Еще щедринский либерал, который "искренне пламенел", выражая желание воплотить в жизнь свои идеалы, когда "заварил кашу", то стал действовать "применительно к подлости". Какой предметный урок мелкости и предательской сущности либеральной интеллигенции преподал Максим Горький в "Жизни Клима Самгина"?! А сегодня наши продвинутые либералы из художественной интеллигенции днем с огнем ищут повод высунуться на телевидение по любому поводу. Чудо из чудес - экспертом по земельному вопросу выступает вездесущая поэтесса Римма Казакова. Впрочем, эта, прошу прощения, не первой молодости леди мелькает везде. Не удивлюсь, если увижу ее имя под письмом, скажем, в поддержку трансвеститов. Так и хочется посоветовать: угомонись, сударыня, побойся Бога!

В. Б. То есть вы, Александр Алексеевич, к роли интеллигенции в ХХ веке относитесь скептически? Может, ее у нас уже совсем не осталось?

Ал. М. Есть интеллигенция провинциальная, земская, низовая, которая не претендует на избранничество, работящая, оберегающая ценности и традиции русского народа,- на нее и надежда. Я знаю таких в нашей родной Архангельской губернии. Да и кое-где еще. Но мне больно от того, что некоторые уникальные явления русской культуры практически лишены возможности совершенствоваться, развиваться, быть доступными народу. Соловецкая обитель - гордость монастырей русских, или Северный академический народный хор, недавно отметивший свое 75-летие. Я хорошо знал основательницу хора Колотилову, дружил с нею. Почти сорок лет руководит хором Нина Константиновна Мешко. Северный хор - едва ли не единственный в наше время, не поддавшийся влиянию эстрады, сохранивший русское лицо и колорит, русскую мелодику, но он может зачахнуть, лишенный возможности гастролировать по России и за рубежом, как было в лучшие годы. Вот чего надо требовать от государства - поддержки и помощи в таких делах.

В. Б. Пока наше государство: ельцинское ли, путинское ли,- не поймет важнейшей роли культуры и литературы в движении самого общества, будет затаптывать в грязь русскую национальную культуру, не будет у нас ни экономики, ни науки, ни армии. Хорошо сказал один из великих государственников: политики, не любящие и не знающие литературу,- плохие политики. По этому определению у нас нынче все после Сталина отвратительные политики, и у всех нынешних лидеров руки не доходят до литературы. Вот у Сталина, у Черчилля, у де Голля, у Мао Цзэдуна - да и у Гитлера тоже - руки доходили даже во время войны. Понимали ее важность. Кто-то хорошо сказал, что, имея Достоевского и Толстого, не так трудно и спутник в космос первыми запустить, и атом победить. А что сейчас, какой велосипед изобретать будем? Кто даст развитие всем росткам великой русской литературы? Кто вновь запустит ее на телевидение?

Ал. М. Русская литература еще всегда играла роль хранительницы русского языка. В 50-60-е годы деревенская проза оберегла русский язык от оскопления. Можно даже сказать, что она вернула русский язык в литературу. Что скрывать, язык некоторых весьма читаемых и издаваемых писателей 40-х годов мало отличался от газетного, утрачивался аромат русской словесности, ее пластика, ее национальный колорит...

В. Б. По-моему, подобное происходит и сегодня. И тот же скудный бедный язык всей новой романистики, и тот же уход от национального русского колорита. Но где взять новых деревенщиков? Ведь и деревни-то русской не осталось в помине, где росли бы будущие Личутины и Беловы. Даже в Америке сельское население более сохранило свои традиции, обряды и наряды, особенно в средних штатах, чем мы в своей глубинке. Как нам сегодня сохранить и развить русский язык?

Ал. М. Что в наше время происходит с языком? Когда читаешь "Пирамиду" Леонида Леонова, то, несмотря на витиеватость и несколько докучливую усложненность его стиля, ощущаешь благородство русского литературного языка. Это как бы один путь. Через культуру русской интеллигенции. Второй путь - путь Владимира Личутина. Это пиршество русского слова, извлекаемого из самых глубин родной речи, "из артезианских людских глубин", может быть, и с раздражающим кого-то перебором, но это - от природного богатства. Там есть единство стиля, там нет смешения в духе: "Ой ты, гой еси, подавай такси". Я назвал две плодотворные тенденции, но ведь на рынке царит массовая литература, блатной жаргон и русский мат - как особое украшение стихов и прозы. Наиболее артистичные матерщинники получают высокие литературные премии. Нынче, наверное, и Баркову дали бы самую высокую премию. Говорят, мол, этот язык идет с улицы. Но надо ли литературе бездумно закреплять его, внедрять в письменную речь? Я понимаю, что совсем отгородиться от новояза нельзя. Но объясните мне, почему наши классики почти все в жизни матерились виртуозно, но в литературу свою мат не допускали? Глупее нас были? Надо ли так уж низ путать с верхом? Где нынче мера в литературе? Где художественная необходимость? Где вкус писателя? Где его стиль? Я в последнее время увлекся "Дневниками" Сергея Есина. Начав читать, уже ни на что не отвлекался, и отнюдь не только потому, что Литинститут для меня отдохновение души, а "Дневники" ректора теснейшим образом связаны с жизнью этого близкого мне учебного заведения. Дневниковая проза Сергея Есина, как и вообще его проза, имеет волшебное свойство втягивать читателя в ее атмосферу. Я бы назвал это обаянием стиля, когда при множестве бытовых подробностей не утрачивается фон духовной и нравственной жизни не только героя, но и жизни как общественного бытия...

В. Б. Вы абсолютно точно подметили это главное есинское качество довольно изящное обаяние стиля даже при самых жестких сюжетах. И только в нашем прагматичном обществе могла появиться статья Анны Козловой, уничтожающая Сергея Есина как художника. Мне ведь плевать на какие-то неточности и погрешности в его романах - он не историк и не прокурор, он мастер изящной словесности. Мастер стиля. И если у тебя, девочка, отсутствует понятие стиля, то что вообще ты делаешь в литературе? И во имя чего ты воюешь со всем поколением отцов, от Лимонова до Личутина, чохом признавая его бездарным и никчемным? Я понимаю, когда в литературной борьбе сбрасывают с корабля современности ради своей школы, своего направления, своей эстетики. Но не вижу я за ней никакой эстетики и никакого нового направления. Тогда я уж предпочту жесткое погружение в бездну Алины Витухновской. Там есть и страдание, и черная красота слова. Будь ты кем-то, чтобы отвергать, будь ты осквернителем человека в духе Могутина, будь ты молодым созидателем Торы-Боры в духе Эрнеста Султанова, но кому нужна пустая поза? Мало, очевидно, отец и дед пороли в детстве. Вот и досюсюкались. Боюсь, что эта пустая поза будет нынче господствовать у многих молодых. На радикальный вызов в путинское время мало кто отважится, а служить обществу ли, народу или государству нынче не в моде. Будет новое пустое зиц-шестидесятничество... Открыто диссидентствовать не будут не из страха за жизнь, а чтобы не отлучили от кормушки, но и укреплять власть спешить не будут. Так, придворное диссидентство, как уже было с Евтушенко, Вознесенским и иными в шестидесятые годы...

Ал. М. Тут я Володя с тобой насчет шестидесятников абсолютно не согласен. Сейчас их с ожесточением топчут и левые, и правые,- все неправы. Они были востребованы временем. Временем "оттепели". Им вменяют в вину эстрадный уклон и поверхностность. Зачем мол, поэты тащились на эстраду? Но ведь это не впервые. В начале прошлого века поэтические вечера были в моде. Выступали Блок, Белый, Ахматова, не говоря уже о футуристах... Чтобы понять прошлое, надо вспомнить то время перемен, когда тоталитарная система дала первую трещину и позволила им выдохнуть свободное слово. Я иногда снимаю с полки поэтические сборники тех лет, и пусть многое в них навеяно наивной романтической верой в "хороший социализм", в улучшенную советскую власть, но безусловно ценное в них - пробуждение свободной мысли и свободных чувств. Как это у Евтушенко: "И голосом ломавшимся моим ломавшееся время закричало"? В этом обаяние и сила поэзии и прозы шестидесятников...

В. Б. Извините, Александр Алексеевич, понимаю ваши чувства, помню вашу книгу о поэзии Андрея Вознесенского, кстати, по-моему, весьма кисло оцененную, но я не согласен с вами. Я тоже прекрасно помню то время. Очень быстро они пустили петуха. Кричали, но фальшиво. Утром якобы бунтовали, а вечером шли в закрытые салоны ЦК и ЧК петь и играть на придворных дачах. Нет, если ты против, то будь Солженицыным или Бродским. А не лакействуй в высоких кабинетах. Я согласен с Иосифом Бродским, который как-то пошутил, что если Евтушенко против колхозов, то он - за колхозы. Думаю, апофеоз шестидесятничества - это явление Горбачева, хлестаковщина в масштабах державы. Но не будем спорить с вами накануне столь славного юбилея. Вы еще тогда, в шестидесятые, увидели в этих поэтах и писателях как бы возрождение любимого вами Владимира Маяковского, решили, что они и есть его преемники. Увы, но так не получилось. Ни по жизни, ни по творчеству. Вот уж чего нет у шестидесятников, так это высокого трагизма. Ни пули, ни петли, ни отчаянных баррикад. Самое благополучное литературное поколение. Преуспевают при всех режимах, от Сталина до Ельцина. Хотя бы попробовали защитить в эпоху ельцинизма имя Маяковского - нет же, забыли о нем сразу. Это вы, Александр Алексеевич - рыцарь печального образа Маяковского, никогда не отрекались от него. За что вам - честь и хвала. А как сейчас обстоят дела с его наследием? Вас что, отстранили от участия в подготовке академического собрания сочинений?

Ал. М. Я совсем неожиданно оказался отстраненным от академической науки. В аннотации к книге "Жизнь Маяковского" редакция допустила ошибку, поименовав меня главным редактором этого издания. Я действительно был когда-то приглашен на эту роль в институт мировой литературы, но вакансия главреда оказалась кому-то важнее, чем мне. Впрочем, не хочу влезать в эту грязную историю. Над собранием сочинений работают уже около двух десятков лет. Не исключено, что в новом веке оно увидит свет. Сейчас, к счастью, волна профанации советской классики пошла на убыль. Возрастает интерес и к Горькому, и к Шолохову, и к Маяковскому. Маяковскому никак не могут простить то, что его превознес Сталин. Хотя нынешние оценщики далеко превзошли Сталина в категоричности и непререкаемости своих оценок. "Последними поэтами" русской культуры, как бы "закрывшими тему", объявлялись и Мандельштам, и Левитанский, и Пастернак, и Окуджава, и Липкин, и Бродский. Сам нобелевский лауреат лучшим поэтом ХХ века назвал... Кушнера. А после смерти Бродского писали так: "Бродский был последним в России человеком, который мог понимать Пушкина, как брат брата". То есть, уже ни внукам нашим, ни правнукам этого понимания и братства не отпущено. Придется подождать, выдержит ли творчество Бродского столь неординарный уровень завышенных оценок, данных поэту после его смерти. А вот Чуковский сказал однажды: "Быть Маяковским очень трудно". И это вернее, чем сказанные по поводу Бродского слова: "Трудно быть богом".

Попробуй быть самим собой и на уровне самого себя! Не случайно до сих пор строчки Маяковского цитируют непрерывно. Даже реклама подхватила их. Беспрецедентная по размаху фронтальная атака на Маяковского оказалась пшиком. Даже бойко написанная книжонка Карабчиевского "Воскресение Маяковского" на поверку оказалась литературным апокрифом, облаченным к тому же в тайну трагического ухода ее автора из жизни. Маяковский в литературе ХХ века - самая трагическая фигура. И по стихам, и по жизни, и по разрыву мечты и действительности, и по посмертной своей славе. Кто только его не поднимал на пьедестал? И кто только не сбрасывал?

В. Б. Сбрасывали всю советскую литературу, весь большой стиль. Просчитались. Поминки не вышли. Теперь даже противники начинают понимать величие высот советской цивилизации. Станиславский и Горький, Эйзенштейн и Маяковский, Шолохов и Платонов, Шостакович и Прокофьев. И даже ваши любимые, а мною нелюбимые шестидесятники - это тоже часть именно советской цивилизации. В постсоветской культуре о них никто и не вспомнит...

Ал. М. Такие торопливые люди вроде Виктора Ерофеева уже приутихли. Спокойное литературоведение разберется: кто чего стоит. ХХ век в России дал великую литературу. С такими вершинами, которые не уступают вершинам девятнадцатого столетия.

В. Б. Кстати, а вы могли бы составить десятку лучших русских писателей ХХ века?

Ал. М. Я, конечно, Горького туда бы включил. Шолохова, Платонова, Булгакова. Уже четыре. Из поэтов бесспорны Блок, Маяковский, Есенин, Пастернак, Ахматова, Твардовский. Шесть. Вот вам и десятка. Я Твардовского в любой список включу, не понимаю, почему он замалчивается как поэт. Твардовский создал книгу на века. Недаром Бунин ее так отметил. А вторая половина века - это деревенская проза, какой-то трудно объяснимый многоголовый гений. Выше-то ничего нет. Ты знаешь, Володя. Вспоминаю Федю Абрамова, моего друга, Шукшина, Белова - классика. Женя Носов тоже, Распутин, Астафьев. Что ни имя, то явление. Солженицын на особицу. Но я бы его в список лучших тоже поставил. Видишь, растянулась десятка твоя. Если уж строго десятку составлять, то я бы ради Солженицына Ахматовой пожертвовал. А особняком, отдельно от десятки - деревенскую прозу. За последние годы я стал много задумываться еще об одной ярчайшей фигуре поэзии ХХ века - Юрии Кузнецове. Самый загадочный поэт ХХ века. Самый сложный для понимания. Его будут разгадывать весь нынешний век.

В. Б. Посмотрите, какая блестящая концовка ХХ века. В прозе - Владимир Личутин, в поэзии - Юрий Кузнецов. Сверстники, близкие друг другу, высоко ценящие друг друга.

