В. Б. Меня поразила его первая повесть в "Севере", я писал о ней где только мог и ждал сильного продолжения.

В. Л. Хорошо помню отличного прозаика Станислава Панкратова, тогда же мы вновь в "Севере" крепко пересеклись с ярким поэтом Валентином Устиновым, с которым раньше работали в архангельской газете "Правда Севера", с тех лет ценю и уважаю Олега Тихонова, нынешнего главного редактора, начинавшего интересной документальной прозой. Посмотри, Володя, Дмитрий Яковлевич собрал вокруг себя очень органичную талантливую команду молодых ребят. Он один - из старшего, фронтового поколения. В журнале никогда не было духа казармы, вроде бы царила некая творческая безалаберность, играли в шахматы, читали, спорили о литературе - некий северный литературный клуб. Не было чиновного построения. Поэтому все туда стремились, все несли написанное. Талантливейшие, своенравные, интереснейшие люди.

В. Б. Вспоминая те годы и вольный дух журнала "Север", я понимаю одно: литература-то творилась, созидалась именно в "Севере". Там и Юрий Линник со своими космогоническими фантазиями, там и Рая Мустонен, Толя Суржко. Было с кем и поспорить, и по рюмочке выпить. К тому же еще и работа кипела. Суровый критик Рогощенков сидел в одной комнате с яростным, бурным, страстным поэтом Устиновым, и через комнату шел поток поэтов и критиков. Как они там уживались? Дмитрий Гусаров привечал все талантливое в северной культуре, был достаточно широк в своем выборе и умел выхватывать новое яркое имя из потока. Так он выхватил Дмитрия Балашова, тоже в те годы непристроенного, выгнанного из науки за вольнодумство блестящего историка и фольклориста и поддержал так же, как тебя, еще не зная, что жизнь журнала на долгие годы будет во много повязана на его уникальную историческую прозу. Обрати внимание на ряд имен, созданных "Севером": Личутин, Балашов, Устинов, Галкин, Маслов, - этот ряд составил честь литературе...

В. Л. Журнал пользовался любовью русской интеллигенции. Качество журнала ведь не зависит от тиража. А нравственный, заповедальный журнал и не мог иметь супервысокий тираж. Знающий читатель "Север" любил. Журнал печатал настоящую литературу. И писатели посылали произведения из самых разных мест России. Иван Евсеенко из Воронежа, Виктор Лихоносов и Анатолий Знаменский из Краснодара. "Север" как-то легко перешагнул все пространственные рамки, вышел на всероссийские просторы. Никакой другой провинциальный журнал не имел в те годы такой известности. И дай Бог теперь, в наши тяжелейшие годы, выжить и идти дальше, в литературу третьего тысячелетия. Никто не знает, что нам заповедано. И у журнала, если сильно радеть о нем, может появиться новая полоса жизни. И на Севере могут появиться яркие имена. Им есть с чем себя сравнивать, планка высоты прежнего "Севера" останется уже навсегда. Из Вологды пришел Василий Иванович Белов, опубликовал "Привычное дело", но этим он не только славу журналу создал. Он зарядил своим творческим порывом многих авторов. Возбудил самолюбие всего Севера русского. Самолюбие писателей. Он дал пример, как из самого простого крестьянского быта добыть бытие. Появились именно после "Привычного дела" и Виталий Маслов, и я им зарядился, и Юра Галкин, Виктор Коротаев, Володя Шириков, Вася Оботуров. Появился сразу какой-то фундамент у северной литературы. Стало ясно, от чего отталкиваться надо. Тем и ценны еще талантливые вещи, что вызывают к жизни новых писателей и свежие идеи. Так было после Николая Рубцова, после Юрия Кузнецова. Так будет и дальше. "Север" должен искать молодых писателей. Создавать новое культурное поле.

В. Б. Я промолчал вначале, когда ты себя из западной классики выводил. С чтением-то все ясно. Но, зная хорошо твои книги, уверен, что дар твой, направление таланта - не из Золя и Мопассана, как бы ты ими ни увлекался в школе, а из подслушанных народных словечек, песен и сказок.

В. Л. Нет, Володя, это все позднее. Я же рос не в деревне, а в мещанском городке. И уже когда журналистом был, открыл для себя весь мир северных сказаний, песен и обрядов. Только тогда я стал слышать народные слова, музыку слов. Кстати, это мое увлечение миром народа, миром преданий и традиций совпало с публикацией в "Севере" знаменитого "Привычного дела" Василия Белова (1966 год). Я был потрясен языком повести, вообще иным, скрывавшимся от нас миром простых людей. А они жили с нами вместе. И мы их не видели. "Привычное дело" для меня стало первым камертоном. Я понял, что писать так, как я писал, нельзя. И по "Привычному делу" я как бы сверял истинность языка. "Привычное дело" стряхнуло с меня всю графоманию. Я услышал истинный звук, перечитал свои рассказы: "Боже мой, какая пошлость!" - и выкинул. Даже одна какая-то беловская строка, самая простая, типа "он был раноставом", заставляла меня уже писать по-другому. Потом ко мне пришли откуда-то с пространства десятки тысяч таких слов. Но их надо уметь услышать. Они окружали меня повсюду. Графоманы и все эти выпендрежники не слышат этих слов, как глухие.

Вторая такая же впечатляющая книга - повесть "Последний срок" Распутина. Камертон, может быть, еще более богатый. Не столько словесный, сколько психологический. Как живет человеческая душа? Вот о чем должен думать писатель, на что настраивать себя. Простая человеческая душа богата чувствами. Когда я стал писать "Белую горницу" на тумбочке в общежитии, никак не мог сообразить, что должен говорить герой. Что чувствует мужик, когда, к примеру, объясняется в любви? В "Белой Горнице" у меня еще много провалов, я ее не перепечатывал ни разу. "Последний срок" Распутина, конечно, был какой-то школой. С одной стороны, я им упивался, с другой стороны - ревниво отталкивал. Чтобы не подпасть под очарование. Это еще из-за моего скверного характера. Я же никогда не терпел учителей. Разве я могу признаться, что были у меня когда-то учителя в литературе? Да никогда! И даже когда чувствую, что книга для меня - школа, я все равно читаю ревниво, как угрюмый жук-скарабей. Сладостно читая, ищу недостатки. Характер такой... Безусловно, повести "Привычное дело" и "Последний срок" для меня стали большой школой. Несмотря на все мое сопротивление.

В. Б. Получается, что тебя поразили, изменили книги Белова и Распутина, а твой земляк Федор Абрамов такого влияния не оказал?

В. Л. Он как-то прошел мимо нас. Его я прочел уже в зрелом возрасте. Хороши "Пряслины", но откровением не стали. Он, конечно, очень крупный русский писатель и истинно народный писатель. Он более народен, чем Белов и Распутин, тем более я. Ему удалось то, что мы не можем поймать. Он уловил всю музыку своего малого отечества. Даже несмотря на всю газетчину в нем, на кучу текстовых штампов, он уловил народность как никто другой. Почему его все любили: и простые работяги, шоферы и трактористы, и генералы и маршалы. Одинаково упивались им.

В. Б. Если уж ты заговорил о народности писателя, спрошу: каково место писателя в России? Для чего литература? Для удовольствия, развлечения, игры? Или писатель - это всерьез? Это пророк, учитель, наставник, символ, знамя?

В. Л. Русский человек по натуре не меркантилен. Он всегда ищет идею жизни, идеал жизни, и часто ищет в литературе. Так мы все устроены. Даже последний пьяница или подлец иногда вспоминает о душе. Конечно, наше священство было повырублено, отстранено от воспитания нации, нация бросила отчаянный взгляд окрест - кого бы призвать себе в учителя, в духовники, не комиссара же, - и остановила свой взгляд на писателе.

В. Б. То есть по-настоящему народными писателями на Руси стали не только современники, но и классики, и даже Пушкин, только в советское время, заняв зияющую нишу духовного учителя нации. И тут уже кто выбирал Некрасова, кто Маяковского, а кто Солженицына, но все равно этот выбор явление советского времени?

В. Л. Писатели стали наставниками. Кстати, именно в советское время впервые писатели-то пришли из народа, сами были частью народа. Не дворяне, не помещики, а такие же, как все - крестьяне и рабочие. Из самых глубин. Пришли с культурой крестьянской, с языком крестьянским, которого не знали наши классики. С крестьянской психологией, с крестьянскими чувствованиями, с крестьянским миропониманием. Об этом почти никто не пишет. Но практически начался новый этап в русской литературе. Лесков, как бы ни был громаден как писатель, или Тургенев, но они - господа. И не могли понять смерда. Они только подслушивали, гениальным даром своим улавливали зовы предков своих или подслушивали мужиков на базарах и торжищах. Та литература - великая, но она - подслушивающая литература. И писалась наша великая литература не для народа, не для крестьян, - она писалась для элиты того времени. Именно с 1917 года, как к нему ни относись, началась крестьянская литература. Это совершенно невиданное национальное движение, учить стали выходцы из народа. Они больше знали, в чем нуждается крестьянин, какие боли и заботы у него. Я думаю, Лев Толстой, узнав про наших деревенских писателей, был бы потрясен. Как бы ни подбирали дворяне ключики к народу, как бы они ни были талантливы, может, они все гораздо талантливее нас, но все равно это соглядатаи народной жизни. А без учительства русская литература не может существовать. Она сразу иссякнет и рухнет.

В. Б. Володя, ты с первых же повестей, с "Белой горницы" писал о современной народной жизни. Тебя уже вводили вместе с Крупиным и Екимовым в обойму "младодеревенщиков". И вдруг ты ушел в историю, в глубь веков. Сначала изумительные "Скитальцы", о которых я писал, потом двенадцать лет работал над своей главной книгой "Раскол", так и не замеченной ни ельцинской придворной культурой, ни букерами с антибукерами. Что заставило тебя обратиться к истории? Почему надолго отошел от современности?

В. Л. Хотелось выстроить духовное древо русского народа. Я увидел, что народ мало знает о себе самом. О своих истоках, о своей вере. И опять же в знак протеста. Вообще все, что я делаю, - как правило, в знак протеста. Мне кажется, что все происходит не так, как нужно. Не так вершится жизнь, не так делается политика, не так относятся к человеку. В брежневское время, между прочим, дух был задавлен. Как бы мы ни восхищались и нашим космосом, и энергетикой, и наукой, но гнетея духовная сидела в людях. Хотелось мне понять: откуда раскол в русских душах, откуда наше духовное скитание?

Во-первых, из знака протеста, что все издевались над староверчеством, над древним язычеством. Знание своей культуры не мешает православию. Историческая река имеет свою глубину и свои истоки. Русская культура начиналась с глубокой древности. В глубине веков состоялся русский человек. Там он понял природу как мать, тогда он обрел свое, непохожее на другие народы звучание. Почему мы так и не вошли в Европу? Почему мы - другие? Почему мы не живем меркантильностью? Почему распахнуты душою к ближнему? Совсем иная психология, не свойственная протестантскому обществу, не похожая на католическую. Вот мне и захотелось окунуться поглубже. Мне стало мало окружающей меня жизни, в которой мы все существуем. Не в ней ответы на мои вопросы.

Я начал писать "Скитальцы" из протеста против официальной религиозности брежневских лет. Она носила очень показной характер. Ты веруешь в Бога, это твое право, ты более совершенен, ты открыт Небу, и Небо открылось тебе. Тебе дана Благодать. Но где твоя отзывчивость и доброта? Где твое смирение и прощение тех, кто еще темен? Почему ты пригнетаешь других? Живи в своей красоте, в своем волшебном мире, но не пригнетай других. Отчичей и дедичей своих, которые жили по другим понятиям. Уважай их верования.

Почему русский человек так глубоко отшатнулся от православия? Где причины внутренние? Что заставило его?

Копнул XIX век - не то, надо глубже смотреть. Копнул XVII век и увидел всю трагедию раскола, первого русского глубинного духовного раскола, который мы в себе так и не преодолели.

Меня поразило то, что Церковь Православная, которая печется о нас, ведет русскую историю с крещения Руси. А раньше что - Руси не было? Нам надо там отгадывать русскую душу, избравшую из всех вер православие. Почему именно русский человек стал православным? Что приготовило его к принятию веры? Все зерна еще в древности посеяны. Наши неофиты своей воинственностью отрицают то, что сами же проповедуют. Они с таким удовольствием втаптывают в грязь древнюю русскую историю! Но от зверя и родится зверь. Как ты его ни крести, зверь не переменится. Значит, наш пращур светлоокий внутренне готовился к православию. У нас было прекрасное наследство. Надо разгадывать тайны, которые покрыты тенью веков. Надо строить единое древо русской культуры. Каждое национальное действо должно попасть в строку. Если мы будем отрицать историю и культуру язычества, историю и культуру староверов, наступит момент, когда точно так же будут отрицать и само православие, что и случилось в советское время. Из одного отрицания прорастает другое.

В. Б. Раньше говорили: "Мы родом из Октября", теперь демократы и либералы ведут историю России с 1991 года. И независимость, оказывается, тысячелетняя Россия обрела лишь в 1991 году. Все всегда рушим до основания. А потом столетие встаем с колен. И, увы, вечно находимся в состоянии гражданского раскола. Насколько понимаю, ты и хотел озвучить вечную трагедию русского раскола через художественное исследование противостояния XVII века. Ты считаешь "Раскол" своей главной книгой?

