Глава третья В Египте

На королевскую яхту поднялись без всяких осложнений темной ночью, а утром она уже была далеко в море на пути в Египет.

В своей записной книжке Блэнфорд писал:


«Поэт, наверное, так должен ощущать бессмертие. Представляете, я пишу в полном покое, пока яхта плывет на восток под безоблачным небом, по тихому синему морю без единого гомеровского завитка… «Хедив» — королевская яхта, которая везет нас в безопасный Египет. Невероятно то, что я здесь, под ярким полосатым навесом рядом с невозмутимым принцем, и в руке у меня стакан виски с содовой, которое пьется медленно, задумчиво и с удовольствием. Все мысли о пропасти, разверзшейся у наших ног — о войне. Что до принца, то он теперь настоящий морской волк в своих белых штанах, словно сотканных из лепестков магнолии, в блейзере и старой яхтсменской фуражке, на околыше которой знаки королевского дома и Александрийского яхт-клуба. Блейзер с надписью «Бейллиол, Оксфорд».[43]

Столь прозрачен и чист воздух, что время от времени мы на несколько мгновений впадаем в дремоту, но тотчас просыпаемся и продолжаем уроки арабского, которые должны превратить меня в полиглота. Если, конечно, земля не перестанет вертеться.

(Моя дорогая, эти строки, как ни странно для меня самого, предназначены тебе, а не Ливии. Я пишу их, потому что чувствую, что, наверное, нет, точно, никогда больше в этой жизни не увижу ни тебя, ни Сэма! В них та часть меня, которая медленно и тайно поворачивалась к тебе. Я, как всегда, не сразу разобрался в ситуации. А вот Ливия все поняла. Я видел, что она ревнует, но не догадывался почему. И оставался в неведении чуть ли не до последнего прощального поцелуя. Ливия же, сразу все сообразив, возненавидела тебя — настолько, насколько можно возненавидеть сестру. Пока поезд не увез тебя прочь, я совсем ничего не знал и не понимал.)

Ну вот, теперь я как более юная версия Тибулла, но без морской болезни. Моя поэзия мчится на всех парусах. Мама умерла, друзья разбрелись по свету, мое будущее неясно, мое одиночество — восхитительное бремя. Во всем этом я вижу подтверждение того, что мне когда-то наобещала добрая фея. Наверное, она сказала так: «Этот станет интровертом, далеким от повседневной жизни, любителем одиночества, с которым будут происходить всякие чудеса, благодаря его озарениям».

На старой яхте чего только нет — икра, шампанское, виски, и всё в большом количестве. Горячие блюда французской кухни нам подают великаны с бронзовой кожей, с голосами, как густой звон гонга, в белых одеждах и безукоризненно белых перчатках до локтей. Невозмутимо сохраняющие достоинство и естественность, словно настоящие аристократы, они излучают доброту, но без тени раболепия. Это мое первое впечатление от Египта — великолепные слуги принца, похожие на жрецов, подают нам пищу на бесподобном блюде. Иногда принц выражает беспокойство. «Я полагаю, что если бы нам грозило быть подбитыми плебейской торпедой, и спросили бы мое мнение, то я выразил бы сожаление обо всем, что тут пропало, хотя это мне не принадлежит. Естественно, Фарук пришел бы в ярость. Не сомневаюсь, он все застраховал». Вот уж о чем я никогда не задумывался. У королей есть все — неужели им нужна страховка? Я зевнул и потянулся, как любимая кошка Клеопатры.

В здешней библиотеке много викторианских романов, которые покупали английские няньки Фарука. Однако среди не столь широко представленной, зато избранной арабской литературы есть пьеса, которую принц считает отличным введением в изучение своей страны. «Ее написал мой друг, — говорит он, — и она называется «Смерть Клеопатры» — Masra Kaliupatra. Вам непременно надо ее прочитать».

Приятно узнать, что Клео была известна своим подданным как «Kaliupatra». Ее рушащийся мир вряд ли очень отличался от нашего — разница лишь в масштабе. Катастрофа есть катастрофа вне зависимости от чего бы то ни было.

Всюду вокруг нас, если верить скрипучему оракулу, местному радио, бушует война. Флоты Франции и Англии грозятся скрестить мечи. Где-то притаился итальянский флот, слава богу, демонстрирующий великую осторожность. А мы тем временем (словно в заколдованном центре неистовствующего урагана, когда все сверкает и грохочет кругом) плывем себе спокойненько в непотревоженной тишине, если не считать ровного шума мотора и лениво выходящего из большой трубы дыма. Вперед, к белым скалам Крита, а потом в Евностос, родную гавань в Александрии. Слишком хорошо, чтобы было правдой.

— Мистер Блэнфорд, мне бы хотелось попросить вас об одолжении для себя и принцессы.

— Я слушаю, ваше высочество.

— Можем мы называть вас Обри? Так было бы проще.

— Ну, конечно же.

— Благодарю вас, Обри.

— Не за что, ваше высочество.

Итак, несмотря на тысячу и одну остановку и отвлечение по воле принца, уроки арабского языка медленно шли своим чередом. Например, он настоятельно советовал мне прочитать книгу о Египте, написанную его няней, миссис Маклеод, и названную «Англичанка на Ниле». Он уверял, что в ней много поразительных наблюдений и много своеобразных замечаний о египетской жизни. Пока он говорил, я открыл ее и увидел, что она великолепно начинается, со слов: «В Египте все ведут себя импульсивно, поскольку здесь нет дождей, заставляющих думать».

Грешно покидать жаркий кокон солнечного дня, и мы заказываем обед наверх, чтобы не уходить с располагающей к лени палубы. Время от времени мы получаем отпечатанный бюллетень с новостями и приветом радиста, однако содержание бюллетеня столь же безумно, сколь несочетаемо, несовместимо с торжественно заходившим солнцем и спокойным морем. Но вот мы уже связались с Александрией, и нас ждут до полуночи, чтобы без помех проводить в порт. Полагаю, огромная гавань с неподвижными военными кораблями и крейсерами, как французскими, так и британскими, была бы великолепным зрелищем, но нас лишили его. После обеда принц поднялся на мостик, где воспользовался телефоном, чтобы соединиться с кем-нибудь, кто передаст его послание властям, дабы те разрешили ему отправиться, вопреки протоколу, во дворец в Монтазе, а не в Великую гавань. Объяснил он это очень просто: так будет всем намного легче, к тому же избавит нас при схождении на берег от забот douaniers[44] и службы безопасности.

— Англичане, как всегда, будут против, им это не понравится, но если Фарук скажет «да», они смирятся, а он знает, что ему лучше согласиться!

Мы разошлись рано, чтобы как следует отдохнуть, оставив все невозмутимым смуглым педелям, которые говорили вибрирующими глубокими голосами и улыбались, как рояли, о чем-то болтая между собой. Проснулся я от прикосновения смуглой руки, которая с великим почтением трясла меня за плечо.

— Хозяин говорит вам быть наверху. Он ждать.

Я оделся и, еще не совсем проснувшись, поднялся на палубу, где обнаружил принца в отличном настроении, он руководил сборами.

— Я был прав, — весело проговорил он, — англичане в ярости от меня.

На берег, прямо к морским воротам дворца, нас доставил вместительный моторный баркас, принадлежащий египетскому флоту. Стояла полная тьма, но после долгих переговоров зажгли свет, и в ночи возникло нечто среднее между Тадж-Махалом и Эйфелевой башней.

Для меня это была первая встреча с египетским барокко, и, кстати, сравнение с данным стилем на редкость подходящее. Хотелось ликующих криков и фанфар — до того много света отражалось в бесчисленных зеркалах разных оттенков — эффект это производило дивный — многоликой порочности, так сказать… Мне стало ясно, что я полюблю это сооружение — мне привиделась в нем огромная башня несуразностей. В тишине я шагал по несравненным ширазским коврам, устилавшим просторные салоны, и мой дух был одурманен алой кожей, золочеными потолками, ляпис-лазурью, кошачьим глазом и вездесущими зеркалами, льющими свет, словно забытые всеми фонтаны. Никто нас не встречал, комнаты стояли пустыми, и нигде не было видно ни души. Роскошные туалетные комнаты были размером с Юстон,[45] однако цепочки звякали всуе, ибо бачки были пусты. Мы остановились, не зная куда двигаться дальше.

Потом на лестнице появилась полусонная принцесса, завернутая в белое кимоно из пушистых перьев и похожая на маленького зевающего лебедя. Они стояли и смотрели друг на друга, с такой страстью и радостью, что это зрелище тронуло меня до слез. По этикету им было не положено плебейски обниматься на публике, к чему обычных людей приучило кино. Они вели себя по-птичьи, как настоящие пернатые, у которых нет рук, поэтому простерли друг к другу крылья, скажем так, и с робким восторгом прошептали имена друг друга. Принц поцеловал кончики ее пальцев, и она, всхлипнув, словно напуганное дитя, побежала одеваться. Пока мы ждали, сонный дворцовый слуга проводил нас в просторную столовую, где уже горели свечи на столах, накрытых к завтраку, то есть нас ждали кофе, шоколад, свежие круассаны и масло. Меня в высшей степени умилило то, что я увидел людей, которые столь искренне любили друг друга; это было совершенно непохоже на Европу, где всерьез уже никто не думал о любви.

Мы сели в два темных лимузина, оставив слуг разгружать яхту, что было делом нелегким, потому что поднялся ветер. Однако свои чемоданы мы получили, и я сидел во втором лимузине, в который их все сложили. Ландшафт немного напомнил мне Grand Corniche с бьющимися о берег волнами и раскачивающимися под порывами ветра пальмами. Потом была темная извилистая лента дороги через пустыню. Я забылся беспокойным сном, убаюканный шумом мотора и ощущением, что у времени ничего не вывихнуто, все эпохи связаны воедино.

Все это я пишу несколькими днями позже на затененном балконе, выходящем на Нил, гладкий, как лезвие бритвы, у самого края сада; стоит адская жара, и я обливаюсь потом, пока делаю свои записи. Запястье прилипает к бумаге, до того я весь покрыт липким потом, приходится подкладывать промокашку, чтобы бумага оставалась чистой. Однако я счастлив. Передо мной открылся новый мир. Мне повезло. Я испытывал жуткий страх перед принцессой — был уверен, что она сразу же догадалась о моих пороках. Но она взяла мою руку и долго держала ее, внимательно глядя мне в глаза, причем с такой сосредоточенностью, как будто слушала священную музыку. Потом с облегчением вздохнула и отпустила меня со словами:

— Он нам подходит!

Принц хмыкнул:

— Она никогда мне не доверяет.

Так что теперь все в порядке! Что еще надо? У меня вновь появилась уверенность в себе, и я понял, что удачно сдал экзамен на довольно странную должность английского секретаря принца. Приятно ведь чувствовать себя членом семьи — мое воспитание не приучило меня к теплым семейным отношениям. Да и обязанности мои не очень обременительны; приходится, правда, много заниматься корреспонденцией, но с этой работой легко управиться в утренние часы. Оставались светские обязанности — они пугали меня, однако и в этом ко мне отнеслись с большим вниманием. Меня никто не заставлял разносить лепешки на английских чаепитиях принцессы. Но я делаю это. Здешний старичок-портной заполнил целый шкаф отлично сшитыми для меня новенькими шелковыми костюмами.

Городской дом принца (у него с принцессой есть еще дворец в Розетте и летняя вилла в Гелване) не очень похож на замок. Размерами он примерно с охотничий домик средневекового принца с большими прилегающими территориями, нечто вроде загородного поместья набоба. Частично дом пришлось укреплять, чтобы сохранить для нормального существования, а частично его предоставили своей судьбе, и он вернулся к своему первичному состоянию — нечто черное и липкое, из чего как будто произошло все в Египте. В одном крыле полно огороженных коридоров, потому что полы в них изъедены термитами. Обстановка скромнее, чем в том дворце, куда мы прибыли, и все покрыто тонким слоем пыли: украшения, мебель, зеркала, всё, но совсем тонким слоем, словно парик пудрой. Время, отсутствие заботы и влажность изменили четкие контуры вещей. И однако при этом качество картин, безделушек, статуэток — отменное. Сразу чувствовалось, что они тут не просто так, что их выбирали, любили, лелеяли за их эстетические достоинства. Пусть они совсем разные и не соответствуют друг другу по стилю, но сосуществуют гармонично, в неразделимом несогласии. В целом дом очень приятный, и там приятно пахнет. Полно потрясающих кошек. Вот только диссонансом звучали павлиньи крики, от которых невольно подскакиваешь на месте. От Нила исходил запах старости, печали и разочарования, он порою зелен, как окислившаяся медь, но всегда остается самим собой, не похожим ни на одну другую реку в мире. Перед рассветом я увидел рыбака, молча стоявшего на берегу, словно он ждал появления солнца; и когда оно явило себя, ожил весь мир насекомых, загудевших, замельтешивших в теплых лучах, высушивших последние клочья тумана над гладью реки. Рыбак набрал в рот воды и выплюнул ее — мелкие брызги заиграли под солнцем своим разноцветьем, будто призмы.