Ал. М. Они, Володя - писатели уже двадцать первого века. Личутина прямо не впишешь в традицию деревенской прозы, он далек и от Толстого, и от Тургенева, Бунина. Это уже иное словотворчество. Мне он ближе всего своей исторической прозой: "Скитальцами", "Расколом". Интересно следить за его мыслью. Он явно не традиционен, хитровато-прищуренный иронический взгляд на жизнь. Что вы все за люди-то? А как он купается в русском языке! Многим даже не понять от собственной скудости языка. У него какой-то избыточный язык, хватило бы на десятерых. Он же еще и сам придумывает слова. И эти придумки никогда не противоречат языковым нормам. Володя Личутин - это особая любовь моя. Ты его хорошо понимаешь, и души у вас родственные. Я убежден, ты о нем еще и книгу напишешь. И он к тебе душой нараспашку.

В. Б. А как вы, деревенский парнишка, вдруг так приросли не к Есенину, не к земляку северному Клюеву, а к "горлопану, главарю" Владимиру Маяковскому? Откуда такая левизна в северной глухомани?

Ал. М. От учителя. Он так читал нам стихи Маяковского, что во мне зародилось желание знать всего поэта, понять его поэзию. Мне прислали в училище толстенный детгизовский том Владимира Маяковского. Я таскал его потом с собой по фронтам. И этот том у меня хранится с осколочным ранением. Я знал его наизусть. Читал солдатам в свободное время. Поэзия Маяковского возбудила во мне интерес ко всему новому в литературе.

В. Б. Что-то подобное было и у меня в юности. Сначала Маяковский, затем и все футуристы, ничевоки, лефовцы, все его окружение. Я переписывался с Лилей Брик, с уцелевшими осколками русского авангарда, а дальше уже стал искать молодых революционеров от искусства. Кстати, и первая опубликованная статья у меня была о Николае Асееве, верном его соратнике, талантливом русском поэте. Затем писал о Каменском, о Хлебникове. Охладили мой авангардный пыл как раз шестидесятники своим конформизмом и расчетливостью их "глотков свободы". Те же деревенщики оказались глубинно куда более смелыми и свободными, а их замах, как вы сами говорите, оказался более значимым.

Ал. М. Рассудит время, Володя. Я помню, как кромсали статьи и книги к 90-летию Маяковского. А когда я только задумал написать о поэте в серии ЖЗЛ, мне известный цензор всей художественной литературы Солодин сразу говорит: это только через Старую площадь. То есть через ЦК КПСС. Этот страх перед цензорами долго висел перед всеми исследователями Маяковского. Ну, не был он никогда официозным поэтом, как бы его ни возвеличивал Сталин. И потом, когда кончилось царство цензуры, я написал вновь для ЖЗЛ практически вторую книгу, так много пришлось дополнять и изменять. На 80 процентов. Мне и ныне наиболее дорога из моих книг бесцензурная книга о великом Маяковском. А потом уже мои книги о родном Севере: "Северная тетрадь" и "Моя Гиперборея".

В. Б. Вы, Александр Алексеевич, человек ХХ века, вы сейчас не стоите перед бездной? Как вы оцениваете нынешнее время? Что вы видите в будущем?

Ал. М. Не буду говорить о политике. Жаль, что сузилось культурное пространство. Потеряли при этом все народы, не только русский. Ведь многие народы сформировали свою весьма высокую культуру не без помощи русских, что бы они нынче ни говорили. И знали их благодаря русскому языку. Но не буду скрывать, нас самих тоже обогащало такое взаимодействие культур. А что сегодня? Хлынул поток западной самой дешевой и примитивной массовой культуры. Заполонил все. Тут и начинаешь взвешивать: где же и как же было лучше? А насчет нашего будущего - я осторожный оптимист. Без надежды нельзя жить даже в конце жизни. Надежда моя - на провинцию. Народ и там изменился не в лучшую сторону, но все-таки он там чище и лучше. Особенно у нас на Севере. Даже чиновники иные. А интеллигенты провинциальные - это же подвижники, абсолютно бескорыстные люди. Нищенствуют, оберегая культурное наследие всего русского народа. Может быть, они нас и спасут?

В. Б. Вы считаете себя советским человеком? Что определяет понятие "советскость"?

Ал. М. Я тебе, Володя, так скажу: да, конечно, характер, привычки вырабатывались исходя из склада жизни. Он неизживаем. В нашем прошлом мне дорого то, что люди друг к другу относились гораздо лучше, чем сейчас. Совестливее. Как-то роднее даже. Чувство коллективизма было присуще нашему народу издавна, его не большевики придумали. А уж на Севере - тем более, без чувства локтя не выживешь. И оно поощрялось всячески, не будем скрывать. Хотя и уродств в нашем времени хватало. Но вот чувство коллективизма мы нынче теряем, если вообще не потеряли. А с этим связано и чувство ответственности, чувство дисциплины в самом хорошем смысле этого слова. Ответственность не только за себя, но и за других, за всех. Это же вырабатывалось именно в советское время, при советском строе. Как будет теперь выживать без этих качеств русский народ - не знаю.

В. Б. В итоге: жизнь была более суровая, но народ был лучше. Отсюда и определенная ностальгия по былому.

Ал. М. Мне хочется надеяться, дорогой Володя, что придет пора насыщенности этим пенообразным масскультом. Надоест. И дисциплинки добавится в народе. И затоскуют по хорошему печатному слову. Человечество должно опомниться. Иначе - конец цивилизации.

В. Б. Будем надеяться на лучшее. А пока поздравляю вас от всей души с юбилеем. Как писал ваш любимый поэт: "Лет до ста расти нам без старости...". Так что 80 лет для помора - еще не возраст.

Василий Шукшин

ШУКШИН Василий Макарович родился 25 июля 1929 года в селе Сростки Бийского района Алтайского края, умер 2 октября 1974 года в станице Клетская Волгоградской области, похоронен в Москве. Прозаик, драматург, актер, режиссер. Отец Шукшина был репрессирован, и Василий очень рано пошел работать - грузчиком, маляром, слесарем. С 1949 по 1953 год служил на флоте, где приобрел специальность радиста. После демобилизации сдал экстерном экзамены на аттестат зрелости и даже какое-то время был директором вечерней школы. Преподавал литературу и историю в родном селе. В 1954 году уезжает в Москву. Поступает во ВГИК в мастерскую М.Ромма. Ярко проявил себя в качестве актера ("Два Федора", "Аленка", "Они сражались за Родину" и др.). За роль в кинофильме "У озера" С.Герасимова получил государственную премию СССР (1971). Посмертно был награжден Ленинской премией за свою режиссерскую работу. Еще со студенческих лет стал писать рассказы и повести. Публиковался в "Новом мире" и "Нашем современнике". Первый рассказ - в журнале "Смена" в 1958 году. В 1963 году - первая книга "Сельские жители". В 1964 году - первый свой кинофильм как режиссера "Живет такой парень". Далее следуют фильмы "Ваш сын и брат", "Странные люди", "Печки-лавочки" и др. Самым знаменитым и заслуженно известным оказался его последний фильм "Калина красная". Параллельно кинофильмам выходят книги "Там вдали", "Земляки", "Характеры", "Беседы при ясной луне". Василий Шукшин сблизился с такими же, как он сам, писателями - выходцами из деревни: Василием Беловым, Валентином Распутиным, Виктором Астафьевым. Вошел в редколлегию журнала "Наш современник", всегда занимал четкие патриотические позиции. Под конец жизни собирался поставить фильм о своем любимом народном герое Стеньке Разине и уйти из кино, чтобы заняться только литературой. Один из лучших новеллистов ХХ века. Несомненный русский классик. Даже среди близких ему писателей он выделялся своей интонацией, неповторимыми характерами "чудиков". Скоропостижно скончался на съемках фильма "Они сражались за Родину".

"Если бы можно и нужно было поделить все... тематически, то сборник более или менее четко разделился бы на две части:

1. Деревенские люди у себя дома, в деревне.

2. Деревенские люди, уехавшие из деревни (то ли на жительство в город, то ли в отпуск к родным, то ли в гости - в город же).

При таком построении сборника, мне кажется, он даст больше возможности для исследования всего огромного процесса миграции сельского населения, для всестороннего изучения современного крестьянства.

Я никак "не разлюбил" сельского человека, будь он у себя дома или уехал в город, но всей силой души охота предостеречь его и напутствовать, если он поехал или собрался ехать: не теряй свои нравственные ценности, где бы ты ни оказался, не принимай суетливость и ловкость некоторых городских жителей за культурность, за более умный способ жизни - он, может быть, и дает выгоды, но он бессовестный. Русский народ за свою историю отобрал, сохранил, возвел в степень уважения такие человеческие качества, которые не подлежат пересмотру: честность, трудолюбие, совестливость, доброту... Мы из всех исторических катастроф вынесли и сохранили в чистоте великий русский язык, он передан нам нашими дедами и отцами - стоит ли отдавать его за некий трескучий, так называемый "городской язык", коим владеют все те же ловкие люди, что и жить как будто умеют, и насквозь фальшивы. Уверуй, что все было не зря: наши песни, наши сказки, наши неимоверной тяжести победы, наши страдания, - не отдавай всего этого за понюх табаку... Мы умели жить. Помни это. Будь человеком".

Василий Шукшин,

предисловие к сборнику рассказов

СТИХИЙНЫЙ ПОРЫВ

ВАСИЛИЯ ШУКШИНА

...И было видно: начинается большой художник. Все чаще имя писателя, режиссера, киноактера Василия Шукшина не пристегивалось к очередной обойме связанных общей тематикой мастеров искусства, а становилось предметом отдельного спора. Зрители ждали от режиссера Шукшина его главной работы кинофильма о донском атамане Стеньке Разине, к которому он подбирался долгих шесть лет. Читатели ждали явления нового, зрелого мастера, удачно сочетавшего в себе дотошного социолога современной жизни, исследователя народного характера и смелого художественного экспериментатора, философа, творца фантасмагорических образов и гротескно-сатирического условного мира. Собственно, Шукшин уже стал явлением, но круги от этого явления расходились все шире и шире, устремляясь, в основном, в будущее, порождающее самые большие надежды. И вдруг оказалось - все в прошлом. Не будет ни кинофильма о Разине, ни нового великого синтеза в прозе. Ранняя, резанувшая по сердцам многих тысяч своих земляков, смерть Василия Шукшина поставила все точки над "и". Что сделано, то сделано. Больше ничего не будет. Только из этого надо исходить.

Сделано немало. Сделано главное - во всем разнообразии характеров, со страниц книг и с экранов кинотеатров с нами заговорил наш современник. Не герой будущего, не герой идеальный, не свидетель иных эпох, а наш сосед по квартире, сослуживец по работе, спутник по поездке.

Вместе со своими героями заговорил сам автор, становясь постоянно действующим лицом собственных произведений. Меня всегда удивляло в Шукшине, как он, практически всю жизнь демонстрируя одних и тех же героев, даже часто не меняя их имена, по-разному трактовал их характеры. Что это: кажущаяся холодная объективность, когда отстраненно показываются одни и те же события с разной точки зрения? Нет. Хотя есть у Василия Шукшина целая повесть, из серии его "странных", условных произведений, под названием "Точка зрения". Скорее - это эволюция мысли самого художника, его отношения к миру, простосердечно, искренне показанная читателю. Шукшин и сам себя не раз бил, перечеркивая свои отдельные произведения, сценарии фильмы. Так было, например, с его первым фильмом "Живет такой парень", завоевавшим немало премий и дипломов на различных и отечественных и международных кинофестивалях, но в конце концов отвергнутым самим автором и режиссером. Так было с рассказами из его первых сборников, даже такими общеизвестными нынче, как "Классный водитель", "Гринька Малюгин".

Василий Шукшин писал только о том, что сам хорошо знал, а значит, весь художественный мир его героев - это мир его алтайских земляков: шоферов Чуйского тракта, крестьян, горожан первого призыва, еще вчера приехавших из деревни.

Герои сыграли злую шутку со своим автором, они превратили его в глазах умудренных литературных критиков в писателя-деревенщика, смысл которого доказать преимущество города над деревней. Если верить простоватым, бесхитростным сюжетам его первых рассказов, так оно и есть. Ищет в городе деревенский юноша Максим Воеводин лекарство для своей матери - и не находит. И кричит его чистая оскорбленная деревенская душа: "Я вас всех ненавижу, гадов!" ("Змеиный яд"). Не выдерживает телевизионного вранья о том, каким должен быть плотник, деревенский дед, всю жизнь продержавший топор в руках, и от огорчения даже телевизор разбил ("Критики").

Все вроде бы ясно: душит писателя обида за деревню, обезлюдевшую, лишенную древней культуры. Приглядимся внимательно, кого противопоставляет Василий Шукшин своим деревенским героям. Нравственное превосходство деревни над городом мы наблюдаем в его рассказах или же нечто иное? Так ли крепки городские корни возмущавших писателя хамоватых продавцов, равнодушных аптекарей, вконец обюрократившихся чиновников? В том и дело, что нет. Отрицательные герои у Шукшина - все те же деревенские жители, лишь недавно покинувшие свое село. Потерявшие себя для деревни, не нашедшие себя в городе.

"Тревожно. Уехали...- пишет Шукшин.- Куда? Если в городе появится еще одна хамоватая продавщица (научиться этому - раз плюнуть), то кто же тут приобрел? Город? Нет. Деревня потеряла. Потеряла работницу, невесту, мать, хранительницу национальных обрядов... Если крестьянский парень, подучившись в городе, очертил вокруг себя круг, сделался довольный и стыдится деревенских родителей, - это явно человеческая потеря". Все до единого герои писателя - это сельские жители. Сам родом из деревни, Шукшин раскрывает нам сельского жителя и современную ему действительность, показывает его нравственное состояние, его возможности и его потери. Признается сам писатель: "...С места деревня стронулась... Она стала видеть город и у себя дома, в виде всяких технических новшеств, строений... даже способа работы: техника, механизмы... И вот на этом этаже, на этом своеобразном распутье, меня деревенский человек интересует. Вот он вышел из деревни. Что дальше? Если ты уходишь - то уходи, но не надо терять себя как человека, личность, характер. Когда такая происходит утрата - происходит нравственная гибель человека".

