Болезнь, которая уложила Роба Сатклиффа в постель, случилась по его собственной вине из-за потребления в непомерных количествах крепких напитков и tabac gris, из-за нерегулярного питания и чудовищного количества лекарств: аспирин, всякие витамины и плюс еще таблетки от старости, придуманные неким швейцарцем Никсом, якобы омолаживающие. И вот он лежал теперь с высокой температурой, сопел, как козел, в своей измятой постели и страдал от насмешек соседа и коллеги, которому совсем не нравилось играть роль сиделки при человеке, отказавшемся посетить посольского врача только потому, что того звали Брюс Хардбейн.
— Я суеверный в отношении имен, — объяснил свой отказ Сатклифф.
Не пошел он и к швейцарскому врачу, потому что тогда ему пришлось бы платить за визит; Министерство иностранных дел обеспечивало своих сотрудников бесплатной медицинской помощью, но в определенных границах. Опаздывавший на службу Тоби все же задержался — приготовить больному грог, чтобы тот выпил с аспирином, после чего надел потертое пальто и исчез. Сатклифф вздохнул; впереди был длинный день, который предстояло провести в постели, да еще с головной болью, мешавшей хотя бы почитать; лежать тут, в полном одиночестве и во власти мрачных, навязчивых мыслей о Блэнфорде, который тоже сейчас лежал в постели с дыркой в спине, правда в несравнимо более приятной комнате, с видом на озеро. Он бы позвонил Обри и сказал ему что-нибудь обидное, но телефон был вне пределов досягаемости. Вот он и лежал, как братья Гримм, как братья Карамазовы, как целое племя плачущих братьев Гонкуров, ввергнутых в печаль.
Сатклифф неожиданно услышал шум поднимающегося лифта, это удивило его, но еще больше он удивился, поняв, что лифт остановился на его этаже; из него кто-то вышел, отослав лифт вниз, потом этот кто-то подошел к двери, побарабанил по ней ногтями, потом толкнул ее — она всегда была открыта. Обрадованный Сатклифф решил, что это Констанс вдруг решила его навестить: он восторженно окликнул ее по имени; но кто кроме негритянки Трэш умел передвигаться с такой эффектной медлительностью?
— Чудовище! — крикнул он, тихо ругнувшись. — Как ты нашла меня?
Трэш была на диво хороша, как черная жемчужина — кстати, на ней были длинные жемчужные серьги, которые смотрелись божественно на атласной черной коже. Она куталась в великолепный мех и, попав в теплое помещение, тут же слегка вспотела, распространяя вокруг божественный аромат своего прекрасного тела. Робин приподнялся и принялся вдыхать ее запах, словно экваториальный бальзам, которым веяло от этих волнующих Бермуд, ставших роковыми для его сердца. Ему было известно, что она подрабатывала манекенщицей для фирмы «Полакс», и ей иногда разрешали брать на время вещи — так что темный плюмаж, достойный шлема Черного Принца,[210] тоже, вероятно, принадлежал не ей.
— Мне просто захотелось увидеть тебя, милый Робин, — сказала она и, приблизившись, села на край кровати, одновременно кладя крупную, изящную, как кофейный столик, руку ему на лоб. — Да у тебя высокая температура, — сообщила она, когда он откинулся на подушки, изобразив обычную свою брюзгливую гримасу.
— Что тебя привело ко мне? — спросил он, стараясь говорить «скрипучим» голосом, как написали бы в романе.
Некоторое время его «скрип» оставался без ответа. Он с досадой наблюдал, как она отпивает из чашки его грог, обжигая вишнево-красные губы.
— Случилось что-то с Пиа?
Трэш отрицательно покачала этим черным мавзолеем, сооруженным у нее на голове из волос и плюмажа.
— Она будет спать до двух часов. Но мы говорили с ней, и я обещала зайти к тебе и поделиться тем, что мы задумали. — Она открыла красный рот, как какая-то большая морская шлюха, которая охотится за планктоном; чужие меха делали ее похожей на тюлениху. — Робин, ты не болен, — доверительно проговорила она. — Ты просто не хочешь бороться, тебе бы уцепиться за что-нибудь приятное и, как в песне поется, плевать на все остальное. Тебе лишь бы полежать! Думаю, Робин, ты такой горемычный, потому что у тебя нет доброй подружки. Ваши дамы в посольстве похожи на замороженных индеек, разве не так?