В. Л. Безусловно. Я приступил к ней неосознанно, может быть. Когда "Скитальцы" прочитал мой земляк и старший друг Александр Алексеевич Михайлов, он мне сказал: "Володя, кроме тебя, никто не напишет об Аввакуме". Я засмеялся. Особого желания уходить в историю Раскола у меня еще не было. Я читал "Житие" Аввакума, думал, там все сказано. Там весь облик бунтаря. Что еще добавить? Но заронил во мне зерно Александр Михайлов, и оно понемногу стало прорастать. Я стал рыться в документах, архивах, перечитывать литературу. И увидел необыкновенный сложный мир Руси XVII века. Оказывается, Россия жила в необыкновенно красочном мире. Какие наряды были! Какие обряды! Богатейший и чувствами, и красками, утраченный нами национальный русский мир. Повозки, упряжь, домовая утварь, наряды все было в цвете. А церковный мир? Роспись храмов, изразцы, колокола богатейшая палитра. И в этом красочном мире готовилась уже тогда какая-то мистическая враждебная сила - стереть все краски, обеднить русскую жизнь.

Этот раскол, этот собор 1666 года - обратите внимание на дату - уже триста лет рушит Русь. Взяли русский воз с русским скарбом, с русскими обычаями - взяли и опрокинули некие дюжие молодцы в ров и засыпали землей. Практически сейчас мы русской жизнью не живем. Со времен Раскола, а далее после реформ Петра Первого мы стали жить, по крайней мере внешне, придуманной жизнью. И никто не хочет это признать.

А какой великий грех совершил Никон! Ведь покусились на всех святых отцов и на Сергия Радонежского. Народ уже более чем шесть столетий веровал во Христа, молился, и оказалось, что не так веровали, не так молились! Все старое грубо отринули. Зачем? Захотели новин и попрали все обычаи своего народа. Давно пора уже и Церкви нашей, и властям, и культуре сделать религиозное осмысление того раскольного собора 1666 года. И повиниться за русскую кровь, невинно пролитую. Нужен и всеобъемлющий философский труд. Ведь по такой же схеме мы каждое столетие стали переживать смуты и расколы внутри народа. Не большевики были первыми. Это та же самая беда, из XVII века.

Сходство во всем, даже в приемах власти. Кучка властителей сегодня обращается с народом точно так же, как в XVII веке царь Алексей Михайлович и Никон, как в семнадцатом году Ленин со своей кучкой. А в девяносто третьем году Ельцин со своими танками...

В. Б. Ты правильно сказал, Володя: очень уж часто у нас в России из столетия в столетие переворачивают русский воз с русскими обычаями, традициями, с нашей национальной культурой. Никон, Петр Первый, Ленин, Ельцин, ряд можно и продолжить в любую сторону. Почему это происходит? Конечно, это же чудо, что Россия вновь прорастает, как трава сквозь асфальт, и русскость неистребима. И опять мы сейчас пытаемся понять самих себя и свой путь. В том и ценность твоего удивительного романа "Раскол", что ты исследуешь одновременно и прошлое, и настоящее России, ее почти постоянное состояние. Как бы ты сформулировал для себя главную идею "Раскола"?

В. Л. Главное - нельзя помыкать народом. Все, что есть в стране, создается только народом. Нельзя помыкать душою человека. Нельзя цинично по воле своей прихоти разрушать ритм народной жизни. Нельзя сталкивать народ любой с его национальной колеи. Нельзя вторгаться в природу, которая живет по законам эволюции, всякими революционными методами. Революция противопоказана человечеству. Любая революция. В том числе и религиозная революция, что случилось в XVII веке. Она ведет народ в уныние и в тоску, в раскол во всем, не дает ему жить.

Чтобы человек попал в рай небесный, он должен стремиться и к земному благоденствию. В православии нигде нет отвержения рая земного. Создавая для народа земной рай, человек готовит тем самым себя и к раю небесному. А все революции всегда разрушают рай земной, не хотят, чтобы русский человек жил хорошо. Только устанавливается стабильность, какое-то благополучие: и душевное, и материальное, - сразу же, слева ли, справа ли идет волна разрушения. Вот и в XVII веке призывали к раю небесному, но нарушали у множества людей земную жизнь. А без благодатной земной жизни человек растет и душевно безблагодатный. Посмотрите на нищету, она же зло вызывает в людях! В душе сочится сукровица, гной накапливается. Человек не может в гное и болячках растить своих детей, заниматься их воспитанием, по себе знаю. С XVII века русский человек все время живет с каким-то гноем в груди. Борется все время. А нельзя всю жизнь жить в борьбе и ненависти. Вот поэтому и назвали староверы Петра Первого антихристом, что душу русскую все время кочевряжил. Он был по всей методике своей типичный протестант. Он первый русский богоборец. Он покусился на самое важное - на крестьянское достоинство русского человека. Он заставил сбрить бороду, а борода - это не просто шерсть или куделя, это признак твоего сходства с Христом. Подтверждение того, что ты живешь с Христом в душе. Он покусился на Христову суть русского человека. Раньше даже стричь бороду нельзя было, железом касаться, камнем подравнивали. Он покусился на все русские одежды, на норму жизни, обезобразил отношения в семье. При нем кончилось равенство русских людей. Когда и царь, и мужик равны были. При нем нарушена нравственность власти. Власть поселилась как бы в ледяном дворце, так и живет там доныне вдали от народа. Боится народа. И первый страх власти перед народом возник в ледяном дворце Петра. Непроходимый ров так и ширился между простым русским народом и властью.

Были цари: и Николай Первый, и Александр Третий, - которые пытались засыпать этот ров. Можно было подать прошение царю прямо в карету. Ты христовенький, и я - христовенький, ты наш отец, и я прошу у тебя поддержки. Попробуй сейчас доберись до Путина! Хотя во многих чиновниках, лакеях нынешних, и течет крестьянская кровь, они взошли на ледяную гору и затворились от народа.

У меня в "Расколе" и пишется о начале этой вражды, этого противостояния народа и власти. Ров ведь вырыт не за один век. А ледяная гора может быть растоплена, если во властных структурах проснется душа. Тем мне и близок Геннадий Зюганов: не партийностью своей, а душевностью. Уверен, что он, взойдя на ледяную гору, своим присутствием ее растопит. Вот тогда бы мог возникнуть единый нравственный народный монолит. Такой, о котором мечтал Николай Первый. Даже декабристов, за восстание вооруженное, только пятерых казнили. А сколько погибло в октябре 1993 года? Какое внутреннее падение власти!

Ельцин ведь не в парламент стрелял из танков, а в свой народ. К Дому Советов шли лучшие русские люди, в которых искра Божия никогда не угасала. Они шли защищать человеческое достоинство. И он, палач этот, стрелял по русскому национальному достоинству. А потом плясал Хануку и оркестрами немецкими дирижировал. А погибли русские подвижники.

Дух нации не замирает. Люди готовы к самопожертвованию, значит, они живы. Это новые русские святомученики. Если бы не было подвига, то не было бы вообще нации. Нация растет от подвига к подвигу.

В. Б. Володя, а в своем новом романе ты затрагиваешь 1993 год? Я думаю, долг каждого русского писателя показать свое отношение к этому подвигу русского народа. Уже есть книги Белова, Бондарева, Проханова, Бородина, Алексеева, Есина, список растет постоянно. Если не целиком, то хотя бы главой, эпизодом, как у Юры Полякова, у Сегеня, у Куняева. Пора и Личутину сказать свое художественное слово.

В. Л. Да, в романе будет 1993 год. Этими событиями у меня заканчивается роман. Хотя в целом это провинциальный роман о любви. Действие опять происходит на моем родном Севере. Думал сначала написать небольшую повесть, любовную, легкую, искрометную, полную юмора, хотелось немного повеселиться. Сел писать - и все пошло по-своему. Опять что-то большое, возникают философские пласты, столкновения характеров. К концу года, даст Бог, закончу. Очень сложно прописывать любовные коллизии. О любви написано очень много. Снова писать о любви и чтобы не повториться? По-моему, я там что-то настряпал сверхъестественное...

В. Б. Помню, давно уже тебя наш друг Тимур Зульфикаров прозвал "северным Боккаччо". Как у тебя любовные чувства в романе - вырвались на полную свободу или в рамках традиций? Ты сам устанавливаешь предел любовным описаниям, предел чувственности?

В. Л. Совесть должна диктовать. Хочется иной раз, даже очень, описать все страсти наяву, всю эротичность любви, а потом думаешь: ты же ведь не зверь. Это животное позволяет прилюдно совершать любовные игрища. А в человеке от Бога заложено чувство стыда. Переступи один раз - и все рухнет сразу. А русский писатель был всегда особенно стыдлив. Русский писатель не позволял себе матерных слов. То, чем сейчас якобы интеллигенция козыряет даже на телевидении перед миллионами зрителей, - это все не русское. Да, мужик умел материться, но никогда он раньше не матерился, скажем, в школе или в храме. Да и в обществе были ограничители, даже у уголовников. Мы жили в детстве на воле, как звери, и мы, конечно, слышали мат и между собой матерились, но никогда мать не слыхала от нас таких слов. Мы входили в дом и замыкали уста на ключ. Точно так же ты можешь материться с друзьями, в споре, с женой можешь позволять фривольности, но когда ты сел за страницу все. Оставь мат за порогом. Так всегда было в русской литературе.

В. Б. Так в свое время и цензура политическая заставляла писателя виртуозно обходить поставленные преграды, но при этом все сказать читателю. Возникал сложнейший подтекст, мир метафор, а сейчас дали свободу, и явно обеднел писательский язык. Ушел подтекст, ушла сложность образов. Пошла голая публицистика. Или же пустота ничего не значащих метафор. Нет ничего скучнее и мельче, чем так называемая филологическая проза, ибо она никому не нужна. Ушла задача - во имя чего писать? Вот и любовная проза сильна подтекстами. И всегда "я помню чудное мгновенье" будет более сильно и чувственно влиять на читателя, чем откровенные скабрезные стишки того же Баркова. Ей-богу, он так волновать не будет, разве что прыщавых юнцов.

Ты и твое поколение, за редким исключением, пишете в русской традиции, вы - и романтики, и лирики, и бунтари, умеющие облекать свои чувства в изысканные формы русского языка. Ты чувствуешь свое поколение? Каждый писатель, по сути, одиночка. Особенно к старости. А по молодости любое поколение хоть на время собирается в сложное, противоречивое, но в чем-то главном общее культурное пространство. В юности требуется чувство локтя, товарищеская поддержка. Так и возникла знаменитая проза сорокалетних, московская школа, где вместе с Маканиным, Киреевым, Курчаткиным дружно сосуществовали и ты, и Проханов, и Крупин. С возрастом потребность общности поколения исчезает, и писатель все более тянется к одиночеству. Не уходя в него совсем.

Любая литературная школа, любое течение возникают в определенную эпоху и в определенном возрасте. Все футуристы, все акмеисты, все символисты были примерно одного возраста и мироощущения. А в старости просто уже возникает отдельный мир Ахматовой, мир Заболоцкого, мир Булгакова. Ты ощущаешь себя еще в некоем старом содружестве или уже готов жить в своем мире Личутина?

В. Л. Исследователи нас ставят в определенные рамки, а мы живем не течением каким-то стилистическим, а своим братством. Когда я был помоложе, больше требовались товарищи по утехам. По игрищам, гульбищам. А уже из них, исходя из духовных потребностей, человеческой близости, прорастали дружбы. Друзья по мысли, по вере, по характеру, по помощи в трудную минуту. Я сейчас очень высоко ценю дружбу. Дружба - это когда ты открыт перед другом во всем и тебе с ним интересно. Тут должна быть близость и человеческая, и даже политическая.

В. Б. Как я понимаю, нужна и литературная близость. Некто - хороший человек, и выпить с ним можно, и не предаст, но он постмодернист ярый - о чем тебе с ним говорить? Будете приветливо кланяться при встречах, не более.

В. Л. Литература - это же дух. Человек, близкий тебе и по жизни, и по литературе - это твой названый брат. Мы с ним как бы поменялись крестами. Читая его, ты как бы его жизнь переживаешь. Мы много лет дружим с Сашей Прохановым. Он становится мне все ближе и ближе. По схожести нашей. Он романтичный человек, и я тоже. Он более экспансивный, деятельный, я, как помор, более созерцательный. Но по пониманию человека, природы, государства я нахожу в нем много общего. Он очень мне близок и дорог. Он последний романтик в литературе ХХ века. Ростовщичество входит постепенно в нас и погубляет самое сокровенное в народе. А в Проханове сохраняются корневые черты русского. Это - пламенность, эмоциональность и при этом простодушие. Несмотря на всю политизацию, он не потерял искренность, некую наивность, чувство восхищения природой и миром. Большинство людей с возрастом теряют восхищение, а он восхищается и деревом, и рекой, и женщиной. В нем очень много от Шергина, религиозного мыслителя и сказочника, который уже в старости, не видя почти, любовался веткой в окне, звездой в небе, снегом белым, черной вороной. Несмотря на всю внешнюю языковую непохожесть, в метафорике у Проханова очень много общего с Шергиным. Это художественные графики в прозе. Но Проханов графичность еще усиливает цветом. Акварели подпускает. Он пишет такие графические полотна. Это свойство романтического таланта.

Чем еще мне близок Саша Проханов? В нем много добросердия. Может, ритуального православия в нем не хватает, но глубинного добросердечного, сострадательного православия по отношению к близким, к товарищам по оружию в нем с избытком. Он нисколько не закаменел как человек, несмотря на всю политичность. Он по-прежнему отзывается на беду, откликается на человеческий зов. Знаю, как он помогал Николаю Тряпкину, той же Глушковой, да многим попавшим в беду русским писателям. Готов кинуться на помощь. Он чувствует беду не только близкого, но и далекого человека. Сколько он помогал тем, кому мы по брезгливости натуры могли уже и отказать, бомжующему поэту какому-нибудь, болезным, умирающим. Он всегда верен в дружбе. Даже стародавние дружбы не забывает. Своих псковских старых друзей он всех проводил до смертного одра, помогал семьям.