Мы добрались, наконец, до того, о чем всю жизнь говорил художник Василий Шукшин. Он говорил о нравственном состоянии человека. Но что же такое нравственность для него? "Нравственность есть правда. Не просто правда, а - Правда. Ибо мужество, честность, это значит - жить народной радостью и болью, думать, как думает народ..."

Именно в наши дни окончательно уходит в прошлое тысячелетний уклад деревни, диктовавший наряду с экономическими, хозяйственными и нравственные нормы поведения крестьянства. Потеряв привычные формы почти интимного общения с землей-кормилицей, сможет ли вчерашний крестьянин не потерять свои нравственные корни, уважение к старикам, чистоту любви, честность, совестливость? Так легко на место вековечных этических понятий поставить веру во внешние признаки современной цивилизации, веру в холодильник и автомашину, в дачу и дорогую мебель. Поверить в то, что вещизм, потребительство и есть признак современного человека, заменить прежнее отношение к людям подобием отношений, рассматривая людей, не только далеких, но и близких: родственников: соседей, друзей,- с точки зрения: а что они могут тебе дать, какие полезные связи, знакомства, какие материальные ценности они представляют?

Бездуховность - враг номер один во всех произведениях Василия Шукшина. С первых рассказов, со сборника "Сельские жители", и до последнего, посмертного сборника "Брат мой" воюет писатель с миром пошлости, с затягивающей трясиной материальных интересов, с бездуховным, животным состоянием человека. Поэтому он и постоянен - однажды заявив свое отношение к жизни, уже не меняет его никогда. Но как утрачивается былое равновесие крестьянской человеческой души, кто противостоит злу, кому отдает свои надежды писатель?

Посмотрев на Шукшина под этим углом зрения, увидим, что, пожалуй, нет в современной литературе более разного, меняющегося писателя.

Перед внимательным читателем его рассказов, перед серьезным зрителем всегда будет пролегать шукшинский путь развития наивного деревенского парня, интуитивно отворачивающегося от зла, обладающего духовной обостренностью, но еще мало разбирающегося в жизни современного общества. Он готов сражаться, но пока не знает с кем. Немало донкихотствует, не единожды бросается на ветряные мельницы, принимая их за носителей зла. Одинаковый в открытости своих чувств, в своей нравственной позиции, Василий Шукшин - очень разный в способах защиты ее. Неумело отмахиваясь от невидимых противников разора любимой деревни, он натыкается то на романтическую, нетерпеливую "Лелю Селезневу с факультета журналистики", требующую сиюсекундного исправления всех увиденных недостатков, то на тихого счетовода, то на ученого, забывшего про свое родовое село. И над его невольными промахами ядовито смеется эстетствующая критика, железно, по всем правилам разбивающая его наивные концепции. Но, может, не стоит осуждать сегодня этих критиков, может быть, стоит поблагодарить их, как когда-то Петр Великий благодарил шведов за уроки военного дела после победы под Полтавой? Предельно искренний и откровенный во всем творчестве Василий Шукшин напрямую объяснял критикам и читателям уже в публицистических статьях, чего же он хочет, почему он пишет. Его статьи стали яркой страницей нашей гражданской публицистики. "Почему я пишу?..", "Монолог на лестнице", "Нравственность есть правда" - это уже раскрывающаяся на наших глазах эволюция творчества художника. Вынося все боли своей души читателю, он объясняется не только с ним, но и с самим собой.

"Так у меня вышло к сорока годам, что я - ни городской до конца, ни деревенский уже. Ужасно неудобное положение. Это даже - не между двух стульев, а скорее так: одна нога на берегу, другая в лодке. И не плыть нельзя, и плыть вроде страшновато... От сравнений всяческих "оттуда - сюда" и "отсюда - туда" невольно приходят мысли не только о "деревне" и о "городе" - о России".

И чем более отчетливо проявлялись контуры нравственной позиции художника в его творчестве, чем свободнее и непринужденнее обращался он с материалом конкретной действительности при выявлении своей сверхзадачи, которая на удивление одних читателей и на радость других оказывалась все той же сверхзадачей великих русских писателей Н.Гоголя и Л.Толстого, Ф.Достоевского и А.Платонова,- сверхзадачей утверждения нравственного самосознания человека,- тем шире становилось его читательское признание. Он выходил напрямик к народу. Как сказал о нем другой наш современник Михаил Шолохов: "Не пропустил он момент, когда народу захотелось сокровенного. И он рассказал о простом, негероическом, близком каждому так же просто, негромким голосом, очень доверительно. Отсюда взлет и тот широкий отклик, какой нашло творчество Шукшина в сердцах многих тысяч людей..." Если смотреть по сюжетам, по характерам героев, то мы находим одних и тех же персонажей в самые разные годы творчества писателя. В "Точке зрения" вспоминается сюжет рассказа "Критики", Пашка Колокольников; главный герой кинофильма "Живет такой парень" похож на Пашку Холманского, героя одного из ранних рассказов, но не схож ли с ними и герой последней киноленты Шукшина, раскаявшийся уголовник Егор Прокудин.

Как при этом меняется отношение художника к своим героям, что противопоставлял ранний Шукшин миру бездуховности, миру расчетливого потребительства, черствой деловитости?

Испугавшись своей цельной крестьянской душой наползающего мещанства, лезущего во все щели потребительства, вещизма, он поначалу отверг для себя деловитость вообще. Его герои - люди порыва. Вот Гринька, герой одноименного рассказа, увидел, что на бензохранилище загорелась бочка на одной из машин, вскочил в горящую машину и с риском для жизни вывел ее к реке. Подвиг? Да. А так в жизни парень как парень: и выпить не против, и повалять дурака любит. Тот же дед-плотник из рассказа "Критики". Терпел, терпел, как актер фальшиво изображает сельского жителя, а сам топор в руках неправильно держит, взял да и запустил сапогом в голубой экран: не ври, мол! Семка Рысь, умелец, мастер на все руки, решается сам добровольно отремонтировать старый храм, обратился к властям за поддержкой, а там ему объяснили, что церковка, им облюбованная, архитектурной ценности не представляет, поздняя копия владимирских храмов. Взял он с горя "полкилограмма водки", тут же осадил..." Все это люди искренние, добрые, но по характеру своему стихийные. Природное дионисийское начало представляется в первых рассказах Шукшина чуть ли не панацеей от бездушия, черствости. Приходит время - и приходит понимание сложности, понимание того, что так же, как от ненависти к куркулям, к зажравшимся обывателям, готов был взорвать все, пойти с кулаками на человека герой ранних его рассказов, стремясь освободиться от душевной тоски: так Егор Прокудин, главный герой последнего кинофильма "Калина красная" когда-то стихийно попал в тюрьму. Легче ли Егору, что он может взять и швырнуть пачку денег в лицо официанту, представителю этого самого потребительства, если после этого он пойдет на новые преступления?

Шукшин показывает, что не страшны Губошлепам, уголовникам, лишенным каких-либо проявлений сострадания, жалости, расчетливым бандитам стихийные порывы Прокудина. Не боится и бездушный чиновник Синельников взрыва чувств Кольки Скалкина. Да, в ярости залил Колька чернилами светлый костюм бюрократа, все наше сочувствие на его стороне. Но за свой порыв Колька оплачивает Синельникову полную стоимость костюма, а тот с улыбкой признается, что отнесет костюм в химчистку, там в два счета выведут. Кто остался проигравшим?

А благородный реставратор Семка Рысь, ударившийся в пьянство, получив отказ в разрешении на ремонт храма и от духовных властей, и от гражданских,- не утвердил ли он своим загулом правоту чиновника? Если бы такими стихийными, единоличными были все порывы защитников страны, не уцелеть бы в свое время и собору Василия Блаженного, предназначенному было под снос. Не порывы, какими бы благородными они ни были, определяют борьбу с миром стяжателей. Только тогда силен становится в своем раскаянии, в отрицании прошлого Егор Прокудин, когда его стихийная, яростная душа почувствовала близость к себе созидающего начала семьи Любы Байкаловой: отца, матери, брата и прежде всего - ее самой. Образ Любы Байкаловой встал в традиционный для русской литературы ряд светлых женских образов. Именно ее здоровыми и нравственно чистыми силами, непоколебимым утверждающим характером уверенной в себе русской женщины спасается Егор Прокудин. Именно спокойный характер труженика, созидателя, крепко стоящего ногами на земле, но не погрязшего в благополучной пошлости быта, брата Любы Байкаловой, колхозного тракториста - противопоставляется Губошлепу и его подручным. В откровенно условной концовке "Калины красной" брат Любы догоняет на тракторе убийц Егора Прокудина и сбрасывает их в воду, подобно нечисти, мешающей людям жить.

Я не разделял в этих заметках Шукшина-писателя и Шукшина-режиссера, Шукшина-сценариста и Шукшина-драматурга. То, что не договаривал в кинофильме, он прояснял в рассказе. То, что было не совсем ясно в рассказе, объяснял в ярких, публицистических статьях. Делить его на жанры, на периоды нельзя, увидишь какие-то новые оттенки, но потеряешь ощущение личности в целом. Потеряешь то, ради чего жил Василий Шукшин. А жил и работал он для того, чтобы говорить на одном языке, на равных

со своим народом, чтобы помогать "...исследовать жизнь, открывать прекрасное в жизни и идти с этим к людям. Надо страдать, когда торжествует зло, и тоже идти к людям. Иначе к чему все?"

...И правда, иначе к чему искусство?

Василий Белов

БЕЛОВ Василий Иванович. Прозаик, драматург, поэт. Родился в деревне Тимониха Вологодской области 23 октября 1932 года в крестьянской семье. После окончания семилетней школы уехал в г.Сокол, учился в ФЗО. Служил в армии. С 1956 года - член КПСС. В 1959-64 годах учился в Литературном институте в Москве. Первооткрывателем его таланта был его известный земляк поэт и прозаик Александр Яшин. Василий Белов начинал как поэт, впрочем, не забывает о поэзии он и до сих пор, но всемирную славу Василий Белов обрел как глубоко национальный русский прозаик. Первая публикация - в ленинградском журнале "Звезда" в 1956 году. Первая книга стихов вышла в 1961 году "Деревенька моя лесная". В том же году вышла первая повесть "Деревня Бердяйка". Широкое признание принесла Белову повесть "Привычное дело", отклоненная "Новым миром" и опубликованная в журнале "Север" в 1966 году. Пожалуй, "Привычное дело" вместе с "Матрениным двором" А.Солженицына возглавили канонический ряд произведений так называемой деревенской прозы. Его следующие произведения "Плотницкие рассказы" и "Бухтины вологодские" уже печатал "Новый мир". Иван Африканович из "Привычного дела" уже стал навечно в литературе типом русского праведника и вольного человека, мужественно отстаивающего справедливость народной жизни и народного уклада. Другим типом, одним из первых введенным в русскую литературу, стал тип лишнего человека Кости Зорина из цикла "Воспитание по доктору Споку" (1968-1978). Далее этот тип обозначили в своей прозе лидеры прозы сорокалетних - Личутин, Маканин, Ким и другие. Еще одним пророчеством уже надвигающейся трагедии разрушения державы стал остросовременный роман "Все впереди", подвергнутый резкой критике как со стороны официозного марксизма, так и со стороны диссидентствующих интеллигентов. Увы, пророчество Василия Белова сбылось на все сто процентов. Распалась административная система, и вместе с ней распалась тысячелетняя держава, чему способствовали диссидентствующие интеллигенты. В восьмидесятые и девяностые годы пишет крестьянскую хронику двадцатых-тридцатых годов "Кануны", где первым пересматривает концепцию трагической коллективизации в русской деревне. В годы перестройки входил в ЦК КПСС и был в составе "красной сотни" делегирован в Верховный Совет СССР. Очень быстро понял всю вредоносность перестройки для русского народа и в своей пламенной публицистике вместе с такими же, как он, видными писателями Валентином Распутиным, Юрием Бондаревым, Михаилом Алексеевым призывал народ к сопротивлению разрушителям страны. Участвовал в обороне Дома Советов в 1993 году. Был обстрелян у Останкино. Событиям 1993 года посвящена его пьеса "Семейные праздники", поставленная во МХАТе Татьяны Дорониной режиссером и актером Николаем Пеньковым. Живет в Вологде. Женат.

ТЯЖЕСТЬ КРЕСТА

В противовес дьявольскому разладу наш православно-этический лад не позволяет душе двоиться, троиться или вообще дробиться на мелкие части. Такому ладу. я думаю, отнюдь не противоречат высокие жизненные цели и, на первый взгляд, непосильные задачи, вроде создания шедевров, подобных Кижам. Все это так, но как определить, на что ты способен? Вот тут-то и требуется дерзостный, смелый шаг. Бог помогает дерзающим... Тяжесть жизненного креста, если человек встал с колен и шагает истинно православным путем, увеличивается с каждым последующим шагом. Такое, то есть религиозное, отношение к жизни постепенно и сперва неосознанно вырабатывалось в моем сердце. Оно объясняет сейчас и мою чисто литературную задачу, поскольку я дерзнул заняться именно литературой, а не каким-то другим делом. Я рассуждал просто: надо, как штангист-физкультурник, мечтающий о рекорде, постепенно наращивать граммы и килограммы на своей штанге. (Сравнение в эстетическом смысле ужасное, спорт, на мой взгляд, произошел отнюдь не из христианской стихии, зато сравнение логически точное.) Мне казалось, да и сейчас еще кажется, что я не надорвусь, если буду понемногу увеличивать тяжесть на штанге. Но как, и кто, и какими килограммами измеряет художественную тяжесть? Только ты сам, с помощью какой-то таинственной силы... Никто не запрещает тебе ставить поистине божественные задачи! Стремись быть лучше Толстого и Пушкина (только молчком), получится, быть может, не хуже, чем у Тургенева. Стремясь делать не хуже, чем у Тургенева, авось, и напишешь не хуже Глеба Успенского... Если ориентируешься на Глеба Успенского, то как у Тургенева у тебя наверняка не получится. Величина и сложность художественного замысла помогают максимуму исполнения. Одним словом, максималист.