Он подумал: «Я не мог бы любить тебя, дорогая, любимая столь многими, я говорю серьезно». Но в общем-то она была права, эта эбонитовая блестящая постельная специалистка. Ему была нужна постельная музыка или даже постельная потасовка с веселой монашкой. Самое ужасное, что она как будто сама была немножко влюблена в него и даже, пожалуй, ревновала к замороженной индейке, судя по тому, что ее теплая рука скользнула под пижаму, и, продолжая говорить, Трэш нежно расчесывала волосы у него на груди и легонько касалась сосков.
— Послушай, Трэш, я болен.
В ответ на это она игриво покачала головой.
— Неправда, Робин.
Он не борется, повторила она, но, видимо, собиралась еще больше его размягчить, чтобы не сопротивлялся, а потом огорошить каким-то сообщением, что бы это ни было. В любом случае, пахло от нее чудесно, как от целой кокосовой рощи, а ласкающая рука между тем медленно опускалась все ниже, отчего его так долго невостребованное тело покрылось мурашками, словно гладкая поверхность пруда — рябью. Она начала тихонько напевать что-то своим глубоким мелодичным контральто, что-то вроде чувственной спиричуэл, чтобы преодолеть его оборону — которая всегда была его слабым местом. Она напевала свою распутную колыбельную песенку, чтобы прогнать грипп и восстановить здоровье, а также стойкую непобедимую эрекцию. Роб застонал от удовольствия, и как только это случилось, ее шубка распахнулась, и он обнаружил, что под шубкой на Трэш были только чулки и туфли.
— Не надо, Трэш, — прохрипел Сатклифф.
Но она уже вложила его медлившие пальцы во влажную алую щель, ее второй рот, где они нашли одно нежное местечко, отчего она сразу подняла голову и втянула воздух, словно тигрица, слегка поворачиваясь, чтобы лучше чувствовать, как его палец ласкает курок, благодаря которому грянет взрыв наслаждения. Когда она поняла, что настало нужное время, то совсем сбросила шубку и с удовольствием оседлала его, словно ребенок свою первую игрушечную лошадку. Это разозлило его, и он решительно ее перевернул, устроив великолепное доктринерское — каноническое — представление, от которого у нее кругом пошла голова. В конце концов они соединились в высшем наслаждении соития, во тьме страстного и всесильного оргазма. Трэш, нимфа, была создана для любви! Поцелуй, еще поцелуй, добродетельная уступчивость — ничего мрачного, ничего тайного, одно лишь загадочное видение целого. Эрос versus[211] Агапе.[212] Вот он, обреченный провести жизнь, выхолащивая свои мозги, потому что эта нимфа не желает совокупляться. Он лежал, не приводя себя в порядок и чувствуя, что от него должен исходить запах младенческого стула и антисептического мыла, а она тяжело дышала рядом с ним, и ее груди были свежи, как вечерняя роса. «Боже мой, Трэш!» — проговорил он с печалью, которая могла сравниться размерами с кочаном цветной капусты. Трэш шепотом процитировала первые стихи шестнадцатого псалма.
— Не надо, — с мукой в голосе произнес Сатклифф.
— Она сказала, если я сделаю это, ты скажешь «да», ты согласишься.
Сатклифф разозлился.
— Давай. Выкладывай! Чего ты хочешь?
Но она опять стала возбуждать его желание, умелыми руками возводя песочный замок, снесенный приливом страсти.
— Дай-ка мне своего малыша, милый, — прошептала Трэш, беря в руки самое ценное достояние Сатклифа и страстно его лаская.
Однако Сатклифф восстал, отказываясь дать волю эрекции. Пусть сначала скажет, зачем пришла. Он закрыл глаза и стал представлять холодное мороженое. Недовольная таким проявлением независимости, Трэш слезла с кровати и отправилась помочиться, причем проделала это с таким шумом, который не произвели бы и четыре воспитанных дамы. Вернувшись, она встала возле их ложа и спросила прямо и многозначительно:
— Мы решили, что хотим отправиться в кругосветное путешествие. Ты разрешишь?
