6. ПОГИБАЮ, НО НЕ СДАЮСЬ!

Сквозь настороженный мрак редеющей ночи, сквозь легкий туман инкерманских долин тихо и неуклонно поднимался спелый, цвета апельсина, солнечный шар. Первые его лучи скользнули мимо равелина, позолотив на западе взлетевших на добычу чаек. Легкий утренний ветерок пробежал над крышей, развернув полотнище полуобгоревшего военно-морского флага, поднятого на мачте равелина. С самого начала осады это полотнище ни ночью ни днем не убиралось с крыши и, пробитое во многих местах осколками и пулями, продолжало реять над грудой камней и горсткой храбрецов.

Наступило последнее утро обороны.

Ровно в 8.00 люди получили свою порцию сухарей, помазанных маслом, — воды не было уже второй день. Гитлеровцы не начинали атак и, казалось, совсем забыли о равелине. Зато на всем побережье шли последние приготовления к переправе. Отсюда, с крыши равелина, было видно, что немцы действуют совершенно открыто, с наглой уверенностью, что переправе никто не может помешать. К этому у них были основания: с восточной и южной стороны города бои шли уже на Малаховом кургане и у железнодорожной станции. В руках наших частей оставался совсем небольшой кусочек севастопольской земли.

И все же, несмотря на относительное затишье, в равелине вскоре оказался раненый. Один из бойцов неосторожно приподнялся над крышей, и пуля снайпера прошила ему правое предплечье. Бросились искать Ларису, и тут только обнаружили, что ее нигде нет…

Слух об этом дошел до Зимского не сразу, окольными путями, и он ему не поверил, хотя сердце его сжалось в комочек, замерло. Он отпросился у Остроглазова на несколько минут и, не чуя под собой ног, бросился в лазарет. Среди пустых, унылых коек и тошнотворного запаха лекарств ее действительно не было.

Алексей растерянно прошелся по пустой и гулкой комнате, все еще ожидая, что Лариса выйдет навстречу откуда-нибудь, куда она спряталась нарочно, чтобы испытать его терпение. Но зловещая тишина, нарушаемая лишь размеренным стрекотом круглых стенных часов, вдруг надвинулась на него, как надвигается железная громада локомотива, и ов едва устоял, опершись о стену рукой.

И все вокруг вдруг стало холодным и чужим. И если бы не стойкая горечь на губах первого и единственного ее поцелуя, он бы и впрямь поверил, что все это было сном…

Разбитый и безвольный, Алексей покинул лазарет и медленно поплелся по коридору. Он шел, низко опустив голову, смотря себе под ноги, и вдруг застыл: прямо перед ним, на цементном полу, лежал труп.

Секунду длилось оцепенение, а затем Алексей стремительно нагнулся над бездыханным телом и заглянул в лицо.

— Кто же это тебя так, браток? — тихо проговорил Зимский, с трудом узнавая Демьянова. — Как же это так?

Тихий стон заставил его вздрогнуть и быстро приложить ухо к груди убитого, но стон повторился, и Зимский понял, что ошибся — стон шел из зияющей чернотой дыры провала.

Оставив Демьянова, Алексей бросился вниз, скользя по осыпающимся камням. Скорее! Скорее, как только позволяет разрывающееся на части сердце! Этот стон принадлежал человеку самому дорогому, без которого нет жизни на земле!

Он не думал в этот миг о том, почему Лариса оказалась вдруг в страшной яме в столь бедственном положении. Все его мысли были заняты только одним: «Скорее! Отыскать! Спасти!»

Он нашел ее чуть ли не на самом дне провала, бесчувственную, но еще согретую тлеющим огоньком жизни, и, бережно взяв на руки, поспешил с драгоценной ношей наверх.

То, что он увидел, выбравшись наконец на свет, заставило его содрогнуться от жалости и злобы: прекрасные каштановые волосы Ларисы были густо пропитаны кровью. Наискосок на левом виске, от мочки уха до надбровной дуги, зияла запекшаяся черная рана.

— Лариса! — простонал Алексей, прижимаясь пылающей щекой к ее побледневшему лицу. — Родная моя…

Слезы накипали у него на глазах, но он не замечал их и быстрыми шагами, почти бегом, несся по коридору, торопясь поскорее выбраться прочь из этих мрачных сырых коридоров туда, на свежий воздух, к людям, чтобы найти среди них и помощь, и успокоение, и сочувствие.

А люди с деловым видом пробегали между секциями с автоматами в руках, готовились к атакам и тянули связь на КП.