Василий Белов,

из книги "Тяжесть креста"

МОЛЮСЬ ЗА РОССИЮ!

Беседует Владимир Бондаренко

Василий Белов. Ну, что будешь выпытывать у меня?

Владимир Бондаренко. Что смогу, то и выпытаю. Как жили. Как писали. Как любили. Как боролись. Как депутатствовали. Все, что выпытаю, то и расскажу твоим читателям... Для начала, ваше писательское кредо?

В. Белов. А что такое "кредо"? Какое-то нерусское слово. Ты объясни мне, я не очень понимаю...

В. Б. Ради чего вы пишете?

В. Белов. Да я случайно стал писателем, и стал ли? До сих пор не знаю. Началось со стихов. Еще мальчишкой был, а стихи какие-то набарматывал. Потом читать их стал приятелям. Позже показал нашим писателям - поддержали. Потом один питерский журнал даже напечатал, тут я и обрел какую-то веру в себя. Очень важна первая публикация. Не было бы ее, может, так и стал бы столяром или еще кем. А потом в Литературный институт уже после армии поступил. Книжки стали издавать. Позже к прозе потянуло. Ну а зачем пишу? Это какая-то таинственная сила. Я пробовал объяснить и самому себе, и читателям, чего я хочу добиться. Вот в "Ладе" об этом много сказано, о моем отношении к жизни. Чего-то и добился, если даже премии дают какие-то. Я не ожидал этого, когда начинал. Так получилось. А теперь даже стыдно.

В. Б. Стыдно-то за что?

В. Белов. За то, что так получилось. Поверь мне, Володя, на самом деле стыдно иногда перед людьми. За то ли я взялся в своей жизни? Я учился на столяра в ФЗО. И стал столяром. Плотником тоже стал. Я многие профессии освоил. И все равно за писательство стыдно. Я еще у Федора Тютчева читал о стыдливости страданий русского человека. Верно он подметил эту черту, и даже назвал ее божественной. Русский человек стыдлив. А я - русский человек и на самом деле много стыжусь. Слишком много нагрешил в своей жизни. А меня объявляют учителем, приходится выступать в роли учителя, это опасное дело.

В. Б. И какие же грехи, Василий Иванович, в литературе вашей?

В. Белов. Вот я до сих пор публицистикой занимаюсь. Напрямую свои мысли излагаю читателю. А надо ли это писателю, до сих пор не знаю. Недавно я прочитал статью Валентина Курбатова, он вспоминает наш конфликт с Виктором Астафьевым. Я сам активно включался в этот конфликт. А вот сейчас уже Виктора Петровича нет, и думаешь, надо ли было так конфликтовать...

В. Б. Мне кажется, этот конфликт все-таки начинал сам Виктор Петрович, и усердно начинал, и долговато все русские писатели старались не задевать его, не входить в конфликт... Но все-таки есть же черта, за которую не надо переступать... А то, что сейчас мы стараемся вспомнить о нем все хорошее, это правильно, по-русски: его уже нет, что же с ним сейчас воевать? Это лишь такие, как Фридрих Горенштейн, "Вместо некролога" о твоем большом друге Василии Шукшине печатают грязный пасквиль. Впрочем, и Горенштейна уже нет, и история литературы спокойненько все поставит на свои места. Кто чего стоил. А споры принципиальные в литературе были, есть и будут. Надо ли их стыдиться? Или ты думаешь сейчас, что писателю не к чему идти в политику, размышлять о политике?

В. Белов. Куда ему деться? Конечно, писатель должен заниматься политикой своего народа. Осмыслять зигзаги русской судьбы. Но место писателя все-таки определяется его художественной мощью, величиной и сложностью художественного замысла. Кстати, я обратил внимание: все хорошие писатели часто оказываются и неплохими художниками. И наоборот. Многие художники неплохо владели пером. Вспомни Коровина или Рылова...

В. Б. Талант всегда многогранен. Да и сам ты, Василий Иванович, в чем только себя не пробовал. И драматург, и поэт, и прозаик, и блестящий публицист...

В. Белов. Это все литература. А вот сейчас я пробую и живописью заниматься.

В. Б. Значит, надо к семидесятилетию твоему в "Нашем современнике" или в хорошем вологодском зале выставку работ организовать. И все-таки в России литература традиционно такое важное место в обществе занимала, уверен, и будет занимать в будущем, поэтому быть русским писателем всегда непросто.

В. Белов. Может быть. Тут зависит, конечно, многое от цельности писателя. От того, какую непосильную задачу он на себя взвалил. Какой Храм хочет построить. В этом я, наверное, максималист. А особенно сейчас, когда к отношение к жизни стало более религиозным.

В. Б. Тогда уж расскажите, как пришли к Богу.

В. Белов. Это и мучает меня, что я очень уж долгое время был атеистом. Причем воинственным атеистом. Стыдно вспоминать такие собственные ошибки. Мне и сейчас, конечно, далеко до полноты христианского понимания и всепрощения, но стремлюсь к православной вере. Через ту же тютчевскую божественную стыдливость стараюсь понять самого себя. Вера - это серьезное дело... И ее никакими знаниями не обретешь. Может, даже наоборот. О ней и говорить много нельзя. Но только придя к ней, начинаешь многого стыдиться в своем прошлом. Стыдиться иных поступков и даже собственных произведений, пусть даже их и прочитали миллионы людей. То ли я написал, что надо человеку? Что надо народу? Вот это меня и мучает. А пока наш народ не обретет Бога в душе своей, до тех пор не вернется и наш русский лад. А как трудно пробуждаться после атеистического холода, как тянет многих в фальшь сектантства или еще куда...

В. Б. Конечно, вы правы. Стыдливость всегда была присуща русскому сознанию - так же, как и терпение, сострадание.

В. Белов. Все русские люди с этим чувством ходят. И вот, приходя к своему нынешнему возрасту, начинаешь понимать, что сделал много ошибок, которых уже не исправить. С другой стороны, понимаю, что и ошибки эти связаны тоже с судьбой страны, с той средой, в которой я в детстве жил, с семейным воспитанием. Вот что важно. И что сегодня окончательно добивают семейное воспитание. У моего поколения беда была одна - почти у всех не было отцов: у кого на фронте погибли, у кого раскулачили или расстреляли, как у Шукшина. Я умудрился выжить без отца. Отец погиб на фронте в 1943 году, когда мне было десять лет... Все невзгоды, связанные с крестьянской бедностью, не минули меня. Несмотря на то, что отца убили на фронте, нам и корову Березку пришлось отдать государству в налоги, и даже амбарчик, срубленный матерью еще вместе с отцом Иваном Федоровичем, мы вынуждены были отдать вернувшемуся с фронта солдату. Не то чтоб сочувствовали и помогали семье погибшего воина - скорее наоборот. Может, чудом каким-то уцелели. Потому и школу вовремя не закончил, не получил должного образования. Я, например, завидую по-хорошему и Кожинову, и Семанову, и Михайлову, - всем, кто вовремя получил хорошее образование. А я не получил даже аттестата в свое время. А ведь я тоже когда-то мечтал об университете, тянулся к знаниям. Все должно к человеку вовремя приходить. Нельзя опаздывать в жизни. Как бы потом ни наверстывал, все равно до конца не наверстаешь. Я еще даже Льва Толстого не всего прочитал до сих пор. И много чего другого.

В. Б. Конечно, жаль, что таким, как ты: сиротам и безотцовщине, - в жизни все очень тяжело давалось. И все же познали вы с этой лихой тяжестью жизни и ту глубинную правду о человеке, которая никакими знаниями не дается. Когда такие, как ты, крестьянские дети почти в одно время вошли в русскую литературу: Шукшин, Распутин, Лихоносов, или постарше, фронтовики Носов, Абрамов, - с этим горьким знанием народной жизни, с неполным образованием, но с прекрасным знанием простого человека, вы же создали новую классику в русской литературе, принесли те знания, те образы и характеры, те сюжеты, которых не было даже у Льва Толстого. Это разве не важно для России? Все-таки проза прекрасных городских интеллектуальных писателей Юрия Бондарева или же Юрия Казакова, Георгия Семенова или Александра Проханова - это совсем другая проза, с иным знанием жизни, с иными героями, с иными сюжетами. Вы, именно вы, пусть часто и недостаточно образованные, не столь эрудированные, состоялись как настоящее мировое открытие в литературе, на долгое время стали самым настоящим авангардом в литературе, ибо до вас такой народной крестьянской болевой, совестливой прозы не было.

В. Белов. Ты, Володя, говоришь о положительном моменте. Может, так и есть. Ты - критик, тебе виднее. А я говорю о каких-то личных потерях и лишениях, которые и сейчас во мне чувствуются. Мешают добиться того, чего хотелось бы. А сколько попреков в наш адрес было всей этой прогрессивной критикой сделано? Этими университетскими всезнайками из интернационалистов? А как мне было поступить в университет без аттестата? И сколько ребят талантливейших было по Руси, так и пропавших в нужде, в безнадежности, в полуобразованности. Намертво закрыты дороги были, у нас даже паспортов не было - куда денешься? Пробивались, конечно, кто как мог. Тот же Шукшин, или Астафьев тоже. Может и злость излишняя у него накопилась из-за этих лишений, Рубцов Коля, Валерий Гаврилин... Все-таки положение крестьян было в мое время почти что крепостное. И все это понимали. Помню, мне Твардовский Александр Трифонович при первой встрече так и сказал в ответ на мои радикальные требования дать всем крестьянам паспорта: "Разбегутся же все..." Вот сейчас и разбежались.

В. Б. И все же вы сами и стали народными защитниками - своей же прозой. И, несмотря на всю твою зависть, если я поставлю рядом, к примеру, написанное теми, о ком ты говорил: Семановым, Михайловым и другими,- при всем моем к ним глубочайшем уважении, и написанное вами - писателями, прозванными "деревенщиками", - конечно же, художественная тяжесть вашего креста будет повесомей.

В. Белов. Важнее всего в литературе, наверное, нравственная сторона дела. Пусть у меня не было аттестата, пусть не было классического образования, а нравственное воспитание я, думаю, сумел получить. И от земляков своих, и особенно от своей матери, Анфисы Ивановны. Это навсегда уже осталось во мне. Хоть я при жизни матери и стыдился показывать свои нежные чувства, стеснялся даже ласково поговорить с ней при посторонних. А вот не стало ее - до сих пор в себя прийти от ее потери не могу.

В. Б. А в литературе были у вас такие наставники, кто помог вам, оказал влияние?

В. Белов. Еще в детстве я благодаря отцу и с героями Шолохова познакомился, и с героями Твардовского. Мне даже не сами писатели запомнились, они как бы были в стороне, а их герои - Григорий Мелихов и Василий Теркин. Это ведь и есть главное в литературе - дать своего героя. Чтобы читатель не тебя знал, а героев твоих. Сам писатель на первый план не должен выходить. Это, если не смог своих героев настоящих создать, тогда и начинает писатель себя подсовывать. Мол, вот я какой, посмотрите на меня. А ты героя прежде покажи...

В. Б. Вот Ивана Африкановича все и знают. И даже корову Рогулю...

В. Белов. Когда я уже сам пришел в литературу, более-менее забавляться начал стихами, полез туда, куда мне не положено было без образования, надо было дома строить или табуретки делать, а я вздумал стихи писать. Тут мне никто не помогал. Сам нахально полез вперед.

В. Б. Судя по всему, Василий Иванович, вы - дерзкий человек. Не боитесь лезть куда не надо. Писать о том, о чем не положено. Как вы считаете, нужна дерзость в литературе?

В. Белов. Дерзость везде нужна. Вот и тебе, Володя, желаю быть таким же дерзким и бескомпромиссным, каким я тебя помню с давних времен. Без дерзости человек не сможет ничего путного сделать. Он начинает стесняться, и даже мысли у него начинают путаться. Стесняться можно в быту. А в деле своем, если хочешь сделать что-то настоящее, если замахнулся на громадное, обязательно надо быть дерзким. Вот я и дерзил, как мог.

В. Б. Дерзким было в свое время "Привычное дело", даже Твардовский этой дерзости, похоже, испугался. Дерзким был и роман "Все впереди".

В. Белов. Все связано еще с моим крестьянским происхождением. Я хотел первым делом защитить своих земляков, своих простых русских людей, которым уж совсем невмоготу было. Я все-таки и с Мишей Лобановым спорю, и с Прохановым, и с тобой насчет Иосифа Сталина. Надо признать, Сталин выкрутился за счет русского крестьянства, но его же и погубил. Тут можно говорить очень много и долго. Я считаю, что нам коллективизация обошлась не менее трагично, чем Великая Отечественная война. Которая тоже прежде всего по деревне ударила, обезмужичила деревня после войны окончательно. Да и в послевоенные годы нужда и лишения не покидали крестьянскую Русь. Конечно, Сталин много сделал для государства, и то, что от троцкистов избавился,большое дело было сделано. Но возился он с ними довольно долго, и в отношении деревни все-таки их линию долго тянул. Да, он их потом обманул и прижал как следует. Но за то, что прижал крестьянство и загнал его в колхозы на нищую жизнь, я его осуждаю. Не то что я совсем колхозы отрицаю. И там работали честные люди. И в партии немало честных тружеников было. Я ведь сам короткое время побывал партийным работником. Работал секретарем райкома комсомола. И даже членом ЦК КПСС был. Но это уже в горбачевское время. Ведь тоже стыдно и за такое участие. Еще как стыдно. Стыжусь своей работы в ЦК КПСС в горбачевское время, будто я в развале страны поучаствовал.

В. Б. Но я думаю, ты и такие, как ты, скажем, Валентин Распутин в президентском совете, наоборот, старались, как могли, спасти страну. Только сил зла было больше. Новые троцкисты набрали силу. И Горбачев-то уже под ними был, и обманывать их, как Сталин, не собирался.

В. Белов. Конечно, я делал, что мог. Все равно стыдно, и люди правильно меня упрекали за это соучастие.

В. Б. И все же ты себя считаешь советским человеком?