Это было настолько неожиданно, что Сатклифф на мгновение лишился дара речи.
— В кругосветное? — наконец переспросил он.
— На да. Война скоро закончится. И мы сможем отправиться в путешествие. Понимаешь, Робин, она хочет показать мне все то, что ты показал ей.
— Какого черта? — Сатклифф не мог скрыть своего изумления. Наверняка, она слышала о высадке союзников и о последних победоносных сражениях, отбросивших немцев обратно к границам фатерлянда. — Война еще далека от завершения.
— Нет, она скоро закончится, — упрямо повторила она, — после высадки американских морских пехотинцев. Робин, ты не знаешь их. А я знаю. Во всем христианском мире ни у кого нет таких больших мерзавчиков.
Сатклифф не знал что сказать.
— Значит, они самые большие мерзавцы?
— Нет. У НИХ самые большие мерзавчики, — решительно покачав головой, ответила Трэш.
— Господь милостив, — сказал он, прося небеса, чтобы помогли ему быть предельно вежливым. — Садись, Трэш, и позволь мне объяснить, что такое война.
Он сделал глубокий вдох и, подражая манере продюсера «Часа малышей» на Би-Би-Си, стал объяснять Трэш, что даже если случится чудо, если война завтра закончится и будет объявлен мир, пройдут годы, прежде чем жизнь нормализуется; и, естественно, пройдут годы, прежде чем частным лицам можно будет путешествовать, ну а теперь разве что в качестве представителей какой-нибудь гражданской или военной организации. Трэш с блестящими глазами слушала безупречно логичные рассуждения Сатклиффа, время от времени кивая ему и облизывая губы, словно желая что-то сказать. Но он не давал ей вставить ни слова, припоминая все чудовищные бедствия прошлого и настоящего и стараясь нарисовать портрет будущего, до которого не достать рукой, потому что сначала надо провести демобилизацию, потом восстановить города, экономику, цивилизованные отношения… на все это потребуется вечность! О каких путешествиях вообще можно говорить! О каком туризме?
— Неужели ты не понимаешь, Трэш? — с надрывом завершил он свою речь.
Сама же Трэш, похоже, думала совсем о другом, пока он рисовал перед ней все эти картины.
— Роб, ты можешь поехать с нами. Вот что она просила меня передать. Если ты не будешь сердиться. Она лишь хочет приобщить меня к культуре, которую ты когда-то ей открыл.
Сатклифф громко фыркнул. От старой тетки он унаследовал некую сумму денег с условием, что потратит ее на путешествия. Что могло быть лучше, тем более в ожидании войны — во всяком случае, никто не сомневался в том, что она будет. И он увез Пиа в просветительский тур, желая показать ей главные достопримечательности мира, в первую очередь Европы, а потом и Востока, насколько позволяли возможности железных дорог и самолетов. Вернулись они потрясенные, ошеломленные, без денег, но с целой библиотекой туристических проспектов и брошюр. Пиа приняла все с несказанной благодарностью — одному богу известно, что она запомнила, однако путешествие оставило на ней свою печать. Оно стало бесценным опытом и для него как проводника по тем местам, которые ему вроде бы не хотелось больше видеть. Например, сильное впечатление произвела Индия, в которой нет спасения от насекомых; наверняка, первый меланхолик был родом с ее равнин. А вот в Гималаях можно было бы поселиться навсегда. Оказалось, что Пиа совсем необразованная, едва ли не неграмотная, однако монашка из Непала, которую они повстречали в дороге, сказала, что она очень продвинута духовно — по сравнению с ним. «Не обязательно быть умным, чтобы быть мудрым», — заявила эта милая женщина, которая училась в английской школе и свободно объяснялась на языке друидов. После этого Сатклифф еще сильнее полюбил Пиа и душил ее поцелуями и знаниями, словно Индийский океан летучую рыбку. А Пиа воротила свой носик от «Камасутры», называла ее «нездоровой» и говорила, что Тадж-Махал лучше смотрелся бы, если бы его возвели из кирпича. Теперь же она собирается передать всю эту мудрость Трэш, милой Трэш, которая сидела перед Сатклиффом, сложив руки на коленях — ее шубка была распахнута, и бедра тоже. Она сидела с удрученным видом, словно поняла, что ее миссия провалилась.
