1. СТОЯТЬ НАСМЕРТЬ!

В июне 1942 года немцы прорвали оборону у Мекензиевых гор.

Как всегда, невыносимо палило июньское крымское солнце. Ослепительно сверкали известковые берега, ослепительно сверкало белесое небо. Безудержные потоки тепла заполняли все щели на земле, немилосердно жгли спины, накаляли орудия и танки, сгоняли семь потов и доводили до исступления. Мир казался раскаленной духовкой.

Немецкие танкисты ехали, высунувшись из люков, сбив шлемы на затылок. На зубах хрустела белая инкерманская пыль, белая инкерманская пыль плотным слоем покрывала танки, пыль оседала на лицах, лезла в глаза и в уши: казалось, что в природе только и остались пыль да жара.

За танками, широко распахнув вороты и глотая пересохшими ртами горячий воздух, тяжело шла пехота.

С Инкерманских высот и Братского кладбища увидели наконец немцы Севастополь.

Лежал он, залитый солнцем, окутанный дымом пожаров, искалеченный, разрушенный город, такой обыкновенный, что было немцам непонятно, что же позволило русским так беззаветно отстаивать его, но само слово «Севастополь» приятно ласкало слух. Еще совсем недавно за этими холмами, он казался недосягаемым, зловещим и таинственным, и не верилось, что когда-нибудь все же откроется панорама города, и вот…

Но пропала только таинственность. Город был по-прежнему недосягаем и зловещ.

И когда, ценою сотен жизнен, небольшим отрядам удалось просочиться к урезу воды и обезумевшие от радости солдаты черпали касками морскую воду, в изнеможении поливая ее на головы, а иные, преодолевая спазмы, сделали даже по символическому глотку, офицеры, посмеиваясь, бросали:

— Ди зольдатен фюлен дэн наэн зиг! Аусгецайхнет![1]

Да. Казалось, что победа была уже рядом, что русские не смогут больше сопротивляться и можно слать в Берлин телеграммы, что все уже кончено…

Даже солнце палило теперь не так мучительно, а разгоряченные лица обвевал легкий морской ветер.

Но это было еще далеко не все…

О том, что немцы прорвали оборону, командир ОХРа капитан 3 ранга Евсеев узнал, будучи в городе, на горящей после очередной бомбежки улице Ленина. Налет только что окончился, еще даже не осели клубы взметенной бомбами пыли. Евсеев вышел из-под крыльца полуразрушенного дома (самоуспокоение! Даже при падении бомбы рядом от дома ничего не осталось бы) и быстро зашагал к Графской пристани. Срочный вызов к командующему Севастопольским оборонительным районом и предчувствие чего-то тревожного заставляли капитана 3 ранга все время ускорять шаги (потом уже, узнав о случившемся, он удивился своей интуиции).

Он вышел на дымящуюся воронками площадь. Мимо прошла колонна краснофлотцев. Лица их были напряжены до окаменелости. Евсеев не обратил на это особого внимания — в эти дни в Севастополе не было веселых лиц. Вторая колонна заставила его насторожиться. Что-то почти неуловимое, тревожное прибавилось к обычной печати озабоченности. Евсеев остановился и проводил колонну взглядом.

Нет! Как будто все было в порядке. Как обычно, строго и четко удалялись краснофлотские шеренги. Но когда навстречу попался краснофлотец с брезентовой сумкой и наганом (так носили секретную почту), Евсеев не выдержал и остановил его вопросом:

— Что-нибудь случилось?

— Немцы… Прорвались у Мекензиевых… — на ходу бросил краснофлотец отрывистым голосом.

И хотя уже несколько дней шел штурм севастопольских позиций и в городе были готовы ко всяким неожиданностям, на секунду в груди Евсеева что-то похолодело.

— Так вот оно что! — сказал он сам себе, вдруг до кончиков нервов ощутив всю непоправимость случившейся беды.

— Так вот оно что! — машинально повторил он еще раз и посмотрел вокруг.

Во многих частях города поднимался к небу черно-бурыми клубами дым. Кое-где сквозь него пробивались блеклые на солнце языки пламени. Стояла жара и тишина. Только из-за инкерманских холмов доносилась смягченная расстоянием канонада.

В небе снова показались «юнкерсы». Евсеев попробовал их сосчитать: «Десять… пятнадцать… двадцать…»

Он сбился со счета и махнул рукой. Тяжело захлопали зенитки. Где-то злой, захлебывающейся скороговоркой затрещали пулеметы. Своих самолетов не было. Бомбардировщики, дойдя до центра, стали сыпать бомбы. Вновь поднялась огромная черная туча дыма и пыли. Солнце померкло. Это был уже десятый налет с утра. Евсеев поспешил к Графской. Словно обглоданные, стояли выщербленные осколками колонны. Из-за одной из них лицом к лицу вынырнул черный от загара капитан-лейтенант, с незажженной самокруткой в зубах:

— Извините, огонька не найдется?

Евсеев порылся в карманах, вынул фитиль в трубочке и кремень, высек огонь.

— Благодарю! — блаженно затянулся дымом капитан-лейтенант. — Новость слышали?

— Слышал… — глухо подтвердил Евсеев. Он подумал, что слишком долго задержался в городе и уже давно пора быть ему в равелине, тем более сейчас. Только мысль, что там вместо него остался замполит Варанов, немного успокаивала капитана 3 ранга.

— Да, обстановочка усложняется! — продолжал капитан-лейтенант. — Жаль, сегодня ухожу на лодке. Вернусь дня через три.

Он козырнул и поспешно направился в город. Евсеев посмотрел на ручные часы и нахмурился. Конечно, налет в какой-то мере снимал с него вину за опоздание, но все же нужно было торопиться. Почти без надежды он поднял руку навстречу несущейся автомашине. Проскрипев тормозами, полуторка резко остановилась.

— Подбросьте на КП! — просяще произнес Евсеев. Шофер молча кивнул на кузов и, едва дождавшись, пока он перенес ногу за борт, бешено рванул с места. Тарахтя и подпрыгивая на выщербленных бомбежками мостовых, машина неистово понеслась по городу. Шофер-лихач, привыкший водить свое детище в самые жестокие налеты, не жалел ни себя, ни пассажиров. Спрыгнув возле КП на ходу (шофер слегка притормозил), Евсеев благодарно кивнул ему на прощание и поспешил к открытой двери надстройки, чуть заметно возвышавшейся над землей. Войдя в нее и спустившись по лестницам, он очутился в небольшом коридоре с тусклыми лампочками аварийного освещения. Здесь у него проверили документы и только после этого ввели в комнатку, в которой за столом сидел уже немолодой, с гладко выбритой головой, капитан 2 ранга.

— Я Евсеев… — начал командир ОХРа, но капитан 2 ранга остановил его жестом:

— Знаю! Командующий вас уже ждет. Посидите минутку, я сейчас доложу!

И он скрылся за дверью, давая Евсееву собраться с мыслями.

Эта минута тишины и спокойствия была сейчас ему просто необходима!

Он вспомнил все, о чем говорили в городе еще перед началом немецкого штурма. По отдельным обрывочным сведениям он знал, что враги скопили под Севастополем огромные силы.

Теперь они нависли над осажденными черноморцами холодными, смертельными тоннами боевой стали, отлитой в танки, пушки и многопудовые снаряды и бомбы.

При этом севастопольские защитники были отрезаны от всего мира и тоненькая водная артерия, питающая севастопольским фронт продовольствием, боезапасом и горючим, не могла покрыть безмерные потребности осажденных черноморцев и была очень и очень уязвима с воздуха.

В первые дни штурма, несмотря на подавляющее превосходство, немцы продвигались не больше, чем на полкилометра в сутки, а на отдельных участках фронта и вовсе стояли на месте. Все это было ему известно. Евсеев не знал другого.

Убедившись в бесплодности атак широким фронтом, немцы поспешили изменить тактику. Теперь они «прогрызали» линию фронта, для чего на узкий ее участок бросались самолеты, артиллерия, танки, — все сплошным валом, и уже потом по выжженной и обуглившейся полосе земли стремительно продвигалась вперед пехота.

Фронт был рассечен. В образовавшиеся бреши текли и текли несметные немецкие части. Попытки отрезанных друг от друга группировок соединиться подавлялись жестоким, ураганным артиллерийским огнем. Наши дивизии были обескровлены. В полках оставалось по 200—300 человек. Измотанные, утомленные, отчаявшиеся люди все так же отважно бросались еще в контратаки, но судьба их была уже предрешена. Все это было только вопросом времени. Нацеленные всей своей мощью на землю Северной стороны, немецкие армады были теперь неудержимы, и раньше других это стало ясно командующему Севастопольским оборонительным районом.

Но можно было еще укрепиться на южном берегу бухты, если вовремя эвакуировать тылы 95-й дивизии и задержать, хотя бы на немного, немцев на Северной стороне. Для этого существовал только один выход…

Массивная дверь открылась, и Евсеева пригласили в кабинет.