В. Белов. А какой иначе? Я - не буржуазный человек. Советский человек, по-моему, это прежде всего и русский человек. Потому что вне национальности людей не существует. Возьмем хоть еврейскую братию, она вся насквозь национальна. Они же все гордятся своими корнями. А что, нам, русским, гордиться нечем? Вот я и горжусь своими крестьянскими русскими корнями. И я всегда был за национальную советскую Россию, а не за интернационально-еврейский айсберг, который должен был неминуемо распасться на осколки и потянуть за собой, к сожалению, многих русских людей. Мы должны понять, что нас то и дело заманивают в ловушки: то интернационализмом, то демократией, - и потом с большим трудом, с большой кровью мы вылезаем из этих капканов.

В. Б. Вы говорите о том, с каким трудом и с большим опозданием прорвались к знаниям. И все-таки это было целое поколение крестьянских детей, пришедших и в науку, и в культуру, и в политику. Как думаете, сегодня из нынешней деревни может деревенский подросток прорваться в литературу? Не перекрыты ли нынче пути народным талантам с гораздо большим усердием, чем в ваше время?

В. Белов. Если человек мужественный и талантливый, с дерзостью, о которой мы только что говорили, он может пробиться. Нельзя притворяться, что тебе, мол, никто помощи не оказывает. Пробивайся, будь смелым. Я помню, писал стихи, как убегал из колхоза:

Нет, я не падал на колени

И не сгибался я в дугу,

Но я ушел из той деревни,

Что на зеленом берегу.

Через березовые склоны,

Через ольховые кусты,

Через еврейские заслоны

И комиссарские посты.

Мостил я летом и зимою

Лесную гибельную гать...

Они рванулись вслед за мною,

Но не могли уже догнать.

В. Б. Мы много уже говорили о бедах старой деревни, но она еще жила. Еще дышала. А что сегодня с ней, с той же твоей Тимонихой?

В. Белов. Деревни сегодня нет совсем. Она погибла. Сначала под ударами сталинской коллективизации, потом под ударами войны, далее последовали хрущевские удары, ликвидация малых деревень и тому подобное. И все это - на моей памяти. Весь двадцатый век - непрерывные удары по русской деревне и русскому крестьянству. Перестройка добила окончательно. Советская власть была нормальная власть, даже сталинская власть, и народ к ней приспособился. А потом началась ненормальная власть, которой народ просто не нужен. Советская власть была создана и Лениным, и Сталиным, и даже Троцким, всеми большевиками, и государство, надо признать, было создано мощное. Может быть, самое мощное за всю русскую историю. И вот его уже нет и не будет. Нет и советской власти. Я понимаю, что и я приложил руку к ее уничтожению своими писаниями, своими радикальными призывами. Надо признать. Я помню, как постоянно воевал с ней. И все мои друзья-писатели. И опять мне стыдно за свою деятельность: вроде и прав был в своих словах, но государство-то разрушили. И беда пришла еще большая. Как не стыдиться?

В. Б. Не совсем согласен с тобой, Василий Иванович. Я сам, как ты знаешь, критикан был еще тот, недаром в "Правде" ругали. Но ведь эта критика и на пользу была. Мощному государству не страшна критика, не страшно даже диссидентство. Сильное могучее государство отбрасывает их на обочину без ущерба для себя, но какие-то выводы делает, к чему-то прислушивается. Не будь вас, деревенщиков, - может, и до сих пор бы люди в деревне без паспортов сидели. Правда, не разбежались бы... Вот так всегда: правда государства и правда человека, правда государства и правда народа не всегда и не во всем совпадают. Но в сильном государстве даже полезно критиковать его минусы, его несовпадения с народной правдой.

В. Белов. С этой твоей мыслью, Володя, я совершенно согласен. Когда нет государства, то и народа не будет, и человека не будет, и никакая критика не нужна. Когда есть государство, и армия сильная есть, писатель должен быть на стороне народа. Но вот беда, и ты это знаешь. Когда было это могучее государство, не так просто было даже талантливому писателю сказать свое слово, пробить эту брешь непонимания нужд народа. Ты вспомни сам свои злоключения с цензурой, запреты статей и так далее. Цензура соответствовала мощи государства. Я конечно, приспосабливался к ней, но, может быть, и из-за этого тоже стыдно. Много раз приспосабливался, корежил уже написанное. Умалчивал существенное...

В. Б. Может быть, эта необходимость заставляла писателя находить глубинный язык, добиваться большей художественности образов. Всю правду высказать через образ героя, минуя слова и мысли, минуя голую публицистику. Так всегда и возникают совершенные тексты.

В. Белов. Я не знаю, у всех писателей по-разному. Например, Вячеслав Дегтев ведет себя в соответствии со своим характером и даром, а Дмитрий Балашов вел себя совсем по-другому. Все находят свой выход. Нет одинаковых писателей. Если человек почувствовал в себе эту природную одаренность, он уже дальше будет выявлять ее исключительно своим способом. В том числе и с цензурой бороться по-разному.

В. Б. Но есть же близкие по духу писатели, по образу мысли, по направленности, в конце концов по национальному мироощущению. Кто тебе был близок в литературе, с кем ты общался, не чувствуя чужести, был откровенен до конца?

В. Белов. Я чувствовал всегда сильное влияние своего старшего друга, может, даже наставника, Александра Яшина. Мы были очень близки с Федором Абрамовым, Василием Шукшиным, Николаем Рубцовым. А если взять мою раннюю пору, то на меня всегда очень сильно влиял Борис Шергин, изумительный архангелогородский писатель. Да и мыслитель тоже. Он и сейчас на меня влияет. Всегда лежит его книжечка мудрых мыслей на столе. Шергин для меня был примером, образцом в литературе. Образцом писательства. Если почитаешь его всяческую поморщину, такую образность находишь, такие сюжеты смелые и неожиданные... Борис Шергин - это еще один непрочитанный и недооцененный русский классик. И, главное, я его с детства люблю читать. Как научился читать, так мне попал в руки Шергин, и я с ним не расстаюсь. Жалко, что я с ним так и не встретился. Знал же, что он живет в Москве, мог его найти, как находили его Юра Галкин или Володя Личутин. Я все время собирался сходить к нему. А стеснялся. Представь себе, стеснялся. Я вроде и дерзкий, как ты говоришь, а всю жизнь стеснительный был. Меня кто хвалит, а я стесняюсь. Вот иду на выставку Ильи Глазунова, а он издали увидел меня, а там на открытии масса всяких политиков, знаменитостей было, и кричит: вот, идет такой-то гениальный Белов. А мне - хоть сквозь землю от стыда провалиться: как так можно при всех кричать. Стыдоба одна, хоть с выставки убегай. Вот и Шергину стыдно было мне как-то помешать, позвонить, сходить к нему со своими разговорами. Все откладывал и откладывал. Так и дооткладывался до той поры, когда Шергин ушел из жизни. Теперь стыдно, что не успел сходить к нему. Небось, не чужой бы был.

В. Б. Очевидно, такие моменты были в жизни каждого писателя. Я, скажем, сожалею, что не успел встретиться с Шукшиным, а была возможность, что с Георгием Свиридовым так и не сделал беседу, хотя и договаривались с ним об этом. Стыдно, что маму не привез на свой юбилей из Петрозаводска. Дай Бог теперь еще успеть нам всем сделать то, что должны, что можем. Все-таки русский писатель никогда не живет и не пишет для себя одного, в собственное удовольствие, это была бы смерть русской литературы. Даже Владимир Сорокин нынче признался, что для него содержание стало важнее формы - значит, для чего-то пишет, хочет кому-то передать свои образы, свои мысли. Так что провалились все попытки новых идеологов изменить менталитет русского писателя, увести его от жизни. Уверен, восстановится и привычный литературоцентризм, с которым так долго боролись все отечественные литературные либералы. Вот и твое слово, думаю, еще услышат многие поколения читателей.

В. Белов. А как вообще писательством я занялся, ты еще спрашивал... Однажды я с приятелем своим возвращались весной с нашего озера по речке. И я вдруг начал ему какие-то свои беспомощные стишки читать. Приятеля этого уже нет. Чего читал, не помню. Приятель летчиком потом стал. Володя Мартьянов... Все мои приятели уже ушли из жизни. Все люди, которых я любил в детстве. И дружил в детстве. Никого не осталось. Осталась одна Маша Павлониха, как мы ее звали. Она еще жива, она училась со мной вместе в первом классе. А все остальные умерли.

В. Б. А деревня-то дышит еще?

В. Белов. Деревня дышит, когда печи дышат. А печи в ней дышат теперь только летом, в дачный период, и то не все. Деревня погибла практически. Сколько тысяч деревень русских погибло. Лучше не говорить. Хотя бы только на нашей родной вологодской земле. Я слышу иной раз по телевидению или в газете читаю: мол, наша деревня жива. Наш колхоз жив, наш сельсовет жив... А я утверждаю, что тысячи деревень исчезли с лица земли. Я об этом писал и в прозе своей, не только в публицистике. Есть такой рассказ, как я ночую в деревне. И спрашиваю старенькую хозяйку: куда исчезла деревня? Она хохочет и говорит: через трубу и в синее небо ушла...

В. Б. И что, больше никогда не возродится? Сам по складу своему, по чувствам своим ты пессимист или оптимист?

В. Белов. Скорее всего, я пессимист. Но если ты, Володя, спрашиваешь, возродится ли деревня, в этом плане я даже оптимист. Верю в возрождение Родины своей. Не только в возрождение деревни своей и земли вологодской, отеческого гнезда, но в возрождение всего нашего государства. Куда от этого денешься? А вот когда оно будет? Может, уже ни тебя, ни меня не будет на земле.

В. Б. Есть что-то близкое в тебе, Василий Иванович, от твоего главного героя Ивана Африкановича? Похож ты своим характером на него?

В. Белов. Полно общего. Есть сходство, безусловно. Но, конечно, полного сходства у Ивана Африкановича ни со мной, ни с тремя-четырьмя прототипами нет. Это же художественная литература. Что значит сходство с героем? Василия Шукшина бы спросили, он бы сказал: да, был человек, которого я описал. Так и у меня. Сначала, когда писал "Привычное дело", имел в виду одного земляка, потом другого, дальше еще. Три-четыре, не больше. Но вместе-то получался совсем иной художественный герой. Скажем, Костя Зорин из "Воспитания по доктору Споку" - это я сам, мое отношение к жизни, а Иван Африканович - частично я сам, частично другие люди. Всегда ведь берешь из окружающей тебя жизни детали характера, какие-то особенности. Я всех их помню хорошо.

В. Б. Когда ты взялся за роман "Все впереди", поднял такую острую тему, ты чувствовал, что будет большой скандал вокруг него?

В. Белов. Конечно, чувствовал. Я знал, чем это обернется. Но дело-то было сделано. И сейчас вновь издали. Значит, надо нашему читателю. Я уверен, русская литература еще не раз вернется к этой теме. Бесстрашно вернется, особенно на нынешнем материале. И я чувствую себя в некоторой степени первопроходцем. Горжусь этим. А вот что будет дальше с нами со всеми, со страной нашей, с народом - неизвестно еще никому. Хочется верить в возрождение, а может, нас совсем доконают? Не знаю. Но есть же еще живые силы. Есть живые люди. Даже молодежь есть, которая не даст доконать себя совсем. Мы еще поживем.

В. Б. По характеру своему ты, Василий Иванович, максималист?

В. Белов. Не знаю. Я вот что хотел бы тебе сказать. Я и сейчас, беседуя с тобой, чувствую стыд, это же трибуна, тысячи читателей. А мне всегда стыдно, если я привлекаю внимание. Я скорее сторонник скромного помалкивания писателя на трибуне... Все в книгах написано, там и читайте. Про христианство я тебе тоже уже много сказал, без христианства не было бы России. Сейчас оттаивает она от атеизма - глядишь, и наберет новую силу. Дай созреть, встать в полную силу новому поколению. Все ведь надо вовремя делать. И аттестаты получать, и университеты заканчивать, и в литературу входить. Вот я получил лишь семилетнее образование поначалу, а куда я с ним мог пойти из деревни? Вот стал счетоводом в колхозе. Там все было запутано, а я запутал еще больше; и ушел с этой работы в школу ФЗО. Это был мой побег из колхоза. Нас было пятеро у матери. Мы со старшим братом сами дом достроили отцовский. Знаешь, как это делается? Что надо, чтобы прирубить окна и двери? Великая наука плотницкая. Мы сделали потолок. Пол. Мать купила мне гармонь, я к этому времени играть научился. Мать гордилась тем, что я у нее такой музыкальный, и пригласила моего приятеля в гости. Впервые в жизни ко мне пришел гость, который даже сплясал по нашему новому полу... Крестьянство - это такое разнообразное занятие, которое в себя все вмещает. И искусство, и экономику, и многие рабочие профессии. Но если хочешь чего-то большего, есть тяга к образованию, моих семи классов было мало. Вот через школу ФЗО и вырвался к образованию. В армии четыре почти года, а потом уже Литературный институт.

В. Б. Тебе Литературный институт много дал? С благодарностью вспоминаешь?

В. Белов. Конечно. Я был сам заинтересован в нем. Я учился на семинаре у Льва Ошанина. Безобидного, в общем, человека. Хотя как-то и назвал он мои стихи кулацкими. Вылез его интернационализм. Царили у нас там на семинаре Гена Русаков и Ваня Лысцов, но и я был не на последнем счету. Скрывать не буду, мне ведь помогло и мое членство в КПСС, работа перед институтом в райкоме комсомола. Меня в институте первое время ректор все хотел тоже к комсомольской работе привлечь - хорошо, нашелся ныне покойный уже Вячеслав Марченко. Так что я мог спокойно заниматься литературой... Самая главная мысль моя, которую я сейчас считаю важной и для себя лично, и для всей России: нам нужна последовательность в жизни. Одно за другим. Не перескакивать через этапы, но и не упускать, не опаздывать. А что такое последовательность? Ты же не будешь говорить по телефону, пока не наберешь номер. Так и во всем другом.

В. Б. То есть нам пора приходить к спокойной эволюционности в своем развитии.