— Когда вы хотите ехать?
Трэш пожала плечами.
— При первой же оказии. От тебя требуется лишь сказать «да», потому что без твоего согласия она никуда не хочет ехать. Робин, как только ты скажешь «да», мы начнем подбирать путеводители и проспекты. Милый, ты можешь спасти ее мозги, и для этого надо лишь отпустить нас.
У него прояснилось лицо.
— И это всё? Тебе надо лишь мое «да»?
Трэш кивнула.
— Да езжайте куда хотите, — забыв о вежливости, крикнул он. — Ради бога! На все четыре стороны!
Вне себя от радости, Трэш вскочила с криком:
— Ура! Ура! Ура!
А потом с ее губ слетел короткий, но выразительный стишок:
Что я хочу,
То я беру,
И нет причин
Терпеть насест,
Коль есть охота к перемене мест!
Было ясно, что она уже мысленно в пути.
— Дареная лошадка, вот ты кто, — сказал Сатиклифф и уже собрался было вновь заняться сексом, но Трэш надо было немедленно бежать, чтобы сообщить о его согласии Пиа. Она исчезла в мановение ока, забыв у него сережки.
Сатклифф примерил их и, обнаружив, что они ему к лицу, аккуратно отложил в сторону. В один прекрасный день он отправится в них в консульство. Это непременно, подумал он, произведет впечатление. Зазвонил телефон, и, когда он взял трубку, ему сообщили, что линия восстановлена. У него сжалось сердце, потому что больше не было причин не звонить Обри, то есть Блэнфорду-Блошфорду,[213] который распоряжался его жизнью. В конце концов он взял в руки телефонную книжку, в которой Констанс написала номер телефона клиники. Взволнованным фальцетом он спросил миссис Бензедрин Пападопулос, однако Обри, естественно, узнал его голос.
— Говорите, — отозвался он, и Сатклифф громко застонал. — Почему вы стонете, как Хитклиф в родах, — спросил ментор, — когда вы всего лишь Сатклифф в нефаворах? Чем вы там занимались, приятель, когда меня тут крутили-вертели?
— Я болел, — произнес Сатклифф с драматическим надрывом. — А теперь я звоню и сообщаю о том, что меня изнасиловала Трэш — я получил колоссальное удовольствие, но против воли. Чистой воды насилие!
— Это невозможно; вы ведь моя фантазия.
— Значит, у нас нет будущего?
— У вас есть контекст, но нет ни будущего, ни прошлого.
Он засмеялся.
Скажи, как трахают придумка?
Кого не возбудит такая шутка?
Сатклифф тоже сымпровизировал в ответ:
Молотит боль тебя, как цеп зерно,
Но с болью опиаты заодно.
Тем временем он не переставал внимательно прислушиваться к изменениям в голосе Блэнфорда. Ему ли было не знать, как часто тот маскировал свои чувства, связанные со стрессами, под нарочитым своенравным легкомыслием — он уползал в свое отчаяние, как краб под камень, и вытащить его оттуда не умел никто. Самое главное, в нем не было страсти, словно отключили подачу энергии, о чем свидетельствовало постоянное физическое бессилие, от которого он очень страдал. Сатклифф крякнул, и Блэнфорд, следивший за его мыслями, сказал:
— Все, что вы говорите, правда.
— Я ничего не говорю, — отозвался Сатклифф. — Зато много чего думаю. Это как если бы мы были двумя версиями одной и той же личности, но только в разных временных пластах. Реальность ужасно утомляет.
— Точно, — подтвердил Обри Б. — Мы как бы половинки друг друга — вас создала хорошая книга.
Б. Какая книга? Ваша или моя?
С. Моя. Думаю, у нее лучше заглавие.
Блэнфорд вздохнул.
— Моя еще не закончена, но у меня куча заметок, которые помогут мне ее довести. А когда вы закончили свою?
— Когда узнал, что вы прилетаете.
— Как она называется?
— «Князь тьмы».
— Хм.
Сатклифф не мог удержаться и не процитировать Шекспира: «Князь тьмы по сути — джентльмен».
— Вы должны наконец объявиться, — произнес Блэнфорд изменившимся резким тоном, и его раб, распознав мрачную ноту, согласился с поразительной покорностью.