Утром я услышал стоны, доносившиеся снаружи, а также удары и ругань; я спросил у принцессы, что там такое, и она с обычной своей деликатностью сообщила, что это Сайд, их юный мажордом, получает, как она выразилась, «поучительные шлепки» за какую-то провинность.

— Ах, — вмешался ее супруг, — вы, несомненно, помните, что царским скипетром в Египте всегда был прут. А что касается наших слуг, то нет другой возможности сражаться с их прогрессирующей забывчивостью, которая постепенно переходит всякие границы, и тогда они перестают вообще что-нибудь помнить. Поэтому, когда они обо всем забывают, всё бьют, наступает время по-доброму напомнить им об их обязанностях. Это случается примерно раз в полгода. Завтра увидите, что Сайд стал совсем другим. Сегодня он будет хандрить, потому что его достоинству нанесен урон, а завтра…

— И своих секретарей — их вы тоже «шлепаете»?

Принцесса захлопала в ладоши и прощебетала:

— Я же сказала тебе, что он нам подходит.

Принц поднял одну бровь.

— Для секретарей у нас есть кое-что похуже!

Секретарь я не единственный — есть еще несколько, у каждого своя сфера деятельности, однако все они исчезают к концу дня, тогда как я остаюсь обедать en famille,[46] а потом ухожу совсем один в предоставленные мне великолепные апартаменты. Тут все не так, как дома, и очень любопытно, так что я ни на мгновение не устаю от насыщенной жизни почетного атташе. Однако мне всегда нравилось уединение, и я с удовольствием несколько вечеров в неделю пишу письма или заметки, как эти спорадические комментарии на полях истории. В эти моменты мне кажется, будто я отрезан от остального мира, чуть ли не от всего остального человечества. Египет похож на фриз великолепной расцветки, по которому мы передвигаемся с немыслимой легкостью, будто так оно и должно быть. Страна объявила нейтралитет, и города стали «открытыми городами» — мерцающие бассейны хрустального света по вечерам, душные базары и улицы, заполненные машинами в дневные часы, яркие витрины магазинов и потрясающие мечети — пародия на истинный мусульманский рай. Мы читаем о затемнениях — они везде, ну а в Городе Мертвых можно читать газету и при луне, когда она полная. Я чувствую себя одновременно довольным и брошенным, торжествующим и отчаявшимся. Мир отрезан, остался только этот освещенный, окруженный пустынями город, где ни в чем нет недостатка. Надолго ли? Никому не хватает храбрости думать об этом.

Многие почтовые пункты разрушены, и приходится пользоваться новыми услугами — авиапочтой; я запасся множеством конвертов, но куда их посылать? Ко времени, когда они доберутся до цели, может, и Англии уже не будет? Всеобщий упадок духа властвует над этой преисподней страхов и дурных предчувствий — то же самое я говорю моим хозяевам. Они начинают осознавать всю глубину своей привязанности к туманному острову, на котором провели так много счастливых летних сезонов, ненавидя англичан. Да и к Франции тоже. «Франция, halas!»[47] На арабском звучит печальнее и решительнее, напоминает опрокинутую статую. В этом есть намек на унылые Aman-Aman (увы-увы) песни, которые передают по радио в молчаливых кафе в исполнении Умы Калсум, соловья из Танты… Полагаю, kaput это перевод halas?

Принц сам представил меня моим коллегам. Профессор Балади оказался высоким и худым, и он свободно говорит по-английски. У него голубые глаза и свежий цвет лица, и он щегольски носит алую феску. Он очень мило изображает из себя бывалого человека, отлично знающего столицу, и намекает, что мог бы сопровождать меня в моих странствиях по городу — очень полезное предложение. При нем всегда палка с эбонитовым наконечником, как невероятно драгоценный скипетр. Кажется, мы понравились друг другу. То же самое могу сказать о более медлительном и менее изысканном «почвенном» господине, копте Кханне, который поначалу показался мне несколько застенчивым и неразговорчивым. Из-за оспинок его кожа напоминает дуршлаг. Он предпочитает говорить по-французски, и ему приходится прилагать немало усилий, чтобы выразить свою мысль. А вообще-то у него чудная душа, спрятанная глубоко внутри, — он никому не доверяет. Была некая настороженность, однако никакой враждебности, вот чего я больше всего боялся.

Самым влиятельным человеком в тени трона, так сказать, является юный и очень обаятельный сириец по имени Аффад. Насколько я понимаю, он миллионер и появляется рядом с принцем, когда тот нуждается в его поддержке, исключительно из симпатии к нему. На редкость привлекательное создание с туманным серовато-зеленым взглядом, по виду — очень изнеженное. Худой, высокий, и при первой встрече с ним на ум непременно приходит андрогин. Полагаю, он должен быть великолепным гомосексуалистом — в старинном стиле, ибо, подобно Алкивиаду, тоже слегка шепелявит. Говорит он увлекательно, с юмором, не щадя ни себя, ни других, очевидно, что вряд ли кто-нибудь может устоять перед его беспощадным обаянием. В одежде он небрежно элегантен, будто сошел с картинки модного журнала. Его английский язык безукоризнен, он владеет им в совершенстве, а его почти кроткая мягкость на самом деле лишь уловка, способ расположить к себе собеседника. Когда ему требовалось, его речь становилась на редкость колкой, язвительной.

— Что ж, я уже давно вас ждал, — обескуражил он меня при первой встрече. — Ему понадобилось много времени, чтобы подыскать нужного человека, и как только он познакомился с вами, тотчас телеграфировал мне, что вы идеально ему подходите и он постарается вас уговорить.

Интересно, чем же я произвел впечатление на принца еще там, в Провансе? Словно читая мои мысли, Аффад улыбнулся и удивил меня еще больше.

— Принц слышал, как вы говорили что-то необычное об Аполлонии Тианском, и ему стало ясно, что в Египте вы будете как дома.

Что же я такое говорил? Я напряг мозги, стараясь вспомнить. Наверно, упомянул что-то о гностицизме в Египте в связи с ересью тамплиеров — в беседе с Катрфажем или, может быть, с Феликсом. Ничего из ряда вон выходящего. Принц не был ни эрудитом, ни интеллектуалом, так почему же такая фраза?… Тут мне вспомнилась высушенная и просмоленная голова в его красной шляпной коробке. Интересно, где она теперь?

Тем временем Аффад наполнил мой бокал и стал уверять меня, что пост придется мне по нраву — по многим причинам. В это я уже начинал верить. Никогда еще мне не приходилось быть среди столь славных, милых людей. Работать для них, видимо, окажется нетрудно и даже приятно.

Оставались еще мои соотечественники, пришлось провести с ними утро и всю вторую половину дня, поскольку порядок требовал, чтобы я зарегистрировался в консульстве и заполнил анкету на случай, если вдруг понадоблюсь. Мой паспорт был изучен невероятно высокомерным лавочником (такое он производил впечатление) по фамилии Телфорд — мистер Телфорд, сэр, если позволите! Таким угодническим манером к нему обращался временно исполняющий обязанности консула.

— Пока вы остаетесь тут до первого распоряжения. Ничего не могу гарантировать.

Принца разозлил его тон.

— Что ж, думаю, мне удастся все уладить, — холодно проговорил он. — Сегодня я встречаюсь с министром, а ему уже известно, что мистер Блэнфорд приехал сюда как мой секретарь.

Телфорд пожал плечами и с неудовольствием вернул мне паспорт.

— Пусть так, — проговорил он и взмахом руки отпустил нас на шумную улицу, где стоял в ожидании автомобиль принца.

Днем мы отправились в консульство расписаться в книге гостей и выразить свое почтение министру. Он сидел в шезлонге на пыльной лужайке довольно далеко от дома — худой, высокий, по-своему привлекательный. Место он выбрал очень остроумно — посередине между двумя большими дождевальными установками, которые работали на полную мощность, чтобы, несмотря на жару жизнь сухой, как бумага, лужайки была сохранена. Выплескивавшаяся вода подталкивала к креслу несколько охлажденный воздух, отчего создавалась иллюзия прохлады и свежести. Мы прошли между колоннами, стараясь не замочить брюки, и были довольно мило встречены министром, слуги которого уже несли дополнительные шезлонги, которые позже были расставлены в соответствии с «охлаждающей» стратегией, стол, на котором в соответствии с английским обычаем чаепития тотчас появились печенье, имбирные бисквиты и булочки. И это в Египте! Я что-то сказал по их поводу, и наш хозяин, улыбнувшись, заметил:

— Вас это должно успокоить, не правда ли? В данной ситуации нам потребуется весь имеющийся у нас морально укрепляющий чай. — Он покрутил чашку. — В течение года вы были, так сказать, официально «заморожены». А это значит, что в верхах вашу работу воспринимают как особенно важную, если учесть надвигающуюся войну.

Я не совсем понял, что это значит, и уже было открыл рот, чтобы переспросить, как принц, повернувшись ко мне, воскликнул:

— Вы же не знаете, что я полковник военной миссии и глава Красного Креста в Египте! Поэтому в Англии хотят, чтобы вы приглядывали за мной и не допускали с моей стороны никаких проделок вроде приглашения на ланч Махир-паши,[48] правильно?

Министру было не до смеха, более того, он не скрывал, что расстроился.

— Скоро вы узнаете, — сказал он, поворачиваясь ко мне, — как нам повезло, что принц консультирует нас в политических вопросах. В Египте политика дело непростое, особенно если учесть современное положение.

Беседа перешла на более общие темы, касающиеся военной ситуации, которая, несмотря на удачи с нашей стороны, все еще была смертельно опасна. Это придало некую неопределенность приказам министра и его расположению, и вообще было весьма заметно, что министр очень подавлен страшными обстоятельствами, из-за которых мы очутились между двумя пустынями и к тому же с неадекватными военными силами, на случай если противник затеет что-нибудь похуже. Ничего такого он не сказал, но его тон говорил о многом — и, конечно же, ситуация в мире была настолько хорошо известна, что для любого регулярно читающего газеты не было никакой тайны в его словах. Наша чайная церемония закончилась на дружелюбной, но минорной ноте.

— Мне известно, что вы будете посещать канцелярию по всяким делам, — сказал министр, когда мы поднялись, чтобы обменяться прощальным рукопожатием. — Я дам указание, чтобы вы получали все приглашения. Если вам понадобится увидеть меня лично, не стесняйтесь, звоните и приезжайте.

Мы поблагодарили его за теплый прием. Дождевальная установка обдала нас прохладой и сдунула листок бумаги с плетеного столика. Я поднял его и положил обратно. Поначалу мне показалось, что это шифровка. Потом я понял, что это шахматная партия в телеграфном варианте. Министр поблагодарил меня и, взяв листок, сказал:

— Я видел, что вы обратили внимание на расстановку фигур. Играете в шахматы?

Мне пришлось его разочаровать.

— В канасту, бридж и очко — это всё.

И мы ушли.

Итак, начался долгий период моего секретарства, оказавшийся не лишенным прелести новизны и разнообразия. У принца были многосторонние интересы; как президенту Красного Креста ему были положены отличные офисы в центре столицы, где и мне отвели комнатку рядом с телетайпом, из которого я получал богатый урожай корреспонденции; кроме того, принц довольно часто посещал пропыленное консульство, где нас очень мило встречали, хотя делать ему там было нечего. Еще была канцелярия. Во дворце мой офис был центральным, ключевым по отношению ко всем остальным. Однако у принца, как почетного полковника Египетской полевой артиллерии, был еще внушительный офис в штабе, который он обожал посещать, надев военную форму — британскую форму полковника — с традиционной феской. На груди он носил набор наград, и было очевидно, что это доставляет ему невероятное наслаждение, потому что он поглаживал их во время официальных бесед с подобострастными молодыми офицерами своего полка.

Ну да, этот новый мир поразил меня разноцветьем и новизной; невозможно переоценить красоту великолепного пропыленного города с его похожими на круглые леденцы куполами, увенчанными узенькими полумесяцами, с его ошеломляющими изобилием суками,[49] с его ярко освещенными прибрежными районами, с его лопающимися от товаров магазинами. Вся Европа во тьме, а мы тут всю ночь жжем свет, что разрешено только городам, объявленным «открытыми». С бархатисто-синего ночного неба на нас не падают бомбы. Никаких признаков войны, разве что разгуливают солдаты, отпущенные в увольнительную. Возможно, перед самым рассветом, украдкой, танки выйдут из укрытий и бесшумно помчатся по безлюдным дорогам, словно на цыпочках, ринутся к пустыне; и продвижение их будет до того осторожным, что шума они произведут меньше, чем верблюды на асфальте, — как раз перед рассветом длинный караван верблюдов привозит на городские базары и овощи, и все остальное, что необходимо городу, например хлопок, папирус, bercim — клевер для животных.