В. Белов. Ну, я называю это последовательностью. И политики, и ученые сплошь и рядом нарушают этот закон последовательности. И в борьбе, в сопротивлении режиму, в нашем русском бунте тоже должна быть последовательность. Вот Емельян Пугачев не соблюдал последовательность и проиграл. А у большевиков была строгая последовательность, даже жестокая последовательность - и они выиграли, победили. Где они нарушили эту последовательность и потерпели нынешнее поражение, сейчас говорить не будем. Последовательность должна быть и в жизни человека, в семье, в воспитании, в образовании...

В. Б. А твоя писательская жизнь была последовательная?

В. Белов. В том то и дело, что нет. Нарушал я везде ее. Я перепрыгивал через многие вещи. Благодаря этой самой дерзости своей, о которой ты говорил. А на самом деле дерзость в нарушении последовательности не нужна. Ты говорил о самом главном моем свойстве, о максимализме во всем. А я тебе скажу, что самое главное мое свойство - эмоциональность. Крестьянская эмоциональность.

В. Б. Ну, а перестройка - это же тоже нарушение последовательности? Может быть, и ты прав: подобно Китаю, мы последовательно избавлялись бы от излишних комиссарско-интернационалистических зигзагов и под руководством партии строили бы новую экономику, новое общество. Последовательно и постепенно приобретая необходимые черты для развития всего общества. А мы опять прыгнули неведомо куда всем народом, всей страной, в бездну разрухи. И не знаем, как выбраться...

В. Белов. Ты прав. При всем моем критическом отношении ко многим минусам в советском обществе, я категорически против перестройки. Много могу рассказывать, как я воевал и в Верховном Совете СССР, и в ЦК КПСС. Ты посмотри, как была разрушена во время этой мерзкой перестройки вся русская национальная культура! Я ничего не воспринимаю в нынешнем обществе. Я все свое отношение уже давно высказал в публицистике. Наша демократическая так называемая революция разделила русский народ. И старается делить его, дробить на все более мелкие составляющие. Нас лишают нашей национальной и духовной цельности. А когда душа начинает дробиться, невозможно никакое созидание. Без этого дробления им, этим "дерьмократам", нас было бы никак не победить. Без дробления всех и вся невозможно было разрушить созданное Сталиным цельное государство. Должен признать, Сталин создал такую могучую державу, что почти невозможно было нашим врагам ее уничтожить. Значит, сами виноваты, сумели нас всех раздробить. Разрушили армию, ее сознание. Солдат потерял уверенность, офицер не знает, во имя чего служит... О каких победах можно говорить в такой армии? Разрушили великолепную науку. И сотни тысяч ученых уже разъехались по всем странам мира. Или работают кем угодно. Дворниками или бизнесменами, но не в своей науке. Разрушили культуру. И только тогда разрушилась цельность народа.

В. Б. Народ потерял веру в писательское слово. Литература потеряла своего читателя. Думаю, что если и начнется возрождение страны, то первыми заметят это писатели, первыми обретут новое понимание национальной идеи. И эти книги вновь будут востребованы всеми. Ты веришь в эту новую литературу? Предвидишь ее?

В. Белов. Для меня в литературе - впрочем, и в жизни тоже - очень важна эстетика, как это ни покажется иным моим читателям странным. И только благодаря своему чувству эстетики я стал писателем. Эстетика есть во всем.

В. Б. Что ты любишь в жизни и что ты презираешь?

В. Белов. Я очень люблю народную русскую песню. Есть любимые песни и среди песен военного и послевоенного времени. Когда еще из песни не ушла народная мелодика. Люблю песни Михаила Исаковского, великого нашего песенника. Я помню, как влюбился впервые в шестом классе. Потом моя любовь стала учительницей. А я в это время в армии служил. После армии как-то встретились, был у нее в гостях с гармошкой. Я играл, а она пела и плясала.

В. Б. Вообще, по-моему, у русского человека песенная душа, он всегда открыт песне. Тянется к ней.

В. Белов. Безусловно. Я с тобой полностью согласен. Песня нас сопровождает по всей жизни, и даже после жизни, на похоронах, тоже есть свои песни. Жаль, сейчас из души русской эту песню изымают, заменяют ее по телевидению и по радио какими-то другими песнями, которые уже петь нельзя. Даже тот, кто любит слушать эти разрушительные песни, он же их никогда не поет. Их петь просто так в народе невозможно. Разрушили русскую культуру, и, боюсь, многое уже невосстановимо. В той же песне. Разрушили ту русскую национальную эстетику, на которой держится культура. Без эстетики и стихов не напишешь, и песню не споешь, и даже дом хороший не построишь. Эстетика присутствует в любом действии, в любом человеческом движении. И русская семья разрушена благодаря эстетическим потерям.

В. Б. Насколько я понимаю, твое понимание эстетики и выражается хорошим и коротким русским словом "лад".

В. Белов. Да, в этой книге я целые главки посвятил эстетике. Любой быт весь целиком состоит из эстетических элементов. Быт семьи - это тоже эстетика. Я сейчас тебе на примере покажу, как разрушается семья. Исчезла семейная поэзия. Когда исчезает семейная поэзия? Когда исчезает лад в семье, терпимость, жалость, ласка, доброта и любовь. Без лада в семье, без семейной поэзии начинаются в доме и драки, и ссоры, и даже убийства. Красота должна быть во всех семейных отношениях, между всеми членами семьи, даже между зятем и тещей.

В. Б. Как ты пишешь? Что такое писательское ремесло? Это для тебя необходимая работа, приобретенная профессия, или ты пишешь по вдохновению, с неким творческим наслаждением от написанного?

В. Белов. Я не знаю, что такое писательское ремесло. Каждый пишущий человек относится к нему по-своему. Я боюсь делать какие-то обобщения. И художник каждый тоже обретает свой стиль работы, свое понимание ремесла. Вот мой друг, замечательный вологодский художник Страхов, он недавно стал академиком, для него это даже неожиданным было. У него своя манера письма и своя манера работы. Я люблю иногда наблюдать за ним во время работы. За писателем-то так не понаблюдаешь. Пишет себе что-то в тетрадь и пишет. А что и зачем - никто не знает.

В. Б. А в деревенской прозе была своя, присущая всем ее лидерам, особая эстетика, которая вас объединяла? Или же объединило понимание крестьянской народной жизни, а творческой близости не было?

В. Белов. Ну, скажем, с Валентином Григорьевичем Распутиным меня свела, по-моему, политическая близость наших позиций. Но и в понимании эстетики мы сошлись. А вот с Виктором Астафьевым я еще в Вологде не во всем сошелся. Когда он жил у нас, я помню, как в эстетическом плане у нас постоянно разногласия были. Когда он написал "Пастуха и пастушку", прежде всего дал мне прочитать рукопись. Я прочитал внимательно и сказал ему довольно резко, наверное, не надо было так: мол, можно за счет сокращений сделать такую изюминку, которая останется на века. Все равно она останется, и в таком виде, но можно было еще усилить ее воздействие художественное за счет только одних сокращений. Я был ортодоксом и максималистом в своем подходе к мастерству. А он жалел. И не только меня не послушался, а еще и увеличил повесть. Видишь, какая разница в подходах.

В. Б. Думаю, в твоем эстетическом подходе тебя многое объединяло с Николаем Рубцовым?

В. Белов. Безусловно. В эстетическом плане он был ближе всех мне. Сама поэзия действует не так, как проза.

В. Б. Ты написал не так давно великолепные воспоминания о Василии Шукшине "Тяжесть креста", а о Рубцове не думаешь написать?

В. Белов. Дай мне освободиться от той тяжести, которую я взвалил на себя, взявшись за книгу о Валерии Гаврилине, изумительном композиторе, моем земляке. Когда закончится эта эпопея моя, я, может быть, займусь воспоминаниями и о Викторе Астафьеве, и о Николае Рубцове. Если я сам выживу. Неизвестно еще, как я напишу свою книгу о Гаврилине. Уже столько событий было вокруг ненаписанной книги. Неприятных и даже трагических. Опубликовали мы какие-то фрагменты, какие-то материалы о Гаврилине в "Нашем современнике" - и сразу на нас пошла в наступление его вдова. Увы, так часто бывает. Тут еще и национальный вопрос сразу возник, и денежный. Я побаиваюсь ее, неизвестно, чего еще заявит.

В. Б. Ты же дерзкий человек, Василий Иванович! Пиши - и все, и никого не спрашивай. Все пройдет, а правда останется.

В. Белов. Я уже испытал все за свою дерзость. А она в суд подаст, возникнут драматические отношения.

В. Б. А как ты сблизился с Гаврилиным? Он жил в Питере, композитор, ты в Вологде, писатель, и от музыкального мира все-таки далек.

В. Белов. Ну, он наш, вологодский. А сблизился, как ни странно, через Николая Рубцова. Рубцов - сирота, и Гаврилин был сирота. Я даже статью одну написал о них обоих сразу : о Рубцове и о Гаврилине. Это российское сиротство меня и привело к ним, ведь я и сам - безотцовщина. Но у меня хоть мать была, а у них - никого. И потом сама его музыка мне близка, это, может быть, наш последний композитор национальный, чувствующий мелодику русской песни, русского напева. Недаром его так ценил Георгий Свиридов. Кстати, и он тоже помог мне сблизиться с Гаврилиным, понять его.

В. Б. Вот уже вырисовывается круг близких тебе по жизни и творчеству людей. Рубцов и Гаврилин, Шукшин и Яшин, Распутин и Романов... Кого еще надо бы добавить?

В. Белов. Виктора Лихоносова, Володю Личутина, хоть я его и критикую частенько. Конечно же, Дмитрия Балашова... Мне жалко очень его: так погиб нелепо, такой замечательный и близкий мне писатель был. У нас с ним полностью согласие во всем было при всех наших встречах. Мы же не раз вместе путешествовали, и, естественно, обсуждали все, что происходит в России, историю России, национальный вопрос, события в Югославии, отношения между славянскими народами. И, конечно же, проблемы литературы, вышедшие книги, творчество разных писателей. И ни в чем не было разногласий. Помню, оказались как-то на ночлеге, катались по Волхову, а в таких поездках люди или сближаются совсем, или расходятся. Это тот самый пуд соли, который надо съесть вместе. Мы сблизились с Балашовым очень тесно. Для меня была такая трагедия, когда его убили... И как-то все замолчали о нем. Представьте, что убили бы Окуджаву или еще кого из наших либералов. Какой бы шум стоял и по телевидению, и в прессе?! А тут убит крупнейший исторический писатель России - и все отмолчались...

В. Б. Наверное, так же замалчивают нынче Василия Шукшина, Владимира Солоухина, того же Федора Абрамова. Хотят вычеркнуть из списка русскую национальную литературу. Почему-то именно славянская православная культура больше всего раздражает мировую закулису. Как дружно вся Европа налетела на Югославию, которую так любил тот же Дмитрий Балашов. И кого они якобы защищали от сербов? Все тех же исламских фундаменталистов, окопавшихся в Косово? По-моему, Европа сама уже давно не понимает, что творит. Аппетиты хищных американцев еще можно понять, но зачем Европе нужны были бомбежки Белграда? И почему наше российское руководство так дружно предало сербов, как бы не заметив эти бомбежки, это раздробление союзной нам Югославии?

В. Белов. Вкупе с Черномырдиным еще и Олбрайт с Митковой тогда, помню, совсем обнаглели. Они готовы были бомбить и Вологду, и Москву... Во время одного из визитов своих на Балканы мне подарили стихотворный сборник поэта Дудича. Его биография весьма интересна. И я заразился переводами. Поднапрягшись, я перевел сначала несколько строк, потом и несколько стихотворений. Если не возражаешь, я прочитаю один из переводов:

Дорогами предков, Отчизна, иди!

Обманет не ястреб, кукушка из леса.

Отринь, мой народ, обходные пути,

Отвергни призыв путеводного беса.

И Бог да спасает твоих удальцов,

Как это бывало уже не однажды,

Презри мудрость глупых

и дурь мудрецов.

Предательский нож изнывает от жажды.

Последнюю жилу ему не проткнуть!

(У храброго труса задача такая.)

Но гром поднебесный не ищет свой путь,

В скалу пробивается нить золотая.

И витязи Косова, павшие ниц,

Встречая без страха орду чужеземцев,

Впервые узнали про доблесть убийц,

Губивших твоих стариков и младенцев.

Мужайся! Хоть знамя в руке подлеца,

Вручающей вражьи медали,

В бандита она обратила борца,

Священника - в сборщика дани.

Хотелось перевести и стихи Радована, но до них у меня руки пока не дошли. Зато запомнились на всю жизнь две встречи с Радованом Караджичем, запомнилось и его общение с боевыми соратниками - такими, как лидер Сербской Краины, смелый и мужественный Мартич. У Югославии и Сербии эта область была отнята силой оружия. Да что говорить о лидере Краины Мартиче, если сам президент Милошевич был отнят у независимой страны тоже силой оружия... Помню, как в те дни, когда мы с президентом Милошевичем беседовали в его резиденции, прикатила в Сербию Татьяна Миткова. Немного прошло недель после того времени, как ООН приказала Карле дель Понте судить президента независимой страны. И президента Милошевича, по сути, украли. За что? За то, что он, как мог, защищал достоинство и суверенность своего государства? Миткова, конечно же, содействовала, как могла, этому "демократическому" процессу...

В. Б. Мне тоже довелось один раз встречаться с Радованом Караджичем. Поэт, национальный герой. Он и внешне выглядит как герой: высокий, колоритный. Помню, он нам прочитал и какие-то свои стихи на сербском. Он, к счастью, до сих пор неуловим для своих врагов, надеюсь, таким и останется. И в это же время, когда европейцы бомбили сербские города, самые лютые чеченские боевики, тот же Салман Радуев, проходили лечение в европейских центрах. Еще раз скажу, для меня загадка, почему Европа поддерживает исламских террористов в Чечне, в Косово, во всех других горячих точках и в то же время так агрессивна к славянским православным странам.

