая женщина отвечает отрицательно: «не для того свободу добывали, чтобы баловством заниматься да семейную жизнь расстраивать». Однако молодая коммунарка придерживается иного мнения — ее гораздо меньше волнует, что скажут люди.

Получается, что молодежь отвергает ханжество традиционной крестьянской морали, и в этом отношении коммуна оказывается пространством для эксперимента: здесь молодежь начинает открыто, на глазах у всех делать то, что практиковалось в деревнях, но хранилось в секрете. Это весьма радикальный шаг, потому что крестьянское общество редко выставляло напоказ счастье и несчастье даже семейной пары, а боязнь позора и сплетен всегда была мощным стимулом поведения.

Вопрос о добрачных связях неожиданно встал со всей остротой на одном из общих собраний в «Красном Октябре»: можно ли допустить совместное проживание разнополых подростков в общем доме для молодежи? Тот факт, что от идеи отказались, даже менее важен, чем изложенные Ф. Березовским аргументы, которые выдвигали участники этой оживленной дискуссии, затянувшейся до двух часов ночи. В доме для молодежи нельзя будет воспрепятствовать добрачным половым связям, — утверждают одни, а в деревне девушка, имеющая добрачные связи, считается обесчещенной. Так что в деревне будут думать, что коммуна — это место для узаконенного разврата. Одна пожилая женщина в пересказе писателя приводит иной довод: за подростками не уследишь, все произойдет само собой, хотя бы в лесу («найдет девку и брюхо навертит»), без ведома родителей, тогда как в общем доме будет воспитательница, которая будет присматривать за подростками, возможно, даже лучше, чем их матери.[450]

Отсутствие лицемерия и терпимость шли рука об руку с очевидной эмансипацией женщин, немыслимой в условиях традиционной крестьянской среды. Березовский отмечает, что коммуны стали убежищем для вдов:

По прежнему — такой бабе надо бы в прислуги идти... всю жись свету не видать... а в коммуне она опять же человеком стала! /.../

— А как женщины смотрят на вопрос о вторичном замужестве?

/.../

— А вот как: замуж-mo идти не шибко охота!.. Здесь она сама над собой хозяйка!.. А замуж выйдет... неизвестно — каков будет муж... какие думки у него будут в голове насчет жениных правое? Выходит так, што опять в хомут бабе лезши приходится... а может быть, потерять то, што получила в коммуне... Не всякая пойдет на это.[451]

Итак, мы видим, что, наряду с обобществлением бытовых функций, образцовые советские коммуны видят новую культуру быта в борьбе против пьянства, в освобождении нравов в отношениях полов, в эмансипации женщин и в отказе от религиозных обрядов.

Интересно, что коммуны, даже образцовые, в своих отчетах о работе с крестьянами окрестных деревень практически никогда не упоминают антирелигиозную пропаганду. Возможно, ретивые комсомольцы и занимались ею, по это едва ли шло на пользу отношениям коммуны с внешним миром. Тем более что, например, передача местными властями церкви коммунарам для использования в качестве клуба не могла не быть воспринята враждебно окружающим населением.

В отношении самих членов коммуны антирелигиозная линия выдерживалась в образцовых коммунах последовательно, иногда с некоторыми оговорками относительно пожилых коммунаров (чаще — пожилых женщин). Религия была абсолютно несовместима с политизацией подростков, их принятием в ряды пионеров и комсомольцев, со светским образованием, которое давалось детям. Всякие проявления религиозности, православные символы и ритуалы в образцовых коммунах запрещены.

«Дети младшего возраста совсем не понимают значения крестного знамения [...] Религиозные предрассудки изживаются окончательно. Икон в общественных домах коммуны иметь не разрешается. Обрядов никаких коммунары не выполняют»,[452] — докладывает Анастасия Биценко. А те старики, которые желают молиться, могут делать это скрытно, не на глазах у других коммунаров, и особенно в отсутствие детей. Внешне это может выглядеть как компромисс: чтобы избегнуть ссор, старикам разрешают делать, что они захотят, но только частным, а не публичным образом. Однако на деле все замешано на нетерпимости к религии. Например, в одной коммуне, «порвав с попами» в 1922 году, коммунары уже давно даже старух хоронят «без попа».[453]

Из пропагандистских публикаций можно сделать вывод, что в большинстве своем коммунары без затруднений отказались от религиозных обрядов — в той мере, в какой они опирались на авторитет местного священника. Однако обрядовая сторона жизни крестьянина была еще и совокупностью языческих ритуалов, освященных церковью и нацеленных на то, чтобы обеспечить благоприятный урожай, здоровье и плодородие скота, благополучие семьи. Поэтому те, кто верил, для кого «молитва превыше всего, ибо без нее ничего не может»,[454] сохранили эту веру молча, несмотря на насмешки и антирелигиозную пропаганду.

Пропагандисты выставляют дело таким образом, будто крестьяне и сами давно уже готовы отказаться от пережитков, в Бога давно не верят, а только поны их принуждают к показному следованию обрядам. Так, А. Большаков ссылается на рассказ бабы Паши, пожилой женщины, которая была среди первых коммунаров в «Кудрово-2»: она еще с детства перестала верить в то, что Бог поможет беднякам получить хорошие урожаи. И когда в первой кудровской коммуне посадили клевер, не соблюдая обрядов, по вспахивая трактором и следуя агрономическим советам, он вырос замечательно — в отличие от клевера соседей, которые все обряды соблюдали, но сеяли не по науке. А вот тракторист, который моложе бабы Паши, в Бога верит и этого не скрывает.[455]

А. Большаков рисует картину терпимости к религиозным пережиткам: руководители коммуны убеждены, что те исчезнут вместе с поколением стариков. Ведь будущее коммуны — ее молодежь, от предрассудков свободная. Религиозные праздники, конечно, упразднены, и отчасти их место заняли советские праздники, объявленные нерабочими днями. При этом все важнейшие акты жизни людей приобретают светский характер: рождение, свадьбы и похороны происходят без участия церкви. Однако смерть заставляет еще колебаться неверующих. Автор описания коммуны «Кудрово» отмечает, что умирающие, хотя вроде бы и были безбожниками, все-та к и перед смертью просили своих родителей помолиться за них и заставляли их пообещать, что по ним будет отслужена панихида.

Как бы ни были значительны революционные преобразования, произошедшие в повседневности советской деревни с введением колхозного строя, будучи отражены в текстах, носящих характер пропаганды, они приобретают виртуальный характер идеологически мотивированной конструкции, которая не поддается проверке, поскольку лишь опосредованно связана с реальностью. Если бы мы попробовали расположить описания новой крестьянской культуры в коммунах хронологически и взглянуть на них как на единое целое, то стало бы вполне очевидно: к концу двадцатых годов публикуемые тексты о коммунах начинают носить все более церемониальный характер и в значительной степени отвечают интересам актуальной кампании — против религии, за сплошную коллективизацию, против чуждых элементов, за повышение уровня санподготовки, за организацию в коммунах детских учреждений. Собственно, с точки зрения публикации в журнале актуальность того или иного аспекта жизни коммуны задается, как получается, не только и не столько самой жизнью, сколько требованиями «текущего момента», как они прописаны в свежих партийпыхдокументах. Похоже, что отзывчивость к требованиям момента и готовность представить реальность нужным образом — говоря более поздним советским языком, показуха — становится органичной частью повой колхозной культуры.

Загрузка...