В. Б. Кое-кто из критиков чисто тематически причисляет тебя к продолжателям деревенской прозы. Это целая эпоха в русской литературе ХХ века. "Привычное дело" и "Прощание с Матерой" давно стали классикой. Евгений Носов, Федор Абрамов, Василий Шукшин, ранний Тендряков, Борис Можаев, Сергей Залыгин, Виктор Астафьев - какая блестящая плеяда! Попасть в такой ряд почетно. Но твоя проза все-таки - нечто иное. Она скорее продолжает гоголевские, лесковские, ремизовские традиции. Ты сам как себя соотносишь с деревенской прозой?

В. Л. Я согласен с тобой, Володя. Я никогда не считал себя деревенщиком. Я и родом-то не из деревни. Но я согласен с Достоевским, что настоящий народ - это народ, живущий на земле. Когда народ сгоняют с земли, кончается и народ. А нынче к этому идет. И великое дело сделали мои старшие товарищи-друзья, от Белова до Абрамова, что они попробовали сказать правду о человеке земли. Хотели удержать этим и человека, и власти от продолжающейся гибели деревни. Поэтому и силен в них социальный протест, социальный сюжет.

А интеллигенция - это не народ, это оторванные электроны. Сама интеллигенция не создает народную культуру. Глубинную культуру создает всегда сам народ, народ земли. Он видит, как солнце встает и как солнце заходит. Живущий на земле видит все дыхание живой природы. Он сливается с живой природой, все зовы природы он ощущает на себе. Сам вплетается в природу - как частица ее. Так же, как становится частью природы дом его, его деревня. Не было бы народной культуры - и Пушкина бы не было. Возьми Тютчева, возьми Лескова - они все подпитаны народной культурой.

Для меня народ - это вершина всего. Я народу поклоняюсь, я никогда его не похуляю, нет даже намека его похулить, что сегодня так часто делают и демократы всех мастей, и даже патриоты. Когда народ хулят, мне всегда кажется странно. Я на этих людей смотрю, как на больных. Я спрашиваю: а откуда ты, дорогой, взялся?

В. Б. Слушаю твою песню о народе и продолжаю размышлять о твоем месте в литературе. Деревенщики наблюдали горькую правду о деревне, боролись за крестьянина своей прозой. А ты, даже когда пишешь о крестьянине, любуешься им. Твоя галерея крестьянских типов, от пьянчужки до крепкого справного помора, - это галерея человеческой красоты. Так же ты любуешься и природой, и обрядами. Даже в "Расколе", явно отдав симпатии свои староверам, ты любуешься и глыбистым Никоном, и царем Алексеем Михайловичем. Ты поэтизируешь и природу, и людей. Ты явно любишь жизнь во всех ее проявлениях. Любишь красоту одежд, красоту пения, красоту яств.

В. Л. Мне трудно быть деревенским, я просто пишу о народе. А выбираю, как свой объект, деревню северную, потому что там больше красоты, чем в городе.

В. Б. А как вообще ты относишься к эксперименту в литературе? К игре со словом? К игровой прозе?

В. Л. Я уважаю всякую попытку писателя поэкспериментировать с формой. Желание вырваться из однотонности, из хомута определенных словесных и сюжетных догм. Это и есть желание эксперимента. Противно читать монотонные, однообразные книги с одной мелодией.

Я, скажем, очень густо пишу, но я не могу по-другому писать. У меня так психика устроена. Я не могу терпеть пустого пространства. В юности перечитал того же Хемингуэя. Коротко, сжато, диалоги простые, и так страница за страницей: "Он пошел. Он сказал. Он выстрелил". Меня всегда эта краткость, эта пустота пространства удручала. Такие короткие диалоги можно непрерывно гнать. Но языка-то нет. Густоты языка. Густоты образа. Густоты сюжета. Когда у меня роман "Любостай" выходил, я всю прямую речь, все диалоги в строчку гнал. Чтобы не было пустого пространства. Отсюда иные считают, что у меня слишком тяжелый текст. Но это ведь тоже своеобразное новаторство, это тоже мой эксперимент в прозе. Это попытка содрать с себя хомут однообразия. Поэтому безусловно похвально найти новую колею. Но при этом не забывать о главном, о русском человеке с его страданиями. А когда один эксперимент, а боли за человека нет, - мне такая литература не нужна.

Для чего пишешь вообще? Для чего протираешь зад? Я приступаю к работе еще потому, что мне совестно не работать. Мужик работает, трудится, а ты баклуши бьешь. На боку лежишь. И я заставляю себя сесть за письменный стол. Несу в голове этот образ мужика, который в снегу, в мороз пластается с возом. И я, в конце концов, себя заставляю хотя бы страницу-две написать. Такая же крестьянская работа.

В. Б. Кажется, еще недавно мы собирались все вместе: и Маканин, и Киреев, и Проханов, и Крупин. Ты дружески общался с Толей Курчаткиным, восхищался прозой Киреева. Проханов дружил с Володей Маканиным. Сергей Чупринин писал о поэзии Куняева. Мы вместе отдыхали, бывали друг у друга в гостях. Что произошло? В чем причина такого тотального раскола в литературе? Неизбежен ли он? Маканин несколько лет назад мне говорил, что, мол, для одних Россия - самодостаточная страна и русская литература самодостаточна и автономна, развивается по своим законам, для других Россия - часть Европы, и русская литература - лишь часть европейской литературы. Может, это и так, но я не вижу в таких подходах причину к тотальному расколу. И раньше кто-то осознавал себя европейцем, кто-то евразийцем, но русская литература была едина. Что произошло? Почему сейчас существуют две русских литературы, и в одной из них, судя по статье Андрея Немзера в "Новом мире", тебя и твоего "Раскола" нет ни в первой тридцатке писателей, ни даже во второй. Также нет ни Проханова, ни Распутина. Нет нас ни для государственных премий, ни для букеров и антибукеров. Во второй, для круга "Нашего современника", нет ни Битова, ни Маканина, и премии, хоть и куцые денежно, но свои.

Говорят, этот раскол произошел на национальной почве, между русскими и евреями. Но не много ли русских осталось в той еврейской части? Что же в глубине литературного раскола? Политика? Нет. Среди нас есть и коммунисты, и монархисты - от Леонида Бородина до Владимира Бушина, от Игоря Шафаревича до Татьяны Глушковой. Загадка сия велика есть!

В. Л. Во-первых, я считаю, есть совестный и бессовестный подход. Может, они нас упрекают, что мы - бессовестные, но я считаю так. Я считаю, что у нас совестный подход к литературе. У них в основе литературы равнодушие, чистая эстетика, пусть хоть все вымирают кругом. У них отстраненность от народа и любовь к подачкам государства и всяких меценатов. Мы попели - а ты плати. И все. Их не мучает состояние своего народа, что они и не скрывают. Они способны упрекать свой народ: мол, сами виноваты, рабы и лентяи потому что. Они уже забыли, откуда они сами. Они потеряли свою родову, равнодушны к ее боли. Потому и отношения строят на другой основе. Мы строим отношения на духовной близости. А они - на расчете. Мы - самые разные, тут ты прав, наш Союз писателей куда шире даже политически, чем их пен-клубы, но наши отношения строятся на совестности литературы, на сопереживании народу. Пусть ведем разный образ жизни по отношению к литературе, это неважно. Мы стараемся своими книгами влиять на людей, изменить ситуацию. Те, наши бывшие сотоварищи, замкнулись на своих прихотях, на эгоцентризме. Может, они и рады, что часть народа вымрет.

Наша разница - в отношении к народу. Я считаю, что русский народ великий народ. И это так и есть. Ленивый народ не выдержал бы столько лет жизни в экстремальных обстоятельствах. Особенно в северной стране. Ленивый народ вымер бы давно. А наши оппоненты считают наш народ варварским, ленивым, спившимся, бездарным, жалким. Им нужен какой-то другой народ. Вот и ездят по миру, только сами-то никому не нужны. Их признают, пока они живут в России.

Вот это и есть наши главные различия в подходе в литературе: совестность и отношение к народу. А изоляционизма, в чем упрекает Маканин, у нас никогда не было. Происходит смешение идей, мыслей и чувств всех народов. Абсолютный железный занавес невозможен. Это видно даже по культуре 20-х, 30-х или 50-х годов во всем мире. Независимо от нашей воли, хотим мы или нет, мы всегда будем обмениваться культурными идеями. Другое дело, что наши оппоненты вечно завидуют западному миру, поклоняются ему, ниспровергая собственную национальную культуру.

Они - глубоко плотские люди, завидуют ведь не духовной культуре, а материальному миру. Они свою жизнь соизмеряют мягкостью стула и блюдами на столе. Потому и литература у них, как правило, плотская. Не вольная, не свободомыслящая, а плотская. И измерения формы литературной тоже плотские. Они не понимают душу своего народа.

Европа давно уже утеряла свою народную национальную культуру, вот они и выстраивают эрзац-культуру. А что нам за ними спешить? Они, при всей свободе, потеряли веру в Бога. А мы - нет. Они цыплята в чужом гнезде, которых чужая мама кормит.

В. Б. Ну а почему тогда при нашем живом народе произошла такая разрушительная перестройка?

В. Л. Это проблема бесконечная. Еще на две беседы. А если коротко... Все партийные слои в 80-е годы были проникнуты духом распада и неверия. В идею мало кто верил. Поэтому хватило кучки реформаторов во главе с Горбачевым, поддержки Запада - и казалось бы мощная держава так легко рухнула. Народ в эти игры не играл. Он ждал перемен, но созидательных, он ждал национального возрождения. Русское сознание начинало проникать во все поры общества. Неслышимые заветы, которые витали где-то в небесах, проникали уже в души партийцев. Марксистская пирамида была изъедена русским сознанием и должна была неизбежно перерастать в русское государственное тело. Компартия перерождалась в русскую национальную партию. Как, между прочим, и в Китае. Все готовилось к национальным реформам. Мы могли мощным реформированным национальным государством войти в ХХI век. Но наверху оказалась денационализированная коррумпированная партэлита. И на Россию набросилась новая чума. Чума изнутри. Народ оказался не готов к ее нашествию.

В. Б. А какая власть нужна России?

В. Л. Во-первых, русская власть. В сущности, России требуется монархия, но она сейчас невозможна. Россия не готова к возвращению монархии. Но в будущем, после всех потрясений, я вполне допускаю как символ величия и стабильности - монархию. А в переходный наш период нам нужен сильный президент с русским национальным самосознанием. Но должен быть и контроль за сильным президентом, чтобы не доходил, как Ельцин, до самодурства. Дума ли, Совет Федерации. Церковь - должны быть обязательные контролирующие силы. Нам нужно вспомнить самих себя. Пройти через фазу русского национализма, иначе мы потеряем свое место в мире. Каждый народ знает себя и свои возможности, не допускает унижения. Мы забыли про себя, что мы - русские. От этого все беды и расколы. Это не значит - пригнетать другие племена. Скорее, они под русской рукой расцветут. Это в Америке все коренные племена погибли. И у нас сейчас при нынешней демократии все малые племена обречены на вымирание. Они еще вспомнят добрым словом Сталина и не один раз, как перед смертью вспомнил Махмуд Эсамбаев. Все нивхи, чукчи, ненцы, эвенки скоро начнут вспоминать как о рае - о советском времени. Этот дикий рынок их полностью истребит.

В. Б. А тогда чего же ждать дальше России? Может ли произойти спасительный перелом?

В. Л. Я уверен, снизу идет русификация сознания. И все наши унижения и поражения лишь способствуют развитию массового русского национализма. Поэтому я все же оптимист. Вместе со всеми свободами выпустили на волю и русское сознание, его уже нельзя затолкать обратно. Оно проникает постепенно во все сферы: от генералов до солдат, от бизнесменов до безработных.

Путин заявил себя как патриот. И дальше каждый шаг его будет сверяться с заявленным патриотизмом. Отступая от него, он катастрофически быстро будет терять авторитет в обществе. Он против воли своей будет вынужден поддерживать русских патриотов, защищать наши национальные интересы.

В. Б. Особенно это видно в Чечне. После пятнадцати лет русского унижения нам всем нужна не просто победа военных, не просто малая территория на Кавказе, нам надо почувствовать себя вновь народом-победителем и уже далее нацеливаться на победы во всем - в экономике, промышленности, науке. Нужен дух победы и в культуре.

В. Л. Чечня должна быть завоевана. В данном случае пацифизм очень вреден. Не замирив Чечню, мы расколем Россию пополам. Это будет незатухаемая гражданская война по всей территории, от Якутии до Башкирии, и это будут миллионы жертв. В России нет колоний. Мы все - Россия. Это не Африка, которую англичане и французы отдавали без боя, имея свою Родину. А мы создавались изначально вместе, русский народ не истреблял, как немцы или англичане, на своей территории иные народы, не ассимилировал их, а жил вместе с ними.

В. Б. Заканчивая нашу беседу, попрошу тебя подвести итоги ХХ веку. Что это был за век для России?

В. Л. Россия - это великое государство. Великих государств в мире очень мало. Китай, Индия - в Азии. Европейские нации давно уже стерлись. Четвертая цивилизация великая - это арабы, разжигаемые противоречиями, к нашему сожалению. А поступки великого государства велики даже независимо от их направленности. Нынче у нас развал великий, катастрофа великая, и она тоже отразилась во всем мире и еще веками будет отражаться. А победы наши меняли ход всей мировой цивилизации. Европа спаслась благодаря русскому народу, о чем сейчас забыла.

Даже тотальная революция 1917 года не сумела надолго выбить Россию из колеи. Народ разделился надвое, но со временем мы вновь стали единым телом. Строили сообща великую Державу. В космос не красные, не белые полетели, а русские. Русский народ - не мстительный народ. Поэтому после великих распрей мы способны вновь стать вместе за единую и неделимую Россию. Если бы такая жестокая революция коснулась Германии, там вообще бы, может, ничего не осталось. Французы сто лет отходили от своей революции, так и не став вновь великой державой. А мы через тридцать лет после революции создали великую Державу, шагнули вперед. Значит, можем и сейчас.