— Принцесса насмехается над моей формой, — сказал принц, — но я ношу ее, потому что она дает нам право в любое время устроить пикник в Западной пустыне; а без нее я стану просто гражданским лицом, для которого пустыня закрыта. Кстати, я ведь должен через газету официально приписать вас к египетской армии в качестве второго лейтенанта, добровольно вставшего в строй. И вы будете моим советником.

Заманчивая перспектива — носить британский мундир и на голове — алый цветочный горшок. Как ни странно, и принц и принцесса были весьма тронуты, когда я вошел к ним в комнату при полном параде — в форме и в феске.

— Теперь вы и вправду один из нас, — воскликнула принцесса, и по щекам ее побежали слезы.

В феске я выглядел дурак дураком.

Англия отныне стала не постоянной, а случайной болью, вызывая изредка уколы совести; новая жизнь захватила меня целиком своим разнообразием, а легко доступная информация заставляла воспринимать эту древнюю страну не как прозябающий в руинах пережиток истории, а как все еще захватывающе современную, все еще полной дьявольского колдовства и тайны. Естественно, пониманием этого я был обязан Аффаду, хотя поначалу, пока устраивался, виделся с ним редко; мои коллеги занимали авансцену. Профессор Балади, например, с его странной на слух речью в стиле викторианских романов мог бы прославиться как музыкант, стоило ему только этого захотеть.

— Мистер Блэнфорд, я понял, что в природе нет ничего более возвышенного, чем бюст английской дамы.

Склонив голову набок, он наблюдал за моей реакцией.

— Знаете, профессор, вы вгоняете меня в краску.

Он весело рассмеялся и ответил с определенной дозой лукавства:

— Я сказал это, чтобы проверить вас.

Пришлось фыркнуть — издать нечто среднее между смешком и хихиканьем.

— Мне говорили, будто египтяне сходят с ума по розовой коже, а пошло это от сутенера в Порт-Саиде, который предлагал свою маленькую дочь, крича: «Она вся розовая внутри, как английская леди».

Это была очень старая шутка, но он не знал ее и задергался в конвульсиях пристойно беззвучного смеха, так что слезы выступили у него на глазах. Он вытер их рукавом. Но мы совершили бестактность. Это стало ясно, когда мы обратили внимание на лицо нашего коллеги — на лицо бедняги Кханны-копта, красное от гнева и глубокого потрясения. Едва мы увидели, что с ним стало, как Балади торопливо сглотнул — совсем по-лягушачьи — и покаянно завздыхал, хотя время от времени продолжал содрогаться (в голове, видимо, снова мелькала старая шутка), утыкаясь лицом в рукав. Я счел наилучшим замолчать и минут на пятнадцать полностью погрузиться в работу, чтобы все улеглось само собой. Снаружи вовсю светило солнце, и на зеленых лужайках работали дождевальные установки, словно подсолнухи, поворачивавшие тонкие шеи. Где-то во дворце слышался тихий перезвон телефонов — звонки приглушили специально, потому что громкий шум якобы нарушал здешнюю благопристойность. Прочитав военные новости в «Иджипшн Газетт», я на мгновение ощутил болезненную тоску по Англии, однако в глубине души я мечтал о своей путеводной звезде — о Провансе, о том Провансе, в котором теперь для меня навсегда поселились Феликс, Констанс, Хилари, исчезнувшие Друзья последнего мирного лета. Где они сейчас? Насколько я понимал, в потустороннем мире. И больше всего меня мучили воспоминания о Ливии. В последний раз я слышал, что она в Германии — та самая девушка, на которой я, как дурак, жаждал жениться.

Когда Кханна, не в силах унять взыгравшую ярость, удалился в туалет, находившийся рядом с приемной, Балади показал большим пальцем на его удаляющуюся спину и прошептал:

— Думаю, мы задели его за живое.

Я с важным видом согласился.

— Если вы свободны в субботу вечером, — сказал Балади, явно желая вознаградить меня за остроумную беседу, — приглашаю вас в веселый дом немного развлечься.

Я принял его приглашение, но без особой радости, потому что у меня только-только начал завязываться роман с юной офицершей из Полевой транспортной службы, из добровольческого отряда сверхпородистых девиц, которые пополняли армию шоферами, секретарями, курьерами. Одна из них обратила на меня внимание и пригласила на обед к себе домой. У Анны Фарнол, лет двадцати восьми студентки Слейд-скул,[50] были потрясающие голубые глаза, в которых светились незаурядный ум и доброта. Она очень выделялась среди несколько фригидных куколок своего подразделения, ибо излучала тепло и женственность, плохо сочетавшиеся с военной формой. И все же когда она приблизилась к моему столу, отдавая честь, жест этот был полон очарования. Она привезла в посольство документы Красного Креста, которые принял я в качестве главного вассала при принце. Пока я проглядывал документы, она согласилась присесть и выкурить полсигареты, отрезанные мной офисными ножницами. Приятный ритуал и сопровождающая его ничего не значащая беседа стали частью моего существования по понедельникам и пятницам. У меня теплело на душе от улыбчивого взгляда молодой женщины, которая носила на голове шляпку-лодочку[51] (потом я узнал, что сами девушки называли их срамными шляпками) и курила свои полсигареты, постоянно отказываясь от кофе.

Итак, приглашение на обед было с удовольствием принято, и однажды вечером я оказался перед вполне приличными домами на Шария-Эль-Нил и на лифте поднялся на третий этаж, где находилась ее квартирка. Дверь была приоткрыта, и записка гласила, что хозяйка скоро вернется, а я могу располагаться как дома — так я и сделал. Пока Анны не было, я занялся шпионажем, осмотрел скудные сокровища, которые сопровождали ее в кочевой жизни, — открытки с видами Гастингса, фотография всей семьи, матери, отца и симпатичного молодого человека с обиженным взглядом, одетого в блузу скульптора. В руках у него был молоток. Муж, подумал я, потому что еще прежде обратил внимание на кольцо на ее безымянном пальце. Вдруг меня охватила непонятная печаль. Я стал торопливо пролистывать ее записные книжки. В комнате пахло цветами — нигде в мире цветы не пахнут так, как в Египте, словно они побывали в преисподней, да еще рядом с открытой печью.

Какое-то время я постоял на ее балконе над оживленной улицей, куря сигарету и размышляя о том, как она прелестна и независима и как я хочу ее, это правда. Однако мое дьявольское английское воспитание сопротивлялось любым отношениям, которые могли из случайного свидания изгнанников вырасти в нечто большее, хотя я так далеко от осажденного острова. Наконец она вернулась и была несколько бледнее обычного, как мне показалось. Оказывается, она ходила в часть за своей порцией виски, принесенной в мою честь. Мне стало стыдно, ведь принц платил мне достаточно, чтобы я мог принести виски сам. Я мысленно записал в памяти — прислать бутылку.

Она была столь же разумна, сколь красива, и, благодаря ей, моей глупой неуверенности в себе, которую довольно часто принимают за дурное расположение духа, как не бывало, и вскоре я уже рассказывал Анне кое-что из моей жизни и даже задавал вопросы о ней самой. Как замужней женщине, причем в звании офицера, ей предоставили отдельную квартиру, другие же девушки из ее подразделения жили в некоем подобии общежития, где действовали строгие правила и были определенные часы посещений. Было уже довольно поздно, когда я неловко поднялся и сделал вид, будто хочу уйти. Но сначала наведался на прохладный балкон. Опустилась темная густая пушистая ночь, внизу горели фонари, освещая улицу. Мы стояли в темноте, глядя вниз, словно горгульи на крыше средневекового собора — всего-навсего две головы, выступающие в темноте. Наконец я набрался смелости и сказал:

— Мне бы хотелось остаться.

Она положила руку мне на плечо.

— Я ждала, что ты это скажешь, — я скучаю по дому, плохо сплю, и этот город наводит на меня тоску.

Когда мы выключили свет, квартира стала похожа на обжитую нору, со стороны улицы освещаемую, как сцена. Едва ли не с отчаянием мы бросились друг другу в объятия. Она все еще была в форме, и я чувствовал холодное прикосновение металлических пуговиц к моей коже. Я был очень возбужден, и она тоже, до того, что даже заплакала, и я воспламенился еще сильнее. Потом мы лежали рядом в постели, не включая света, и я чувствовал, как ровно бьется ее сердце и постепенно уходят судороги наслаждения. Я зажег спичку, чтобы заглянуть поглубже в спокойные голубые глаза, смотревшие на меня сквозь нечаянные слезы.

— В первый раз я занимаюсь любовью с офицером регулярной службы. Ты меня очень возбуждаешь своей формой. Давай повторим.

Но она уже выскользнула из формы и лежала в моих объятиях обнаженная. От нее потрясающе пахло какими-то каирскими духами, смешавшими свой аромат с нашим собственным запахом. Наши поцелуи становились все горячее, в них было все больше страсти, больше целеустремленности, меньше случайностей. Всю ночь мы не разнимали объятий, слишком возбужденные, чтобы предаться сну, разве что урывками. И еще мы разговаривали — шепотом, то и дело засыпая на середине фразы.

На другой день я смотрел с ее балкона, как солнце поднимается над пустыней, а она спокойно спала в ворохе сбитых простыней. Та ночь одарила нас обоих потрясающим плотским счастьем и забытым покоем. У меня было желание петь, когда я ставил чайник на плиту в крошечной кухоньке и накрывал стол для завтрака, так как нам обоим надо было появиться в своих конторах, пока не наступила жара. Сонная, непричесанная, Анна выглядела божественно прекрасной и уязвимой. Зевнув, она присоединилась ко мне и позволила налить ей кофе.

— Удивительно, как мне хорошо, — сказала она, качая головой, — хотя у нас нет будущего, и в происшедшем нет смысла. Всё стало временным, недолговечным. Ведь на следующей неделе я могу погибнуть или меня переведут в другое место. То же самое и ты… нет, я забыла, ты пока еще не совсем на войне, и не испытал это странное ощущение бессмысленности всего и вся. Какая разница, что мы делаем? Если нет будущего, то нет и смысла.

— Если ты собираешься философствовать в такой ранний час, я процитирую тебе Валери.

— Что он сказал?

Elle pense, done je fuis.[52]

— Нечестно по отношению к женщинам.

— Прости.

Меня переполняло великолепное чувство физического здоровья, и мне не приходило в голову, что, несмотря на столь разнообразную и приятную деятельность, я все-таки буду испытывать одиночество — хотя бы из-за отсутствия того общества, которое было бы мне предпочтительнее. Я рассчитывал, что наша связь продолжится и укрепится, несмотря на угрозу перевода Анны в другое место, например в Сирию. В своем оптимизме я даже придумал кое-что на время разлуки. Мне было известно, что мои хозяева (я не мог заставить себя называть их нанимателями, столь добры и заботливы они были) совсем не возражали бы, если бы я подыскал себе англичаночку, чтобы вместе с ней посещать музеи или устраивать пикники в пустыне… Казалось, судьба решила быть благосклонной ко мне, возможно, чтобы я забыл горькие воспоминания, лелеемые мной, о Ливии и о прованском лете, которое она совершенно испортила своим поведением — если говорить прямо, об этой allumeuse.[53] Теперь она как будто уменьшилась в размерах, но все еще крепко мучила меня, поэтому я рассчитывал, что новые отношения помогут мне трезво оценить тяжесть застарелых ран. Возможно, я слишком торопился, так как Анна не отвечала мне тем же волнением, в ее реакции чего-то не хватало, хотя она соглашалась со мной в принципе и даже позволила пригласить ее на концерт народной музыки.

Через два дня она должна была прийти ко мне в офис, и я ждал ее, даже разрезал пополам сигарету.

Однако ее не было. Прошло довольно много времени, прежде чем появилась другая девушка — кажется, начальница Анны — с документами. Положив их передо мной на стол, она сказала:

— Вы, верно, уже знаете, что случилось с Анной?

Я был озадачен, наверно, как любой на моем месте, и покачал головой. Девушка подвинула стул и уселась напротив меня со словами:

— Мы все в шоке. Она умерла. Ее нашли мертвой в четверг утром.

— Но мы вместе обедали.

— Я знаю. Она сказала, где будет, если вдруг в ней возникнет срочная необходимость.

— Несчастный случай?

— Нет. Самоубийство.