В. Белов. Европа сама давно под влиянием мировой закулисы, ни в чем не может отказать той же Америке. В каком-то интервью я уже рассказывал, как мы прорывались сквозь обстрел в Сербскую Краину. Тогда Милошевич еще правил всей Югославией, а теперь она повержена и раздроблена. Одна моя встреча с Радованном произошла на православную Пасху. После официальной встречи стояли мы в храмовой тесноте. Не записал я, кто служил литургию, и жалею. Чисто русское это свойство - жалеть об упущенной возможности. Поздно, теперь уже ничего не вернешь. Может, и в Сербии больше не побывать, а "демократы", быть может, проникнут с танками не только в югославские города... Между Ельциным и Путиным нет разницы. В 1998 году через газету "Советская Россия" я писал Караджичу: "Дорогой наш друг Радован, держитесь и не сдавайтесь!" Но госпожа Олбрайт, единокровная госпоже Митковой, была безжалостна, хотя она и спаслась в войну именно в Югославии. Сербию НАТО хотело бомбами стереть с лица земли. Сербы отстояли свою свободу и спасли своих мужественных защитников Караджича и генерала Младича. Когда наша делегация побывала на местах жестоких боев, мы поклонились могилам сербов и русских добровольцев. Так русские ли добровольцы предали сербов? Или Швыдкие с Митковыми?

В. Б. Вернемся к литературе. Тебе удалось написать уже все задуманное в прозе? Или многое остается нереализованным? О чем-то мечталось, что-то задумывалось, но так до рукописи дело не дошло?

В. Белов. У меня, Володя, нереализованного в своей публицистике политической почти не осталось. Все вы с Прохановым и реализовали. Я читал долгие годы вашу газету "День", а потом "Завтра" от корки до корки. Сейчас я немножко сбавил свой темп, не всегда успеваю, но слежу по-прежнему. И твои статьи все читаю, и прохановские передовицы. Я во многом согласен с вами. Ну, а в прозе, конечно, планов было много. И сейчас еще надеюсь кое-что довершить.

В. Б. Что, на твой взгляд, главное в русской душе?

В. Белов. Совестливость. И религиозность. Иначе не распознаешь ее. Христианство - это и есть совестливость.

В. Б. Что же случилось с русской душой, когда почти весь народ стал атеистом. Причем воинствующим?

В. Белов. Вот за это и страдаем мы до сих пор. Кара Господня. Не простил нам этот атеизм. И если не вернем свою душу, так и погибнем.

В. Б. Что же нам надо - смириться с этим наказанием в виде Чубайсов и Ельциных или бороться с ними?

В. Белов. Прежде всего, нам надо жить. Значит, противостоять дурному. Почему не можем мы побороться за свою семью? Или за русских, нынче разбросанных по всем независимым республикам, лишенных всяческих прав?

В. Б. Вот Эдуард Лимонов со своими соратниками отстаивал интересы русских в Латвии, на Украине и в Казахстане, а сидит за это уже больше года в нашей русской тюрьме. Это справедливо?

В. Белов. Надо спасти его от тюрьмы. А как мы спасем его? Я теперь сомневаюсь, что спасем, потому что он тоже дерзкий человек и не смиряется перед властями. А этого власти и не любят. Я отрицаю его эстетику, но в своей борьбе за интересы русских он - молодец. И потом он и в эстетике изменяется. Нет же таких людей, которые остаются всю жизнь одинаковыми. Я по себе знаю. Хотя я и ортодокс, может быть, но я стараюсь понять всех людей, которые защищают интересы русских.

В. Б. Интересно, зачем тому же Владимиру Путину надо, чтобы известный писатель сидел в тюрьме? Сегодня Лимонов, завтра Проханов, потом и мы с тобой. И Куняева можно посадить за статьи в журнале. Что за государство у нас такое, что почти во все времена в тюрьмах сидят известнейшие писатели, от Чернышевского до Горького, от Гумилева до Заболоцкого? И от Бородина Леонида до Эдуарда Лимонова? Каждый режим изобретает для себя своего Солженицына.

В. Белов. Если говорить честно, то я могу сказать, Путина считаю евреем, вот и все. И отношусь к нему резко отрицательно. Чекист - он и есть чекист. Как губили русский народ, так и губят. И проснется ли русский народ от спячки своей - не знаю. Но мы обязаны будить. Я только этим и занимаюсь все годы. Всей прозой своей. Будить можно по-разному, за плечо трясти, за волосы дергать. Ты ведь тоже максималист, Володя, подавай тебе пробуждение. А может народу выспаться надо? Пусть еще поспит немного. Накопится энергия. Во время сна он тоже растет.

В. Б. Тебе сейчас исполняется семьдесят лет, можешь уже подвести какие-то итоги?

В. Белов. Никогда не думал становиться знаменитым, ни о какой известности не думал. А вот и премии какие-то получил, книги выходят. Может, я даже лишка какого-то сделал в своей жизни. Никогда бы в молодости о таком подумать не мог. Допустим, роман "Все впереди" я даже не мечтал написать. А он сюжетный. Я сюжет очень ценю в прозе, это организующее начало. Если нет сильного сюжета, нет и прозы. Почему я занялся драматургией? Потому что люблю сюжет, действие, когда есть начало, середина и конец. Талант должен чувствовать сам слабину в своих сюжетах и выстраивать их. Я с Мишей Лобановым спорил много по политике, а он прочитал роман "Все впереди" и написал очень хорошее письмо...

В. Б. Такому ортодоксу, как ты, наверное, пристало писать только ручкой? Или все-таки на машинке печатаете?

В. Белов. Только ручкой. А потом жена или сестра перепечатывают. Это не только магия, но еще что-то, что трудно понять. Надо писать своей рукой. Мне необходимо непосредственное общение с бумагой, со словом. Когда каждая буква тобой написана. Та же буква "е", за которую я всегда борюсь. Раньше не зря же писали перьями, и как писали. Все лучшее в литературе все-таки написано перьями. И нам уже такого никогда не написать. Начиная с Библии и заканчивая нашими великими классиками. Пушкин-то перьями писал. А Николай Гоголь переписывал свои произведения по девять раз теми же перьями. Есть его письмо начинающему литератору. Первый раз написал все, что задумал, и спрятал. И забыл на время. Потом прочитать снова, сделать пометки, исправления и вновь спрятать и забыть. Так до девяти раз. Я думаю, что сегодня ни Личутин, ни Распутин так не пишут. Белов тем более. Я, например, самое большое - переписывал только три раза. Пытался подражать Гоголю. Напишешь. Забудешь - и потом вновь переписываешь. Чаще хватало только до двух раз. Реже три. Легче стало, когда машинку купил. Жена перепечатает, и уже по тексту машинописному я правлю. Так получалось до трех раз. А дальше уже бумаги жалко.

В. Б. Если уж ты заговорил о Николае Гоголе, то скажи, кто из русской классики тебе наиболее близок: и эстетикой своей, и сюжетами, и языком?

В. Белов. Достоевского я долго-долго не мог читать. А Щедрина и сейчас не могу читать. Не лежит душа к Щедрину - и все. С Федором Михайловичем так же было. Только спустя многие годы начал к нему привыкать. Любимое чтение у меня сейчас - Иоанн Златоуст. Отец Тихон подарил мне целую кипу Иоанна Златоуста. Такой замечательный писатель, ты бы знал. Еще сейчас много читаю Игнатия Брянчанинова, моего земляка. Он такие вещи писал, какие современному человеку никогда не написать. Уже сознание другое, прохудилось.

В. Б. А в русской литературе ХХ века кого бы ты назвал из лучших?

В. Белов. Я не буду оригинальничать. Льва Толстого, я думаю, никто не переплюнул еще. Он все-таки застал ХХ век. Максима Горького тоже ценю. А из последних кто? Называют Солженицына, у меня не лежит душа перечитывать его. Почему - не знаю. Наверное, виновата политика. А вот Николая Лескова люблю читать. Даже Глеба Успенского люблю читать. Вот очень люблю американца Джона Стейнбека. Чрезвычайно сильный писатель. Близок нашей классике. Фолкнера тоже высоко ценю, великий писатель.

В. Б. А что бы делал сегодня в нашей жизни твой Иван Африканович? Или таких людей уже нет даже в деревне?

В. Белов. Нет, они есть. Думаю, что так же старался выжить бы. И дух не потерял, если не спился бы только. Стреляться бы не стал. Стремление к самоубийству, кстати, русскому человеку не свойственно. Ты должен нести свой крест в жизни, какой бы она ни была. В любых условиях.

В. Б. Ты думаешь, христианство способно нынче спасти Россию?

В. Белов. Не только способно, но и обязано спасти - христианство в душах наших. Значит, мы сами обязаны... История России продолжается и сегодня. И литература наша русская продолжается. И нам надо делать сообща наше русское дело.

В. Б. Все наши читатели поздравляют тебя, Василий Иванович, с юбилеем. Дай Бог тебе долголетия, успешной работы над книгой о Гаврилине, а там, глядишь, и новые книги замыслишь. Что бы ты пожелал своим читателям?

В. Белов. Победить. Я не думаю, что возможно какое-то восстание. Если бы было возможно, то уже и случилось бы. Все данные к тому, чтобы восставать народу, есть. Но поскольку мы - христиане, мы соблюдаем христианскую этику. Если придет война на Россию, я и в свои семьдесят лет пойду на войну. И, как мой отец, погибну, может быть. Я молюсь за Россию каждый вечер, и за свой русский народ, за родных и близких. Молюсь за спасение русских людей, за погибших в Чечне и по всей нашей стране.

ГОРЬКАЯ ЛЮБОВЬ

ВАСИЛИЯ БЕЛОВА

Перечитал накануне семидесятилетия Василия Ивановича Белова все его лучшие книги: "Привычное дело", "Плотницкие рассказы", "Все впереди"... И вновь, спустя годы, прочел ту трагическую правду о человеке, прежде всего о русском крестьянине, которую не слышали, не хотели слышать долгие годы. Много ли с нашей новой перестроечной информацией мы способны добавить к привычному уже для всех "Привычному делу"? Не говорю о художественности, любое художественное произведение неповторимо. Говорю о социальной правде, говорю о глубинном понимании нашей истории XX века. Как оказывается полезным перечитать с нынешним знанием, с нынешним пониманием отечественной истории последних десятилетий воистину лучшие книги шестидесятых-семидесятых годов писателей, полупрезрительно прозванных "деревенщиками", и увидеть, к стыду своему, что все там было сказано. И о вине нашей всеобщей. И о беде народной, и о долгом пути к выздоровлению. Василий Белов прошел свой долгий христианский путь к истине. Как мы увертливо притворялись, чего только не сочиняли о героях Василия Белова, не стремясь понять его главной правды - о расчеловечивании человека. О боязни человека - быть человеком. Какие только споры не вели мы о "Привычном деле", одни - идеализируя Ивана Африкановича, другие - обвиняя его в пассивности. Мы не хотели признавать, что жил он, как и вся деревня русская в те годы,- за чертой милосердия. И главнейший принцип Ивана Африкановича, принцип нравственный, хотя не всегда ими и понимаемый,- выжить как народ. Сберечь себя в человечности. Какая тут пассивность - наоборот, активнейшее сопротивление.

А кто выпрямлялся, кто не хотел подчиняться внешнему диктату уполномоченных, этих чиновных оккупантов собственной страны, тот чаще всего и погибал, пополняя ряды многочисленного люмпенства. Даже самые ярые противники Ивана Африкановича все равно Митьку, мурманского родственника, еще ниже поставят, еще больше осудят. Была возможность у Ивана Африкановича Митьке уподобиться, городским лимитчиком заделаться. Совсем пустым человеком стать. И как? Через бунт против каторжной, обесчеловечивающей системы. К слову о любителях поговорить насчет "безразмерного русского рабства". Критики "Привычного дела" привычно проходили мимо попытки Ивана Африкановича уехать в город. Любители противопоставления города деревне отмахивались от поездки в Заполярье героя повести, как от чего-то несерьезного: мол, съездил и убедился, что город хуже. А - не город хуже, это деревенскому в городе - без корней, без того донного существования, которое и спасало в самые лютые годины,- сопротивляться невозможнее. В городских бараках Ивану Африкановичу труднее уцелеть как личности. Так же, как старой петербургской интеллигенции, выбитой из Ленинграда одним рывком в начале тридцатых годов и рассеянной по городам и весям в те же городские или поселковые бараки, трудно было сохранять старый уклад жизни. Процесс-то один шел - обезличивание народа. Думаю, и все беды наши перестроечные стали возможны из-за того, что оскудела русская деревня, оскудел тот национальный фонд наших героев, которым веками подпитывалась русская держава. Последней такой подпиткой, очевидно, была Великая Отечественная война. Но и после нее никак не отпускало русскую деревню. Никаких послаблений. Никаких поблажек и наград за вековое терпение во имя общего дела. То хрущевские карательные меры, то брежневские неперспективные деревни, и так до конца. Думали, бездонной окажется русская деревня, ан нет...

Вспомним и по-человечески поймем, как нарастал, как каменел лютый гнев против каторжного, крепостного порядка у Ивана Африкановича. Какую оборону держал он за свое сено, накошенное по ночам, за свою корову, а глубинно за народный уклад жизни, который как-то надо, пересилив себя, стишив себя, перенести через всех этих уполномоченных. Отбирают сено один раз, отбирают - уже со своей повети, да еще чуть не осудив племянника Митьку на год, - и второй раз. За работу ничего не платят, да еще постоянно грозятся штрафами, налогами. Если и надо говорить, то не об "идиотизме деревенской жизни", а об идиотизме той системы, которая упорно, в течение долгих десятилетий занималась раскрестьяниванием крестьянина. И вот наш Стенька Разин, наш Иван Африканович "...сгреб длинную согнутую из железного прута кочергу: Ну!" Важнейшая для постижения характера Ивана Африкановича сцена, не замеченная всеми. У него, как на фронте, онемели глаза, "какая-то радостная удаль" привела к спокойному веселому "безрассудству". Он требовал справку для паспорта. И не Митька, не пьяные разговоры привели к этому взрыву, - то был внешний повод, не более. Ему надоело влачить бесправное, крепостное существование во имя сохранения той глубинной крестьянской тверди, которой все же до конца шестидесятых годов держалась деревня. Он взбунтовался и "прежним, смирным, как облегченный бык-трехлеток, тяжело и понуро направился к двери"... Какая уж тут идеализация героя?! Не с Рогулей сравнивается Иван Африканович самим писателем, а с "облегченным быком". Победил правление, получил справку на паспорт и пошел бунтовать дальше. Даже на Катерину замахнулся, "задумчивый стал". Такая ненависть сидит изнутри у каждого мужика к несвободным формам правления, что о "рабском существовании" крестьянина говорить может лишь человек, не знающий ни сути крестьянской жизни, ни природной тяги к земле. Во имя земли и смирялись, во имя земли и терпели. А взрывалось все - и уходил мужик, уже лишенный всяческих понятий о нравственности, о долге, о работе, - в барачное безразличие. Бунтуя - проигрывал самое важное. Не назовет никто победителем ни Митьку из "Привычного дела", ни Егоршу из абрамовского "Дома", ни Петруху из "Прощания с Матерой". А ведь они-то - не рабы: очень даже горделивые, все как один - яркие личности. Жаль только, что разрушенные и несущие разрушение дальше.