СТРАДАНИЯ РУССКОГО

ИНТЕЛЛИГЕНТА

Вижу в этом некую закономерность: одновременно два крупных мастера русского слова на переломе веков обратились к теме русского еврейства. Александр Солженицын написал документальное исследование "Двести лет вместе", Владимир Личутин опубликовал роман "Миледи Ротман". И тот и другой ощущают еврейство как неотъемлемую часть русской жизни. Может, это и дает им право на большую откровенность в толковании вечно запретной темы? Замечу, что для меня несомненна творческая близость этих писателей, сходно их отношение к слову, сходна их лепка образов героев. Такое северное барокко, которого, кстати, не найдешь у Валентина Распутина. Близость Распутина и Солженицына - скорее мировоззренческая. Правда, у Владимира Личутина, в отличие от Солженицына, более чувствуются стихийность таланта, его осознанная неорганизованность. Он, как и близкие ему герои книг, иной раз сам не знает, куда вывернет, куда вынесет его народная стихия. Значит, и в "Миледи Ротман" еврейская тема Личутиным, в отличие от старшего сотоварища, не столь продумана, сколь навязана самой жизнью. Тем более неожиданен личутинский выход из этой темы.

Задумаемся, случайно ли в конце жизни два великих русских философа, Владимир Соловьев и Василий Розанов, немало писавшие о высоте русской национальной жизни и долгое время противостоящие иудаизму, признали важнейшую роль еврейства в России? Что привело их к этому выводу?

А что привело одного из главных героев романа Владимира Личутина, русского провинциального интеллигента Ивана Жукова, к решению обратиться в евреи? Ради чего он стал Иваном Ротманом? Ладно бы это был отрицательный герой романа, этакий Смердяков конца ХХ века, - нет же, скорее, самый положительный, и не побоюсь сказать, в чем-то альтер эго самого автора. Не Личутин же решил переименоваться в еврея. Так что же хотел сказать Владимир Владимирович своим необычным героем? "Иван Жуков, что из поморской деревни Жуковой, решил стать евреем..." Жуков ищет выход для своего одурманенного народа: "Ему почудилось, что на шеи несчастных, опоенных дурман-травою ловко так натягивают намыленные петли, а люди всхлипывают от счастия. Еще не сознавая, что за ними уже пришла смерть". Иван ищет свой выход из гибельной перестройки. Он не желает восхищаться ни Горбачевым, ни Ельциным, не желает спиваться по кругу. Он становится Иваном Ротманом, чтобы выжить и победить. Ему надоело быть неудачником. Два института за спиной, поэтический дар, неуемная энергия, да и просто крутая физическая сила. Ему бы русским суперменом быть, а он где-то к сорока годам, изгнанный из московской семьи, не добившийся ни признания, ни славы у коллег-журналистов, возвращается в свое родное поморское захолустье, в родную Слободу, в которой угадывается личутинская родовая Мезень. Тут-то он и начинает новую жизнь, тут, в кондовом русском Поморье, он становится евреем Ротманом, находит друга Гришу Фридмана, находит свою жену, ставшую после свадьбы Миледи Ротман.

Может, это комедия какая-нибудь народная: "Свадьба в Малиновке" или "Стряпуха", только на поморско-еврейские мотивы? Непохоже - иронии в романе явно маловато.

Может, это фельетон, тенденциозный антинигилистический роман, похожий на "Взбаламученное море" Писемского, или "На ножах" Лескова, или же, если быть ближе к нашему времени, произведение в духе незабвенной шевцовской "Тли" или кочетовского "Чего же ты хочешь?" Явно не тянет. Не только Иван Ротман, но и его дружок Гриша Фридман никакими сатанинскими черточками не наделены и в отрицательные герои не попадают. Прочитайте характеристику Фридмана: "Фридман был евреем и никогда не скрывал, что он настоящий еврей, но все в Слободе были уверены, что Гриша русак от макушки до пят, Гриша был свойским человеком, ходил в продлавку, стоял в очередях.., иногда выпивал, раз в неделю навещал общую баню с веничком... Его и в бане-то все уважали, как заморскую птицу, чудом залетевшую в поморские края..."

Впрочем, и сам Гриша Фридман свое Поморье любил и не спешил менять на чужие края: "Знаешь, Ваня, был я в Америке. Сподобился. Водились бы деньги, да... Вот там живут, как люди...

- И остался бы там...

- Не смогу жить. Они - как муравьи. А тут родина".

Какой же это злодей, с такими рассуждениями? Быт у него иной, чуждый для помора, так у каждого народа свой быт - не хочешь, не лезь в него. А приезжему племяннику, настроенному против России, Гриша Фридман чуть морду не набил:

"- Сейчас, дядя, новые времена. В банках хранят не рассольники и борщи, а зелень и капусту, - подал голос из угла кучерявый племянник... но хозяин холодным взглядом осадил парня, поставил на место...

- Затарились русские люди, приготовились к долгой осаде, и никакой принудиловкой и притужаловкой, никакой бедою в бараний рог не согнуть. Никому на Западе нас, русских, не понять. Такой чудный народ. Мы вроде бы как трава под бревном, уже едва дышим, а всему миру глаза застили, завистью по нам кипят. Будто мы живем на горе золота, а они на куче навоза. Как бы и одним днем думаем, ничего не копим, никому не кланяемся, но к будущему, как пионеры, всегда готовы. На Западе работают, чтобы денежки копить, а мы гостей радовать..." Вот тебе и банкир Гриша Фридман, вот тебе и личутинское отношение к герою. Владимир Личутин, как и все природные русские люди, никаким ксенофобом не является, но опять же, как все природные русские люди, чужесть иных обрядов, традиций, религий чувствует за версту и смешиваться с ними, изменять своим обычаям не желает. И потому он воспринимает Гришу Фридмана именно как свою заморскую птицу, относясь с уважением, но и с отчуждением. Вот и в романе "Миледи Ротман" поморский банкир Гриша Фридман смотрится этакой интересной, даже чем-то завораживающей заморской птицей. Кстати, очень интересна трактовка русских и евреев в толковании Фридмана, это ведь как бы Личутин считает, что его герой-еврей может так думать. "Мы, евреи, невинные, капризные зайцы: путляем от елки к елке, что-то наискиваем, словно бы на той вот елушке хвоя слаже будет. Шмыг, шмыг, а ушки на макушке, а сердечко дрожит... Думают, если евреев на свете меньше, то хлеба больше; решили, что евреи чужой хлеб съедают. А мы вздерг даем, мы спать не даем и потому на наш каравай рот не разевай... Русские - лисы, а мы, евреи, - зайки, путляем, путляем, вроде бы живем без прицела. Они нас гонят, а мы рады. Ведь мы, зверье лесовое, - не враги, нам друг без друга - амба, крышка... Мы лису кормим плотью своей, она нас гоняет. Много зайца наплодилось, значит, много лис... Мы все впряжены в одно ярмо, в один хомут и бредем по одному замкнутому кругу. Пока не упадем... И лисы, и зайцы..." Правда, самозванец Ротман зайцем себя не считает, не за тем записывался в евреи, но о нем и разговор другой. В конце романа Фридман переезжает в Архангельск - советником к губернатору, весь в ожидании больших дел. Собирается туда же и Ротмана вытащить. По-моему, этой его деловитости и самодостаточности завидует по-хорошему Иван Ротман. Он и есть - главная загадка романа. Человек, видящий всю фальшивость перестройки и ее лидеров, презирающий Горбачева и ненавидящий Ельцина, единственный во всей Слободе борец, решившийся в октябре 1993 года отправиться на баррикады Дома Советов. Заступник за русский народ. И еврейство его - это некое русское геройство среди русского же разгильдяйства. Это тот же русский сталинский американизм тридцатых годов, в котором американского - одно название. Так и в еврействе Ротмана еврейское одно название. Недаром дружок его Гриша Фридман никак Ивана за еврея принимать не хочет, он со своим еврейством еще чужее для евреев стал, чем раньше.

"- Ну зачем ты записался в евреи? Может, тебе это очень надо, а? Может, ты хотел нажить капиталу? А эти шутки, Ваня, к добру не приводят...

- Хочу помочь вам сохраниться. Два года назад русские старички из-под Воронежа иудейского исповедания отправились в Израиль. Помню, говорили: хотим-де помереть в земле обетованной. Ну и что? Вот вернулись нынче и говорят: нет в Израиле настоящих евреев, только мы одни и остались. Князь Орлов загнал их в евреи, замутил голову талмудом, и ничем их не переделать до скончания живота. А ты говоришь, шутки. У русских шуток не бывает, и поэтому я - настоящий еврей, а ты - поддельный".

В каком-то смысле Иван Ротман прав, он свое еврейство вынашивает как идею спасения, он пойдет за него по-русски до конца, как шли миллионы русских мужиков в бой за мировую революцию, чтобы помочь какому-то гренадскому земледельцу, "чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать..." Внуши русскому идею иудейства - и он живот за нее положит, пока не изуверится в ней, как изуверился в марксизме, а Гриша Фридман ни иудейства не знает, ни иврита. Он по жизни - тот самый новый русский. И лишь по быту, по менталитету, по национальности своей - еврей. Но нужны ли таким гибким природным евреям упертые русские самозванцы, которые готовы хоть в Наполеоны идти и заодно старух-процентщиц убивать, как герои Достоевского, хоть в католики, как Печорин или Вячеслав Иванов с отторжением от себя России: "Как сладостно Отчизну ненавидеть...", хоть в мусульмане или в евреи, - но с русской самоотверженностью и стремлением идти до конца? Не случайно же самые воинственные и упертые в Израиле именно русские евреи, никак не избавившиеся от русского двухсотлетнего менталитета? Можно ли быть евреем без еврейской гибкости? Природный еврей Гриша Фридман не приемлет самозванного еврейства Ивана Ротмана.

"- И никакой ты, Ваня, не еврей. Настоящий еврей живет будущим, а ты прошлым. Ты ходишь с вывернутой шеей, а потому шагаешь худо..."

По сути своей, Фридман прав, независимо от того, кого хочет спасать еврейством своим, русских или евреев, самозванный еврей Ротман. Самозванчество русской интеллигенции - вот важная тема романа Личутина. Все бы ей спасать русский народ, вытаскивая его из грязи и отрубая от него его прошлое. Спасать самозабвенно, то погружаясь в западный марксизм, то в древнее иудейство. Спасать, не жалея себя. Избавляясь от русскости, как от ненужного груза.

Два важных узла романа - две встречи, два поединка, два состязания Фридмана и Ротмана, в которых за еврейство отвечает то один, то другой, в которых и русскими становятся то один, то другой. Поразительно, но самозванному еврею Ваньке Ротману не хватает еврейства в своем друге-недруге:

- И ты, Гриша, не еврей, скажу тебе... настоящие евреи по-дикому не пьют. Ты стоишь на двух лодках, и, упаси Господи, раздерет тебя по рассохи на две половинки. Одна останется здесь, у малоземельской тундры на кочке с сихою, а другая в израильском кибуце за бетонной стеною. И будете вечность аукаться..."

Я думаю, этот необычный роман о страданиях русского еврея с удовольствием издадут в Израиле и подивятся столь своеобразной, но уважительной русской трактовке самого еврейства.

И все же Григорий Фридман дан нам в романе "Миледи Ротман" для прояснения самого Ротмана. Без Фридмана, может быть, и на самом деле сошел бы Иван в романе за еврея, признали же его за еврея даже земляки, досконально знающие его родословную. Но рядом с подлинным русским евреем Фридманом, умеющим и выпить, и за бабенками русскими поухаживать, да и женатом, кстати, на чистокровной поморке, вся вымышленность еврейства Ротмана налицо. Его еврейство отчуждает земляков от Ивана куда больше, чем от признаваемого за своего банкира Фридмана. Тому по-русски все прощают, он из другого рода, его чужесть уважают и с ней считаются, так же, как в старину считались с чужестью заезжих скандинавов. А этот зачем в чужие сани полез?

О чем он мечтает, почему не находит места в простой русской жизни? Он хочет быть героем в самое негеройское время, он откровенно идет на вызов. Он не хочет быть, как все, спиваться, как все, безропотно нищенствовать, как все. Он решает выделиться и своим примером показать другим, как надо жить в России.

И тут, как бы из глубин русского народа, от имени русского народа самозванному еврею противостоит в романе его слободской земляк, тоже провинциальный интеллигент, художник-русачок Алексей Братилов. Еще одно альтер-эго Владимира Личутина. Автор, не жалея свои мысли, дарит их то одному, то другому герою, сам до конца не зная, кто же из них прав. Художник Алексей Братилов - русачок не только по национальности своей, но и по духу, по складу своего таланта. Он и рисует не просто кистью, а как бы душою своей: русские избы, реки, озера, крестьянские поля, - все то, что досконально знает. "Бросил на картонку первые краски, но они не заиграли, ибо захолоделая душа, не спешила отпотевать, и сердечные очи были принакрыты выморочным туманцем..." Вот ведь как получается: пока душа не отпотела - и краски на полотне играть не хотят. Русский канон. Но кому нужно сегодня это искусство? "Несчастный, провинциальный художник, угодивший в расцветающий демократический сад... Как все унизить тебя хотят, стоптать под ноги, будто старую ветошь..." Ладно, коллеги все ушли на передовые высоты: или же начальство новое облизывать, или же западным клиентам угождать, - но ведь и землякам Братилов со своим живым искусством не нужен, разве что за бутылку водки берут его картинки, и то уговаривать приходится. Только сдаваться или изменяться Алексей Братилов не намерен, выживет и так. В отличие от своего соперника Ивана Ротмана, Алексей - Божий человек, ничего переделывать не собирается, он скорее подчиняется природе и природным силам. Да и землякам своим Алексей все прощает: жизнь такая, не до искусства, сам же с ними вместе соблазнился и перестройкой, и Ельциным, глотку драл за этого бугая в споре с бывшими партийцами, сам и ответ держит. Но верит, что выдюжат люди. Они с Иваном Ротманом соперничают не только из-за любимой женщины: Милки для одного, Миледи для другого. Они соперничают за определение пути жизни для своего народа. Растительный, природный, созерцательный, и скажем честно - спокойно-ленивый путь Алексея Братилова. Не только художника, но и побирушки, выпивохи, для многих пустого человека.