Выяснилось, что она взяла большой автомобиль, принадлежавший подразделению, заполнила бак до отказа бензином, потом припарковалась напротив гаража, словно ожидая срочный приказ. В этом не было ничего подозрительного, им ведь приходилось работать в самое разное время — в конце концов, они на регулярной службе. Однако после обеда, когда механики ушли домой и сторож-араб запер помещение, она взяла ключи у ночного сторожа, а его самого отослала домой. Потом завела автомобиль внутрь, в ангар, где их моют, — они закрываются почти герметически. И даже не видно, что там есть машина. Сначала она заперла гараж изнутри, потом выключила весь свет и завела мотор большого автомобиля. А утром ее нашли мертвой — на шоферском месте, она отравилась выхлопными газами.

— Записки она не оставила. А теперь мне предстоит неприятная задача — сообщить о происшедшем ее матери в Гемпшир.

— Но почему? — с досадой воскликнул я. Это было нелепо, но я заметил, что многие ведут себя нелепо в подобных случаях, — словно им нанесли смертельную обиду. — Она казалась такой спокойной и счастливой.

Начальница Анны смерила меня долгим взглядом. — Она ведь вам ничего не сказала, верно? Когда Анна пришла за виски, то получила известие о том, что ее муж пропал без вести. Он служил на морском тральщике. Она положила письмо в сумку и пошла к вам. Никто ничего не заметил. Думаю, причину надо искать в этом. А вы как думаете? Что я мог сказать? У меня не было слов. Появиться и исчезнуть с такой ошеломляющей быстротой… Я чувствовал себя совершенно опустошенным, ведь она лишила меня не только своего непосредственного присутствия, но и, возможно, свиданий, которые ждали нас в будущем. Она словно перевернула стол, за которым я работал. Даже если моим коллегам и показалось, что я более задумчив и погружен в себя, чем обычно, они не выдали этого ни единым словом. Я был совершенно ошеломлен. А ведь впереди — целый рабочий день. К счастью, работы оказалось много; меня дергали за рукав чуть ли не каждые полминуты, и я хотя бы этим мог объяснить свою невнимательность. У меня не было сомнений, что ее образ скоро поблекнет, ведь я почти ничего о ней не знал; а она, вопреки всему этому, с поразительной ясностью являлась мне в воспоминаниях. Я воспринимал ее, словно статую, стоящую в нише и ни с чем не соотносящуюся, вне времени и пространства, но это нисколько не умаляло ее значимости. Анна Фарнол! Многие месяцы это ничем не примечательное имя звучало у меня в ушах, пока она не исчезла со сцены, с театра военных действий, из тогдашнего времени.


* * *

Война! Принц был занят не только экономическими проблемами собственной страны, но и теми, что угрожали разрушить европейскую структуру. Поначалу казавшаяся мне откровенной профанацией, зряшной потерей времени, «служба» принца в Красном Кресте обернулась бесценным источником информации, это было своего рода окно в новую нацистскую Европу; более того, центральный офис находился в Женеве, а традиционно нейтральные швейцарцы оставались свободными. По крайней мере, номинально немцы не отрекались от своей подписи под конвенцией, и служащие Красного Креста все еще имели квази-дипломатический статус во всем мире. Меня удивило, когда однажды утром принц объявил, что намерен посетить Францию, как только «все немного утрясется». И неожиданно мой собственный мир, потерянный мир дружбы и юношеского счастья, который я поместил в дальний уголочек памяти, вернулся ко мне въяве — в виде письма в алом ящике. Оно было от Констанс. Письмо от Констанс! Я едва верил своим глазам, когда смотрел на знакомый почерк, ведь, если честно, я никак не ожидал увидеть его снова. В одну секунду вся исчезнувшая реальность воскресла вновь; меня затопили воспоминания. Это была лишь короткая записка, «пробная» записка, как она назвала ее, чтобы проверить, нельзя ли отыскать меня через принца. Ей было известно о его связях с Красным Крестом, к тому же пока еще действовала почтовая связь через Турцию. Однако в записке Констанс содержалось нечто еще более важное — Сэм получил назначение на Ближний Восток и скоро должен быть там — если уже не приехал. Я соскочил со стула, как будто Сэм был тут, рядом. Сэм! Фантастическая новость, тем более что ему наверняка известно, где меня искать. Номер телефона принца можно было найти в любом справочнике.

«Передай ему, что я считаю его дерьмом, так как он не написал мне настоящего письма. Он, видите ли, терпеть не может писать, подобно всем вам. Последней была открытка с толстухой из Вортинга на одной стороне, а на другой такие строчки:


Погода тут весьма ласкает тело,

И мне армейское по сердцу дело.


Вот я доберусь до него. Тогда докажу, что Хилари был прав, обозвав брак военным искусством. Ах, Сэм, грязная свинья, прикрывать свою лень якобы требованиями военной цензуры!»

Письмо я носил с собой как талисман, безгранично радуясь неожиданному напоминанию о прошлом; от моего одиночества не осталось и следа, вот так, а уж тронут я был чуть не до слез, потому что обо мне она тоже писала с любовью. «Ты сидишь там один в тишине, как нарождающаяся луна, сочиняешь свои стихи из изысканных умолчаний, ну, пожалуйста, пожалуйста, напиши!» Я сделал лучше, послал через Красный Крест остроумный телекс с несколькими библейскими цитатами, вернее с ссылками на них, восходящими к короткому письмецу. Внешне это должно было производить впечатление личного письма о делах Красного Креста, зашифрованного цитатами из Библии. Однако важнее всего была искра контакта, и, точно, через неделю или две на моем столе лежала куча писем для Сэма, пришедших по полудипломатическим каналам. Оставалось только дождаться самого Сэма, и когда он явился, я с радостью узнал, что он с недавнего времени — в наших местах. Действительно, юный загорелый офицер, который однажды днем приветствовал меня, появившись в дверях миссии Красного Креста, был в полном обмундировании «крысы пустыни» — защитного цвета рубашка, ботинки почти до икр и все прочее. Отрекомендовался он «капитаном Стэндишем из подразделения "Блюбелл гёрлз"».[54] Мы обнялись, прильнув друг к другу будто кусочки рахат-лукума, и слезы стояли у нас в глазах, так глубоко мы прочувствовали судьбоносность нашего свидания.

— До чего же здорово видеть, как ты сидишь тут, ни капельки не изменившийся, наш мрачный старина Обри с вечной записной книжкой и хитрым видом. Это возрождает мою веру в природу, если не в армию, которая доставила меня сюда в целости и сохранности. А все для чего? Чтобы мы встретились. Давай поспорим из-за какой-нибудь чепухи, а? Ты и твои старые Дзен-Коены. — Так он произносил слово «коан».[55] — Единственный «коан», которому я научился в британской армии — заливай не стесняйся.

— Ну вот! — вскричал я. — Чуть не забыл.

Я открыл сейф и достал пачку писем Констанс, которую торжественно положил перед ним на столе.

— Боже мой, — взволнованно произнес он, и мне показалось, что он слегка спал с лица. Сэм был в нерешительности — возможно, потому что не писал ей. Он стоял неподвижно и смотрел на стопку писем, не накидываясь на них, как это сделал бы я на его месте.

Вместо этого он неловко взял стопку и, продолжая говорить, похлопал ею по костяшкам на левой руке. Наверно, ему хотелось прочитать письма, оставшись в одиночестве? Ну, конечно же! И я перестал об этом думать.

— Я не появлялся прежде, потому что хотел дождаться настоящего отпуска, и теперь у меня целая неделя. Кроме того, мне пришлось побывать в Греции со сборным отрядом из остатков подразделений, и представь, откуда я сейчас — никогда не догадаешься. Из Фермопил! Действительно, очень теплые ворота.[56] Поработал взрывником у новозеландцев, и обратно сюда. И вот я к твоим услугам. Или ты возьмешь меня под свое крыло, или я пойду на хрен?

Условия во дворце легко решали эту дилемму, ибо я занимал приличные апартаменты с двумя раздельными спальнями, соединявшимися дверью; одну из них я с готовностью предоставил моему гостю, который радостно пел и свистел под душем, выбирал блох из белья, настоящих античных блох, не преминул заметить он, и попросил одолжить цивильное платье, чтобы отправить свою одежду в стирку. К вечеру ей полагалось быть не только выстиранной, но и выглаженной. Вот в такой роскоши я жил. Это дурно для творчества, сказал Сэм, для писателя хуже ничего и быть не может, чем жизнь в тепле и холе.

— Так ты никогда не привыкнешь к абсенту и не заболеешь сифилисом, что совершенно необходимо.

Я покачал головой.

— Наоборот, все пороки открыты мне и все наркотики. И тебе гашиш, и алый пояс, который меня, кстати, уговорили носить с белым вечерним смокингом. Обещай не смеяться, когда мы будем ужинать с принцем — ему приятно повидаться с тобой, и принцессе тоже.

Сэм согласился, правда с неохотой, предвидя многолюдный прием, и облегченно вздохнул, когда оказалось, что в огромной гулкой столовой накрыт ужин лишь для нас четверых. Он полагал, что мы должны тактично отмалчиваться по поводу странного поведения принца в Провансе, но к своему удивлению мы быстро обнаружили, что принцесса довольно полно осведомлена о разнообразных «шалостях» принца и относится к ним с пониманием. Было очевидно, что в этом и была ее сила, в этом и крылась причина столь невероятной взаимной привязанности. Это был настоящий брак, не имеющий ничего общего с артефактом. Мы выпили — на радостях — довольно много шампанского и решили сравнительно рано разойтись по спальням, после чего лежали в смежных комнатах и сонно переговаривались, обсуждая все на свете. Я обратил внимание на то, что письма Констанс лежали нераспечатанными на каминной полке, и вяло пытался определить, в чем причина такого пренебрежения. Наверно, он боится, что не сумеет ответить на них так, как они того заслуживают. Он всегда укорял себя за неразговорчивость и скованность, причиной которых была застенчивость. Но ведь они теперь муж и жена… Я был заинтригован, но не стал задавать вопросы. Всему свое время.

И это время пришло. Я проснулся после полуночи и увидел, что Сэм стоит обнаженный на залитой лунным светом террасе (на которой правила бал луна) и, не шевелясь, глядит в сад. Наверно, он услышал, что я ворочаюсь, или как-то иначе почувствовал, что я уже не сплю, так как в конце концов обернулся, пересек террасу и, остановившись у моего окна, заговорил, хотя свет я не включил.

— Дело в том… — сказал он, и я сразу же понял, что он собирается объяснить причину своего пренебрежения к письмам. — Знаю, что веду себя как предатель по отношению к Констанс, по отношению ко всему, во что она верит, во что мы оба верили. Но я боюсь читать ее письма. Понимаешь, Обри, я не чувствую к войне ненависти, она мне даже нравится. И очень хорошо, что для нее есть моральное оправдание. Наша война против гансов справедливая война, и мы должны ее выиграть. Естественно, не все войны таковы, но некоторые были в высшей степени полезны человечеству, например война древних греков с персами. Ты попросту не представляешь, каково это — участвовать в битве. Кровь стынет в жилах, сердце убегает в пятки. Раньше мне не приходилось испытывать такое. Но по сравнению с этим любовные радости и переживания — всего лишь милое приключение, не больше. Я знаю, что говорю ужасные вещи, но это правда. Теперь я понимаю, что родился и был воспитан для риска, для авантюр. Если мне удастся выжить в теперешней чертовщине, я останусь в армии, на военном жалованьи!

Он стоял, не двигаясь, опустив голову, словно чувствовал себя виноватым и ждал упреков, которые были бы естественными в такой ситуации. Я не знал, что говорить. Его бойкая говорливость и тупой мальчишеский азарт были отвратительны.

— Знаю, что ты хочешь сказать, но ведь я всего лишь честно признаюсь в том, как представляю свою жизнь. Отсутствие личной ответственности потрясающая штука — это побуждает целую расу действовать функционально, быть в полном повиновении. Трудность и опасность — великолепные лекарства от мягкости и деликатности. Девушки доступны теперь, как никогда прежде. Они нюхом чуют лису, нюхом, как гончие, чуют кровь. Они счастливы, когда тебя вырывают из их объятий и швыряют в бездну — скажем так, еще живого! Это все равно, как если бы ты был ребенком и тебя вырывали из материнских объятий. А какие поцелуи мы получаем! Ну, могу ли я объяснить это Констанс? Я вернусь к ней совершенно другим человеком, не в силах ничего объяснить и чувствуя себя дерьмовым предателем — ведь это именно так с твоей точки зрения.

Я взял с тумбочки сигареты. Мы оба яростно курили, погруженные в свои мысли, как математики, которые тщетно ломают голову над задачкой из физики.