— Я знал, что рано или поздно нам придется встретиться и обменяться вариантами — это в порядке вещей. Не исключено, что мы поможем друг другу решить кое-какие проблемы — у вас, например, есть непростые проблемы. Как насчет этих любовников?
— Поскольку вы так любите Шекспира, то должны знать, — с раздражением произнес Блэнфорд, — что путешествия обычно заканчиваются расставаниями.
— Ах, жалость какая! — сыронизировал Сатклифф. — И как вам это видится? Мой вариант соответствует реальности. Она будет расстроена его уходом, но не уничтожена. В моей версии он предлагает ей ехать с ним, но она отказывается.
— Ну, надо же! — с удивлением и удовольствием воскликнул Блэнфорд. — Как вы узнали?
— Вам же известно, что я знаю!
Блэнфорд помолчал, а потом произнес:
— Вы должны приехать, и чем раньше, тем лучше. Приезжайте в четыре, к чаю, и не забудьте захватить с собой ваш вариант, если он закончен. Это поможет, а то у меня каша в голове. Вчера она провела со мной всю вторую половину дня, и я читал ей кое-какие сцены из книги, но потом нечаянно задремал, и, боюсь, она, не спросясь, проглядела всю книгу, пока я предавался сну. Теперь я мучаюсь, потому что она ничего не должна была знать, пока он не вернется обратно в Египет.
— Подсознательный саботаж?
— Естественно. Я ревную.
— Тогда вы не художник.
— Давайте оставим этот вопрос открытым. Жду вас сегодня в четыре часа. Я сразу же узнаю вас и, сняв свой пробковый шлем, крикну: «А вы, как я понимаю, доктор Либфраумилх!»
Он положил трубку и долго размышлял, неожиданно ощутив вселенскую усталость. Почему бы ему не утопить проклятую рукопись в озере? Его испугало то, что случилось накануне, не давало покоя, как ноющая зубная боль. Пришла Констанс на часок, но, к сожалению, когда он обычно спал. Он прочитал ей кусок из своей книги, но не смог справиться со сном. Теперь он вновь открыл это место и перечитал его, вспоминая то, что произошло. Итак:
«В замызганной коричневой аббе[214] Аккад выглядел на редкость слабым и почти невесомым, когда, сидя на песке, говорил:
— С космической точки зрения, иметь мнение или предпочтение значит быть больным; ибо, имея их, человек преграждает дорогу неотвратимой силе, которая, подобно реке, несет нас в океан абсолютного незнания. Реальность все равно что брошенный аркан, который останавливает человека мгновенной смертью. Мудрее — взаимодействовать с неизбежностью, учиться извлекать выгоду из несчастливого положения вещей, осмысляя смерть и приспосабливаясь к ней! А мы не можем, мы позволяем нашему «эго» гадить в собственном гнезде. Поэтому нас преследуют опасности, стрессы — плоды бессонницы, целый народ молит о сне. Как исправить это положение, если не посредством искусства, не с помощью тех даров, которые предоставляет нам наш язык, освобожденный чувствами, не посредством поэзии, которой предназначено проникать в самую суть вещей?»
— Посредством искусства? — с неприязнью воскликнула она. — Чепуха!
— Искусства! — твердо отозвался Обри Блэнфорд.
— Нет!
Констанс почувствовала себя усталой, сверх меры измученной умышленно лживым рассуждением и, опершись на подоконник, стала смотреть, изредка вздыхая, на спокойную гладь озера. Неожиданно он прервал молчание, словно пытаясь опровергнуть ее мысли:
— Понимаете? Он не шутит, братство решительно идет на смерть, совершая добровольное самоубийство, — можно назвать это и так, хотя на самом деле удар наносится неожиданно кем-то или чем-то, орудием их общей судьбы, так сказать. О боже, неужели вы не понимаете?
Он увидел откровенную неприязнь на ее лице.
— Что ж, это один из способов попрощаться, — холодно произнесла Констанс.