Перечитывая "Привычное дело", приходишь к пониманию того, что иногда вроде бы праведный бунт и является самым главным поражением человека. И не бунт это вовсе, а отказ от борьбы дальнейшей, уход из стана сопротивления. Об этой борьбе против русского крестьянства, начатой в двадцатые годы, прошедшей через "великий перелом", через хрущевскую кампанию налогообложения и ликвидации приусадебных участков, через брежневскую вредоносную идею неперспективных деревень, - борьбе без всяких оттепелей и потеплений, неутомимой семидесятилетней борьбе, закончившейся безусловным поражением крестьянства уже в наше время, в годы перестройки, окончательно опустошившей деревню русскую, - может быть, наиболее полно, художественно емко сказано в "Привычном деле". Сказано раз и навсегда. Может быть, главной причиной поражения и стал бунт молодых, борьба за свои личные права. Кто уцелел, тот и ушел в город. Так с рабством ли народным долгие десятилетия власти соприкасались или же с могучим многотерпеливым мужицким сопротивлением, питаемым самой землей, которая так надеялась на русского мужика?.. А он не выдюжил, взбунтовался и уехал из деревни.

И стало "ветрено, так ветрено на опустелой земле... Уже поредели, стали прозрачнее расцвеченные умирающей листвой леса, гулкие прогалины стали шире, затихло птичье многоголосье". Что происходит дальше с обескрестьянинным крестьянином? К чему приводит дальше его бунт, оказывающийся капитуляцией? Приглядимся повнимательнее к другому любимому беловскому герою - горожанину в первом поколении Косте Зорину. Чему служит его смирение, когда Костя, десятижды униженный на работе, в милиции, изгнанный из дома женой, размышляет: "Завтра получка. Надо купить Тоньке обещанный гэдээровский плащ... Кажется, у нее сорок четвертый. Или сорок шестой?.. Что главное? Все главное. Ничего, еще поскрипим"...

Как видите, все то же привычное дело. Все то же - везде жнзнь. Что же мешает нам относиться к Косте с такой симпатией, какую мы испытываем к Ивану Африкановичу? Его запои? Так и герой "Привычного дела", скажем честно, крепко дружил с "белоголовой". Его подчинение жизненным обстоятельствам? Так и Иван Африканович послушно отдает сено, берется за любую поручаемую работу. В отличие от своего старшего земляка Костя Зорин ненадежный герой, без руля и ветрил. Его многочисленные минибунты вызывают у читателя даже раздражение. Костя как бы выпрашивает у нас чувство жалости: за чокнутую на эмансипации жену, за вечные беспорядки на стройке, где Костя работает, за претензии к нему бюрократов и чиновников, за его вечно униженное состояние в милиции, перед комиссиями.

Все виноваты, да. Но что же сам Костя? Василий Белов одним из первых обратил внимание на "лишнего человека" в нашем обществе. Когда таких "лишних" стало большинство, государство и рухнуло при первом же нажиме на него. Не было бы этих "лишних", равнодушных к любому общественному делу людей - никакие Горбачевы с Ельциными не справились бы с живой, могучей страной. В то время, когда эпигоны на все лады перепевали "Привычное дело", раздирая по клочкам органичные беловские идеи, сам художник шел к новым проблемам, новым характерам.

Кто он, этот инженер-неудачник тридцати четырех лет Костя Зорин собрат вампиловского Зилова и других героев "прозы сорокалетних"? Сравните параллель: игра с ружьем Зилова и игра с ружьем Кости Зорина в рассказе "Чок-получок". Сразу вспоминаются ставшие уже классическими строчки Анатолия Передреева: "И города из нас не получилось, и навсегда утрачено село". Он весь - в промежутке. Ему и смиряться - не для чего. И бунтовать дальше - не из-за чего. Даже когда он пробует восставать против мертвящих порядков, всерьез Костю никто не воспринимает: от жены до начальника стройуправления Кузнецова, который берет заявление Зорина об уходе с работы и рвет, ни о чем не спрашивая. "Зорину хочется возмутиться, но у него ничего из этого не выходит". Подавленность доброго и умного Кости Зорина, на мой взгляд, принципиально иная, чем смирение Ивана Африкановича.

Смирение - во имя идеи крестьянства, во имя земли. Смирение как неучастие в общественной лжи.

Подавленность Кости - это неверие во что бы то ни было. Это - бунтарь у разбитого корыта. Он прошел свой бунт отказа от деревни, "освободился", и в этой мелкой "освобожденности" не знает и не видит своего дела. Промежуточность, случайность стали его постоянным состоянием. Утверждение себя происходит в постоянной изнуряющей борьбе между мужем и женой.

Проблема семьи вообще стала одной из важнейших в творчестве Василия Белова. Проблема освобождения от семьи, распада семьи, исчезновения лада из жизни человека. Очевидно, все творчество Василия Белова можно было бы издать под этим коротким заголовком - "Лад". И - борьба с ним, с не исчезающим стремлением в народе к его восстановлению. Писателю близок именно народный взгляд на мир. Народная психология, народные понятия о красоте. Ненависть к стандарту во всем. Разнообразие не мешает, а помогает единству - вот одна из осевых мыслей книги. Чем разнообразнее, тем лучше, чем больше обычаев, тем крепче и интереснее все.

Присмотритесь к своей квартире. Как однообразна мебель, как стандартизирован весь ваш нынешний уклад.

И присмотритесь к природе. Даже из окна городского дома. Насколько неповторим каждый ее миг.

Об этом богатом разнообразном мире читаем мы в рассказах о всякой живности. Впрочем, рассказы вновь о попытках обрести лад. Человека с природой. Через живность, окружающую его. Вспомним еще давний, из "Привычного дела" разговор Ивана Африкановича с лошадью: "Парме-ен? Это где у меня Парменко-то? А вот он, Парменко. Замерз? Замерз, парень, замерз... Вот, нутко мы домой поедем".

Еще не успев внутренне отъединиться от крестьянства, выйдя из него, Василий Белов стал изобразителем внутренней жизни своего народа. Он как крестьянин чувствует окружающую землю. Его образность - это образность щедрого народного языка. Этот тот момент, "когда крестьяне пишут о себе сами". Чувство родной почвы и мешает писателю воспринимать сегодняшнее люмпенство. Он отторгает все, что разрушает крестьянский лад. Критикам бы анализировать внимательно такую сильную реакцию отторжения. Наверняка не умственную, не головную, а органичную, вырастающую из самого народного быта. Неприятие, к примеру, всем нам знакомой и надоевшей поп-музыки, программ телевидения, нынешней моды и тому подобное мы списываем на ворчливую субъективность конкретного стареющего писателя. И - не делаем никаких выводов. Мол, свойство данной личности - и только. А перенеси мы это неприятие на отторжение внедряемых перемен народным бытом, мы должны говорить о столкновении разных этнических взглядов, о подавлении одной культуры со стороны другой. Сразу возникает масса сложнейших проблем. Зачем нам это? Проскользим мимо. А "колотиловка" тем временем мягко колотит по темени.

Взгляд писателя - это взгляд коренного народа изнутри коренного своего уклада. "Уходящая натура" - скажете мне. Так и давайте разбираться, что и почему от нас навсегда уходит. Зачем писатель нам и вся литература, если мы слушать ясно сказанное - не умеем.

Была же когда-то Древняя Греция - и есть нынешние греки, совсем иной народ. И в итальянцах мы не видим наследников Древнего Рима. Может быть, пора сказать горькую правду, что и в нашем нынешнем состоянии, мы уже окончательно стали - другим народом. На той же, но достаточно изгаженной территории, с тем же, но еще более изгаженным языком, мы уже потеряли почти все качества коренного народа, стали кочевниками, мы глухи к своему национальному бытию, мы не думаем о доме своем. Может быть, это неизбежно, а то и необходимо? Иначе мы бы оставались со своими общинными взглядами на одном и том же примитивном домостроевском уровне? Но так ли он был примитивен?

Может быть, правы, безудержно правы разрушители вчерашние, сегодняшние и будущие, прокладывающие себе путь через развалины крестьянского бытия прямиком к зияющим вершинам безудержного прогресса технологической цивилизации? Может быть, органическая сущность человека с его природным укладом пришла в противоречие с "техноцентрическим" развитием мира? Может быть, устойчивость крестьянской цивилизации в России и служила главным препятствием на пути к мировому прогрессу, к тотальной глобализации? Но почему тогда все умные люди на планете стараются бороться с глобализацией, чувствуя дальнейшее вымирание общества? Почему на том же самом Западе в каждой стране существует своя национальная элита, и она делает все, чтобы сохранить свое коренное крестьянство, мощно дотирует свое сельское хозяйство? Почему японцы уверяют, что их нынешнее лидерство в этом самом технологическом мире связано с тем, что они удачно соединили неразрушенное общинное мышление своего народа с передовой машинной технологией. И - вот чудо! - западный индивидуализм на глазах у всех отступает перед общинным, патриархальным японским, а теперь еще и южнокорейским, тайваньским, сингапурским укладом жизни. Спросим мы - почему не перед русским? Спросим с самих себя, ни с кого другого. Так нужны ли нам для нашего выздоровления, для нашего уже постсоветского рывка в будущее - наши традиционные ценности? Неужели на самом деле "иного не дано", как утверждают наши прогрессисты, и отказ от былого народного уклада приведет к максимальному сближению с западным образцом?

Вернуть утраченный крестьянский лад - невозможно, в этом убеждают произведения того же Василия Белова. Но на основе тысячелетием органически сложившегося уклада с его устойчивым "космоцентрическим" социальным равновесием мы сможем быстрее обрести свой собственный вариант социального и экономического развития общества, опираясь на те же самые традиционные ценности. И потому я глубоко убежден, что такие традиционные произведения, как романы, рассказы и повести Василия Белова, - не дань отжившему времени, не этнографический интерес к прошлому, а единственно возможный для всех нас путь в будущее.

Здесь хорошо бы сослаться на труды нашего замечательного историка и этнографа Льва Гумилева, может быть, потому и замалчиваемого десятилетиями, что спокойно, с уважением ко всем народам земли, он пишет о несоединимости различных этнических путей, об отрицательном воздействии скрещивания культур, свойственных отдаленным всем историческим многовековым развитием этносов. Что воспринимается легко и просто близким по развитию этносом, то разлагает, а порой и убивает иной по миропостроению уклад жизни. Вспомним североамериканских индейцев, обратим внимание, как легко спаивались малые народы в Сибири. Не машинная цивилизация тому виной, а внедрение и навязывание чужого образа жизни, чужих нравственных понятий. Когда лихие газетчики сегодня толкуют о русском природном ханжестве, лицемерии, а то и примитивности, они в силу чрезвычайно низкой собственной культуры не в состоянии понять, что у каждого народа свои представления о красоте, стыде, совестливости, порядочности. И надо ли машинизировать, стандартизировать даже женскую красоту, загоняя ее на нынешних конкурсах под жесткие параметры бюстов, бедер и прочих вымеренных линейкой прелестей? Надо ли и в этом терять свои, народные представления о красоте? Потому так и неуверен во всем инженер Костя Зорин, что выбит из системы привычных с детства нравственных и эстетических ценностей, а новую систему ни принять, ни выработать не может. Его тянет к своему деревенскому прошлому, но и туда он вернуться не в состоянии. Для него уже все - другой мир. Мир деревенских родственников, мир жены, мир приятеля Мишки Фридбурга, мир энергичных начальников - все миры вокруг чужие. И тотальная тоска внутри. А от этой тоски и безысходности возникает у Кости Зорина социальное остервенение. Ему все надоело, он устал от разгула сиюминутности, нестабильности. Он надломился и потому живет в крике. Костя кричит жене, начальству, хулиганам, приятелям.

Мнимый бунт. Жить в крике - проще, привольней, безответственней. Гораздо труднее, а ныне почти невозможно, "безмолвствуя" - спасать свою землю.

Гениально сказано Пушкиным: "Народ безмолвствует". Власти испуганно давят на Ивана Африкановича, загоняют в нетерпимые условия и физически ощущают скрытую угрозу крестьянского безмолвия. Может быть, и в нынешнем, сегодняшнем "безмолвии" последних жителей деревни таится какая-то завтрашняя надежда?

И - будто где-то поверх проходили для северной деревни общественные события последних десятилетий, от "Привычного дела" до последних рассказов мы видим все то же привычное добивание последних очагов крестьянского сопротивления. Бунтари уезжают все в ту же Кандалакшу, где кто "просто" умирает, а кто окончательно спивается.

Смерть от пьянства стала уже в деревне привычным делом. Кто замерзает. кого давит тракторной гусеницей. И - при всех внешних пустых, похмельных разговорах - какое-то угрюмое общественное безмолвие. Когда и Чернобыль обшутить можно, и икону с Егорием хорошо бы за две бутылки сменять. Не стало в деревне Иванов Африкановичей, поразъехались в поисках лучшей жизни Кости Зорины. Оставшиеся живут какой-то непонятной для былой деревни жизнью, "пошто нонь люди-то маются?" Скота не держат, хозяйства не ведут так, брагу гонят, кое-как работают, телевизионной культурой подпитываются. Недаром и прозвища у них пошли другие: кого Паном Зюзей, кого Чебурашкой зовут.

Загрузка...