Первое, что ему бросилось в глаза, это был сам командующий, невысокий, худой, с почерневшим от бессонницы лицом. Потом он увидел еще насколько человек — все известные в Севастополе люди, бесстрашные руководители обороны. Они сидели вокруг усыпанного папиросным пеплом стола и тяжело повернули головы к Евсееву. Очевидно, совещание шло уже давно — воздух в комнате был настоян на табачном дыме. Командующий держал в руке длинную указку и от этого казался еще меньше ростом.

— Садитесь, товарищ Евсеев! — предупредил он попытку капитана 3 ранга представиться. — Сейчас речь пойдет именно о вас!

Евсеев быстро достал блокнот и карандаш, с подчеркнутым вниманием приготовился слушать. Командующий устало махнул на это рукой, с чуть заметной горькой усмешкой произнес:

— Писать вам ничего не придется! Все, что я скажу, не потребует особых заметок для памяти!

Сидящие за столом закивали головами — стало ясно, что здесь уже обо всем договорились.

— Ваша задача будет заключаться в следующем, — неторопливо продолжал командующий, повернувшись к большой настенной карте, — в случае оставления нашими частями Северной стороны приказываю гарнизону равелина держаться до последнего бойца, чтобы в какой-то мере сковать действия противника и тем самым позволить нашим отступающим частям укрепиться на южном берегу бухты. С такой же задачей будут оставлены еще два заслона — в Михайловском равелине и у Инженерной пристани. Но вам, — указка командующего нацелилась в грудь Евсеева, — вам придется труднее всех! Остальные заслоны будут играть больше демонстрационный характер: им не продержаться более суток! А части на этом берегу должны успеть закрепиться! Успеть, чего бы это нам ни стоило! Только в этом случае мы еще сможем удерживать севастопольскую землю. Об этом вам не следует забывать ни на секунду!

Командующий, будто припоминая, потер ладонью лоб и медленно, с расстановкой произнес:

— Вот, пожалуй, и все… Будут у вас вопросы?

Их было у Евсеева множество, но он чувствовал, что спрашивать не стоит. На добрую половину из них командующий не смог бы ответить, другая половина казалась Евсееву просто мелкой, чтобы отнимать время у человека, на плечах которого лежал слишком большой груз. И, кроме того, уже ничего нельзя было изменить. События развивались с железной неумолимостью, и уже не люди руководили ими, а они вовлекали людей в свой стремительный и беспощадный поток. Нужно было применяться к ним, чтобы устоять, не быть сбитым с ног. Для Евсеева сейчас это значило держаться до последнего бойца! Что будет уготовано другим, он не знал, да и не хотел об этом думать. Каждый, где бы он ни оказался, должен будет выполнить свой долг. Это было совершенно очевидным и обязательным и для безусого паренька в окопах на передовой, и для вот этих больших командиров за столом. Но почему так недоверчиво смотрят на него их утомленные, обведенные синевой глаза? И вдруг Евсеев понимает, что его долгое молчание расценивается как колебание, как трусость, и поспешно, слишком поспешно и слишком лихо для такой обстановки, произносит, прищелкнув каблуками:

— Все ясно, товарищ адмирал! Разрешите идти?

Очевидно, это произвело не слишком благоприятное впечатление и, может быть, даже чем-то похоже на мальчишество. Несколько генералов совершенно не скрывают иронической усмешки, скривившей их губы. Конечно, незачем было проявлять эту театральную бодрость. Вот и командующий смотрит на него молча и изучающе из-под недоуменно приподнятых бровей. И, краснея до ушей, точно школьник, Евсеев повторяет, но теперь уже тихо и твердо:

— Разрешите идти, товарищ адмирал?

Вместо ответа командующий протянул руку, и по тому, какой она была жесткой и негнущейся, Евсеев почувствовал, что это — прощание, прощание навсегда.

Странное чувство овладело нм, когда он покинул командный пункт. Он шел по развороченным мостовым, мимо разбитых зданий, у которых, как на декорации в театре, сохранилось только по одной стене; шел сквозь накаленный воздух и едкую гарь пожаров и видел все это как бы со стороны, словно на полотне экрана. И затянутое маревом, покрасневшее солнце, и грохот бомбежек, и сверкающая синь летнего моря — все это было там, в другом мире, к которому он уже почти не принадлежал. У каждого на войне есть надежда — вернуться с поля боя живым. Он был лишен и ее. Но даже это не могло вывести его сейчас из состояния, граничащего с апатией по отношению ко всему, что в настоящий момент не касалось двух вещей — Севастополя и немецкой армии. По тому, что в такой напряженный момент был все же отозван с передовой и собран у командующего весь генералитет, по суровым и решительным лицам генералов, даже по каким-то неуловимым штрихам, привнесшим в тревожную обстановку Севастополя элементы зловещности, Евсеев впервые по-настоящему ощутил, что судьба города висит на волоске. И перед этой большой бедой он совершенно забыл о себе и о том, что должен будет умереть, выполняя последний приказ.

«Нет! Что угодно, только не это! Не дадим! Не позволим!» — горячо повторял он, сжимая кулаки и все тверже и тверже ступая по пересохшей звенящей земле.

Так он шел вперед, энергичный, сухощавый, собранный, и смотрел не мигая прямо перед собой. Какой-то встречный, пристально глядя на него, уступил ему дорогу, но Евсеев ничего не замечал. Уже сделав несколько шагов, он услышал за спиной окрик:

— Евсеев!

«Показалось!» — решил капитан 3 ранга, продолжая идти вперед, но окрик повторился громче.

— Евсеев!

Это вернуло его к действительности. Тяжело, будто преодолевая навязчивый сон, он обернулся. Тот, кто кричал ему, уже спешил навстречу, раскинув для объятий руки:

— Женька, друг! Здорово, опальный!

Это был командир эсминца «Стройный» капитан 3 ранга Михайлов, однокашник и старый товарищ Евсеева. Они не встречались с начала воины, и эта встреча заставила сердце Евсеева тоскливо сжаться от воспоминания о несбывшихся мечтах.

Примерно за год до войны и он и Михайлов служили помощниками на эсминцах. Служба у обоих шла хорошо, и оба готовились в скором времени стать командирами. Получить в командование эсминец — это было самой большой мечтой Евсеева. По вечерам, когда на мостике оставался только вахтенный сигнальщик, он поднимался туда и любовно сжимал в ладонях щекочущие холодком рукоятки машинного телеграфа. А перед глазами лежал морской горизонт, такой близкий и доступный, если ощущаешь в руках пульсирующий нерв машин.

Но случилось нечто неожиданное, после чего все пошло по другим, о которых и не гадалось, путям.

…Шли осенние маневры флота, и Евсеев, заменяя заболевшего командира, находился на мостике эсминца, готовясь к выходу в торпедную атаку.

Здесь же присутствовал и командир отряда — маленький, кругленький и страшно вспыльчивый капитан 1 ранга Добротворский. Он ни секунды не стоял на месте, метался по мостику, вмешивался буквально во все, даже в дела сигнальщиков, и создавал этим нервную и напряженную обстановку, при которой люди становятся и бестолковее и глупее.

То и дело раздавался его резкий, взвизгивающий голос:

— Командир! У вас рулевой виляет, как собака хвостом!

— Командир! У вас вахтенный начальник ворон считает!

— Как руки, как руки держишь? Не то «РЦЫ», не то «ЖИВЕТЕ»! Командир! У вас не сигнальщики, а размазня!

Евсеев, сжав губы, старался не потерять самообладания, молча проглатывал каждую «пилюлю» и не сводил глаз с транспорта, на который должен был выходить в атаку. На крейсере, где находился флагман, поползли вверх по мачте комочки флагов. И не успели они еще развернуться, как вновь раздался пронзительный голос:

— Командир! Какой сигнал на флагмане? Почему сигнальщики копаются, как бабы?!

— На флагмане сигнал: «Атаковать противника торпедами!» — доложил в ту же секунду старшина сигнального поста.

— Ага! Атаковать! — восторжествовал Добротворский. — Командир! Что же вы стоите? Действуйте, черт возьми! Действуйте!

— Атака! Самый полный вперед! Аппараты — правый борт на нос! — спокойно скомандовал Евсеев.

Эсминец пыхнул из труб горячим воздухом, вздрогнул, как живой. Тяжело, так, что Хотелось ему помочь, стал преодолевать сопротивление толщи воды, набирая скорость.

— Командир! Почему до сих пор такой ход? Почему копаются в машине?! — запрыгал Добротворский.

Евсеев не отвечал, не сводя глаз с транспорта. Задача была не из легких: транспорт находился далеко и шел полным ходом. За его кормой, точно привязанный, катился белый клубочек буруна. Еще немного, и эсминец окажется в очень невыгодных условиях. Евсеев с тревогой припал к пеленгатору — стало видно, что транспорт медленно уходит из зоны атаки. К другому пеленгатору тотчас же подскочил Добротворский. Едва взглянул через него, подпрыгнул, словно мячик, на месте и бросился к переговорной трубе:

— Вправо пять по компасу!

— Отставить! — резко, но спокойно передал по параллельной трубе Евсеев. Он сделал это машинально, так как команда Добротворского была неправильной, совершенно срывающей атаку, а все его мысли в этот миг были сосредоточены только на ней.

— Что?! — опешил Добротворский и тотчас же вскипел: — Да как вы смеете! Мальчишка! Вой с мостика! Чтоб и духу! Немедленно!