— Как мне рассказать ей? — продолжал он. — Все, что я знаю, лишь подтвердит ее представление о войне. Я видел ужасные вещи, от которых леденеет кровь. Но эта война в пустыне потрясающая — ты сражаешься и, если проигрываешь, то откатываешься миль на сорок и перегруппировываешься. Великолепно! Я был свидетелем нескольких ужасных случаев с обеих сторон, нескольких самоубийств. Я видел штыковую атаку англичан, в ней было столько расчетливой злобы, что мне не верилось, будто я принадлежу к той же нации. Я видел ребят, у которых буквальным образом отлетали руки-ноги, срезанные пулеметом. У него лента шириной в детское запястье, и снаряды — летят один за другим, да еще с такой скоростью, что съедают кислород, и ты задыхаешься в куче человеческих обрубков. Это ужасно, это неправильно… что я могу сказать? Но я бы ни за что на свете не пропустил такое. Ах, Обри, ну скажи же что-нибудь!

Мне было не по себе. В какой-то мере мне даже стало стыдно, что меня поймали на нравственной дилемме, которую я был не в силах решить; возможно, я был неискренен в своих мыслях и в своем осуждении. Теперь уже ничего не поделаешь, но тогда я, сам того не желая, занялся нравоучением.

— Мне пока еще не пришлось воевать, — сказал я. — Человечеству и без того хватает несчастий — неужели надо добавлять еще и войны? На прошлой неделе меня попросили поехать в Порт-Саид и в выходные дни что-нибудь почитать оставшимся в живых солдатам из австралийского дивизиона. Их было примерно двести, совсем еще молодых людей с разной степенью слепоты. Они ждут отправки домой. Никогда не забуду их белые страдальческие лица, трепещущие веки, их ужас перед миром вечной тьмы. Мне было стыдно, словно я пришел к ним голым. Я читал им из «Библии, предназначенной для художественного чтения», ну этой, в издании Голланча. Странно было слышать шестнадцатый псалом в обстановке салона первого класса туристического лайнера. Вместо того чтобы опустить головы, как всегда делают, когда слушают стихи или музыку, они поднимали головы, словно цыплята, на которых слова сыплются из облака. Когда через час настало время уходить, я был счастлив. Несмотря на жаркую благодарность офицера, отвечающего за образование, я понял, что мое «британское» произношение многих обидело и испортило впечатление.

Пока я рассказывал, Сэм включил свет в своей комнате и достал бутылку виски; мы выпили при театральном лунном свете египетской ночи.

— Я хочу попросить — об одолжении, — сказал он чуть погодя. — Я вписал твою фамилию в ту анкету, ну, знаешь, где ближайшие родственники.

— Зачем?

— Ну… вдруг меня убьют, мне было бы приятно, если бы именно ты сообщил об этом Констанс; ты объяснишь все лучше, чем кто-либо еще, и утешишь ее, как полагается в таких случаях. Это для меня как бы возможность сохранить особые узы, возникшие прошлым летом в Провансе, — почему бы нет? Ты-то сам не против? Может быть, тебе в тягость такая ответственность — сообщить неприятную новость о том, что я отправился в мир теней…

— Да ладно тебе, — сказал я, забираясь обратно в постель и выключая свет. — Давай немного поспим до восхода солнца.

— Отлично, — отозвался он, широко зевая в предвкушении сладкого здорового сна. — Отлично!

Я крутился, вертелся, мечтая заснуть до рассвета и первых москитов, и слышал, как он бурчал, продолжая развивать мысль, которая стала причиной нашей откровенной беседы.

— Ужасно, как все мы так или иначе жаждем получить сертификат славы, — печально проговорил Сэм и со стоном заснул.

Поднялся он задолго до меня и с пристальным вниманием читал на террасе письма — наша беседа развеяла его сомнения и страхи. Издалека донесся мягкий звон гонга, призывающий к завтраку, и я, тяжело вздыхая, отправился в душ.

— Наконец-то проснулся, — крикнул Сэм, вновь обретя привычное отличное настроение. — Я смотрел, как ты лежишь, бесстрашный, как связка сосисок, и храпишь так, что чуть голова не отрывается, и не мог не оценить твой вклад в защиту отечества. Грохот стоял, как при дальней канонаде.

У принца было брюзгливое настроение, в отличие от обычного жизнерадостного. Он читал военные новости в «Аль-Ахрам» и качал головой из-за ни к чему не обязывающих коммюнике. Это был один из тех редких периодов затишья, когда не случалось ничего особенного. Однако говорить он хотел не об этом.

— Иногда я задаюсь вопросом, — сказал он нам, — действительно ли англичане хотят выиграть войну; потому что ведут они себя очень странно. Вам известно о нашем агенте? У нас в саду живет немецкий агент — в летнем домике. Его обнаружили садовники, и он предложил им денег, чтобы они оставили его в покое. Представляете? Немецкий археолог, к тому же идеально говорящий по-арабски. Я, разумеется, помчался в консульство и обо всем рассказал там, думал, они пошлют кого-нибудь, чтобы арестовать негодяя или даже убить. Ничего подобного. Этот противный и высокомерный бригадир Маскелин сказал мне: «Мы считаем нецелесообразным ворошить агентурное гнездо». А теперь они даже предлагают ему новое оборудование, И это называется войной, спрашиваю я себя? Если всех агентов оставят в покое и даже будут снабжать…

Ему было невдомек, что сначала необходимо выявить немецкую и итальянскую агентуру, а так как он не находил себе места от ярости, разумнее всего было оставить его в неведении относительно происходящего на самом деле.

Разговор перешел на другое: он готов немедленно предоставить мне несколько выходных в связи с приездом старого друга; я обязан постараться, чтобы Сэм провел отпуск как можно приятней. Нам тотчас предложили великолепный план — экскурсии во все четыре стороны Египта, посещение старинных памятников. Единственным врагом, мешавшим нам развернуться, было ограниченное время.

— Все равно, — решительно вскричал принц, — все мы постараемся устроить так, чтобы гость остался доволен!

Он сделал неопределенный жест, включавший в команду по развлечению Сэма и принцессу, и дворцовых слуг, а также секретарей и своего друга Аффада.

В самом деле, банкир Аффад был самым очаровательным, самым застенчивым и самым изобретательным из окружения принца. Банкир тотчас изобразил нетерпеливого хозяина, и его приглашение было тем более соблазнительным, что предполагало путешествие по воде — по Нилу, и к тому же на снабженном всем необходимым небольшом судне, принадлежащем французскому посольству. Мы долго не могли прийти в себя от такой удачи, кажется, лишь на второй день осознали, что наша прелестная пирога плывет вверх по Нилу, а это совершенно особая река, не похожая ни на какую другую. К сожалению, путешествие было коротким, потому что на полпути к ближайшему большому городу мы должны были сойти на берег, чтобы на машине вернуться в Каир, ведь мой друг не мог задержаться в отпуске, не мог даже помыслить о подобном риске, а наше возвращение позволяло ему немного повеселиться в компании принца и принцессы, которые ему очень нравились. Наше маленькое путешествие было очень приятным — словно естественное продолжение того беззаботного лета в Провансе, — связавшие нас тогда узы еще не потеряли своей прочности. Более того, они как будто обновлялись, столь явственным казалось присутствие Констанс и ее брата Хилари, иногда нам незримо являлся консул Феликс Чатто… и даже темная тень Ливии навещала нас. Интересно, где теперь Ливия? Что сталось с Авиньоном с его миражами на фоне синего неба — с соборами, к которым Хилари всегда обращался как к «заброшенным заводам, без всякого шума производившим молящихся, в отличие от ближайших турбин». Зловещий свист мистраля в соснах. Все это было, и было здесь.

Но куда примечательнее был тот факт, что еще двое гостей Аффада оказались французами, причем с юга. Их прозвали "les ogres",[57] созвучно фамилии — «LeNogre». Это были брат и сестра, неразлучные близнецы — Бруно и Сильвейн, он старше ее на час. Юноша занимал пост младшего атташе в посольстве «свободной» Франции, а его сестра вела хозяйство и устраивала приемы. Им принадлежал, по крайней мере так он сказал на своем ровном книжном английском языке, старый, почти заброшенный шато в деревне Вильфуан, недалеко от Тюбэн, где был «наш» шато, то есть шато Констанс. Кстати, они провели у себя все прошлое лето — не исключено, что мы встречались! В глазах Сильвейн промелькнула печаль, когда она говорила это. Кстати, выражение ее лица, ее черты, ее манера держать голову живо напомнили мне кого-то, но, как я ни старался, не мог вспомнить кого. Меня это раздражало, как жужжание мухи, которую никак не удается прогнать; однако память упорно не желала подсказать, чьи черты поглощены тьмой забвения. Ее брата занимало лишь падение Франции, которого он стыдился, да еще крючкотворство французского средиземноморского флота, отказавшегося присоединиться к союзникам. Однако Французское Сопротивление уже не было мифом, и в течение года у де Голля наверняка будет двадцать тысяч солдат… не все еще потеряно. Как бы то ни было, юноша, оплакивавший потерю национального достоинства, ведь страна потерпела катастрофу, отдав себя на милость нацистам… так вот, этот юноша производил очень трогательное впечатление. С горечью он проговорил:

— Сам не думал, что буду так сильно переживать — даже не представлял, что способен на такие сильные чувства. Я ведь обычный французский интеллектуал, а вам наверняка известно, до чего мы циничны!

Проявив тактичность, Сэм успокоил — дескать, нечто похожее наблюдается и в Англии.

— Меня очень ругали, — сказал он, искоса поглядев на меня, — вот Обри не даст соврать.

И правда, мы пребывали в блаженном райском забытьи. Это Гитлер сорвал тент, и мы увидели арену цирка — так называемой политической жизни.

Молодые люди были само радушие, и вскоре большая центральная каюта с огромным столом и керосиновыми лампами на стенах была занята нашими вещами — они лежали на койках, прикрепленных к стенам, стояли рядом с ними. А сами мы проводили все время за столом, усевшись на отполированные песком скамейки. За этим столом мы ели, играли в карты, на нем же раскладывали географические карты и писали свои материалы. Мы должны были путешествовать очень недолго, и багажа у нас было несравнимо меньше, ну а хозяева наши планировали двухнедельное путешествие и, естественно, запаслись в достаточном количестве консервами и патронами для спортивных ружей. Нас окружал забытый покой, да и великая река лишь слегка морщилась, встречая на своем пути множество прелестных островов и рощ, поэтому мы совершенно забыли о том, что берега кишат перепелами и дикими голубями. По общему согласию, на то время, пока мы были вместе, стрельба была отменена. Охота начнется, сказал Аффад, когда они доберутся до настоящего севера, где живут крокодилы. Конечно, заманчиво проделать такое путешествие до конца. Тем более что в верхнем Египте нашим новым знакомым предстояло посетить дальний оазис, где каждый год бывает знаменитая ярмарка и прославленный ясновидец предсказывает судьбу.

— Мне наплевать на предсказателей будущего, — сказал Сэм, — а вот «оазис» звучит весьма притягательно. Проклятье.

Несмотря на то, что оба «ogres» клятвенно обещали не быть излишне суеверными, все же, судя по их словам и лицам, они предвкушали удовольствие от общения с предсказателем.

В тот вечер мы обедали при свете керосиновых ламп, а над нашими головами небо развернуло свой ковер с сияющими звездами и тоненьким серпом нарождающейся луны. Снаружи, на палубе, было довольно прохладно, и вечерний ветер бился о нос судна, когда мы приблизились к берегу и встали на якорь, чтобы поесть. На нас снизошли мир и покой, так умиротворяюще подействовало шлепанье босых ног о деревянную палубу и негромкое стелющееся понизу пение людей, которые сопровождали нас в на юг. Река открывалась и закрывалась, как веер — неожиданно раздвигая свои берега чуть ли не до размеров небольшого озера, чтобы потом вновь занять узкое русло. В небе летали коршуны — словно несли бессменную патрульную службу. Но на берегу нам встретились лишь блестящие сизоворонки и зимородки, да еще сизые голуби с окраины пустыни, которые жалобно и почти неслышно лепетали: «Мало нас, — казалось, произносили они, — мало нас».

Изменчивый свет вокруг нас отвоевывал пространство, менял очертания и расстояния, так что взгляд, следовавший за ним, был заворожен очевидностью материализовавшихся фантазий.

— Господи, благослови! — воскликнул Сэм, непонятно почему перекрестив себя и повторив латинскую фразу, бывшую в ходу в Оксфорде. — Никому не расскажешь, потому что самому не верится.

Пальмы и гробницы, гробницы, водяные колеса и пальмы. Появляющиеся и исчезающие в тумане острова. И река, как густая струя дыма между двумя пустынями в роскошном зеленом обрамлении из райских цветов и деревьев.

— Неудивительно, что дервиши танцуют, — продолжал Сэм, и Аффад поддержал его улыбкой. — Кто бы тут не танцевал?

Однако вместе со светом пришла слепящая и удушающая жара, и к полудню небо уже казалось многотонной глыбой.