В самом деле, Аффад, наверное, потому и расщедрился на то, что было между ними, что расцвело пышным цветом, как тропические джунгли, — знал с самого начала о бесперспективности их отношений, ведь рано или поздно они должны были подойти к глухой стене его добровольного исчезновения — с помощью незнакомой руки, выбранной неизвестным комитетом на тайном собрании где-то в египетской пустыне. И ее воспитание, и ее профессия, и весь ее жизненный опыт восставали против этого трусливого самоубийства, отречения от жизни. А они тут беседуют о целебных свойствах искусства, словно оно своего рода витамин.
— Искусство! — с отвращением проговорила она.
Констанс была ошеломлена мужским малодушием! Ей тут же вспомнились все известные ей особенности аутизма и кататонии, порожденные нарциссизмом, разрушенным реальностью. С сочувствием и ненавистью Констанс вспомнила застенчивый неуверенный взгляд зеленых, как морская вода, глаз своего возлюбленного. Итак, он был слабаком, а не настоящим мужчиной. И игра в темный гностицизм была не для него, она лишила его душевного покоя. Констанс мысленно произнесла: «Когда разум сам себя не любит, не вылизывает, как кот, своего иллюзорного тела, то теряет способность заботиться о себе и восстанавливать себя через самоуважение. Тогда и плотская оболочка высыхает, и человек превращается в скелет, в машину».
Искусство! Кому оно нужно? В душе она разразилась язвительным хохотом, внешне — осталась холодной, бледной, разрываемой на части собственной нерешительностью.
— Полагаю, мне нужно оставить Красный Крест и вернуться к своей работе, если это еще возможно, — проговорила она, и он удивленно посмотрел на нее. — Знаю, — сказала она, отвечая на его взгляд, — это похоже на бегство, я сама этого не одобряю. Но мне нужно время, чтобы все обдумать.
Однако бегство назад, в Авиньон, как она понимала, было уже невозможно; в любом случае, всплеск ее чувств случился не вовремя, потому что все были приговорены к смерти, весь мир. Вся Европа представляла собой клуб самоубийц, разве нет?
От этих мыслей ее раздражение лишь усилилось. Почему ей так страстно хочется упрекнуть его, ведь он всего лишь член нелепого суицидального, так называемого братства, из трусости не желающий видеть мир таким, каков он есть. А все потому что (думала она) Эрос требует ложного утешения, обещания вечной жизни, чтобы расцвести — тогда как «расцвет» означает всего лишь выносить ребенка. Вот так! В глубине души Констанс рассчитывала долго любить его и даже родить ребенка. Неожиданное напоминание о том, что в любой момент он может исчезнуть, лишило ее покоя. Вечная любовь оказалась скомпрометированной — чистейшей воды иллюзией, — и Констанс отшатнулась от нее. Теперь она была в ярости, но злилась не только на него, но и на саму себя. Она, скажем так, позволила обмануть себя в этой карточной партии. Сонный Блэнфорд с любопытством наблюдал за игрой мыслей и чувств на ее сердитом лице.
Они долго молчали, потом он взял в руки свою рукопись со словами:
— Это всего лишь роман, всего лишь хребет истории, основанной на фактах. Прежде всего, меня привело к ней беспорядочное, бессистемное чтение — тайна очевидной капитуляции тамплиеров и их очевидная вина. Аффад рассказал, что они были обыкновенными гностиками, чьим предназначением стало скрестить мечи с Месье вместо того, чтобы мириться с его правлением. Потом кое-какие ниточки я нашел в Александрии. Знаете, там с этим не шутят! Культ человеческой головы процветает и сегодня. В романе карта смерти, принадлежавшая Пьеру, была попыткой просчитать его собственные шансы — он написал на ней имена своих друзей, замаскировав их под именами рыцарей-тамплиеров. Неожиданно он понял, что подошла его очередь — но кто нанесет удар? Я еще не закончил книгу, но в окончательной версии это будет Сабина. — Он помолчал немного, потом заговорил медленнее. — Им было запрещено самоубийство, значит, предполагалось некое ритуальное убийство. Естественно, лишь очень небольшой круг членов братства давал обет, это были избранные. Аффаду пришлось ждать много лет, так он сказал. И, конечно же, нет никакого способа узнать, когда он получит послание — короткие соломинки, приклеенные к рисовой бумаге с его именем. В письме с египетской маркой. Блэнфорд умолк.
— Мальчишество! — в отчаянии воскликнула она.