Молчаливый и серьезный, с дрожащими губами и пылающими щеками покидал Евсеев мостик при гробовом и сочувственном молчании всех, кто находился на нем. Быстро спустился по трапам, открыл дверь своей каюты и упал на койку лицом вниз. Так он и пролежал до самого возвращения эсминца в базу. Атака была сорвана…

Через два дня Евсеев был вызван к начальнику штаба. Начальник штаба, полный, довольный собою и очень вежливый капитан 2 ранга, жестом пригласил Евсеева сесть и долго собирался с мыслями, прежде чем начать разговор. Евсеев, догадавшийся о причине вызова и еще не оправившийся после перенесенного унижения, сидел молчаливый и угрюмый.

— Мда… Так вот… — начал капитан 2 ранга, всем своим видом говоря, что ему неприятно и тяжело касаться этой темы. — Так вот… Курите? — вдруг неожиданно закончил он, щелкая крышкой сверкающего портсигара. Евсеев отрицательно покачал головой.

— Мда… — сказал капитан 2 ранга, закуривая сам. — Видите ли… Эта история…

— Я готов извиниться за свое поведение! — резко сказал Евсеев.

— Вот именно, именно! — подхватил капитан 2 ранга.

— Но не за свои действия! — перебил Евсеев.

— Мда… — выразительно пощелкал пальцами капитан 2 ранга, давая этим понять, насколько все это щекотливо. — Действия, поведение — все это в конце концов одно и то же!

— Нет! — твердо возразил Евсеев. — Я готов извиниться только в том случае, если при этом будет подтверждено, что мои действия как командира были совершенно правильными! Я виноват только в бестактности!

— Мда… мда… — сказал капитан 2 ранга, начиная хмуриться. — Неприятная история! — Он побарабанил пальцами по столу и как бы между прочим бросил: — А вам тут уже прочили миноносец… — и вновь пощелкал пальцами, словно подчеркивая, как далеко теперь от этих разговоров до сегодняшнего положения дел. — Впрочем. — капитан 2 ранга интимно приблизился к Евсееву, — впрочем, как я понял по отдельным репликам капитана 1 ранга Добротворского, ваше публичное извинение может все поставить на свои места!

— Я готов извиниться за свое п о в е д е н и е! — еще раз подчеркнул Евсеев.

— Хорошо! Можете идти! — очень сухо простился начальник штаба.

Больше никто не требовал от Евсеева извинений, капитан 1 ранга Добротворский при встрече с ним делал вид, что его не замечает, а через неделю Евсеев, совершенно неожиданно для себя, был списан на берег. Вскоре после этого капитан 3 ранга Михайлов стал командиром эсминца, и с тех пор каждая встреча с ним была для Евсеева и радостной, и грустной. С началом войны Евсеев забыл о своих прежних стремлениях, жил тяжелой, напряженной боевой жизнью и сейчас, при встрече с Михайловым, очень удивился, что тот вновь пробудил в нем прежние мечты.

— Что-то ты слишком невеселый! — говорил, между тем, Михайлов, все еще сжимая руку Евсеева. Евсеев криво усмехнулся. «Невеселый!» Теперь он сразу вновь вспомнил и то, откуда он идет, и куда он идет, и зачем он вообще здесь, на этой дороге. И тотчас же Михайлов стал каким-то далеким и даже нереальным, бесплотным, будто встреча с ним произошла во сне. И уже Евсеев не смог отделаться от ощущения, что старые друзья, знакомства, даже жизнь — все теперь теряет для него смысл. Евсеев поспешил попрощаться:

— Давай простимся, Виктор! Быть может, больше и не увидимся…

— Ты вроде больной… — подозрительно всматривался в глаза Евсеева Михайлов. — Что с тобой, Женька?

— Так! Ничего! — стиснул руку товарища Евсеев. — В общем, прощай!

— Слушай! — оживился Михайлов. — Я иду в Поти! Сегодня! Может, что-нибудь передать Ирине?

На секунду Евсеев задумался… «Ирина!» — это тоже оставалось там, в другом мире. Стоило ли тревожить ее воспоминаниями? Ничто уже не могло вернуться, и он сказал немного раздраженно:

— Нет, ничего не надо! И не говори ей, что видел меня!

Михайлов недоуменно пожал плечами. Оба стояли молча, не зная, о чем теперь говорить. Евсеев с легким вздохом положил руку на плечо товарища:

— Ну, прощай…

Евсеев резко повернулся и пошел, не оборачиваясь, прочь, чувствуя, что Михайлов стоит и смотрит ему вслед. Но он шел все дальше и дальше, стараясь больше не думать ни о встрече, ни о разговоре с ним, а главное — об Ирине, но, как это всегда бывает в таких случаях, мысли о ней все больше и больше вытесняли из головы все остальное, пока не овладели им совсем…

И вот он опять вспомнил, даже не вспомнил, а увидел все как наяву: теплый летний дождь, женщину с его кителем на плечах и самого себя, промокшего до нитки, но ни на минуту (не дай бог, она подумает, что он страдает из-за того, что отдал китель!) не перестающего шутить и улыбаться.

Ему было очень приятно смотреть на ее слегка грустные глаза, на мокрые, колечками прилипшие ко лбу и вискам волосы, на ямочку на щеке, на пухлые, ненакрашенные губы. Ему казалось, что он мог бы вот так идти с нею рядом долго-долго и искоса любоваться ею. Случайная встреча по дороге из дачного поселка в город, случайный ливень, заставивший его заговорить, случайное совпадение — обоим нужно было идти на одну и ту же улицу — все, казалось ему, предвещало впереди что-то радостное, давно ожидаемое, отчего томительно ныло сердце. На женщине было легкое летнее платьице, и его толстый суконный китель пришелся как раз кстати. И все же иногда она, прижав к себе локти, зябко передергивала плечами. Тогда ему хотелось привлечь ее к себе, отогреть своим теплом, но он тотчас же одергивал себя, боясь допустить что-нибудь грубое даже в мыслях.

Он осторожно поинтересовался ее судьбой. Вначале не очень охотно, но постепенно, сама удивляясь этому, она рассказала, что три года назад разошлась с мужем и теперь живет с матерью. На вопрос Евсеева, почему бы ей вторично не выйти замуж, ведь она еще молода и хороша собой, она, больше отвечая своим мыслям, чем ему, сказала:

— Не встретила еще человека, которого смогла бы полюбить. Да и трудновато в тридцать лет начинать все сначала.

Последнее было понятно и близко Евсееву. В свои тридцать четыре года он тоже еще не обзавелся семьей, и, чем дальше, тем труднее было на это решиться.

И может быть, поэтому, когда он дошел со случайной спутницей до нужной улицы и она поблагодарила его за китель, он только и сказал: «Пожалуйста» — и ушел, не вымолвив больше ни слова, ушел, несмотря на ее недоумевающий взгляд, с трудом подавив в себе все, что могло его толкнуть на новую встречу с ней.

Уже потом он понял, что совершил ошибку, что часто с безнадежной тоской будет вспоминать эту удивительную встречу и воспоминание будет рисовать всегда одну и ту же картину: дождь, размытая дорога и миловидная грустная женщина с трогательными колечками прилипших к вискам и ко лбу волос…

Два раза после этого был он на той дороге в надежде на новую встречу, но судьба жестоко мстила за неразумное поведение. Сам не зная почему, Евсеев оба раза ходил туда в дождь и брел, промокший и грустный, по дороге, слыша рядом тихий шорох ее шагов.

Так прошло полгода. Евсеев начал забывать черты ее лица, но при воспоминании о ней грудь всегда сдавливало от какого-то неопределенного, щемящего томления.

И вдруг случилось такое, чего он никак не мог ожидать.

Была ранняя весна. Мартовское крымское солнце грело, как в июне. Евсеев, разморенный жарой, нехотя тащился по улице Ленина и неожиданно встретил Михайлова. Ровные белые зубы Михайлова, ослепительно сверкнули в радостной улыбке, и тут только Евсеев обратил внимание на то, что лицо приятеля черно от загара.

— Рано, рано, брат, начал выкраивать время для солнышка! — шутливо сказал Евсеев, тряся его руку, и Михайлов, загорелый, кипучий, жизнерадостный, весело ответил:

— Имел полное право! Только что из дома отдыха, из Ялты! — и, спохватившись, хлопнул Евсеева по плечу.

— Да! Что же это я! Ну-ка, немедленно ко мне! Во-первых, есть бутылочка прекрасной Массандры, а во-вторых, покажу кучу курортных фотографий!

В, прохладной комнате Михайлова, потягивая из стаканов холодное вино, друзья рассматривали фотографии.

— Это я у домика Чехова, это наш завхоз — прекрасная женщина! А это наша группа в Никитском ботаническом саду! — передавал Михайлов Евсееву снимок за снимком.

Внезапно взгляд Евсеева остановился и глаза изумленно расширились: на фотографии грустно улыбалась та самая женщина с милыми задумчивыми глазами, которую он встретил тогда на дороге. Ее невозможно было не узнать среди полсотни других откровенно веселых лиц, и Евсеев, все еще изумленный, показал на нее Михайлову.

— Кто это?