— Скажите, что больше всего поразило вас в Египте? — полюбопытствовал Аффад; он не напрашивался на комплимент, его и вправду это интересовало.

Но в ответ получил:

— О, всё, — что было и слишком просто, и слишком всеобъемлюще.

Что до меня, то меня поразила потрясающая близость эпох. Казалось, откроешь ставни в «Менахаус»[58] и обнаружишь, так сказать, личного сфинкса, который улегся за окном и ждет — терпеливый, как верблюд… Сфинксы напоминали большие веселые игрушки, и несмотря на абсолютную таинственность их истории и предназначения, они казались милыми и домашними — как домашние животные, скажем буйвол или верблюд. Естественно, не могла не поражать пустыня. Стоило приблизиться к краю ковра — к краю обработанного участка, — и там словно бы невозмутимо ждал театральный персонаж, воплощавший и великое уединение, и привычный огород. И при этом она была величиной с Атлантический океан, она не позволяла бессмысленных прогулок, ибо постоянно меняла свои очертания — стоило подняться ветру, и ее контуры становились другими, а уж человеческие тропы и вовсе не выдерживали ни малейшего дуновения. Невозможно прокатиться на лодке по Атлантическому океану, наверняка попадешь в беду. Пустыня — метафорическое определение всего большого и опасного, но не кажущегося таким. Она была и прилизанной, как напудренный парик, и протоптанной до камня или глины необыкновенной расцветки, испещренной следами исчезнувших караванов, и похожей на обгоревший дуршлаг с мертвой золой. На рассвете над ней вздыхали нежно-розовые ветры, а когда налетал khamseen,[59] колонны злого кроваво-красного ветра поднимались, как пена, клубившаяся среди атлантических штормовых валов. Однако, путешествуя в пустыне, нельзя не заметить животных, сумевших приспособиться к ней и пользоваться ее дарами — крысы, африканские тушканчики, американский заяц — непонятно, как они выживали в пустыне, где нет ничего, кроме колючек? Стаями проносились дикие псы, похоже, рыскавшие в поисках пищи — но чем они могли тут поживиться? Тяжелая роса на рассвете и в полночь, наверно, давала достаточно влаги для таких насекомых, как богомолы и саранча. Но как же собаки? Собственно, в пустыне есть самые разные образчики бережливости; ее ужасающая умеренность порождает самоанализ и сочувствие. Боже мой!

Кое-какие из этих рассуждений я произнес вслух, Аффад слушал меня внимательно и с интересом. Пустыня простиралась до самого горизонта, ну а мы плыли по сияющей глади Нила, который предлагал нам в качестве контраста прохладный ветер и сверкающую воду, не говоря уж о величественной панораме с речными судами, которые ласкали глаз тысячами парусов разных цветов и оттенков. Здесь фелюка была на своем месте, властвуя, как великая королева древнего мира, над той самой рекой, для которой ее и сотворили. Функциональная красота, элегантность чистых линий и движения. Нельзя не узнать в ней подсознательно воплощенный символ женственности. Но фелюкам, в отличие от дам, нет нужды заботиться о моде. Они привычно прижимаются щеками к речному ветру, повадки которого тоже все те же — это позволяет геометрически точно рассчитать траекторию. Вниз по реке они бегут под определенным углом, вызывая восхищение — и удивление, ведь им место среди лучших и редчайших творений человеческих рук, собственно, там они и пребывают. Поле их деятельности более ограниченное и требует большей точности, чем океанские просторы. Нил вытекает из самого сердца Африки и попадает прямо в историю Древней Греции — он похож на хребет кобры. Его фелюки в полной власти речных ветров, которые появляются и исчезают, как незримые слуги, заботящиеся о парусах, прикрепленных к ребрам, изогнутым наподобие ласточкиных крыльев. Весь день они трепещут, словно по ним пускают электрический ток, и скользят по реке, будто на веревке, а потом вдруг замирают, и тогда всё затихает, застыв в разгар движения, а фелюки опускают головы, как бы ожидая, что ветер, когда вернется, обезглавит их. Ничего подобного, стеклянная гладь реки опять начинает бугриться, и они неспешно поворачивают влево или вправо, возобновляя движение. То тут, то там нам встречался везущий сахарный тростник самодвижущийся паром, украшенный одним глазом как неким эгейским эхом; тем не менее глаз был египетским — глаз верблюда, окаймленный двумя рядами ресниц. Судно непременно греческое, укомплектованное моряками из греческой колонии в Эдфу.[60] Весь Геродот смотрел этим насурьмленным глазом!

Люди, которые живут на берегах Нила, совершенно особенные, другие, не похожие на городских египетских ремесленников. Им приходится и внимательно наблюдать за перекрещивающимися водными путями, и ухаживать за финиковыми пальмами и овощами, однако они всегда находят время помахать рукой путнику и громким приветственным криком пригласить его на ужин. Но еще больше, чем мужчины, поражают тамошние женщины — до чего величественна их походка, когда они идут по неустойчивому берегу реки. Они черны, как колдуньи, и свои черные одежды носят небрежно и даже с пренебрежением. Однако их улыбки, белее бивней слона, сверкают на измученных лицах, полных царственного величия, которое может придать только голод. Они скользят мимо, как патрицианки, не ведающие о своем знатном происхождении, и в самом деле патрицианки, а их немного медвежья зыбкая походка подчиняется ритму Нила, чья зеленая кровь постоянно струится из невидимой раны в сердце Африки.

— Лично меня, — проговорил Бруно, — в первую очередь поразили гробницы с глубокими и очень узкими коридорами. Никогда не видел ничего подобного крошечным царям, которые лежат там в разрисованных коконах, а вокруг игрушки, как будто мир детства перешагнул вместе с ними через барьер смерти. Впрочем, при чем тут «барьер»? Я был поражен великолепными произведениями искусства, потрясающим разноцветием фресок, много веков скрытых от людей. Маленькие цари и царицы с их игрушками потихоньку усыхали в своих нелепых саркофагах (на греческом языке это слово означает «пожиратель плоти», верно?); их отношение к смерти было совсем не таким, как наше или даже их современников-греков, у которых был их подземный мир с неувядающими лилиями, воплощающими искреннюю печаль раздумий о смерти. Грекам смерть не безразлична — она вызывает у них ужас, горечь и означает конец земных радостей. Греки не позволяли себе надуманных утешений. Но и они были достаточно наивны, считали, что стоит поплакать и пошуметь, и смерть смилостивится. А египтяне? Тяжелое, оцепенелое, растительное существование, а потом посмертное пеленание, мумифицирование… Я понял, что слово «вечность» имело для них реальный смысл — вечное ожидание — вот только чего им ждать они не знали. Время существовало всегда как нечто огромное — настолько огромное, что это почти непостижимо человеческому разуму. Оно было застывшим, и застывшими были мысли и слезы, замороженные ледяным склепом, но никому и в голову не приходило усомниться в реальности смерти, она существовала, как существует соседняя комната, хотя пока мы беседуем в этой. Меня поразили нелепые маленькие мумии, словно бы выращенные наподобие овощей в сланцевой долине. Даже слышать биение собственного сердца, когда сидишь рядом с ними в гробнице, и то как-то странно. А игрушки? Дотронуться до них — значит дотронуться до их прикосновения к своим игрушкам, дотронуться до детских пальчиков! Ту же неподвижность, то же бездумное ожидание, лишенное надежды, лишенное всяких желаний, можно наблюдать у сегодняшних селян в тот момент, когда они ждут восхода или захода солнца, прибытия первого поезда, или когда откроют двери вокзала. Они точно неживые, как мешки с мукой, как мраморные плиты. В них нет жизненной энергии, только тяжкое бремя ожидания. Есть в них нечто от неподвижности маленьких царей в ярко разрисованных гробницах. Слово «вечность» тут же приходит на ум, и весь ареал сознания превращается в вечную комнату ожидания. Теперь им уже не постареть и не помолодеть, но они хотя бы получили вечную неподвижность, идеал небытия в потустороннем мире.

— До чего же тут красивые женщины! — воскликнула Сильвейн. — Им не очень-то мешают покрывала.

— Тяжело работать с закрытым лицом.

— Когда-нибудь с этим будет покончено. Но какие глаза!

— Какие глаза! — эхом отозвался Сэм. — Она проходит в красоте, подобна Нилу,[61] — перевирая строчку, процитировал он.

Однако это был вполне подходящий парафраз для тех, кто смотрел на высоких женщин на берегу, чьи фигуры были сформированы темной водой и коричневой, как терракота, глиной. Они были плоть от плоти великой реки с ее медленным течением и внезапными водоворотами, с ее движением и истомой. Да, река заменяла женщинам часы, они подчинялись ритму Нила, прислушиваясь к пульсу его зеленой крови, различимому в бархатной гладкой субстанции. Приветливость селян была трогательно волнующей — угольно-черные, желтовато-белые, пурпурные краски улыбающихся ртов, неожиданный блеск в прорези покрывала, а потом хриплый отрывистый мужской смех — смех на бронзовых лицах, поднятые в приветствии бронзовые руки. И вся эта сцена вскоре исчезала за поворотом, отгородившим от нас селян, даже их голоса утонули в скрипе водяных колес, самом характерном звуке египетской ночи.

Капитан улыбается, отвечая на приветствия всей деревни, однако это мимолетная улыбка — промелькнула, как последняя искра догорающих угольков, и исчезла, растворившись в его мрачной рассеянности, в нильском беспамятстве. Деревни медленно исчезают с глаз, похожие на больших хрупких мотыльков. Высокие статные мужчины и женщины двигаются со скромным достоинством свергнутых монархов. Хотя они очень бедны, изнурены нищетой и болезнями. Старики стоят с отрешенным видом — будто множество королей Лиров. Но все же их земля настоящий рай — природное изобилие, не знающее границ. На пробковые дубы нападают муравьи, жимолость оплетает пальмы, омываемые водой скалы становятся похожими на округлые головы слонов. Однако все наслаждаются этой мнимой уединенностью под жгучим небом. Сумерки — темнота — звезды. Выпрыгивает из воды рыбина. Потом другая. Потом целый сноп серебряных стрел. Это наша последняя ночь на судне.

Легкий ночной ветерок милостиво обдувает нас, отгоняя мошкару, и есть возможность поужинать на палубе при свечах — при дымном неровном свете, от которого мы скоро откажемся в честь нарождающейся луны. Мы становимся сентиментальными и говорим о том, что будет aprés la guerre.[62] Французская пара решительно выражает намерение вернуться в Прованс и жить до самой смерти в старом разрушающемся шато своих предков. Бруно хочет написать книгу о тамплиерах — очевидно, что в шато сохранилась масса неопубликованных документов.

— Приезжайте, — восклицает он радостно. — Я чувствую, что вы приедете. Я знаю, что вы приедете. Нам будет хорошо вместе!

У меня не хватило смелости заглянуть так далеко, зато Сэм готов был обещать что угодно. Я пока не мог представить конец войны, и меня охватила глубокая печаль. Мне вспомнилась Анна Фарнол, и я подумал о том, как много подобных ей созданий уносит война. А потом вдруг «узнал» Сильвейн — удивительно, как какая-то мелочь может подтолкнуть память. Я видел ее в клинике для душевнобольных в Монфаве вблизи Авиньона. Меня привез туда лорд Гален, который навещал своего приятеля, и там я обратил внимание на темноволосую девушку, пациентку, гулявшую в розовом саду. Та девушка с темными волосами и птичьей головкой была копией Сильвейн — они могли бы сойти за близнецов. Я рассказал об этом, и в ответ Сильвейн, улыбнувшись, покачала головой:

— Нет, это была не я, — проговорила она. — А, может быть, и я, но в другой жизни — кто знает?

Мы настолько сблизились, что с грустью думали о неизбежном скором расставании: сразу за следующим поворотом находился городишко, в котором завтра будет ждать автомобиль, чтобы отвезти нас обратно в столицу, где нам предстоит обед с принцем. Печалило меня и то, что Сэму скоро возвращаться на фронт — а ведь всем было известно, что в Западной пустыне назревало большое сражение. У меня сердце переворачивалось при мысли о Констанс — когда я смотрел, как ее красивый беззаботный муж собирается в дорогу.

Следующий день был полон прощаний и сожалений, неподдельно искренних, — ведь путешествие было изумительным, настоящим чудом покоя и радости. Ну, конечно же, мы поклялись, что это не последняя наша встреча. Печально, стараясь ничего не забыть, мы сложили вещи в большой автомобиль с камуфляжной окраской и государственным гербом, принадлежащий штабу египетской армии. Обратное путешествие мы совершили в сумерках и в шуме, особенно интенсивном, когда проезжали прибрежные деревни, разгоняя скот и людей троекратным гудком клаксона. Высокая скорость была вынужденной мерой, ибо до столицы путь был неблизкий — мы прибыли во дворец всего за полчаса до обеда. Пока слуга заворачивал меня в банный халат, я слышал, как Сэм что-то говорил. Стоя под душем, то ли мне, то ли самому себе:

— Итак, Констанс пытается сделать трусов из нас всех, правильно? Кстати, я написал ей длинное письмо из Греции, но одному богу известно, доставила ли его наша армейская почта. Все-таки хорошо, что мы поговорили. Может быть, ты напишешь ей о том, что я был тут? У тебя с существительными и глаголами гораздо лучше отношения.