Другой путь - энергичный, трезвый, более рассудочный. Целеустремленный, боевой. И честно скажем, отдающий фанатизмом, путь Ивана Жукова-Ротмана.

Читатель скажет: что же тут нового, опять Штольц и Обломов. Но, во-первых, и Штольц уже как бы наш. Как бы рядящийся под Штольца русский Ваня, а не рассудительный немец или расчетливый еврей. Во-вторых, и Обломов уже вынужденный шевелиться - картины-то он пишет постоянно. Лентяем не назовешь. Творит - значит, работает, но вот организовать и быт свой, и сбыт картин не в состоянии. А в-третьих, так и народ у нас остался тот же русский, и сколько времени ни пройдет, а основные национальные типы не изменятся - меняется лишь время, меняется их поведение в тех или иных условиях. Живущий, как травинка в поле, Алексей Братилов к жизни-то, оказывается, более приспособлен, чем Иван Ротман, выживает во всех условиях, при всех передрягах, но хорошо это или плохо? И энергии в результате у него даже больше, чем у соперника, не случайно жизнь сыну Миледи дает именно он, а не постоянно тренирующийся и все на свете планирующий муж. Иван Ротман все время призывает к борьбе, к любви, к труду, призывает жену, земляков, весь народ. Вся его жизнь - соревнование, и всегда он внешне побеждает: на работе ли, дома, на свадьбе, в постели. А внутренне всегда проигрывает, ребенка зачать не может, в газете стать редактором не удалось, и даже последнее дело жизни, поход в Москву, к Дому Советов, чтобы сражаться и погибнуть в октябре 1993 года на баррикадах, не удалось. Затянули болотные темные колдовские силы в так хорошо с детства изученную трясину. И так затянули, что исчез навеки, сгинул во тьму русский еврей Иван Ротман. Не победив никого и ни в чем. А мысли были самые светлые, а планы были самые грандиозные...

Не знаю, надо ли было так опускать Личутину своего героя, поначалу размах романа соответствовал размаху его героя. Весь роман читатель напряженно ожидал от Ротмана необычных подвигов, ждал, ждал - и не дождался, ушел в трясину вместе с героем. Я бы все-таки отправил его в огонь октября, в иное бытие, чем оправдал бы затянувшееся ожидание героизма, да и добавил этим ему очков в состязании с Фридманом. А ежели ушел он в мистическую тьму, то и мистики добавил бы побольше. Ибо роман весь тоже - в ожидании мистики, читатель то и дело спотыкается о некие мистические сны и приметы: то зверушка поблазнится, обернувшаяся Миледи, то колдовские силы окутают-запутают, почти погубят Братилова, а потом и освободят, дадут выползти из трясины, как бы репетируя перед поглощением более лакомого им Ротмана. Чуть ли не половина романа в мистических снах, куда там Фаулзу или Павичу. Они рвутся на свободу в романе Личутина, мистические видения, но пока еще останавливаемы его строгим реалистическим пером, удерживаемы каноном традиций, но есть же и другие русские традиции, есть Гоголь, есть Одоевский, есть Ремизов и Булгаков. Вперед, Владимир Личутин, выпусти их из снов и видений: чарующих зверушек и таинственных мертвецов, - они же у тебя не выморочены, не сконструированы, за тобой весь древний мир русской мистики...

"...А ночью Миледи пережила во сне неведомые допрежь страхи и соблазны... Миледи, оставив наруже детей, торопливо нырнула обратно в подземную улицу и вдруг оказалась гораздо ниже, в ином этаже подземного царства, в просторной зале с высокими сводчатыми потолками и с подобием алтаря, на котором стояла кадца с водою, а над нею была высечена из камня козлиная рожа с живыми изумрудными глазами. Зрачки непрерывно метались, как на деревенских часах с кукушкою, и в них мелькала одна лишь цифра шесть... И в это мгновенье с воплями из бокового прохода появилась живая цепь, как бы скованная из мужиков и баб; бабы с подвизгом хлопали себя по лядвиям, мужики гукали, трясли срамом, и вся эта змея, бесконечно виясь, окуналась в бочку с водою и, встряхиваясь по-собачьи, пропадала в противоположном заулке. Все бабы и мужики были наги, встрепаны, и Миледи поняла, что попала к алтарю прелюбодейства. Ей бы закрыть глаза на это непотребство, запечатать сердце и отворотиться, запереть слух, но она вперилась взглядом в сатанинское кружило, словно бы и сама старалась туда угодить, завиться в неистовом хороводе и познать прельстительную глубину падения..."

Это одно из сновидений Миледи, от которых она с неохотой отряхивалась по утрам, вроде бы и постыдно, но так заманчиво. И так богаче и насыщеннее ее сновидения, чем окружающая постылая нищая жизнь, что она уже готова и сама творить свои мистические сновидения, а то и претворять их в жизнь со случайными ухажерами. Есть в романе не менее напряженные, наполненные мистикой и колдовством мужские сны, а есть и просто уже дорвавшиеся до жизни видения. Вот, к примеру, видится наяву художнику Братилову, вернувшемуся как бы из гостей к смерти, но выжившему хотя бы ради предстоящей встречи: "Смерть надо покрывать жизнью... Смерть надо повенчать с жизнью... И он не удивился, когда, открыв в боковушку дверь, увидал посредине комнаты белого зверька... Неведомая зверушка стояла столбиком на задних лапах, а передними или отдавала команду невидимому, но всюду проникающему миру, или молилась своим неведомым богам... Незваный гость выткался из неведомого мира, из зазеркалья, и снова навсегда пропал..." И тут же как бы обернулась красавицей Миледи, давно жданной и давно желанной: "Братцы мои, в какую красавушку провернулась недавняя белая мохнатая зверушка-домовушка, хранительница очага. Глаза бы не отвесть..."

Предвижу скорый мистический прорыв Владимира Личутина, насыщение его будущих книг сокровениями ведуний и древних северных колдунов, и куда там будет всем западным выхолощенным мистикам перед природным праславянским мистицизмом Владимира Личутина.

Заметил я еще одно ожидание в романе - ожидание яростной плотской любви. И тут утишивал себя осознанно страстный художник, наш северный Боккаччо. Роман не только полемичен, неожидан своей еврейской темой, своим отнюдь не надуманным, но спорным образом самозванного еврея, гибнущего за русское дело. Роман не только завораживает своей приоткрытой мистичностью, он еще и непривычно эротичен. Читатель не найдет в нем площадного мата, да и не стал бы журнал "Наш современник" печатать нецензурную лексику, нет в нем и откровенных сексуальных сцен, но живая плотская страсть переполняет многие его страницы. Наваждение как приходит с первыми главами, так и не оставляет до конца. И уже ждешь его завершения, ждешь полного опустошения страстей... Что-то удерживает Личутина. Но куда же деться читателю от того, как "слабея, мягчея крупным телом, прикладывая грудь..." нетерпеливо окунает в жар то своего мужа Ротмана, то давнего возлюбленного Алешку Братилова, то иных уж новых знакомых, вплоть до вечного бобыля Вали Уткина, "измеряющего ладонью бабьи всхолмья", сама себя не осознающая и не всегда понимающая Миледи Ротман? В романе действительно "пахнет женщиной... действительно висел густой запах любви и зазывал обратно в постелю". Тут скорее вспоминаются не завлекаловки нынешних беллетристов, а живая и плотская, как сама земля, традиция Эмиля Золя, когда-то любимого писателя Владимира Личутина. Но и любовь, увы, свертывается в клубочек по ходу романа, и наступает некий распад и времени, и пространства, наступает ожидание смерти. С чего бы умирать молодой еще и красивой бабе? Откуда у Миледи смертные ноты в душе? "В голове у Миледи вскружилось, хмельные волны, растопив злость, прорвали черевные запруды, кинулись вверх, затопили всякий рассудок. Прощально подумалось о близких, но беззаботно, отстраненно, как о чужих: "Что мать? Мать родные похоронят, не оставят поверх земли. А сын?.. Ванюшку-то куда, сиротею? А что Ванюшка, государство подымет..." И так пьяная замерзала потихоньку Миледи в слободских сугробах... Зачем-то назвал Владимир Личутин роман не по имени героев-соперников, а по имени главной героини, достаточно далекой и от гражданских, и от политических, и от национальных тем, героини, ищущей своего бабьего счастья, но так и не находящей его в разваливающемся обществе.

Если откинуть всю политику, все то, что важно и для героев, и для самого Личутина, то в романе мы увидим женщину, старающуюся хоть как-то сохранить свой привычный мир, обрести мужа, родить ребенка, сохранить семью. Не получается почти ничего. За трагедией Миледи Ротман прослеживается трагедия русской семьи как таковой. Если уж в северном поморье родовитая крепкая баба из семьи поморов-коренников не способна уже сегодня ни создать, ни сохранить семью, то чего же ждать от женщин русских из крупных городов? Вот потому и наводит уныние на меня этот крепкий роман, несмотря на эротику, мистику и неординарного главного героя. Да, погиб у Миледи муж, но растет сын, жива мать, есть друзья - почему же превращается красивая дородная, далеко не старая русская женщина в пьяницу и распутницу, в некую северную бомжиху?

И здесь я подхожу к финальной итоговой концепции романа Владимира Личутина, концепции, может быть, неосознанной и им самим, не просчитанной и не сконструированной, а стихийно вырвавшейся из души наблюдательного художника. Личутин талантливо фиксирует то, что видит на родном Поморье. И картина эта страшна своими наблюдениями. Дома, даже в которых живут люди, как бы заброшены, неухожены. Поля в запустении. Слобода вымирает. Все десятки главных и второстепенных героев романа к концу его или гибнут, или уезжают, или окончательно спиваются: старухи, женщины, работящие мужики. Спившаяся и падшая Миледи Ротман - лишь символ всего Поморья, когда-то славного своей историей. В другой Слободе, в другие времена Миледи не позволили бы спиться ее родня, ее подруги, ее начальники. Женщина с ребенком, учительница, почтальонша, из крепкого роду-племени, никто бы не позволил ей спиться - такого и быть не могло, или это было бы чрезвычайное событие, а сегодня на общем фоне она как все. Пил до смерти отец, собственно, и утонул пьяный, не справившись с семгой, вечно пьян брат Васяка, друг Митя Вараксин с "пустыми тоскливыми глазами человека, у которого прикончилось время жить". Часовщик, пропивший все свои часы. Часовщик качался как былинка под вьюжным ветром и, не находя укрепы шаткому тельцу, однако не падал. Словно бы на ногах у него были водолазные свинцовые камаши... Безвременье стояло в природе". Безвременьем, пьяным и опустошенным, заканчивается роман. Нет никакой работы, нет настоящего дела, нет желания. И только остатки живой любви оставляют надежду на выживание. Как дед Мороз, появился среди сугробов тоже пьяненький художник Алексей Братилов, встряхнул замерзающую "непутевую странницу, растопил окаменевший рот. Вдохнул бражного перегара, махорного чаду и луковой свежей прели... закатил горюшицу на чунки, обмотал твердой хрустящей веревкою и поволок по каткой дороге в свою нору... "Сирота у сироты всегда обогреется, - шептал он сам с собою. - Много ли нам надо-то, Боже мой?.. Чай, русские мы..."

Вот так и заканчивается роман о страданиях и страдальцах Владимира Ли

чутина. И выжить-то они с грехом пополам выживут, спору нет, но что уготовано в жизни подрастающему сынку их, числящемуся по всем документам Иваном Ивановичем Ротманом, коему уже на роду написано стать новым русским евреем, хоть и нет в нем ни кровиночки не только еврейской, но и погибшего в болотах несостоявшегося отца Ивана Ротмана. В Слободе он так и останется для всех и навсегда русским евреем. Дай Бог Алексею Братилову и Миледи спокойного выживания, а новому Ивану Ротману новой русской жизни.

Станислав Куняев

Куняев Станислав Юрьевич, поэт, редактор журнала "Наш современник". Родился 27 ноября 1932 года в Калуге. Там же закончил школу. Его предки земские врачи, офицеры, губернские чиновники, один из них - писал стихи и даже публиковал сборники в Петрозаводске.

С 1952 по 1957 год учился на филологическом факультете МГУ, где и начал писать стихи.

Первая книга стихов "Землепроходцы" вышла в 1960 году в Калуге. В 60-70-е годы входил в группу поэтов так называемой "тихой лирики", опирающейся на корневые традиции русской поэзии (Н.Рубцов, В.Соколов, А.Передреев, Ю.Кузнецов).

Вышло около 20 книг стихов, прозы, публицистики. Наиболее известны из них "Вечная спутница", "Свиток", "Рукопись", "Глубокий день", "Избранное". Стихотворение 1959 года "Добро должно быть с кулаками" не только сделало поэта знаменитым, но в чем-то и предопределило все развитие его поэзии. Даже с учетом того, что поэт позже отказался от категоричности своего поэтического манифеста. И все-таки именно категоричность, волевое жесткое начало превалирует во всех поэтических сборниках. Его энергия ведет Куняева в самую гущу общественной жизни страны. Достаточно рано определившись как русский национальный поэт и гражданин, он не боялся и смелых публичных заявлений о положении русского народа, о русофобии, господствовавшей в среде интеллигенции, о засилии еврейства в литературе.

Станислав Куняев как бы подхватил эстафету русского национального движения в литературе у своего предшественника Сергея Викулова и с 1989 году является главным редактором журнала "Наш современник", объединившего все лучшие литературно-патриотические силы страны (В.Белов, В.Распутин. Ю.Кузнецов, А.Проханов, В.Личутин, В.Кожинов и др.). Вместе с сыном Сергеем опубликовал в серии "ЖЗЛ" книгу о жизни и творчестве Сергея Есенина. За последние годы опубликовал трехтомник воспоминаний "Поэзия. Судьба. Россия", ставший несомненным литературным событием начала третьего тысячелетия.