— А-а! — взглянул Михайлов на снимок. — И ты заинтересовался! У нас там ей проходу не давали! Умница, красавица и еще миллион добродетелей! Целая рота ухажеров была прикомандирована!

— И ты? — ревниво спросил Евсеев.

— Ну что ты! — махнул рукой Михайлов. — Такие женщины не по мне! Я люблю веселых, общительных и не таких умных. Да кстати, у нее никто не пользовался успехом.

— Кто же она? — облегченно вздохнул Евсеев.

— Ирина Минаева! Научный работник биологической станции. Пишет диссертацию, и я уверен, что, имея такую башку, она ее напишет!

— А ты не знаешь ее адреса? — с надеждой спросил Евсеев.

— Эх, брат! — рассмеялся Михайлов. — Да ты, я вижу, влюбился в фотокарточку! Нет, адреса ее я не знаю, но слышал, что живет она в Поти, кажется, вместе с матерью.

— Послушай, — сказал Евсеев, в душе которого все больше и больше разгорался огонь надежды, — а ты не помнишь ее отчество?

— Отчество? — переспросил Михайлов, потирая лоб. — Постой, постой… Ирина… Ирина… Кажется, Владимировна… Ну да, Владимировна! Теперь я точно вспомнил!

— Ну спасибо и на этом! — совсем весело произнес Евсеев, записывая все в блокнот.

— Не смотри так на меня! Когда-нибудь я тебе все расскажу!

Через полмесяца после этого Евсеев писал письмо по адресу, полученному им из потийского адресного стола:

«Здравствуйте, Ирина Владимировна!

Не удивляйтесь ни тому, что я знаю Ваше имя, ни тому, что я разыскал Ваш адрес! Счастливая случайность позволила мне сделать это. Простите мне дерзость, если Вы уже забыли человека, встретившегося с Вами в буйный летний дождь. С тех пор ни один из дождей не прошел для меня бесследно, ибо в такие дни я особенно остро чувствовал, насколько глуп был тогда и насколько мне тяжело потерять Вас навсегда.

Я буду рад любому Вашему ответу, только бы знать, что Вы услышали меня и простили мое мальчишество. Надеюсь, что интонация моего письма скажет Вам больше, чем то, что в нем написано. С нетерпением буду ждать Вашего ответа!

Евгений».

Да, она многое прочитала между строк! Ответное письмо дышало доверием и нежностью. Евсеев столько раз перечитал его, что даже выучил на память! Оказывается, она тоже не забывала его и в душе ее теплилась надежда, что их встреча была не последней. Правда, ее немного удивила его замкнутость, но, как потом она поняла, это только говорило о его добропорядочности и серьезности. Она тоже с нетерпением будет ждать его нового письма и новых вестей о нем! И еще (она тоже будет откровенна!)… Еще бы ей хотелось вновь увидеть его. Пусть даже, как тогда, — в дождь, в непогоду, но таким, каким она его запомнила, — и строгим, и сдержанным, и веселым…

Впервые Евсеев ощутил, что он по-настоящему любим. И это неизведанное, острое, дурманящее чувство наливало мускулы силой, делало моложе, стройнее, красивее. И все же оно запоздало на много лет. Теперь ему уже не хотелось петь, кричать, дурачиться и целовать прохожих, как когда-то в детстве, когда был безответно влюблен в свою одноклассницу, красивую, но гордую и совершенно пустую! Легкая грусть была примешана к этой любви. Он был скуп на проявления чувств и так же скупо, по-мужски, поделился всем с Михайловым. Михайлов выслушал его очень серьезно и не менее серьезно сказал:

— Ты должен обязательно поехать к ней!

— Ну зачем это… — неуверенно возразил Евсеев, слегка краснея оттого, что Михайлов угадал его мысли, но с этих пор он стал думать о поездке в Поти, наметив ее на июль.

Шли дни, шли от него к ней и обратно письма, и с каждым письмом они становились ближе друг другу, и с каждой новой строкой все острее и острее чувствовали, каким обоим не хватает друг друга.

И вдруг — война!

Посыпались с неба бомбы; в голубоватых волнах закачались рогатые мины, падали в море проигравшие в высоте истребители; железные палубы кораблей окрашивались кровью; стотонными от недосыпания руками держались за рукоятки перископов упрямые командиры подводных лодок; сплевывая соленую воду, мчались на торпедных катерах мальчишки-лейтенанты навстречу воющему шквалу огня — шла война! И в этом бешеном водовороте, среди недосыпаний, самоотречений, среди нечеловеческого напряжения, среди бомбежек, пожаров и смерти Евсеев все больше думал о своей любви и все меньше писал о ней. И все же была надежда, что все кончится хорошо, что будет еще встреча, о которой столько мечталось… И вот теперь…

Ирина! Разве он забыл ее? Нет, неправда! Он старался, он хотел это сделать, он знал, что так нужно, но не смог!

Во всем виноват Михайлов — это он так живо вновь напомнил о ней. И хорошо, что он ничего не передал с ним. Так будет лучше, так будет правильнее — не нужно ни лишних переживаний, ни слез…

Распаляемый этими мыслями, Евсеев все время ускорял шаги. Так незаметно для себя он вновь пришел к Графской пристани, где его должен был ожидать катер. Катер действительно стоял у пристани. Евсеев быстро сбежал по ступенькам вниз.

— Заводи мотор! — крикнул главстаршина Юрезанский, еще издали увидев капитана 3 ранга, и, когда тот ступил на борт, катер уже глухо содрогал палубу застоявшимся двигателем.

— Отваливай! — приказал Евсеев.

Медленно описав полуокружность, катер взял курс на равелин. Евсеев внимательно всматривался в обрывистые берега Северной стороны. Там, казалось, все было спокойно, только нервирующе близко, где-то за Братским кладбищем, раздавалась автоматная и пулеметная стрельба. К ней, затаив дыхание, прислушивались все его спутники — не верилось, что бой может идти так близко от Севастополя.

Моторист прибавил обороты, и смена монотонного, уже надоевшего ритма мотора подействовала на людей ободряюще. Быстро прошли мимо Михайловского равелина, над крышей которого торчали стволы зенитных орудий. Правее, на ровной площадке обрыва из желтого ракушечника, спешно строилась пехотная часть.

Евсеев вглядывался, стараясь уловить нервозность и суетливость в поведении, но нет — пехотинцы строились быстро и без излишней суеты.

Когда катер проходил мимо, они уже застыли в ровных напряженных шеренгах. Стоя перед ними, командир что-то читал с листка. Слов не было слышно, только пойманной бабочкой трепетал на ветру зажатый его пальцами белый квадратик бумаги.

Евсеев посмотрел вперед: бисерной ниткой лежали боны, преграждающие вход в бухту. Они тянулись наискосок, от городского берега и до оконечности Северной стороны, где массивной каменной подковой, зияя древними бойницами, таинственный и суровый стоял Константиновский равелин. Сам не зная почему, Евсеев попытался вспомнить историю его возникновения, но из всего когда-то слышанного в памяти сохранилось, что заложен он был еще Суворовым на берегу Ахтиарской бухты в тысяча семьсот каком-то году (в каком, Евсеев вспомнить не мог) для защиты бухты и города от пиратских набегов. Был он массивен и грозен, имел два ряда бойниц и около сотни пушек. Но все это было когда-то. Теперь равелин стал приземистее, будто и камни чувствовали старость, а в бойницах, в полутемноте и влаге, словно зеленый плюш, стлался по камням короткий, будто остриженный под машинку, мох. Уже давно не видели эти бойницы пушек, да и сам равелин, потеряв прежнее значение, стал обыкновенным рейдовым постом наблюдения и связи. Сейчас там находилось несколько десятков человек из команды охраны рейда.

Потом Евсеев вспомнил, что работы по обороне равелина еще далеки от конца. С этим нужно было немедленно поспешить. Обстановка не допускала ни минуты промедления. Евсеев нетерпеливо сказал мотористу:

— Давай самый полный!

Мотор взревел, застучал в днище частыми ударами. Катер закачался на собственной волне. Стала быстро надвигаться небольшая деревянная пристань. Увидев катер, стирающий на ней краснофлотец подхватил мокрое белье и побежал в сторону равелина.

— Гусев! — усмехнулся Юрезанский. — Никак не может к порядку привыкнуть. Все в строю, а он, видите, за стирку взялся.

«Об этом следует сегодня поговорить! — отметил про себя Евсеев. — Сейчас железная дисциплина нужна как никогда».

— А почему вы думаете, что все в строю? — спросил он заинтересованно Юрезанского: с пристани ничего не было видно, кроме части стены равелина и отвесных берегов.

— Предполагаю, товарищ капитан третьего ранга! Слышал, как большой сбор играли.

— Разве? — сказал Евсеев, мысленно хваля старшину за наблюдательность. Сам он, поглощенный мыслями, не обратил на сигнал внимания, а может быть, даже не услышал его.

Между тем катер подошел к пристани и, слегка стукнувшись о нее бортом и вспенив на заднем ходу воду, застыл на месте. Все подождали, пока на берег сойдет Евсеев (по званию и должности он был самым старшим).