Из развалин северо-восточной секции вышел лейтенант Остроглазов. Прищурившись от утренних лучей, он сладко потянулся, затем посмотрел на небо, где над местом будущей переправы одиноко висела «рама», вынул пистолет и выстрелил в нее несколько раз подряд. Пара трясогузок, напуганная стрельбой, сорвалась с камней и, ныряя, пересекла двор.

«Рама» вдруг повернула и ушла в сторону Инкермана. Остроглазов весело рассмеялся…

И в этом мире людей, суетящихся, тянущих связь, с презрением стреляющих по самолетам, появление Зимского с необычайной ношей на руках вызвало недоумение и смятение. Все мгновенно окружили его плотным кольцом, с жалостью и сочувствием смотря на окровавленное, но не потерявшее красоты лицо Ларисы. Лейтенант Остроглазов решительно протиснулся сквозь толпу, стремительно вскинул глаза на Зимского.

— Жива?!

— Без чувств!

— Нашатырный спирт! Живо! — приказал лейтенант одному из матросов. Тот со всех ног бросился в лазарет.

— Как же это получилось?

— Кто ее?

— Какой гад поднял руку?

Этот град вопросов посыпался на Зимского, но тот только недоуменно пожимал плечами, сам не в силах ничего объяснить.

— Где вы ее нашли? — спросил в свою очередь Остроглазов.

— Там… Недалеко от лазарета… в провале… — Зимский только теперь вспомнил о другой жертве. — Там же лежит убитый Демьянов…

— Убитый? — изумленно поднял брови лейтенант.

— Да… очевидно, ударами в голову…

— Черт! — со злостью сжал кулаки лейтенант. — Ничего не понимаю! Ага! Принесли? — обратился он к матросу, принимая от него пузырек с нашатырным спиртом. — Ну-ка…

Он открыл пробку и поднес пузырек к самому носу Ларисы. Прошла секунда, две… три… четыре…

Но вот веки Ларисы дрогнули, она слабо застонала и открыла глаза. Она смотрела вокруг мутным взглядом, ничего не понимая, потом глаза ее прояснились, и она вдруг затряслась в судорожных рыданиях.

Все, словно по команде, хмуро опустили головы, Алексей покрепче прижал вздрагивающую Ларису к себе, захлестнутый по самое горло радостью от ее возвращения к жизни.

Она уткнулась носом ему в грудь и сквозь сдавленные нервной судорогой челюсти смогла выдавить всего лишь одно слово:

— Гусев…

Глаза Алексея потемнели от ярости, глухим валом пронесся по толпе гневный ропот. Остроглазов скрипнул зубами.

— Негодяй! Жаль, что отделался такой легкой смертью! — и затем, повернувшись к Алексею, проговорил: — Товарищ Зимский! Отнесите Ланскую в лазарет. Я сейчас доложу обо всем капитану третьего ранта!

И сквозь группу мгновенно расступившихся матросов, освободивших дорогу, Алексей медленно пошел вперед, бережно и нежно унося понемногу оттаивающую от ледяного ужаса прошедшей ночи Ларису…


Когда Алексей вернулся в секцию, товарищи, сидевшие у амбразур и брешей, встретили его с подчеркнуто теплым вниманием. Этим было высказано признание его права на любовь Ларисы, этим же выражалось сочувствие по поводу ночного происшествия и радость в связи с благополучным его исходом.

Сам же Алексей находился в нервозно приподнятом состоянии. Он окончательно понял, что без Ларисы нет ему жизни на этой земле, и теперь, оставив ее в лазарете с каждой минутой набирающей силы, он был готов смеяться и плакать от счастья!

Он прошел в свой угол и опустился на пол рядом с Шамякой.

Шамяка подвинулся, давая место, сказал, показывая на дальний бугор:

— Слышь, Алексей, что я тебе скажу! Ось я уже давно наблюдаю: покажется на том бугорке фриц, посмотрит по сторонам и — хоп униз! Шо они там, морскую воду пьют, чи шо?

Он не договорил. На бугорке действительно появился очередной немец и, поспешно осмотревшись, юркнул вниз, под уклон, туда, где море подступало к самому подножию равелина.

— Погоди, погоди! — оживился Зимский. — Да ведь это они накапливаются! Вот гады! Ведь там, под берегом, до самых стен можно незамеченным дойти!

— От и я думаю, что накапливаются! — согласился Шамяка. — Надо лейтенанту сказать!

Остроглазов еще не вернулся, и Зимский, вскочив, бросился его искать.

Он встретил лейтенанта во дворе, когда тот возвращался от Евсеева. Лейтенант шел, смотря себе под нога, отфутболивая камешки, встречающиеся на его пути. Выслушав взволнованный доклад Зимского, Он помрачнел и заторопился.

— Экие сволочи! Я сейчас! Будьте наготове — я вновь к капитану третьего ранга!