Женат. Живет в Москве.

РОДНАЯ ЗЕМЛЯ

Когда-то племя бросило отчизну,

Ее пустыни, реки и холмы,

Чтобы о ней веками править тризну,

О ней глядеть несбыточные сны.

Но что же делать, если не хватило

У предков силы Родину спасти

Иль мужества со славой лечь в могилы,

Иную жизнь в легендах обрести?

Кто виноват, что не ушли в подполье

В печальном приснопамятном году,

Что, зубы стиснув, не перемололи,

Как наша Русь, железную орду?

Кто виноват, что в грустных униженьях

Как тяжкий сон тянулись времена,

Что на изобретеньях и прозреньях

Тень первородной слабости видна?

И нас без вас и вас без нас убудет,

Но, отвергая всех сомнений рать,

Я так скажу: что быть должно

да будет!

Вам есть, где жить, а нам

где умирать...

Станислав Куняев

ВОЛЯ К СОПРОТИВЛЕНИЮ

Владимир Бондаренко. Когда-то новомирский критик Игорь Виноградов мечтал вырвать у "Нашего современника" "знамя русской национальной культуры". Значит, даже наши оппоненты понимали и понимают, что "Наш современник" является символом русской национальной культуры Что же такое, по мнению главного редактора журнала, "знамя русской национальной культуры"?

Станислав Куняев. Даже Игорь Виноградов, призывая "новомировцев" перехватить знамя, не подозревал, насколько трагическим вскоре станет положение русской национальной культуры. В восьмидесятые годы под этим призывом подразумевали борьбу за ведущих авторов "Нашего современника", борьбу за влияние на национальную русскую интеллигенцию. Сейчас - это вопрос жизни и смерти. Жизни и смерти не только русской национальной культуры, но и самого русского народа, самого русского государства. Проблема настолько разрослась, настолько стала роковой, что в нашем литературном окопе мы делаем все, чтобы окрепли гены русского национального характера, чтобы правильные оценки русской национальной истории, правильные оценки советского периода получили дальнейшее развитие, были точны и полезны для будущего России.

В. Б. Нужен ли такой "литературный окоп", как "Наш современник", современной России? Кто сегодня читает "Наш современник"? На кого вы ориентируетесь?

С. К. Вопрос очень жестокий. По сравнению с восьмидесятыми годами сегодня никто в России ничего не читает. Тираж "Нового мира" в 1990 году был два миллиона семьсот тысяч экземпляров. Сейчас "Новый мир" имеет подписчиков меньше, чем "Наш современник". Куда подевались миллионы подписчиков? Куда делись у "Нового мира" эти два миллиона шестьсот восемьдесят пять тысяч? Исчезли и почти полмиллиона наших подписчиков. Да и сама судьба России не ясна. Но, в отличие от политиков, у людей культуры, которые наделены каким-то религиозным, мистическим знанием России, и сегодня есть надежда. У сугубых материалистов, даже культурных материалистов - этой надежды уже нет. Для таких, как Игорь Виноградов, Россия кончилась, все зашло в тупик. Журналы вроде "Знамени", "Октября", "Дружбы народов" влачат сегодня полумертвое существование. Это догнивающие остатки - вот парадокс! - именно советской материалистической цивилизации. У нас есть еще ростки нового национального самосознания, которые, я надеюсь, не удастся в ближайшее историческое время растоптать, выжечь, заасфальтировать. Наша главная задача сегодня - сохранить ростки в будущее. В блокадном Ленинграде в институте растениеводства сохранили - в голоде! ценнейшие семена элитарных сортов пшеницы. Это было подвигом соратников Вавилова. Мы тоже творим свой подвиг. Главное - сохранить наши элитарные семена русской культуры, русского самосознания. Чтобы была готова национальная идеология, и когда найдутся ее ревнители и проповедники из будущих поколений, им было бы ясно, откуда черпать идеи русского развития. Думаю, что "Наш современник" и есть национальное русское хранилище. Главное - удержаться в это страшное непогодье. Завтрашнее поколение скажет нам спасибо.

В. Б. Значит, ты, Станислав, смотришь на "Наш современник" как на резервацию русских талантов. Как на некое хранилище для будущего. Но многим хочется видеть в журнале "Наш современник" идейный центр нынешнего сопротивления, центр борьбы за национальную Россию. Центр противостояния всем нынешним сатанистам любого толка. Так кто же вы: хранители, архивисты, бережливые архивариусы - или же современные Матросовы, Гастелло, лидеры русской интифады? Не случайно ведь на обложке журнала мы видим не летописца Нестора, роль которого в русской культуре огромна, и даже не преподобного Сергия Радонежского, в монастырской тиши творившего живительные крепы русского национального духа, православного духа, а воителей Минина и Пожарского, огнем и мечом выжигающих лютых врагов России. Видишь ли ты в журнале эту роль воителя?

С. К. Конечно, я бы хотел, чтобы мы не просто охраняли культурные богатства для будущего, но и боролись за это будущее. И даже - побеждали. Наши авторы разделяются, на мой взгляд, как бы на две части. И каждую из этих частей я люблю, уважаю и лелею. Скажем, одни из авторов, тот же Владимир Личутин, в своей прозе сохраняют все богатство русского языка, все богатство русского характера, традиции народа. Личутинский язык - это наше национальное достояние. Такого нет ни у кого. Но личутинская проза, очевидно, не призывает к сегодняшней борьбе, не вдохновляет борцов национального сопротивления...

Зато у журнала есть яростные публицисты и прозаики: Сергей Кара-Мурза, Игорь Шафаревич, покойный митрополит Иоанн Санкт-Петербургский и Ладожский, книги которого мы первыми напечатали на страницах журнала. Это борцы за сегодняшнюю Россию. И, думаю, они эту борьбу еще не проиграли. Я чувствую пульс русской провинции, пульс русской интеллигенции. На днях из Воронежа нам прислали книгу русских экономистов, которые подводят итоги перестройки. Ее выпустили всего лишь тысячным тиражом. Это блестящий анализ всего того, что случилось с нашей страной. Глубокое понимание того, чем грозит России установление "нового мирового порядка". Какие-то молодые русские кандидаты наук понимают все то, что было ясно Ивану Ильину, Ивану Солоневичу и что непонятно нынешним руководителям государства. Русская мысль живет в провинции. Да, в Воронеже уже не выпускают новые самолеты, делают лишь опытные образцы, но ведь с приходом нового национального руководства их можно будет запустить в серию!

В. Б. По сути, журнал "Наш современник" из номера в номер формирует новую национальную идеологию России. То, о чем вдруг "замечтал" незадолго до своей болезни Борис Ельцин. О чем ныне твердят все ведущие политики России, из номера в номер утверждается в вашем журнале. "Наш современник" сегодня - это еще и центр русской мысли. Но что такое русская национальная идеология сегодня?

С. К. Русская национальная идеология сегодня - это абсолютный отпор мировой материалистической мысли любого политического направления, отпор обществу потребления, отпор сладким приманкам, которые бросаются всему "третьему миру", в том числе и нам, ныне чуть ли не замыкающим по экономическому развитию этот "третий мир". Отпор сторонникам мирового господства. Этого не должно получиться, потому что материалистическая мысль во все времена рано или поздно, достигая своего предела, терпит сокрушительное поражение. Потерпела сокрушительное поражение материалистическая марксистская идея. Потерпит сокрушительное поражение и мондиалистская потребительская идея нового мирового господства. Однополярный мондиалистский мир лопнет сам. Это система настолько безрелигиозная, что русский менталитет ее не вытерпит. Русский никогда с этим не смирится, и сломать его организационно-политическими материалистическими приемами не удастся. Русская идея - это идея сопротивления концу истории. Потому что концом истории управляет не "семерка", не Бжезинский или Киссинджер, не "тройственная комиссия" и даже не вся "мировая закулиса". Концом истории управляет Божья воля и Провидение. Нынешние материалисты хотят взять на себя Божью функцию. Этакая атеистическая самонадеянность. Они - новые Емельяны Ярославские. На подобном пути Емельян Ярославский превратился в пыль; в конечном счете, и они превратятся в пыль... Россия и мусульманский мир сегодня - главные очаги противостояния бессмысленной материалистической идее. Потому нас и хотят рассорить.

В. Б. Станислав, когда ты сказал, что видишь точки нового роста в Воронеже, где есть молодые талантливые русские экономисты, в других городах России, я вспомнил, что традиционно "Наш современник" опирался на провинциальную Россию. Провинциальная Россия и создала такое необычное явление для хрущевско-брежневского времени, как ваш журнал. Это же тоже Божья воля. Несмотря на всю сусловскую идеологию, вопреки всем расчетам, прорвалась на свободу русская идея.

Пусть в цензурных рамках, пусть с каким-то "непоследовательным атеизмом", что для тех лет само по себе было преступно, но "Наш современник" все свои сорок лет выполнял функцию главного центра русской национальной культуры. Господствующей на всех уровнях космополитической, антирусской идеологии вдруг смело стал противостоять русский национальный журнал. Это до сих пор не исследованный загадочный, мистический феномен. Хорошо проштудирована история "Нового мира" с ее последовательным либерально-интернационалистским курсом. Ясно, что "новомировцы" использовали деревенскую прозу: от "Матренина двора" до абрамовской эпопеи - лишь как еще одну очернительно-разоблачающую социальную прозу. Так же восприняли ее и за рубежом, активно переводя шедевры деревенской прозы как замаскированную антисоветчину. Они не разглядели в литературе деревенщиков главного - прорыва русской национальной идеологии. И только в "Нашем современнике" произведения тех же писателей: Василия Шукшина, Виктора Астафьева, Федора Абрамова и других, - зазвучали в полную силу, обогатились высшим духовным смыслом. "Наш современник", может быть, сам того не осознавая, противостоял всей идеологической марксистско-космополитической махине. Как такое стало возможно? Что это было? Тайное стремление русских государственников, закрепившихся в Кремле? Или неизбежный прорыв накопившихся национальных сил, осознавших во время войны свою русскость?

С. К. Сорок лет тому назад каким-то тайным образом проявились обе тенденции, противостоящие партийной воле. На двадцатом съезде возобладали те же разрушительные антирусские либералистские концепции, которые ныне привели к развалу государства. Именно сорок лет назад сформировалась команда "агентов влияния" в кабинетах ЦК КПСС. И наряду с этим с каким-то провинциальным народным инстинктом главный редактор "Нашего современника", прекрасный русский поэт Сергей Викулов, понял, что Москва на тот период, в разгар хрущевской оттепели, становится все более антирусской и рано или поздно - предаст Россию. Рано или поздно в Москве сформируется то прозападное лобби в высшей партийной верхушке, которое возьмет реванш за свое поражение в тридцатых годах нашего столетия.

Я не знаю, осознанно действовал Сергей Викулов или интуитивно, но то, что он сделал ставку на литературу русской провинции, это, в конечном счете, обеспечило взлет всей русской культуры второй половины XX века. Именно в провинции сохранилась душа России. И вот эта душа - проявилась во всем блеске в литературе "Нашего современника". Началось объединение всех русских сил. В конце шестидесятых это объединение имело уже вполне осознанный характер. Сейчас говорят, что "Наш современник" как бы подобрал русских писателей, ставших одинокими после разгрома "Нового мира". Да, формально это так. Но я не думаю, чтобы они в "Новом мире" времен Твардовского чувствовали себя как дома. "Новый мир" был абсолютно раздвоенным журналом. С одной стороны, в нем печатались Сергей Залыгин, Василий Белов, Виктор Лихоносов, с другой стороны, все эти произведения осмысливались в рамках господствующей в "Новом мире" прозападной идеологии. Она была марксистски ортодоксальной в самом худшем смысле этого слова. Русские писатели были пасынками в "Новом мире". Вся яковлевская идеология разрушения русской нации внедрялась в "Новый мир" с помощью таких критиков, как А.Дементьев, И.Виноградов, Сац и других... Идеология "Нового мира" абсолютно противоречила тому осмыслению русской истории, которое предполагали русские писатели-деревенщики. Это неестественное сожительство должно было рано или поздно разрушиться. Разгром "Нового мира", увольнение Александра Твардовского, кстати, как поэта абсолютно замалчиваемого его же критическими апологетами, привело к появлению первого в послереволюционной России национального русского очага культуры. Это был естественный кров для всех русских писателей. Думаю, что русские писатели, к тому времени уже взматеревшие, идеологически созревшие - такие, как Василий Белов, Василий Шукшин, Валентин Распутин и другие, с удовольствием перешли в "Наш современник"...

В. Б. Я бы добавил два слова о другом массовом переходе, который помог формированию "Нашего современника" не в меньшей степени. Для осуществления проекта "Нашего современника", кроме прекрасной русской национальной прозы, требовалась и четкая идеологическая национальная концепция. Божий промысел. Благодаря карательным мерам ЦК КПСС и КГБ были разгромлены как "Новый мир", так и его оппонент - журнал "Молодая гвардия" во главе с Никоновым, и, замечу, тем же Сергеем Викуловым. Именно в "Молодой гвардии" впервые за долгие годы зазвучали голоса в поддержку Православия, русской старины, в защиту памятников культуры. Именно там сформировалось ядро русских критиков-националистов: Михаил Лобанов, Сергей Семанов, Виктор Чалмаев, Олег Михайлов... И оказалось, что русские критики-националисты из клуба "Родина" и русские писатели-деревенщики из "Нового мира" крайне нужны друг другу. Как говорят химики, произошел синергетический эффект. Энергия от такого слияния оказалась намного выше, чем энергия отдельно и тех, и других. В "Молодой гвардии" такого мощного эффекта не произошло, на мой взгляд, потому, что там за все годы так и не сформировалась своя линия прозы. При мощном критическом отделе литература "Молодой гвардии" страдала эклектичностью и часто безвкусицей. Там нечего было читать. Поэтому в ЦК КПСС и терпели их критические статьи, что не видели влияния на массы. В "Новом мире" русских писателей ругали те же кураторы из ЦК за очернительство. И не заметили создания опаснейшего для марксизма явления, национальной русской идеологии - в результате слияния двух пусть опальных, но вполне безопасных по отдельности направлений отечественной словесности.