Как только Евсеев ступил на землю Северной стороны, мысли его вновь вернулись к полученному приказу. Но странное дело, то возбужденно-нервное состояние, которое он испытывал и у командующего и пока шел по городу к пристани, здесь, на Северной, исчезло почти без следа. Здесь он был дома, в своей части, среди своих бойцов, и, кроме того, привычный вид равелина, обрывистых берегов, поросших выгоревшей травой, до мелочей знакомой пыльной дороги — все это настраивало на старый, обычный ход жизни, будто ничего и не случилось и он вернулся не от простившегося с ним навсегда командующего, а просто из обыкновенной поездки в город. Он вздохнул широко, всей грудью, как вздыхает уставший человек, достигая своего пристанища, и медленно обвел все взглядом. И первое, что ему бросилось в глаза, были неоконченные окопы вокруг равелина.

«Ну что ж! Пора начинать!» — твердо подумал капитан 3 ранга, подтягиваясь и одергивая привычным движением китель. И так же твердо, широким решительным шагом он направился к равелину. За ним двинулись все остальные.

Поднимаясь от пристани в равелин по узкому, в три метра, проходу, который скорее напоминал траншею, Евсеев с огорчением подумал, что если немцы подойдут к равелину, то именно здесь им будет легче всего подобраться к его стенам: проход почти не простреливался ни с одной точки старой крепости.

Так, захваченный самыми разнообразными мыслями, Евсеев прошел под сводами массивной арки и очутился на широком дворе равелина. Прав был старшина Юрезанский — личный состав находился в строю. Перед строем с белым трепыхающимся листком в руке (Евсеев вспомнил, как точно так же трепетал листок в руках пехотного командира) стоял политрук Варанов. Увидев Евсеева, он сделал движение в его сторону, но капитан 3 ранга остановил его жестом, и Варанов продолжал прерванное чтение:

— «…Самоотверженная борьба севастопольцев служит примером героизма для всей Красной Армии и советского народа…»

Евсеев подошел ближе. У самого строя один из краснофлотцев быстро, не отрывая глаз от политрука, шепнул Евсееву:

— Телеграмма Ставки!

Евсеев кивнул головой. Он уже сам догадался об этом и теперь с нетерпением ждал продолжения, ждал таких близких, понятных, заслуженных слов, говорящих о том, что бессонные ночи, лишения, страдания, жизни товарищей не пропадают даром, что люди, уже около года стоящие насмерть на севастопольских рубежах, не забыты, не затеряны в большом пожаре войны.

Ему показалось, что Варанов сделал слишком длинную паузу; или так только кажется от нетерпения и одуряющей жары?

— «…Славные защитники Севастополя, — наконец раздались его слова, — с достоинством и честью выполнят свой долг перед Родиной».

Ряды краснофлотцев качнулись. Как ветерок, пробежал шепот.

Накаленные камни струили горячий воздух. Со стороны города донеслись частые разрывы — город (в который раз!) бомбили немецкие самолеты.

Варанов вопросительно посмотрел на Евсеева: «Будешь говорить?» Евсеев утвердительно кивнул головой.

— Слово имеет капитан третьего ранга Евсеев, — объявил политрук и отошел немного в сторону, уступая место у середины строя. И пока Евсеев делал несколько шагов к этому месту, он чувствовал на себе десятки настороженных, ожидающих глаз. Он стал точно туда, где раньше стоял Варанов, и строго взглянул на строй, как будто перед ним находилось одно огромное, не сводящее с него глаз лицо. Евсеев был замкнут и суров от природы, и в части его побаивались, но сейчас, взглянув на утомленных, так много переживших людей, на долю которых выпал самый тяжелый в жизни жребий, он вдруг почувствовал прилив теплоты, и, очевидно, поэтому при первых словах голос его немного дрогнул.

— Дорогие друзья!

И необычное, неофициальное обращение, и непривычные нотки в голосе командира заставили всех насторожиться. Казалось, что сейчас он скажет что-то тревожное, ошеломляющее, может быть, такое, после чего похолодеет кровь в жилах, и люди сомкнулись плотнее, ждали жадно, терпеливо и молча, не отгоняя остервеневших мух.

— Мы с вами живем в этих стенах не первый день. Здесь наш дом, наша служба, здесь мы стоим на страже нашего моря (Евсеев сделал широкий жест за стены равелина), и стоим, я бы сказал, неплохо…

Краснофлотцы незаметно переминались с ноги на ногу, млели от жары, чувствовали, что командир медлит, оттягивает развязку…

Евсеев внимательно осмотрел застывшие шеренги и продолжал:

— Да, стоим неплохо и многое уже испытали за эту войну: и бомбежки, и артобстрелы, и голод, и лишения — и только одного еще нам не пришлось испытать…

На секунду люди перестали дышать: наступило то главное, из-за чего был начат разговор. Стало необычайно тихо.

Вновь раздавшийся голос Евсеева прозвучал внезапно и резко.

— Нам еще не пришлось испытать встречи лицом к лицу с врагом! Враг был близко и в то же время далеко, там, за холмами, на передовой. Мы знали о нем только по доносившейся перестрелке. Мы могли более или менее спокойно нести свою службу: наши товарищи на передовой прочно удерживали свои рубежи…

На землю упала крестообразная тень — над равелином промелькнул «юнкерс» и ушел в сторону города. Никто не обратил на него внимания — всем стало ясно: немцы прорвали оборону. Оставалось только узнать, где, на каком участке фронта.

Евсеев понял это по лицам и сказал прямо и твердо:

— С сегодняшнего утра обстановка резко изменилась — враг прорвал нашу оборону у Мекензиевых гор!

Слова, словно плетью, ударили по ушам. Мекензиевы горы! Это было близко, почти рядом. Это значило, что немцы идут сюда, на Северную, что теперь стальная лавина хлынет на небольшой кусочек земли и дальше уходить будет некуда — спокойное, искрящееся, застывшее от зноя море лежало за спиной. И у самого прибоя стоял последним пунктом, последней точкой Северного побережья притихший и посуровевший Константиновский равелин.

— Товарищи! — продолжал Евсеев, стараясь говорить ровно и спокойно. — Обстановка очень серьезная, или, если говорить прямо, — угрожающая! Немецкие дивизии идут сюда, на Северную сторону, и, если нашим частям придется отходить на южный берег бухты, мы должны будем отвлечь на себя часть сил, чтобы позволить нашим войскам укрепиться на том берегу. Мы выроем перед равелином окопы и траншеи, а когда нам придется их оставить, мы уйдем в эти камни и будем стоять до последнего бойца! Стоять насмерть! Таков приказ командования, таков наш долг перед Родиной!

Лица краснофлотцев стали суровы. О чем в эту минуту думали люди? Может быть, о том, что придется отдать жизнь за эту землю? Да и земля ли это? Камни, ракушечник, тучи пыли, чахлая растительность, нестерпимый испепеляющий зной… Сколько раз они проклинали ее за суровость в первый год службы! Но теперь… Теперь эта земля казалась дороже заливных лугов, тенистых рощ, щебетания птиц… Она была сурова, как военная судьба каждого служившего на ней. Она была некрасива: грязно-бурая, бугристая, засыпанная камнями, но каждый бугор и каждый камень впитал здесь русскую кровь. Эта была часть Родины, опаленная, исковерканная, но исполненная непокоренной красоты. Мысль, что ее нужно будет отдать, вызывала в сердцах протест, и они закипали гневом, горящим колючими искорками в глазах.

Евсеев, умевший почти безошибочно определить по выражению лица состояние человека, сразу почувствовал, что люди решились на самое трудное — не думать о своей жизни. Большая тревожная опасность, нависшая над Родиной, над Севастополем, без остатка поглотила чувство самосохранения, заставила забыть о себе.

Напряженная, знойная тишина, короткие полуденные тени во дворе равелина, доносящийся грохот бомбежек и недалеких боев, черные от копоти и загара суровые краснофлотцы — все это бессознательно запомнилось Евсееву, словно сфотографированное мозгом без его участия и воли. Он вдруг вспомнил о Гусеве, хотел сказать о дисциплине, но молчаливые ровные шеренги заставили его передумать и произнести совсем другое:

— Через час на оборонные работы. Разойдись!

Строй не разбежался, как обычно. Расходились медленно, кучками, нетерпеливо скручивая на ходу цигарки, не проронив ни звука.

Евсеев кивнул Варанову, и они вместе поднялись по каменной лестнице на второй этаж равелина. Идти по полутемному коридору после изнуряющей жары улицы было необыкновенно приятно. Вековые камни, накопившие за долгие годы морскую влагу, струили легкую освежающую прохладу. Евсеев толкнул дверь в свой кабинет. Слепящим светом ударило в глаза искрящееся на солнце море. Легко, еле слышно набегал чуть ощутимый ветерок, настолько ленивый, что едва шевелил занавески на окнах. И все же, один раз добравшись до письменного стола, он поставил ребром листок настольного календаря. Может быть, Евсеев никогда бы не запомнил число этого дня, но теперь оно бросилось в глаза красной двухзначной цифрой — было воскресенье.

— Вот скоро и конец июня, комиссар! — сказал капитан 3 ранга, садясь в кресло и приглашая присесть Варанова. — Скоро год, как мы воюем. Понимаешь? Год!