Я согласился.

Слуга принес сверток с одеждой и принялся раскладывать форму египетской армии. Сэм смотрел на это с любопытством, не понимая, что происходит.

— На завтрашний день я почетный лейтенант египетской армии. Место пикника можно выбирать любое, кроме расположения действующей армии.

Немного позже, когда мы пили виски в салоне, отделанном алой кожей, принц, куря сигарету с гашишем в длинном желтом мундштуке, разъяснил подробности.

— Руины старого монастыря коптов — Абу-Фахим — были нашим любимым местом, там мы обычно устраивали пикники. Так как эта часть пустыни освобождена от итальянцев, я попросил разрешения в штабе посетить ее. Вот увидите, как там красиво, хотя от построек почти ничего не осталось. Сначала монастырь захватили итальянцы, потом британцы изгнали их, но они вернулись и снова были изгнаны. И каждый раз что-нибудь разрушалось. Там жил старый монах, который отказался уехать, покинуть руины, так и ползал между камнями, будто ящерица. Его кормили и итальянцы и британцы, и он стал и для тех и для других чем-то вроде талисмана. Однако во время последней атаки британцев монах исчез, и больше его никто не видел. Для верующих коптов он наверняка станет легендой; но это нас не касается, а пока посмотрите, до чего там красиво.

Наутро мы доехали в автомобиле до края пустыни, где нас поджидали лошади и верблюды. Куда более медленное средство передвижения, так сказать, но гораздо более приспособленное для перевозки тяжелого багажа, палаток и так далее. Все были в приподнятом настроении. К нам присоединились два штабных офицера из Военной миссии, офицер связи из египтян и член Королевской академии медицинских наук, который, вроде бы, был в дружеских отношениях с принцем и принцессой и отзывался на имя майор Дрексель. Он так же, как Сэм, обожал «приключения». С некоторым высокомерием принцесса отказалась от лошадей и верблюдов, которых назвала «бедуинским фольклором» и заявила, что поедет впереди в своем удобном авто со специальными шинами. Итак, наш несколько растянувшийся караван отправился в путь, соблюдая все меры предосторожности, ибо сначала дорога вилась между минными полями, пока мы не достигли последнего проволочного заграждения, где стояли военные машины и танки. Здесь мы предъявили документы и были пропущены в пустыню, словно в гостиную, церемонным офицером, который, тем не менее, взял на себя труд проверить географические пункты у офицера связи и настоятельно рекомендовал нам не заходить за границы, отмеченные в наших документах.

— Во всяком случае, если вы нарушите предписание, мы снимаем с себя всякую ответственность.

Принц надул щеки и издал раздраженное пыхтение.

— Никакой опасности, — с небрежным высокомерием отозвался он. — Меня заверили на самом высоком уровне.

— Отлично, сэр, — побагровев, сказал офицер. — Поезжайте, и приятного вам отдыха.

Дул легкий ветер, песок не ворошил, но прохладу навевал — даже в полуденные часы. Светило с фиолетово мерцавшим диском четко очерчивало линии незнакомого первозданного царства дюн и wadis,[63] через которое мы пролагали свой путь. Очень скоро, подобно кораблю, преодолевающему горизонт, нам придется сверяться с компасом или со звездами. Как ни странно, это придает ощущение свободы. Один раз у нас над головами пролетели самолеты — так высоко, что они были похожи на стаю диких гусей, и мы не могли разглядеть их отличительные знаки. Сэм ехал вместе с принцессой, а я на лошади рядом с принцем. Вся поездка заняла не больше полутора часов. Перед нами был небольшой оазис с несколькими серыми обнажившимися фрагментами породы, которые сформировали скалу, устремленную в небо.

— Смотрите! — крикнул кто-то, когда мы объехали дюну.

Нашим глазам явился маленький оазис, а в паре сотен ярдов от него коптский монастырь. Наверное, когда-то Абу-Фахим был очень красив, а теперь оказался основательно разрушен. Чтобы проникнуть в тайну его стиля и очертаний, пришлось бы расчищать башенки и готические звонницы. Однако почти любое здание в этом странном романтическом ансамбле поражает воображение. Два главных амбара соединялись сходнями, соединенными в виде моста. Принцу все очень нравилось, и он пристально вглядывался сквозь очки в памятное ему место.

— Ну вот! — воскликнул он. — Старый Мост Вздохов все еще на месте. Его не удалось разрушить.

Он сам лично с детским удовольствием проверил большой шатер, даже стукнул по колышку деревянным молотком, но пришедший в ужас слуга отобрал у персоны королевской крови молоток и даже произнес что-то негодующее на гортанном арабском языке.

Были расстелены ковры, поставлены диваны и даже последнее изобретение итальянцев, переносной холодильник, в котором оказались шербет и холодный чай с лимоном. Все изнывали от жажды и тотчас отдали должное чаю, усевшись большим полукругом по обе стороны от принца. Разговор сразу же перешел на политику, ну а мы с Сэмом, шепотом извинившись, пошли в монастырь.

— Почему бы нам не поискать пропавшего монаха? — с мальчишеским азартом предложил мой друг.

— Под землей наверняка есть провалы и погреба, и они находятся неглубоко, — ответил я.

Воспользовавшись биноклем принца, мы внимательно оглядели всю округу. На возвышении рядом с монастырем я заметил красные вехи, воткнутые в песок, и подумал, что кто-то производил тут замеры — возможно, эти красные штуки что-то вроде теодолитов. Немного правее на верхушке дюны на фоне неба двигались цепочкой легкие танки и командирские автомобили, выполнявшие какой-то загадочный боевой маневр. Мы обернулись, чтобы пару раз помахать колоритной компании, расположившейся внизу в оазисе. Верблюды стонали и явно были в плохом настроении. Потом мы стали спускаться и вошли в пропекшиеся на солнце ворота перед маленьким строением. Оно было возведено из смеси соломы, кирпича и цемента, что придавало стенам, вернее тому, что от них осталось, странный вид — похоже на плетень, присыпанный землей. Однако монаха нигде не было видно, не нашли мы и никакого намека на подземное убежище, где он мог бы прятаться. Страшно разочарованные, мы постояли там пару минут и, выкурив по сигарете, пошли обратно — по крайней мере, сделали пару шагов.

И тут началось — совершенно неожиданно, так, будто, скажем, опрокинулась твоя лодка. От внезапности мы на время оцепенели и оглохли — казалось, будто целое минное поле взрывалось абсолютно беззвучно. Еще долго громыхало и трещало кругом после первой волны этого землетрясения — пустыня вздымалась живописными валами и столбами дыма — после цепи взрывов последовало долгое и глубокомысленное молчание, как мы поняли, правда не сразу, минометов.

— Господи! — вскричал Сэм. — Видно, мы зашли на их территорию.

Следующая очередь сухих щелчков и взрывов показалась нам почти демонстративной, словно подтверждавшей слова Сэма. Мы побежали, будто испуганные цыплята, нелепо сутулясь и раскидывая в стороны руки. По-видимому, те красные вехи были пограничными столбиками, отмечавшими демаркационную линию, и мы старались убежать от них подальше, вниз, к подножию дюны, проваливаясь в глубокий песок. Краешком глаза я видел, что в оазисе тоже началась паника. Там поняли, что происходит. На нас, спотыкавшихся на бегу, показывали пальцами, и тут, в безотчетном порыве, к нам бросились слуги, словно надеялись отвести от нас опасность. И вдруг раздался мощный взрыв — у меня застучали зубы, череп как будто раскололся, казалось, мозги вообще вышибло.

Совсем растерявшись, обезумев от страха, мы с Сэмом припустились бежать к краю дюны, надеясь спрятаться за нею. Увы, прежде чем удалось достигнуть цели, нас накрыло тяжелой песчаной волной. Она упала на нас, как перина. Мы чувствовали себя как любители серфинга, попавшие в западню океанских волн, как муравьи, накрытые оползнем.

Пустыня взрывалась как будто на мне и во мне, и казалось, мозги мои распухли, переполненные тьмой и песком. Язык тоже распух, стал черным от жары и гари и не помещался во рту. Обо всем этом я успел подумать, пока падал, едва слыша стоны и шепот где-то справа от себя. Потом глухой удар — будто кто-то ударил топором по моей спине — так, что боль завладела всем телом, и закололо в кончиках пальцев, словно по ним пропустили электрический ток. Я напряг все силы, пытаясь подняться, но не смог справиться со своими мышцами. Сэм тоже упал, угодив в такой же песчаный смерч, что и я. В момент временного затишья до моего слуха донеслось чирканье гильз о горячие камни и шипящие плевки невидимых винтовок.

Из того, что было потом, я помню только фрагменты, как из разрезанной на части киноленты, кусок оттуда, кусок отсюда, нечеткие и пугающие образы. Однако еще более пугающими были обрывки разговора, зовущие голоса. Гортанные арабские крики и рыдания — слуги, движимые своей преданностью, проявили себя отчаянными храбрецами. Они были рядом с нами, когда мы катились вниз по дюне, и кровь проступала на новенькой форме цвета хаки. Полагаю, нас подобрали уже обмякшими, как тряпичных кукол, и отнесли в брезентовую палатку — к доктору Дрекселю, который успел произвести лишь предварительный осмотр, так как стрельба приближалась и все бежали прочь, побросав в оазисе половину вещей. В момент просветления я услышал, как принцесса воскликнула:

— Боже мой, у меня вся вуаль в крови. — В ее голосе были печаль и упрек.

Потом Дрексель сказал:

— Дайте мне немного времени, надо осмотреть их.

— Он же врач, в конце концов, — с раздражением произнес принц.

Меня, стонавшего от боли, куда-то перенесли, потом положили на брезент. Я услышал щелканье ножниц и ощутил прохладу в том месте, где на мне разрезали одежду. Потом кто-то тихо, так что я не разобрал, чей это был голос, сказал:

— Второй, кажется, отошел.

До моего слуха донеслись жалобные стоны и странное хныканье слуг — поддержать в горе хозяев считалось хорошим тоном. Крови они боялись даже больше смерти, особенно темной до черноты крови, которая текла рекой, как Нил, или била черной струей из разрезанной артерии, или красными, как от вина, пятнами засыхала на коже.

— Рядом с проволочным ограждением есть перевязочный пункт, — сказал Дрексель. — Там можно их обмыть, но что касается всего остального… ничего не поделаешь.

— Никогда не прощу себе, — тихим свистящим голосом произнес принц. — Это моя и только моя вина.

Его слова гортанно подхватили арабы, повторяя их, заодно утешая, объясняя, прощая, по крайней мере, мне так казалось. Боль не отпускала меня, становясь все сильнее, видимо, в ней природой заложена «самоанестезия» — потому что, достигнув определенной точки, она ввергла меня на какое-то время в беспамятство.

Потом я услышал шуршание и скрип — это мы ехали на автомобиле в сторону проволочного ограждения. Кто-то предложил дать мне разбавленного виски, однако Дрексель не позволил:

— Он потерял слишком много крови, пожалуйста, не надо.

— Никогда не прощу себе, — проговорил принц.

Сочувственный гул голосов возле заграждения из колючей проволоки напоминал гудение пчел в опрокинутом улье. Нами занялись чьи-то ловкие и чуткие руки. Офицеру, правда, хотелось выразить принцу свои соболезнования, но принц едва его не растерзал:

— Хватит. Не видите, у нас двое раненых? Где перевязочный пункт?

Пыль, шорох песка, тучи мух, привлеченных кровью. Игла, глоток холодной воды, сон.

О том, что Сэм убит, я узнал позднее.

Как и о том, что оружие, из которого нас вдруг обстреляли, было нашим — это киприоты перевозили на мулах минометы и тренировались в стрельбе по мишени.