С. К. Конечно, и "Молодая гвардия" и "Новый мир" по отдельности были более безопасными журналами. Идеологи из ЦК КПСС в какой-то степени руководили этим процессом. "Новому миру" давали его роль, "Молодой гвардии" - тоже. И там, и там - в рамках дозволенного. Чтобы каждый из журналов не зарвался чересчур и не нарушил правила игры. И вдруг, в результате этого слияния двух враждебных журналов, как ты точно сказал, Володя, получился сплав невиданной силы под названием "Наш современник". Драгоценные осколки разных металлов залетели в плавильню "Нашего современника" и сформировали уже на полвека дальнейшее развитие русской литературы. Нет худа без добра. "Русский клуб" был все же сосредоточением не художественной, а идеологической мысли России, а литературный процесс шел как бы несколько в стороне. Я помню, как у нас возникло такое содружество поэтов, в котором был Николай Рубцов, Анатолий Передреев, в какой-то степени Владимир Соколов, многие ребята помоложе. Это стихийное художественное содружество для меня как поэта было ближе, чем идеологизированный "Русский клуб". Но какие-то контакты между нами всегда были. Я помню, сколько у нас было разговоров на национальную тему с Передреевым, Вадимом Кожиновым, Толей Жигулиным, тоже в ту пору близким нам. Много провинциальных поэтов собиралось вокруг нас.

Тогда я и понял, что наше содружество не случайно, что это не только человеческие симпатии, не просто дружеские отношения, а ставка на русскую культуру, на русские традиции. И то, что я стал главным редактором "Нашего современника",- естественный шаг в моем национальном развитии. Но без той эмоциональной стихийной подготовки в годы нашего поэтического содружества, без наработки дружеского круга, когда тянулись друг к другу без всякого приказа откуда бы то ни было, я бы не смог ничего сегодня сделать. Так же стихийно тянулись друг к другу русские прозаики, художники, музыканты. Образовывалось ядро современной русской национальной культуры. Запас этой прочности, запас этих связей и помог сформироваться нашему журналу.

В. Б. Станислав, а ты сам как автор когда пришел в "Наш современник"? Это вполне мог быть и сложный, небыстрый путь.

С. К. Это все было не так просто. Сергей Васильевич Викулов, который заранее и сразу определил круг авторов, сделав, как мы уже говорили, ставку, абсолютно справедливую и выигрышную, на набиравшую силы послевоенную провинциальную Россию, как бы не очень любил пополнять этот круг москвичами. Мы для Сергея Васильевича - московские русские интеллигенты, хоть и патриоты, всегда были какими-то людьми немного ненадежными. И во многом он был прав. Ненадежности у наших московских патриотов всегда было с избытком. Он надеялся, и совершенно правильно, на Распутина, на Белова, на Виктора Потанина, на Ивана Васильева. Мы для него были хоть и русские, но московские мальчики.

В. Б. Кстати, так же трудно проходил в журнал и я, тоже ставший русским, но московским мальчиком...

С. К. Я понимал, что это журнал мой. Я понял это раньше, чем понял Сергей Васильевич Викулов. Мои стихи долго не приживались в журнале. Тогда я принес статью. Я очень хотел стать автором "Нашего современника", я дружил со многими постоянными авторами, дружил с сотрудниками редакции. Но для Сергея Васильевича я оставался не совсем своим. Я выступал на вечерах вместе с Евтушенко, с Ахмадулиной, печатался в "Юности". Хотя и там печатался трудно, там тоже был жесткий отбор. Как я сейчас понимаю, сознательно печатали стихи для меня второстепенные. Так же и у Николая Рубцова отбиралось что-то городское, внешне эффектное, но для поэта не главное.

По мере того, как росло мое русское самосознание и внедрялось в мои стихи, такие стихи "Юность" с порога отвергала. В "Молодой гвардии" я тоже не пришелся ко двору. Там царило упрощенное понятие литературы. И я решил: надо достучаться до сердца Сергея Васильевича. Если стихами я его не покорил, стал покорять публицистическими статьями. Стали публиковаться мои статьи о творчестве Высоцкого, об эстраде, к тому времени уже становящейся антирусской. Вся эта комсомольская наша бригада, которая потом стала программой "Взгляд", уже популяризировала все русофобское. Я все более входил в противоречие с поэтами и прозаиками, группировавшимися вокруг Василия Аксенова, Гладилина, Вознесенского. Когда я оформил это свое противоречие с ними в нескольких статьях, Сергей Викулов охотно принял их к публикации. Помню огромный шум после моей статьи о Высоцком. Не столько о нем самом, сколько о культе, который создавался вокруг его имени. Ему создавали, типично по-американски, западный имидж. Мне не нравились прежде всего его идеологи, которые хотели сделать из него, по американскому подобию, кумира всей нации. Как какого-нибудь Элвиса Пресли. Повторяю, дело абсолютно не в самом Высоцком, явлении сложном и противоречивом. А дело в американизации молодежного мышления. В кумиризации молодого сознания. Нет права выбора, сплошное зомбирование. Сами же посмеивались в своем кругу над его неудачными строчками, над его болезнями и пьяными, наркотическими выходками, но молодежи навязывали его слепой культ. Статья была, я уверен, не против Высоцкого, а против подобного зомбирования целого поколения. Это была репетиция на будущее. Чтобы сегодня навязывать американскую масс-культуру, американское барахло. Он внедрялся! Композитор Дашкевич говорил, что у Высоцкого голос на две октавы выше, чем у Шаляпина. В "Юности" сообщали, что лишь три человека определили ход русской культуры это Ломоносов, Пушкин и Высоцкий. У меня возникало чувство опасности: если так можно врать, то можно переврать всю историю страны. Внушат народу все что угодно. Так и произошло. Так что я и сегодня заявляю: давайте отделим самого Высоцкого от созданного феномена. Это первый тотальный эксперимент над сознанием страны. Вот за эту статью о феномене Высоцкого Сергей Васильевич Викулов меня признал, полюбил и ввел в свой актив. Так я стал и стихи здесь печатать...

В. Б. Станислав, когда думаешь, чем определяется эпоха Сергея Викулова, прежде всего вспоминается его ставка на провинциальную Россию. Он извлек все таланты из рязанских, вологодских, иркутских, псковских сундуков, а через эти таланты заговорила вновь сама национальная Россия, заговорила вся тысячелетняя история... Все узлы русской духовной жизни, приглаженные в обеих столицах, прорвались на поверхность журнала "Наш современник". Никто никогда не сможет отрицать - Сергей Викулов создал эпохальное явление. Двадцать лет почти все лучшие произведения отечественной словесности публиковались только в "Нашем современнике". Поневоле к нему тянулись даже такие писатели, как Фазиль Искандер, Юрий Нагибин, напечатал первый рассказ Владимир Маканин. Они, может, и чувствовали идейную чужесть журнала, но втягивала орбита талантов, привлекала престижность. Еще бы, назовем хотя бы первый ряд постоянных авторов журнала: Виктор Астафьев, Константин Воробьев, Евгений Носов, Гавриил Троепольский, Василий Шукшин, Валентин Распутин, Василий Белов, Юрий Бондарев, Валентин Пикуль, Виктор Лихоносов, Федор Абрамов, Олег Волков и другие... Ни один журнал той поры не мог даже приблизиться к такому списку первейших талантов России. Прошло 30 лет... Журнал возглавил Станислав Куняев. Что за эти годы определяет эпоху Куняева? Преемственность сохранилась, но что добавилось нового? Викулову сполна отдадим викулово. Но останется уже что-то куняевское?..

С. К. Не совсем ловко отвечать, но придется. Он привел в журнал нашу провинциальную классику. Белова, Распутина... Следующий шаг - ставку на русскую национальную мысль - уже пришлось делать мне. А русская мысль была нам крайне нужна. Я решил резко расширить круг авторов. Ввести в журнал русское понимание исторических, политических, социальных процессов. Чтобы мы оказались во всеоружии перед страшными и роковыми временами. Я срочно ввел в редколлегию Игоря Шафаревича, Вадима Кожинова, Сергея Небольсина, Александра Михайлова - из Института мировой литературы. Мне нужны были новые идеологические силы. Среди авторов оказались Юрий Бородай, Сергей Кара-Мурза, мобилизовал старую гвардию - Сергея Семанова, Олега Михайлова. Привлек Александра Проханова, сначала как автора замечательных статей, а потом уже и как писателя... Вот и ты к нам приблизился уже в новый период, стал членом редколлегии. Когда я прочитал в "Москве" твои "Очерки литературных нравов", я понял, что ты наш автор... Обратились к литературе русской эмиграции. К Ивану Солоневичу, к наследию Столыпина, ко всей откровенно национальной линии русской эмиграции, которую Сергей Васильевич, естественно, не мог печатать. Этот идеологический блок, этот идеологический заряд действует до сегодняшнего дня. Это и есть абсолютно новый и неизбежный путь журнала.

Надо было искать новые имена в поэзии и прозе. Мы расширили традиционное понимание литературы "Нашего современника". У нас появился Юрий Кузнецов, ранее признававшийся чересчур сложным для журнала, чаще стал печататься Николай Тряпкин со своими стихами о коллективизации. В предыдущем "Нашем современнике" такие стихи были бы невозможны.

Я был свободен уже от цензурных и самоцензурных соображений, это давало большую свободу, но и ответственность. Я всегда был свободным человеком, свободным поэтом... Кроме четырех лет секретарской работы в Московском Союзе писателей, я все остальное время жил и развивался как трава. Я не был никому ничем обязан. У меня не было никаких шор: ни эстетических, ни идеологических, - кроме своего инстинкта. Эта широта помогла мне расширить диапазон талантливых авторов журнала. Я решил привлекать всех патриотов России, всех писателей, у кого есть хоть частица истинной русской боли за происходящее, будь они белые, будь они красные, будь они монархисты, будь они православные или коммунисты. Я почувствовал, что в грядущее, если не попытаться объединить все эти силы, мы не сумеем передать наши национальные идеи.

В. Б. Какой-то период эта твоя идея объединения всех литературных патриотических сил вокруг журнала блестяще удавалась. Я помню те годы, когда печатались рядом Юрий Бондарев и Александр Солженицын, Игорь Шафаревич и Владимир Бушин, Татьяна Глушкова и Владимир Солоухин, Эдуард Лимонов и Владимир Крупин, Александр Зиновьев и Александр Дугин, Леонид Бородин и Валентин Пруссаков, Леонид Леонов и Зинаида Шаховская... Объединить всех этих авторов могло только одно: идея сильной России, идея единого и неделимого государства. Но с неизбежностью вскоре началось отталкивание... Один за другим журнал покидают советские патриоты. Уходит из редколлегии Иван Васильев, уходит из редколлегии и начинает печататься в "Молодой гвардии" Юрий Бондарев. Начинает публиковать жесткие статьи, направленные против белого патриотизма, в той же "Молодой гвардии" Татьяна Глушкова. Забудем о личных симпатиях-антипатиях. У меня начало складываться убеждение, что была предпринята попытка объединить вокруг "Молодой гвардии" писателей советско-патриотического направления, в чем-то явно противостоящих более бело-национальному направлению "Нашего современника". Эта попытка создания из "Молодой гвардии" советско-патриотического журнала, к сожалению, полностью провалилась по вине самой редакции. Почему - к сожалению? Потому, что необходимость в таком журнале именно сегодня остро чувствуется.

И требуется в широком смысле государственно-национальный русский журнал, объединяющий авторов национального и постсоветского государственного направления. Таким и стремится стать, на мой взгляд, "Наш современник". Как ты думаешь, этот уход Ивана Васильева, Юрия Бондарева, или по-женски скандальный, но столь же объективный уход Татьяны Глушковой не прочерчивает ли он линию освобождения журнала от советского периода?

С. К. Да, ты сейчас задел как бы самое больное место, самую уязвимую позицию в "Нашем современнике". Я помню, как Юрий Васильевич Бондарев ушел из редколлегии, не простил нам публикации романа Александра Солженицына. Хотя я специально выбрал из многотомного художественного исследования Солженицына именно "Октябрь 1916 года", потому что там была глава "Ленин в Цюрихе", где с какой-то необыкновенной исторической глубиной Солженицын вскрыл эту масонско-революционную идею разрушения старой России, на которой смыкались вместе и Ленин и Парвус. Ради этого я решился опубликовать в журнале роман Солженицына. Думаю, что Юрий Васильевич тогда погорячился.

Все его друзья и все его единомышленники остались в числе наших авторов. Тот же Александр Солженицын, как к нему ни относись, в одном из интервью сказал, что деревенская проза - это мировая проза и написана самыми выдающимися писателями России. Это была наивысочайшая оценка и Белова, и Распутина, и Астафьева... Но такую же оценку им дает Юрий Бондарев. Значит, есть общие ориентиры. Я это понимал. Но, видимо, идеологическая судьба на время отвела Бондарева от нашего журнала. Так же и с Иваном Васильевым. Когда Иван Васильев почувствовал, что мы начинаем печатать идеологов белой идеи, какими бы патриотами России они ни были, он решил, что "Наш современник" пошел на окончательный разрыв с этапом советской истории. И вышел из редколлегии. Через два-три года, перед самой смертью, за две недели до кончины, он прислал свою рукопись. Тем самым как бы вернулся в "Наш современник". Это был как бы временный, а не стратегический разрыв. То же самое мне бы хотелось думать и о Викторе Астафьеве, замечательном нашем художнике слова...