— Да-а, — протянул Варанов, совершенно не слушая Евсеева. — Значит, есть такой приказ? Насмерть? До единого человека? — спросил он с каким-то отчаянным сомнением, заглядывая в глаза, и Евсеев понял, что политрук находится сейчас в таком же состоянии, в каком несколько часов назад находился он сам. И поскольку Евсеев уже знал, что эти мысли ошеломляют только вначале, а потом к ним, как и ко всему на этом свете, можно привыкнуть, он совершенно просто и спокойно (а для Варанова это было самым главным сейчас) ответил:

— Да, это приказал сам командующий обороной! И наше с тобой дело сейчас крепко подумать, как лучше выполнить приказ!

— Трудновато! — сказал Варанов, садясь в кресло и потирая пальцами виски. — Сюда ведь идут не одна — две роты! Сколько мы сумеем продержаться?

— Вот в этом-то все дело! — энергично сжал кулак Евсеев. — За каждую смерть с нашей стороны — десять, двадцать, сотня смертей оттуда! Вроемся в землю, растворимся в расщелинах и будем бить, бить, бить, пока не кончатся боеприпасы и не упадет наш последний боец! Ты обратил внимание, как восприняли приказ люди? Они не простят ни позора, ни бесславного бегства и готовы на все! Но, несмотря на это, нам нужно сейчас получше к ним приглядеться, еще раз выверить, чем дышит каждый, помочь растерявшимся, подправить колеблющихся; одним словом, здесь я очень надеюсь на тебя!

— Ты преподаешь мне азбучные истины! — совсем по-детски надул губы Варанов.

— Не обижайся! — ласково положил руку ему на плечо Евсеев. — Я говорю то, что думаю, а обстановка сейчас такова, что каждый промах будет нам стоить очень дорого. Ты ведь моложе меня, и мой долг кое-что тебе подсказать. Так что…

— Да нет! Я не обижаюсь! — примирительно улыбнулся Варанов. — Я сделаю все, что будет в моих силах!

— Ну и добре! А сейчас — не будем больше терять драгоценное время. Прикажи вызвать сюда Остроглазова, Булаева и Юрезанского. Подумаем вместе, как защищать равелин. И распорядись там — пусть не прекращают работы!

Варанов кивнул и вышел, забыв прикрыть дверь. Освежающий сквознячок парусами надул занавески, приятно обласкал разгоряченное лицо. Евсеев подошел к окну, посмотрел на море. Словно большое зеркало, отражало оно слепящие лучи, немое и пустынное до самого горизонта. Только остроносыми хищными рыбами проплыли вдали стаи «юнкерсов» в сторону города, и вскоре вновь раскатился, заухал смягченный стенами грохот разрывов.

Евсеев поспешно задернул занавеску, будто марля могла его оградить от всего происходящего, хрустнул пальцами, стал ходить по комнате в ожидании вызванных.

Первым пришел старший краснофлотец Булаев. Постучав и попросив разрешения войти, он пытался протиснуть свое огромное мускулистое тело в приоткрытую дверь, и от старания ничего не задеть и не повредить (обладая большой силой, он боялся неосторожным движением проявить ее) на его широком квадратном лбу выступили крупные капли пота. Наблюдая за ним, Евсеев не смог сдержать доброй улыбки и сказал почти весело:

— Да вы откройте дверь пошире!

— Ничего… Я так… — окончательно смутился Булаев. Примерный, дисциплинированный, он даже дружеские замечания начальства переносил очень болезненно. Наконец, покончив с дверью и громко пристукнув каблуками тяжелых рабочих ботинок, он отрапортовал:

— Товарищ капитан третьего ранга, старший краснофлотец Булаев прибыл по вашему приказанию!

— Садитесь, товарищ Булаев, — кивнул на табурет Евсеев. — Подождем остальных и тогда начнем.

Лейтенант Остроглазов и главный старшина Юрезанский вошли вместе. И может быть, поэтому Евсеев только сейчас заметил, насколько различна их внешность.

Остроглазов был небольшого роста, слегка сутулый и даже тщедушный. Жиденькая челка черных волос по-детски зачесана набок. Казалось, что он не сможет выдержать сколько-нибудь серьезного испытания. Но Евсеев знал, что это впечатление обманчиво. Несмотря на хилый вид, Остроглазов был упорен и вынослив. И кроме того, он прекрасно знал и любил свое дело. Говорили, что, когда его назначали в службу охраны рейда, начштаба флота в шутку сказал:

— Остроглазов? Вот и хорошо! В охране рейда только остроглазые и нужны!

Сам Остроглазов не подтверждал достоверность этих слов, но рейдовую службу нес безупречно. Люди его любили.

Сейчас, стоя рядом с Юрезанский, Остроглазов казался мальчиком. Главстаршина был на полторы головы выше и вдвое шире в плечах. Он носил морскую форму со вкусом, щеголевато, и даже в эти трудные дни с его брюк не пропадали острые, как бритвенное лезвие, складки. Кучерявый чуб его (давно переросший уставные нормы) постоянно блестел, смазанный какой-то неведомой жидкостью. Даже самое пустяковое поручение Юрезанский старался выполнить лихо, будто любуясь со стороны собою. Родился он под Одессой, но все считали его одесситом и, когда речь заходила о нем, лукаво подмигивали:

— Юрезанский? Этот черта молиться заставит! Одесса-мама!

И словно подтверждая, что черту действительно при встрече не поздоровится, мерцали под разлетистыми бровями Юрезанского цыганские с хитринкой глаза.

Осмотрев вошедших с ног до головы и порадовавшись их подтянутому виду, Евсеев указал на свободные стулья. Последним вернулся Варанов и, увидев всех в сборе, удовлетворенно кивнул головой.

— Товарищи! — сказал Евсеев, прикалывая к стене лист бумаги. — Я вас собрал вот для чего. Взгляните сюда!

Все посмотрели на приколотый план. На нем был изображен равелин и часть Северной стороны. Коса земли, сужаясь, бежала к морю и, превратившись в узкую полоску, кончалась подковой равелина, выгнутой в сторону моря. С трех сторон омывало море вековые стены, и только с четвертой, северо-восточной, был открытый и свободный путь. Сюда и легла тяжело указка Евсеева, нацелившись острием в проход, и всем стало ясно без слов, что здесь, на этом участке, будет решаться судьба равелина.

Остроглазов приглаживал ладонью сползающую на глаза челку; Булаев смотрел серьезно, исподлобья, катая на скулах желваки; Юрезанский сидел легко и прямо, с интересом щуря цыганские глаза. Казалось, он один не чувствовал всей сложности и напряженности момента.

— Немцы будут пытаться взять равелин только отсюда, с северо-востока, — продолжал Евсеев, и указка сделала стремительный прыжок в сторону равелина. — Попытка взять крепость с моря маловероятна.

Капитан 3 ранга сделал паузу, выждал, внимательно изучая лица. Никто не возражал. Варанов утвердительно кивал головой, Юрезанский смотрел в угол комнаты, где громко треща, билась о стену крыльями залетевшая с улицы большая стрекоза.

— Так вот! — голос Евсеева становился тверже, усиливался. — На этом ответственном участке мы имеем самые плохие условия обороны: во-первых, вот этот проход-траншея, которая почти не простреливается ни с одной точки равелина, и, во-вторых, слабая защита входа во двор — всего-навсего дверь листового железа, легко пробиваемая пулями автоматов.

Евсеев вновь сделал паузу, давая продумать сказанное. Стрекоза, вылетев из угла, описала два широких круга над головами и тяжело шлепнулась на схему, распластав крылья.

— Да вышвырните ее к черту! — раздраженно сказал Варанов, с детства не любивший и даже побаивавшийся жуков, гусениц и других насекомых.

Юрезанский с затаенной улыбкой подкрался и схватил стрекозу за хвост. Та вмиг изогнулась и больно укусила его за палец.

— Подлюка! — беззлобно выругался Юрезанский и выбросил стрекозу в окно. Теперь ничто не мешало сосредоточиться. Евсеев сказал:

— Командиром самого ответственного, северо-восточного, участка обороны назначаю лейтенанта Остроглазова!

— Есть! — словно подброшенный пружиной, вскочил лейтенант и застыл навытяжку со смешанным чувством гордости и тревоги.

— Смежные участки обороны распределяю следующим образом: восточный — Булаеву, северный и юго-западный — Юрезанскому.

Теперь стояли все трое. Перестали ходить желваки на скулах Булаева, погас плутоватый огонек в глазах Юрезанского. Лица, с печатью тревожной жизни, суровые и сосредоточенные, казались вычеканенными из бронзы.

— У тебя есть что-нибудь? — обратился Евсеев к Варанову.

— Да, конечно! — Варанов легко поднялся и прошелся по комнате. — Я хотел бы обратить внимание на следующее обстоятельство: бой у стен равелина будет означать полную потерю Северной стороны. Трудно представить, какую силу обрушат на нас немцы, но думаю, что будет она немалой. Что мы можем противопоставить им? Около сотни человек, вооруженных винтовками, гранатами и пулеметами, да эти древние стены. Трудным для нас будет бой, а если положить на чаши весов только чисто военные атрибуты — даже невозможным!