— Аффад уезжает послезавтра. Он звонил мне, спрашивал, где вас можно найти. Думает, что вы будете сердиться на него и ругать за то, что однажды назвали наивной чепухой.
Она печально улыбнулась.
— Наверно, так оно и будет, когда мы встретимся.
Констанс отпустила служебный автомобиль и отправилась пешком вокруг озера на их старое место свиданий — напротив мыса, на самой окраине города. Там она увидела автомобиль Аффада, стоявший с открытым капотом; наверное, что-то случилось с мотором. Аффад неумело пытался его наладить, но со стороны это выглядело и смешно и грустно. В машинах Аффад ничего не смыслил, он сам об этом всегда говорил, и машины чувствовали это. Заметив Констанс, он не сразу решил, какую линию поведения избрать, — ему казалось унизительным застрять тут на берегу, имея в своем распоряжении дорогой автомобиль. Поэтому он не двинулся с места, просто стоял и печально ей улыбался, весь взъерошенный и несчастный. Когда она подошла относительно близко, он спросил:
— Ты уже знаешь? Обо мне наконец вспомнили.
Констанс ничего не ответила, продолжая приближаться, всматриваясь в него с таким жадным вниманием, что казалось, будто она хочет запомнить эти мгновения, прежде чем Аффад навсегда исчезнет из ее жизни.
— Ты будешь меня ругать, — произнес он, но она отрицательно покачала головой.
Констанс в конце концов увидела его таким, каким он был на самом деле, она увидела его eidolon[215] во всем его кротком безволии и женственной теплоте. Аффад был весь в бензине, с растрепавшимися волосами, он по-настоящему страдал из-за унижения, в которое его вверг вероломный автомобиль… Констанс охватила острая жалость, сердце затопила жаркая волна, и на глаза выступили слезы счастья; она обняла его, словно хотела утешить. Внезапно ее пронзила острая боль, и она почувствовала невесть откуда взявшееся великодушие.
— Да, я тут, чтобы отругать тебя, будь ты проклят.
Однако это «будь ты проклят» прозвучало совсем не злобно — скорее ласково. Аффад посмотрел на нее своими печальными, недоверчивыми, зеленовато-серыми, как море, глазами. И она сказала:
— На самом деле, я пришла поблагодарить тебя за то, что ты подарил мне ключ от себя самой — научил жить и творить без мужчины. Этим я обязана тебе. — Они радостно поцеловались. — Я знаю, ты хочешь увезти меня с собой, но я останусь тут, потому что принадлежу этому городу; ты же, может быть, еще вернешься сюда. Или не вернешься. Это уж как получится. — В его взгляде она прочитала восторг и глубокую признательность. — В мире так много смерти, что мы, наверняка, имеем право на толику любви. Давай ничего не портить, не будем принижать ее мелочностью и комедиантством.
Она села в автомобиль и нажала на стартер. Каким-то чудом мотор заработал. Они поехали вдоль берега. Никогда еще дружба и любовь не соединялись в жизни Констанс так полно, так органично. Ей казалось, что теперь она все понимает, и больше нет пути назад. Именно так им надо было попрощаться, даже если это не навсегда.
— Что будешь делать? — спросил он, обнимая ее за плечи, потому что она предпочла сесть за руль. — Не исключено, что у нас еще много времени.
— Постараюсь одолеть препоны моей суровой теологии — построить свой Тадж-Махал на плавучей льдине, как ты это называешь.
— Решая, сколько психоаналитиков может танцевать на булавочной головке?
— Если евреев, то бесчисленное множество, в этом я уверена.
Они долго молчали, глядя на синюю поверхность озера, постепенно разворачивавшуюся рядом с ними.
— Знаешь, — сказал Аффад, — это ведь разговор с принцем заставил меня вдруг остро осознать, что я не был честен с тобой — мы в первый раз поссорились. Он сказал, что в моем теперешнем положении — ты ведь уже все знаешь — у меня нет права любить тебя. Буквально так. Я не могу оспорить свои обязательства перед комитетом — это было бы все равно что разорвать цепочку веры, которая связывает нас. Все равно что разорвать цепочку роковых писем-предупреждений. Принц считает, что моя любовь — обман, и он не собирается это терпеть!