За месяц, что я провалялся в полубеспамятстве — в шоке от смерти моего друга и в послеоперационном шоке, после того как врачи хорошенько поковырялись в моем позвоночнике, — много чего произошло. Невесть откуда, вызвав у меня раздражение и ужас, взялся Кейд. Благодаря принцу, ему удалось пристроиться к египетской миссии и сделаться моим денщиком. Со стороны моих хозяев это был благородный поступок. Откуда им было знать, какой кошмар, какое отчаяние я испытаю, когда, придя в себя, увижу сидящего в изножий кровати трусливого соглядатая последних дней моей матери — слугу, читавшего ей Библию, ее Кейда? Он сидел молча, не выказывая никаких чувств, правда, с выражением глубочайшего осуждения всех и вся — Египта, войны, принца, моего состояния — всего. Стоило мне открыть глаза, как он принялся причитать насчет армии, немцев, войны, мира, погоды. Свои пуританские устои он таскал на шее,[64] как мертвую ворону. Каждый день у меня возникало искушение прогнать его, и все же… Я нуждался в нем. Когда-то он был санитаром в психиатрической лечебнице, поэтому умело переворачивал и мыл меня, и также массировал мои переломанные руки и ноги. А так как у меня болели глаза (видимо, из-за контузии), то я разрешил ему читать мне — новые письма из Женевы: письма Констанс, которая к этому времени уже все знала, так как получила извещение о гибели Сэма. «Констанс из всех нас делает трусов», — слышал я голос Сэма, пока Кейд читал ее храбрые письма, полные такой невысказанной муки, и начисто лишенные бравурности. «Я и не думала, что буду до такой степени ошарашена, ведь, в сущности, этого следовало ожидать. Обри, опиши мне все подробно, как бы это ни было ужасно. Я хочу как можно лучше прочувствовать весь этот кошмар, который, возможно, станет самым ценным переживанием в моей жизни. Он говорил обо мне, скучал? Да нет, вряд ли. Он любил меня, но был свободен, как мотылек, и крылья несли его на юг, к солнцу. Здесь же то слякоть, то снег, и все это, и далекий Нил кажется чем-то нереальным. Кстати, я долгое время думала, будто Сатклифф выдумка, но теперь точно знаю, что он существует. Зачем тебе это понадобилось? Я лечу его жену — замещаю коллегу. Ну и ménage![65] Он попросил разрешения проводить меня, и я согласилась. Едва он как-то заговорил о диване Фрейда, я сразу поняла, что это «твой» Сатклифф. Я сообщила ему, что диван доставили в целости и сохранности. Теперь мы друзья, близкие друзья. В нем много странного. Тем не менее, таких мужчин женщины вполне могут любить. Себя он называет старым бородавочником, обсыпанным перхотью. Теперь, когда Сэма не стало, так важно иметь кого-то, с кем можно поговорить. Обри, пожалуйста, выздоравливай, пожалуйста, напиши мне обо всем».

Кейд с отвращением сложил письмо и тупо стал смотреть на обои, совсем как осел. Мне захотелось вздохнуть.

— Если бы не существовали иностранцы, англичане не знали бы, кому покровительствовать, — со злостью произнес я и попросил его написать под диктовку ответное письмо Констанс.

Он уселся за стол и, поставив перед собой портативную пишущую машинку, стал ждать, и ханжеская ненависть ко всему на свете волнами исходила от него, заполняя комнату, образуя концентрические круги. Не в силах изменить горизонтальное положение, я лишь глубоко вздохнул и все не решался начать, потому что Констанс теперь действительно сделала из меня труса. Не мог я выложить ей правду. Надо написать, что он умер мгновенно, получив пулю в голову. В конце концов, что она хочет знать? «Он дергался в судорогах, весь изрешеченный шрапнелью, и осколки от часов врезались ему в руку. Ничто не могло остановить потоки его крови, нашей крови. Кресла в автомобиле были все в крови, тучи мух облепили брезент, на котором мы лежали. Ребра сломаны, грудь вся в ссадинах и кровоподтеках, ноги — как нашинкованный сельдерей…» Отвратительно. И зачем? Хуже всего то, что ее любопытство было проявлением эгоизма. Она потребовала это не из-за любви. Ей захотелось проверить свою профессиональную пригодность — своего рода психотерапия. Нет, я не решился написать ей правду.

Каждый день меня навещал безутешный принц, часто в тот же день приходила принцесса. Но обычно они появлялись по отдельности. Она — ближе к вечеру выпить со мной чаю, а он — перед ланчем, чтобы обсудить проблемы, возникшие утром, так как мы продолжали делать вид, что я все еще на службе; ни принц, ни я не хотели, чтобы возникшие между нами отношения распались.

Все остальное время я был при Кейде — он ухаживал за мной, одевал и кормил меня; и почему я терпел человека, который был мне настолько омерзителен? Такой наглец — свои зубные пломбы он изучал, пользуясь исключительно моим зеркалом, причесываясь то и дело в ванной, брал мои расчески и щетки! Случалось, если я что-нибудь говорил ему, он не отвечал, лишь смотрел на меня, склонив голову набок, с явным презрением. Но стоило мне повысить голос, его самоуверенности как не бывало, и опять передо мной был раб, съежившийся от страха, но все равно не способный быть более расторопным. Неужели для меня имело значение то, что он был свидетелем смерти моей матери? Или то, что он каждый вечер читал ей Библию? Теперь он занимался тем же, нацепив на кончик носа очки. И у него шевелились губы, когда он читал… Итак, перед Кейдом машинка, голова опущена — он ждет. Но я не смог заставить себя обратиться к Констанс через такого посредника.

— Всё, Кейд, — сказал я, немало удивив его. — Опять начинаются боли. Продиктую письмо позже.

Пару секунд он внимательно смотрел на меня, потом встал, пожал плечами и убрал машинку. Мне дали на время магнитофон, и это означало, что я могу наговорить на него письмо, а напечатать в Красном Кресте, минуя любопытные глаза Кейда.

— Можешь идти, — сказал я. — А я посплю часок.

Печальные последствия тяжелой болезни — прежде я не представлял, что этот такое: становишься обузой для тех, кто за тобой ухаживает. Перевязки, лекарства, тем более что все вокруг ходят на цыпочках, — все это лишь усиливает то, о чем хочется забыть, понимание своей абсолютной беспомощности. Окружающий мир уменьшается, смотришь на него снизу, из горизонтального положения, а тех, кто рядом, начинаешь ненавидеть. Для меня в то время будущее перестало существовать — наравне с прошлым. Даже если война продлится целый век, для меня ничего не изменится. И ведь как унизительно быть выбитым из жизни своими же! Иногда ближе к вечеру заходил поболтать доктор Дрексель. Он показывал мне снимки, которые сделал в тот роковой день. Так называемый Мост Вздохов с дальнего расстояния, когда Сэм и я собираемся помахать остальной компании — за минуту до взрыва! Мне были приятны его визиты, потому что он мог осмотреть меня и рассказать о моем ранении, ну а Кейд лишь сжимал кулаки и, притиснув их друг к другу, произносил:

— У вас, сэр, вот такая дыра в спине.

Первые дней десять Дрексель помогал делать перевязки.

— Вам надо перетянуть струны, как в старом рояле, увы. Слава богу, у нас тут первоклассное ортопедическое отделение — пополам с индусами. Но сначала нужно сделать еще две операции, на которые тут трудно решиться, они ювелирные, разве что у принца в рукаве припрятан какой-нибудь гений. Спросите у него.

Однако у принца не было никого на примете, кроме опытных местных докторов, — египтяне из его окружения привыкли все, что серьезнее простуды, лечить в Цюрихе или Берлине. В черный туннель болезни я вошел в крайнем унынии, так как вся моя жизнь была поставлена под угрозу. Бывало, днем, в закрытой от солнца комнате в башне, где по потолку метались белые блики, отражения нильской ряби, и куда меня перенесли ради удобства, я просыпался в горячке и первое, что видел, — лицо слуги, склонившегося надо мной, чтобы взять градусник и зафиксировать его показания. Потом потянулись изнурительные дни ремиссии и возвращения сознания, когда я обнаружил, что в состоянии беседовать и мне нужно общество. Время от времени у меня в комнате играли дети принца; я попытался уговорить их, чтобы они принесли мне лежащую на каминной полке кобуру с револьвером — часть моей военной экипировки в качестве египетского офицера. Однако из этого ничего не вышло, более того, они наверняка нажаловались старшим, потому что Дрексель, зайдя ко мне в следующий раз, вынул из револьвера патроны. При этом мы оба не произнесли ни слова. Однажды Дрексель тихо проговорил:

— Бывают разные виды горячки. Моя — девушка с черными глазами и волосами.

Тогда я не знал, что он говорил о Сильвейн, темноволосой сестре-ogre, с которой мы вместе путешествовали вверх по Нилу. Об этом мне рассказал Аффад, который тоже регулярно заглядывал ко мне с документами и шоколадными конфетами:

— Странная любовь втроем и вполне достойная Древнего Египта. Они твердо решили после войны уйти от мира, уединившись в своем шато в Провансе.

После войны!

— Знаете новости? — спросил я.

— Ну, конечно.

Как можно мечтать о том, что будет после войны? Дрексель закурил сигарету и процитировал китайский афоризм: «В этой жизни только спящим кажется, что они бодрствуют». Что правда, то правда — мы жили как парвеню, как вульгарные провинциалы в городе Бога. А теперь я, беспомощный, в чужой стране, где для меня нет любви с ее радостями и где я распростерт на гладильной доске — по фунту свинца на каждой ноге, пластырь, прилипающий к волоскам на спине, когда температура поднимается до немыслимых… Правда, меня уверяли, что это ненадолго. Я закрывал глаза и видел Констанс, гуляющую на берегу серого озера, на котором черные, как железо, деревья пошатывались под грузом снега. Я бы все отдал, чтобы быть сейчас с ней.

— Я отвез их в оазис Макабру — где вам стоило бы побывать. Там в это время собирается немногочисленная секта гностиков, которая блюдет старинные верования и обряды. Нас приняли, дали нам добрую дозу гашиша, после чего у нас начались видения.

Он тихо засмеялся. А я спросил:

— Как вы определяете гностицизм?

В ответ он лишь с сомнением покачал головой.

Приезд Феодоры всё изменил. Она была медицинской сестрой в александрийском греческом госпитале до того, как ее перевели в Каир. Не сказав никому ни слова, принц пригласил ее ухаживать за мной. Однажды утром она просто открыла дверь и встала на пороге, снимая шаль и искоса поглядывая на меня желтыми, как у козы, глазами, словно прислушиваясь к невидимому источнику пульсации. Потом она уверенно произнесла «доброе утро» — по-французски и по-гречески, с очевидным плебейским произношением на обоих языках. После этого закатала рукава и стала медленно, но неуклонно, приближаться ко мне, словно боксер, намеревающийся нанести удар противнику. И тут пришел Кейд. Она внимательно посмотрела на него желтым взглядом и указала ему на дверь со словами:

— Moi massage le Monsieur. Sortez.[66]

Слуга, ни разу не обернувшись, выскользнул из комнаты.

— Ego eimai Theodora, — проговорила она по-гречески, стуча себя в грудь длинными умелыми пальцами. — Je sui votre infirmiére Theodora.[67]

С этими словами она принялась массировать мои лодыжки и пальцы, которые словно целый век пролежали под землей. Она крутила меня по-всякому со сладострастным видом маленькой девочки, играющей с куклой; и, наконец, когда она добралась до груди, вот тогда-то начались настоящие игры, я почувствовал, что жизнь возвращается ко мне и легкие наполняются кислородом. Сосудистая система под ее руками начала вполне сносно выполнять свою задачу.

— Et comment ça va?[68] — спросила она наконец, берясь своими сильными пальцами за мой дрогнувший тюльпанчик и разминая его, словно собираясь испечь в духовке. — Они не проверяли, как он работает?

Она была в ярости и одновременно довольна результатом, потому что бравый тюльпан достиг уже размеров Монгольфье[69] и не желал на этом успокаиваться.

— Assez![70] — вскричал я, но голос отказал мне, так как ощущение было потрясающее. Наклонившись надо мной, она довела меня до такого бурного оргазма, что, я думал, швы разойдутся. Никогда мне не приходилось испытывать такого изумительно долгого оргазма — как волны Нила, он всколыхнул всю мою нервную систему. Этим смелым «массажем» женщина вернула меня к жизни, и теперь я знал, что пойду на поправку. Ощущение было настолько острым, что я заплакал, а она нежно слизнула слезы с моих щек и утерла носовым платком глаза.

— Enfin! — торжествующе воскликнула она. — C'est ça. Tout va bien.[71] — А потом добавила по-гречески: — Sikoni monos tou.

Позднее я выяснил, что это значит: «Стоит что надо». Так оно и было. Каждый день она испытывала его, а я оживал все больше от такой восхитительной тренировки.

Когда я поднабрался сил, она села на меня, широко расставив длинные изящные ноги и повторила чудо, правда еще медленнее, на сей раз деля со мной удовольствие. Это было изнасилование, детская мечта о том, как тебя свяжет и изнасилует кто-то с запахом твоей матери и глазами козы. Высокая длинноногая Феодора была, так же как ее великая тезка,[72] настоящим сокровищем. Благодаря ей, я восстал из мертвых.

Загрузка...