При этих словах Евсеев, постукивающий указкой по ладони, бросил быстрый взгляд на Варанова, попытался что-то сказать, но политрук сделал предупреждающий жест рукой.

— Мы часто говорим о долге, привыкли к этому слову. Оно стало для нас абстрактным, неосязаемым, официальным. А в чем сейчас заключается наш долг? Вот когда двинет на нас лавина: пушки, танки, самолеты, а позади — только море и некуда дальше податься, сможет ли каждый из нас выстоять до конца? Вот в этом сейчас наш долг! Надо только, чтобы каждый из нас почувствовал это сердцем, и тогда… — Варанов посмотрел в упор на Евсеева, — тогда бой все же будет! Будет тяжелым, кровопролитным и… до последнего человека.

Теперь Варанов смотрел в глаза трем стоявшим навытяжку командирам обороны секторов и закончил, отчеканивая каждое слово:

— До последнего коммуниста — наверняка!

— Да, да! — подхватил Евсеев. — Коммунистов и комсомольцев распределим поровну между тремя участками обороны. А теперь прошу командиров участков пройти на местность и ознакомиться с состоянием работ. Результаты доложить мне сегодня к девятнадцати ноль-ноль. Можете идти!

Раз-два! — как по команде, отщелкнули, повернувшись, бойцы, на чьи плечи ложилась с этих минут судьба равелина. И когда они вышли и затихли в гулком коридоре шаги, Евсеев сказал, положив руку на плечо Варанову:

— Ну что ж! Пойдем посмотрим и мы!


Окопы и траншеи рыли с таким расчетом, чтобы опоясать ими равелин со стороны суши. Земля была сухая и твердая, как металл. Гнулись, не входя в нее и на несколько сантиметров, штыковые лопаты, лом звенел и отскакивал. С нечеловеческим напряжением, в страшной жаре и пыли отвоевывали краснофлотцы сантиметр за сантиметром глубину, и вскоре руки у многих покрылись кровавыми мозолями.

— Нехай ему черт! Рази ж это земля? — возмущался минер Костенко, высокий сутулый краснофлотец. — Одна каменюка! Ось на Украини вона, як масло! Лопату встромишь — и враз по черенок!

На его замечание тотчас же отозвался Гусев, злобно и неумело ковырявший ломом крепкий, неподдающийся известняк:

— Копаем тут как проклятые, а все зря! Пойдут их танки — и придется драпать в равелин. Делают все без головы!

— Вот что! Ты бы примолк, парень! — сурово оборвал его старший краснофлотец Зимский, молча и упорно работавший с ним рядом. Его крепкое загорелое тело лоснилось и переливалось бугорками мускулов при каждом, даже легком, движении. С черных волос грязными струйками стекал по лицу пот, и он только на секунду прекращал работу, чтобы быстрым взмахом руки вытереть лоб и глаза. Теперь, остановившись, разогнувшись и развернув плечи, он чем-то напоминал бронзовую статую землекопа и, будучи на полголовы выше Гусева, смотрел на него сверху вниз. Гусев смолчал и только, когда Зимский отошел в сторону напиться мутной, теплой воды, буркнул как будто про себя, но так, чтобы слышали все остальные:

— Тоже мне командир! Привык лизать ж… начальству!

Его слова были встречены неодобрительно. Краснофлотцы возмущенно зашумели. Поняв, что сболтнул не то, что следует, Гусев попытался смягчить сказанное:

— Да нет, ребята! И чего он, в самом деле, все время ко мне придирается? Все не может мне Ларку простить? Так я давно ее ему уступил! Пусть пользуется моей добротой!

Кое-кто улыбнулся. Все в равелине знали о любви Зимского к медсестре Ларисе Ланской, знали также о стычке, происшедшей между Гусевым и Зимским полтора месяца назад.

Дело дошло до Варанова, и он вызвал их к себе в кабинет. Что он там им говорил, никто не знал, но после этого Гусев разыгрывал роль «обиженного судьбой», а на вопросы товарищей саркастически отвечал:

— Со мной побеседовали, и я все осознал. В воинской части может быть только одна любовь — любовь к отцам-командирам!

Сейчас воспоминание о Ларисе внесло веселое оживление. Кто-то шутливо выкрикнул:

— Что, гусь лапчатый! Хороша девка, да не по твоим зубам! Натянула она тебе нос!

Гусев, почувствовав, что уловка удалась и о его неосторожных словах забыли, отвечал с наигранной лихостью:

— По зубам не по зубам — это не тебе знать! Ты не цыган — мне в зубы не засматривал. А вот если б ты полез, она тебе не то что нос — самого наизнанку вывернула и сказала бы, что так и было. Благо, никто бы не заметил: тебя как ни выворачивай, результат один — страшнее и не выдумаешь!

Ответ понравился, и краснофлотцы дружно хохотнули. Тот, к кому относились все эти слова, медленно налился кровью, отчего его лицо с широким расплюснутым носом и оттопыренными ушами стало еще более некрасивым. Видя его смущение, краснофлотцы дружески похлопывали его по плечам, старались наперебой развить остроту.

— Не робей, Колкин! Ежели тебе в темноте знакомиться, то и за красавца сойдешь!

— Колкин! Не слушай их, дураков! Ешь перед обедом крем «Снежинка» — во как помогает!

— Говорят, ты Ларисе приснился, так она потом неделю заплаканная ходила!

Колкин стоял, тяжело отдуваясь, как пловец, выбивающийся из сил, не зная, кому отвечать, проклиная самого себя за то, что первый начал этот разговор. Его выручил подошедший Зимский. Смех прекратился, с новой силой ожесточенно застучали ломы и лопаты — при Зимском, по молчаливому уговору, о Ларисе не вспоминали.

Работа пошла веселее. У многих на губах, еще витала непогашенная улыбка. Сам Колкин с такой силой вгонял лом в ухающую землю, что казалось, вот-вот он согнется, как прутик, в его граблеобразных руках. Несколько минут работали молча, только слышался звон инструментов да тяжелое дыхание людей. Затем Гусев вновь нарушил молчание:

— Мне вот что, ребята, не ясно: неужели будем стоять, если он на нас всей армией двинет?! Разве удержимся?

Все это было сказано беспечным тоном, но в интонации голоса чувствовался тщательно скрываемый испуг Никто ему не ответил, хотя по лицам было видно, что Гусев со своими мыслями не одинок. Поняв это, Зимский с силой воткнул лом в землю и раздраженно сказал:

— Слушай, Гусев! Ну и надоел же ты со своим нытьем! Ты слышал, что говорил час назад капитан третьего ранга?

— Ну, слыхал! — вызывающе ответил тот, также воткнув свой лом в землю. — Дальше что?

— «Что, что»! — передразнил его Зимский. — Значит, плохо слушал, если спрашиваешь! Так вот я тебе напомню — была команда «Стоять насмерть!», а это значит, что не твое дело рассуждать, сколько «он» и чего на нас двинет — армию или две! Начальство знает, что делает, — ему виднее!

— Во, во! — подхватил Гусев. — «Начальство знает», «ему виднее», а другую голову мне даст начальство, если ее немцы освободят от шеи?

Он покраснел и сжал кулаки: Было видно, что, распалившись, он сейчас выкладывает самое затаенное, самое сокровенное, что долго и мучительно скрывал в душе. В его глазах все уже было обречено. И незачем, значит, держаться за этот клочок земли, незачем зря отдавать молодые жизни. Зачем? Для кого? Хватит агитации! Может быть, еще прикажут бросаться с гранатами под танки? Нет уж! Для этого существуют противотанковые пушки. А если нет их в равелине — не его дело! «Начальству виднее»! Ну вот, пусть и думает это начальство, как их достать!

Он все еще ждал ответа, вызывающе глядя по сторонам, спрашивая взглядом: «Ну, кто может возразить?». И тогда к нему медленно подошел сутулый Костенко и, будто выдавливая каждое слово, тихо сказал:

— Не о голове думай, хлопче, Родину спасать надо! Поймешь сердцем это — сам не захочешь отсюда уходить!

Все это было сказано так просто и убедительно, что Гусев не нашелся что ответить. Он все еще сжимал кулаки, но пыл пропадал на глазах, было трудно, просто невозможно что-либо противопоставить словам Костенко. Это почувствовали все, и, выражая общее настроение, раздался чей-то хрипловатый бас:

— Хватит, хлопцы, болтать! Давайте-ка, пока не поздно, выроем что тут нам положено!

Вновь раздались учащенные удары в землю, но теперь они были настойчивее и дружнее. Плюнув на руки и лихо сбив на затылок бескозырку, взялся за лом и Гусев. Костенко задел его за живое. Взмахи его рук стали энергичнее и ожесточеннее, но всякий раз, когда лом, наскочив на камень и жалобно звякнув, скользил в сторону, Гусев тихо, но злобно сквернословил, вкладывая в очередной удар всю досаду на севастопольскую землю, на судьбу и самого себя.

Нарастающий вибрирующий гул в небе заставил всех поднять головы. Около десятка «юнкерсов» сомкнутым строем шли по направлению к равелину. Люди продолжали работать — уже привыкли не обращать внимания на вражеские самолеты, только Колкин, хмуро глядя из-под бровей на сверкающие машины с черными крестами, произнес:

— Опять, сволочи, летят калечить город!