В. Б. Виктор Астафьев предъявил к вам упреки с противоположной стороны, обвинив вас именно в остающейся советскости, в краснознаменности... Для одних наших уважаемых писателей журнал стал как бы чересчур "белым", для других, стремительно побелевших за годы перестройки, он остался чересчур "красным". В связи с этим еще один ряд бывших авторов, от Астафьева до Ворфоломеева, тоже отошел от журнала. Для третьего ряда авторов: таких, как Юрий Нагибин, Анатолий Алексин или Фазиль Искандер, вы стали чересчур русско-националистичны. Хотя знамя русскости, по-моему, журнал не выпускал ни на минуту в самые крутые сусловско-андроповские времена. Ушли так называемые "либеральные патриоты". Так кто же вы на самом деле, в чем правы ушедшие авторы?

С. К. Мы по-прежнему готовы сотрудничать со всеми талантливыми писателями России, кому дорога культура и история нашей страны, кому дорога русская государственность.

Мы печатаем талантливого прозаика Леонида Бородина, именно у нас вышла "Третья правда" - роман, принесший Бородину заслуженную славу. До нашей публикации он был известен только за рубежом и в диссидентских кругах как узник брежневских лагерей. Одновременно с Бородиным мы печатаем государственника Александра Проханова. Вот наша широта национального диапазона. Бородин не просто убежденный антикоммунист, но и прекрасный писатель, русский писатель по духу и направлению. Так же и Проханов - не просто державный идеолог, идейный вдохновитель двух попыток сохранения великой державы в августе 1991 года и в октябре 1993 года, но и великолепный прозаик, трагический романтик с ярким метафорическим языком. Бородин стремится возродить православный, национальный космос государства, а Проханов считает необходимым сохранить все ценное, что сделано за советское время. Я даю читателю возможность познакомиться и с тем, и с другим. Широта патриотического фронта нам нужна на самом деле чисто русская, то есть бескрайняя. Мы не будем делать журнал сектантским. Или только про-прохановским, или только пробородинским. Это непозволительно для русской культуры. Непозволительно для России в то время, когда мировое сообщество хочет смести Россию с лица земли.

Любое истинное патриотическое чувство для нас является непреходящей ценностью. В каких бы умах оно ни родилось. Мы будем стоять на этой позиции всегда. Нам надо добиться объединения советско-державной и русско-национальной идеи. В этом наше будущее.

В. Б. Я бы добавил следующее, уже как член редколлегии "Нашего современника". Формирование русской национальной идеологии в новой исторической эпохе, происходящее на страницах критического и публицистического отделов журнала, не должно мешать появлению на страницах отделов прозы и поэзии любого яркого национального таланта любого политического направления.

Ни пяди русской земли никому, но и ни одной талантливой строчки не отдадим хулителям России. Все, что талантливо написано русским пером, что не потворствует сатанизму, должно принадлежать России. Существует единая национальная русская культура, где есть место и Спиваку, и Георгию Свиридову, и Глазунову и Сергею Варламову, и Сергею Бондарчуку и Андрею Тарковскому, и Юрию Кузнецову и Олегу Чухонцеву. Все талантливые русские писатели должны стать активом "Нашего современника".

Сейчас же с помощью всей космополитической системы средств массовой информации "Наш современник" хотят загнать в некую резервацию, в отстойник для замшелых патриотов. А всей господствующей культуре навязать новое антинациональное, антигосударственное мышление. И надо сказать, что с помощью нынешних руководителей государства им эта антинациональная линия во многом удается. Все нынешние премии, от "Триумфов" до Букеров, никогда не будут предложены ни Владимиру Личутину, ни Александру Проханову, ни Леониду Бородину - трем ведущим прозаикам журнала "Наш современник". Скажем, я считаю лучшей публикацией 1996 года новую повесть Леонида Бородина "Царица смуты". Ни Пелевин со своим Чапаевым, ни Улицкая, ни тем более Виктор Ерофеев и рядом не стояли... Но сомневаюсь, чтобы хоть один из участников нынешних премиальных комитетов всерьез заинтересовался этой повестью, а тем более присудил ей премию. По мнению разных букеристов, все интересное в литературе творится якобы за пределами журнала "Наш современник". Пропагандируются лишь различные русскоязычные журналы типа "Знамени". Есть ли кризис в русской литературе на самом деле? Какие новые имена появились в "Нашем современнике"?

С. К. Здесь речь может идти и о новых именах в литературе, и о новых авторах для журнала. Не случайно одним из главных новых авторов и даже новым членом редколлегии стал популярный прозаик, ректор Литературного института Сергей Есин. Он - тонкий ироничный писатель интеллектуального склада. Пишет только об интеллигенции. Но каким-то инстинктом художника он почувствовал, что его идеи все-таки будут ближе читателю "Нашего современника". Его осмысление августовской революции, осмысление событий 1993 года заинтересовали самого широкого читателя. Если говорить о более молодых писателях, которых, кстати, наши оппоненты открывают сейчас пачками, но так же быстро и забывают о них, то нам такие открытия краткосрочные не нужны. Зато наиболее серьезные писатели нового поколения все чаще публикуются на наших страницах. Я знаю двух прозаиков, которые, на мой взгляд, наиболее талантливы из поколения новых сорокалетних. Это главная надежда нашей литературы. Прежде всего, это Юрий Козлов, чьим "Геополитическим романсом", опубликованным в нашем журнале, заинтересовались все любители литературы. Это настолько художественно значимая вещь, настолько стилистически отшлифована, что не заметить ее просто было невозможно. Назову и Александра Сегеня. Он работает в нашем журнале, но я его похвалю не за его работу в отделе прозы, а за его собственную прозу. Даже наши идейные противники сквозь зубы, но признают силу его последних романов. Есть уже такое крепкое имя в русской литературе - Александр Сегень. У него нет букеровских премий, но это неважно. Не премии определяют, особенно сегодня, истинную значимость писателя. У того же Личутина нет, по-моему, ни одной общероссийской премии. А кого рядом с ним поставить можно? Сейчас премии дает любой Газпром, любой заграничный банк. Естественно, нашим писателям, русским талантам, на эти премии рассчитывать нечего.

Главный наш прозаик в последние годы - это, конечно, Владимир Личутин. Роман "Раскол", в наше время исследующий противоречия в русском обществе, которые привели к религиозному и общественному расколу, анализирующий в образной форме судьбу России, - это большая удача и журнала, и автора. Это один из крупнейших писателей нашего времени. Так что, несмотря на все общественные кризисы, и сегодня русская литература является, на мой взгляд, лучшей в мире. Даже если совсем закроется наше машиностроение, наше самолетостроение, русская литература останется, потому что русский человек не творить не может. Западная интеллигенция давно лишена творческой энергии. Они приняли как аксиому, что история кончилась. А мы по-прежнему живем в истории и делаем ее. Мы поэтому и разбираемся в истории былой, чтобы понять новую историю.

В. Б. Станислав, хочу задать три вопроса, конкретных и по-своему острых для тебя.

Первое. Есть ли произведения, которые побывали в твоем журнале и были отклонены, о чем ты сейчас остро сожалеешь? Скажем, у нас в газете я бы назвал ряд интереснейших материалов, которые по тем или иным причинам не были у нас опубликованы и вышли в других изданиях. И я искренне переживаю, что не смог их напечатать. Есть ли у тебя такие сожаления - переживания? Случалось ли, что принес тебе роман или повесть Андрей Битов или Олег Павлов, Владимир Богомолов или Алексей Варламов, Георгий Владимов или Дмитрий Балашов и ты не смог опубликовать, а потом волосы на себе рвал?

С. К. Знаешь что, Володя, таких крупных, катастрофических ошибок за это время в редакции не было...

В. Б. А ты не обидишься, если я назову одну из них, на мой собственный взгляд, как члена редколлегии журнала. Помнишь, я пригласил в самом начале перестройки тебя на встречу с приехавшим в первый раз после эмиграции Владимиром Максимовым, а затем спустя какое-то время передал тебе рукопись его нового, только что законченного романа о Колчаке. Если бы мы опубликовали в журнале этот крепкий роман, даже если он и не стал бы явлением в литературе, то думаю и следующий, последний свой замечательный роман "Кочевание до смерти", - он бы тоже принес в "Наш современник". Лично я сожалел о такой потере для журнала...

С. К. Я, Володя, очень хорошо знал Максимова еще в шестидесятые-семидесятые годы. У нас были откровенные разговоры. И когда он уезжал, один из последних разговоров его был со мной. Когда я стал главным редактором и давал одно из первых интервью в "Литературной России", меня спросили о литературе русского Зарубежья. Я немножко самонадеянно сказал: "Ну, а кто там есть?.. Там почти никого нет, кроме Владимира Максимова". Никто из них не написал за рубежом ничего столь значимого, чтобы это было для нас интересно...

Через день Володя Максимов позвонил мне из Парижа, меня не было дома, и он просил передать: "Спасибо Стасику, что он вспомнил меня". Когда ты, Володя, принес рукопись максимовского романа о Колчаке, и я прочел его, то, честно говоря, почувствовал какую-то его схематичность. Не было в нем такого изумительного максимовского бытописания, как в "Семи днях творения". Тогда я его отстранил только потому, что у меня уже были запланированы "Побежденные" Римской-Корсаковой. На мой взгляд, этот роман о судьбе белой идеи, о судьбе дворян, выживающих при Советской власти, был гораздо более эпохальным, более серьезным, более художественно значимым, нежели роман Владимира Максимова, а печатать мне его нужно было целый год. Он так и остался сознательно незамеченным так называемой литературной общественностью. Вот цена их объективности. Я колебался: печатать или не печатать Максимова. Но два романа на близкую тему журнал бы не осилил. Только из этих соображений я не стал печатать Максимова. Я бы мог сказать, что, Володя, мол, через год напечатаем. Но он еще больше бы обиделся...

В. Б. Ну что ж поверим, что ничего художественно значимого ты не отклонил. Вот тебе второй вопрос. А сожалеешь ли ты о публикации каких-то произведений, абсолютно ненужных журналу? Были ли какие-то "обязаловки", за которые тебе потом было бы стыдно? Все ли ты сегодня способен перечитать в своем журнале и согласиться с необходимостью подобных публикаций?

С. К. Горько сожалею о том, что в какое-то время я чересчур рьяно приступил к пересмотру советской истории. Я бы и сейчас напечатал обязательно "Октябрь 1916 года" Александра Солженицына, но вот мы напечатали две статьи Солженицына: его "Слово о Твардовском" и "Письмо в Секретариат Союза писателей СССР". Сейчас перечитал и вижу, что это пропагандистские, поверхностные инвективы. Автор совершенно не предвидел того, чем окончится этот исторический период и какая разруха наступит в результате всех его усилий, которые Запад всемерно поддерживал. Сейчас бы я такие материалы, потрафляющие разрушительному процессу в России, печатать не стал. Жалею, что опубликовал очень средний и занявший много места второстепенный роман Валентина Пикуля "Сталинград". Он был не додуман, не дописан до конца. Магия имени меня завлекла. Ради подписки, ради популярности я пошел на эту публикацию и ошибся.

Жалею, что без серьезных комментариев напечатали речи Столыпина, письмо Ленина о русской церкви. Мы, как и все, в какой-то период увлеклись перестройкой всего и вся. Мы не понимали всей значительности того, что происходило с Россией, не понимали, к чему это все ведет и кто управляет процессом. Мы не понимали и значимости прошедшего советского времени. Масштабность этого всемирно исторического явления видна только сегодня. И то не всем. Мы тогда зациклились на одних теневых и негативных сторонах уходящей исторической эпохи. И совершенно не могли предположить, какая катастрофа ожидает в скором будущем всю нашу страну. Оголтелый антисталинизм - ему мы тоже отдали дань. Есть в антисталинской кампании и наш легкомысленный вклад. Теперь я вижу: дело не в Сталине, а в историческом развитии России.

В. Б. Третий вопрос на конкретную тему. А что бы ты хотел опубликовать? Давай абсолютно свободно помечтаем, какие бы имена тебя бы порадовали, если бы они вдруг появились в журнале? Кого бы ты мечтал пригласить в "Наш современник" из ранее недоступных авторов? Или из отошедших за последние годы? Кто бы не только не помешал, а наоборот, украсил бы страницы журнала?

С. К. Я сожалею, что мы опубликовали лишь в виде книги, но не на страницах журнала, "Историю масонства" в шести томах Бориса Башилова, одного из лучших историков второй волны эмиграции. Это потрясающая работа совершенно забытого русского писателя-эмигранта, умершего в Аргентине. Недавно ее перечитал Илья Глазунов, и он схватился за голову: "Как я этого не знал раньше?.. То, до чего я додумался только сегодня, Борис Башилов написал пятьдесят лет назад!" Очень бы хотелось, конечно, вернуть в наш журнал Петра Палиевского. Я очень бы хотел, чтобы он свою работу о Пушкине, которую сейчас пишет, опубликовал в нашем журнале... Очень бы хотелось, чтобы вернулся к нам и мемуарами и своими последними произведениями замечательный русский писатель Сергей Залыгин. Лучшую свою работу, роман "Комиссия", он опубликовал в "Нашем современнике". Я бы не возражал против публикации новых стихов Татьяны Глушковой. А куда без Виктора Астафьева? Куда ни повернешь, обязательно напорешься на эту глыбу. Мы бы с удовольствием опубликовали его новые произведения. И ему без нас, и нам без него - одинаково одиноко... Вот он сейчас прислал нам письмо для публикации к юбилею журнала. Хорошее и убедительное письмо. Может быть, пора нам сближаться?! И "Царь-рыба", и "Последний поклон", и "Пастух и пастушка" все самое лучшее печаталось в "Нашем современнике". У меня есть надежда, что, может быть, он вернется к нам, в наш журнал...

Загрузка...