Аффад, не удержавшись, улыбнулся, передразнивая манеру принца говорить. Констанс тоже улыбнулась.
— Очень мило с его стороны. Хоть кто-то меня любит.
— Мне надо вернуться и обсудить с членами нашей общины возможность моего ухода — могу ли я снова стать свободным. Если я смогу их убедить, то получу право вернуться к тебе — и тогда все будет по-другому. Представляешь, какой тогда станет жизнь? Ну, как тебе моя идея?
— Ты этого не сделаешь, — помолчав, ответила Констанс. — Ведь в этом вся твоя жизнь. Даже пытаться не стоит. Уверена, когда ты хорошенько подумаешь, когда дело дойдет до дела, ты поймешь, что связан накрепко с ними, со своим братством, а не со мной. Внешне все будет выглядеть замечательно, я буду с тобой, и никто не запретит нам видеться. Но в действительности внутри все уже изменилось навсегда, и, может быть, это к лучшему.
— Для любви — серьезное испытание, — не мог не согласиться Аффад. — Но я не хочу упреждать будущее. Сейчас у меня нет сомнений, что я хочу освободиться и быть с тобой, пока еще есть время. Констанс, посмотри на меня. — Она посмотрела на него блестящими глазами и вновь сосредоточилась на дороге. — Могу я оставить тебе залог — не совсем обычный залог? Я хочу, чтобы ты посмотрела моего сына и поставила диагноз. До сих пор я не решался, а теперь понял, что должен попросить тебя осмотреть его. Пока я буду в отъезде. Ты сделаешь это?
Констанс ничего не ответила, но ее глаза медленно наполнились слезами, правда, не пролившимися. Жуткая мысль пришла ей на ум, отвратительная в своей низости: «Он хочет, чтобы я лечила его ребенка, чтобы вернуть любовь своей жены». Как только она могла додуматься до такой ужасной несправедливости? Желая очиститься от страшных мыслей, Констанс потянулась к Аффаду и быстрым поцелуем коснулась его губ.
— Конечно, милый, я все сделаю, — сказала она. — Не сомневайся.
Он поблагодарил ее.
— Лили предлагала это уже давно. Она обрадуется. И это будет связывать нас в разлуке.
Они подъехали к конторе Красного Креста и оставили автомобиль во дворе. Лучшего места для прощания было не найти — даже для прощания ненадолго. Констанс поцеловала Аффада и отправилась в тот бар с бильярдом. А он с нежностью и сомнением, словно это было все-таки прощание навсегда, смотрел ей вслед. Идя по улице, она мысленно слышала голос Сатклиффа, говорившего: «Великой любви больше нет, остается лишь играть в «Змеи и Лестницы»[216]».
Скоро у нее останутся одни воспоминания, которые возвращаются вглубь времени. Будто кто-то распускает время, словно старый свитер, вспять, петля за петлей, пока не попадется первая спущенная петля, первородный грех. Как правило, любовь уходит из-за пресыщения и безразличия, прочитанная книга. А он дал ей старинный текст, который можно читать и перечитывать, как дивный диалог, который продолжается даже в отсутствие собеседника. Диалог, помогающий осмыслить оргазм как обоюдное творчество, разделенный опыт, это было сродни научному открытию! Потом мысли об Аффаде, наверное, станут причинять боль, подобно отравленным стрелам, но пока она ощущала лишь восторг, свою общность с ним.
Эта любовь сама по себе была отдельной культурой. Целым миром. Она напоминала огромный экспресс, который сам меняет направление, не спрашивая разрешения ни у каких диспетчеров, в котором то курят, то пьют вино, плывут то на пароходе, то на яхте, в котором есть и сатир и фавн, в котором одно исчисление сменяет другое: и мы рабы дорожных символов на этом маршруте. Один недосмотр, запоздалое переключение, и воющий лязгающий гигант может быть сброшен с рельсов и улететь в ночь, в небо, к звездам. Трудно даже пытаться все понять. Между vérisme и trompe l'oeil[217] они обречены жить и любить. В тот вечер, глядя, как сумерки опускаются на невозмутимое озеро, в котором отражалось бессердечное небо, она представила смерть и любовь единым целым — в образе кентавра, идущего к ней по голубым, как лед, водам.