— Там уже калечить нечего! — возразил ему кто-то, и в тот же миг головная машина, перевернувшись через крыло, словно подстреленная утка, с воем ринулась вниз. Зимский видел, как от нее отделилось несколько блеснувших в солнечных лучах шариков, и крикнул не своим, ломающимся голосом:

— Бомбы! Ложись!

Подхлестнутые его выкриком, краснофлотцы бросились на землю, вдавливаясь, вжимаясь в неглубокие, отрытые ими окопы.

Первые разрывы прозвучали оглушительно, резко. С певучим треском, будто раздирали коленкор, распороли воздух осколки. Взлетели кверху камни и земля. Тучи грязно-бурой пыли и черного дыма поднялись над равелином. Затем бомбы стали рваться по две, по три сразу, так часто, что между разрывами почти не было пауз. Но звук больше не воспринимался барабанными перепонками. Казалось, что уши забиты плотной ватой, и только в голове стоял пронзительный звон. Самолеты работали с холодной методичностью, четко и последовательно, как на учении, опорожняясь от бомб. Им никто не мешал — соседние зенитные батареи уже два дня не имели ни одного снаряда.

Столб дыма и пыли над равелином, похожий на каракуль, рос, ширился, клубился, поднимаясь все выше и выше в небо. И вот уже солнце едва просвечивало сквозь него, превратившись в бледно-желтое пятно, размытое по краям, а самолеты все еще не прекращали бомбежки. Только сбросив около шестидесяти бомб и построчив на прощание из пулеметов, они все тем же четким строем ушли в сторону инкерманских холмов.

Медленно, будто нехотя, оседала взметенная бомбами пыль, и так же медленно отходили после бомбежки люди.

Вначале осторожно приподнимали головы, еще не веря внезапно наступившей тишине, затем, ощутив на себе набросанную взрывами землю, отряхивались, широко и восторженно раскрывали глаза, изумленно переживая возможность вновь видеть, чувствовать, ощущать.

И когда Зимский так же осторожно приподнял голову и медленно открыл глаза, мир перед ним предстал таким прекрасным и желанным, каким он его не знал еще никогда. Он несколько секунд глубоко и блаженно вдыхал перегретый, обжигающий воздух, пока не услышал чей-то протяжный стон. Быстро вскочив на ноги, он бросился в ту сторону и увидел лежащего на спине залитого кровью и разметавшего руки Костенко. Поспешно приложив ухо к его груди, он услышал частые, захлебывающиеся удары сердца и какой-то булькающий хрип. Зимский попытался приподнять ранено-то, но безвольное, обмякшее тело Костенко оказалось слишком тяжелым. С отчаянием смотря по сторонам, Зимский закричал:

— Эй! Сюда! На помощь!

К нему подбежали несколько человек. Костенко взяли на руки, быстро понесли в лазарет. Впереди и сзади несли еще несколько раненых. Остальные, окончательно оправившись, вновь приступили к работе.

В лазарете военфельдшер Усов молча и быстро сортировал раненых. Ему помогала медсестра Ланская, слегка бледная от волнения. Она понимала Усова с одного взгляда, и, если бы не бледность лица да немного дрожавшие руки, можно было бы подумать, что она занимается обыкновенным будничным делом. Увидев перепачканного кровью Зимского, она побледнела еще больше и сделала шаг к нему, стараясь рассмотреть, куда его ранило. Поняв ее движение, Зимский поспешно проговорил:

— Это не меня… это я… его кровью… Вот, окажите помощь.

Усов молча кивнул на кушетку, и на нее осторожно положили Костенко. И пока доктор, склонившись над раненым, решал, жить ему или не жить, Зимский быстро шепнул:

— Испугались, Лариса Петровна? Страшно было?

Она зажмурила глаза и улыбнулась мимолетной нервной улыбкой, которая больше слов говорила, что ей действительно было страшно, а теперь все прошло и она совершенно успокоилась.

— Ничего! — проговорил Зимский, ободряя и ее и самого себя. — Привыкнем!

Она кивнула ему головой и поспешила на окрик Усова.

— Камфору!

Зимский и остальные на цыпочках вышли из лазарета.


В 19.00 Евсеев выслушал доклады командиров секторов обороны. Сделано было еще очень мало, а сегодняшний налет говорил о том, что немцы понимают, какую роль может сыграть в дальнейшем равелин, и, конечно, впредь будут мешать оборонительным работам. Неутешительными были и последствия бомбежки: шестеро раненых, завалена камнями часть продовольствия, разрушен камбуз и повреждены стены восточной стороны. Но чем больше возникало трудностей, чем чаще обрушивались на голову неудачи, тем крепче, неукротимее становилась воля командира равелина. Так бывает с поковкой, которая становится тем прочнее, чем больше примет на себя ударов. Теперь Евсеев думал только о том, как лучше, надежнее и на более долгий срок защитить равелин. С неистощимой энергией весь день он ходил по местам оборонных работ, показывал, приказывал, ободрял и ругал; сам, ползком на животе, исследовал все возможные подступы к равелину и в наиболее уязвимых местах распорядился поставить по два пулемета, набросал план постановки мин и среди всего этого не забыл приказать коку сделать запасы воды и напомнил Усову о заготовке бинтов и медикаментов. Он появлялся то тут, то там, решительный, кипучий, энергичный (таким его редко видели раньше), и заражал всех и своей энергией, и своей верой в успех. И только к вечеру, когда наконец добрался до своего кабинета и отпустил после доклада Остроглазова, Юрезанского и Булаева, он вдруг почувствовал, как гудят одеревеневшие ноги и, будто после побоев, ломит все тело. Он откинулся на спинку стула, расслабив мышцы и полузакрыв глаза. Ничто не нарушало тишины кабинета, пронизанного лучами заходящего солнца.

Лишь с другого берега бухты доносился приглушенный, уже надоевший грохот бомбежки. В предвечернем воздухе стояла сковывающая духота. Одинокие чайки пролетали с широко раскрытыми клювами, тяжело и нехотя махая натруженными крыльями; казалось, природа замерла, зловеще притаилась и звуки далекой артиллерийской канонады и близкие разрывы фугасок вязли в плотной, словно вата, атмосфере.

Евсеев почувствовал, как постепенно начала растекаться по голове тяжелая, пульсирующая боль. Он расстегнул китель и смочил виски водой из стакана. Но это не помогло. Боль нарастала, ломила в надглазницах, словно в фокусе, собиралась в одной точке на затылке. Евсеев несколько раз прошелся по комнате, скрипнул зубами, прилег на кушетку. Старался смотреть не мигая, но глаза не выдерживали напряжения, закрывались сами собой. Наконец, не совладав со сном, он смежил веки. Будто обрадовавшись, перед глазами заплясал вихрь видений… Все они не были связаны между собой и больше походили на бред, но постепенно, все вытеснив, осталась Ирина с мокрыми волосами, колечками прилипшими к вискам и лбу. Она нежно улыбалась, и Евсеев слышал, как шелестят дождевые струи, как рокочет вдали молодой весенний гром и как она говорит ему что-то ласковое и тихое, не сказанное тогда, отчего в душе разливается щемящая, давно не испытанная грусть. Утихает, кончается головная боль. Ирина тихо подходит и кладет холодную влажную руку ему на лоб. Это прикосновение так явственно, что Евсеев вздрагивает и открывает глаза. За окном уже темно, но почти ежеминутно эту плотную синеву прорезают слепящие молнии, выхватывая из темноты частые струи проливного дождя. Рокочет гром, такой желанный и безобидный после железного грохота войны. Словно в фантастической пляске трепещут на окне белые занавески в налетающем с моря упругом прохладном ветре.

Евсеев быстро вскочил и выбежал во двор. Давно забытый мирный шелест дождя успокаивающе действовал на нервы. Евсеев снял фуражку и подставил волосы под теплые струи, сделал несколько глотков пересохшим ртом. При вспышках молнии он видел силуэты весело перекликающихся, не прекращающих работу краснофлотцев, и душа наполнялась бодростью.

Жадно впитывала воду перегоревшая на солнце почва, струила целую гамму вызванных к жизни водой запахов, среди которых преобладал запах прибитой дождем пыли и полуистлевшей травы. Вся природа ждала этого дождя, и он лил и лил, не прекращаясь, не ослабевая, лил, стараясь заполнить водой каждую пору и трещину исстрадавшейся земли. И вместе с этим живительным дождем приходила к людям вера, вера в свои силы, вера в силу жизни на земле.

А посреди двора стоял без фуражки промокший до нитки капитан 3 ранга Евсеев и, смахивая с лица кулаком, точно слезы, дождевые капли, горячо шептал:

— Выстоим… обязательно выстоим… До самого конца…

И в ответ его словам лопнул над головою гром, рассыпался по небу тысячами осколков, и покатились они туда, за инкерманские холмы, все перекатываясь и пересыпаясь, пока не замерли далеко-далеко, там, где яростно бросалась на неприступные севастопольские рубежи перешедшая в решительный штурм, доведенная до остервенения железной стойкостью черноморцев армия генерала Манштейна.

Загрузка...