Когда Зимский вернулся в секцию, картина не изменилась: все так же, словно работала какая-то детская игрушка, появлялся на вершине солдатик и тотчас же исчезал, уступая место другому.

— И как давно все это? — кивнул на бугорок Зимский.

— Та уже минут сорок! — ответил Шамяка.

— Ну и дурак! — разозлился Зимский. — Сразу нужно было доложить!

— Э-э, нет! — протянул Шамяка. — От я раз «сразу» доложил, так потом месяц не мог людям в глаза смотреть!

Предчувствуя интересный рассказ, кто-то хихикнул, люди сдвинулись поближе. Однако Шамяка, будто это его не касалось, продолжал наблюдать за бугром.

— Ну? — заинтересовался и Зимский.

— А что «ну»? — махнул рукой Шамяка. — Вот лейтенант Шуляков тоже приказывал: «Увидишь — сразу доложи!» И докладывали ему… Только и слышишь: «Товарищ лейтенант, справа вражеские танки!», «Товарищ лейтенант, за бугром немецкое орудие!» Все докладывали, а вот мне не везло! Не везло — и все тут! Ничего не могу первым заметить. Зависть меня взяла и досада! Неужто, думаю, хуже я тех сопляков, что только вчера научились по боевой тревоге «спиральные сапоги» мотать?

Только раз идем мы ночью на разведку. Я во все глаза смотрю. Ну, думаю, пусть я лопну, если первый не доложу лейтенанту Шулякову. Идем. Слева — поля, огороды, справа — лесок. Ночь темная, луна где-то за тучами, ночные птицы жалостливо кричат. Я все поближе к лейтенанту держусь — молодняк оттираю. Вдруг — глядь! (луна на миг проглянула) — немецкий часовой! Стоит себе посередь поля и в ус не дует! Я аж захолонул: «Товарищ лейтенант! Слева — фрицевский часовой!» — и показываю ему на темную фигуру, шагов этак на двести от нас. А он так спокойно: «Товарищ Шамяка! Поручаю вам его обезоружить!»

Что ж вы думаете? Эти зеленые первогодки даже фыркнули. Ну, думаю, погодите! Тут — боевое задание, а они!

Приложил я руку к пилотке, дескать, все будет в порядке, нож в зубы и ползком к часовому. Ползу, не дышу! Вот уже близко — несколько шагов. Смотрю, на нем одежда, как на скелете, болтается! «Что, — радуюсь, — исхудал, сволочь, на нашей землице?» И уже хотел было на него прыгнуть, как тут снова луна выкатилась. Ба-а! Вот чертовщина!! Стоит огородное пугало, а вместо головы на нем каска немецкая надета! Не помню, как я вернулся к своим, а сам аж горю от стыда.

— Ну здесь-то дело ясное! — перебил Зимский. — Сейчас лейтенант доложит Евсееву…

Узнав обо всем, Евсеев приказал как можно лучше укрепить северный сектор обороны. Отсюда, с севера, стены равелина опирались на крутой пятнадцатиметровый обрыв, с узкой прибрежной полоской у подножия. Этой полоски не было видно из бойниц, и, очевидно, именно там готовились к атаке враги. Юрезанский, ощутив всю ответственность, которая ложилась на его сектор, сам устанавливал полученные дополнительные пулеметы. Раздавая пулеметные ленты, он впервые произнес неприятные, но неизбежные слова:

— Зря не палить! Боезапас на исходе! Бить только наверняка!

На крыше уже лежали гранатометчики, а так как гранаты тоже кончались, в ход пошли пятикилограммовые подрывные патроны со специально приспособленными запалами.

Все было готово к «встрече». На каждый срез обрыва смотрели дула пулеметов и автоматов; гранатометчики, лежа, занесли для броска руки — ждали сигнала.

А в секторе лейтенанта Остроглазова наблюдали за бугром. Вот еще один немецкий солдат показался на его гребне и тотчас же скатился вниз. Больше никто не появлялся.

— Кончились! — провозгласил Шамяка, убедившись, что желтая плешина бугра продолжает пустовать.

Остроглазов мигом схватил телефонную трубку:

— Товарищ капитан третьего ранга? Докладывает лейтенант Остроглазов. Все! Да, больше нет. Очевидно, сейчас пойдут!

Получив предупреждение, бойцы Юрезанского влились глазами в срез обрыва. И вдруг над ним стали медленно расти блестящие зеленые каски. И когда вслед за касками показались десятки настороженных шарящих глаз, Юрезанский хрипло крикнул:

— Огонь!

Засвистели пули, разъедая срез обрыва, поднимая фонтанчики песка и земли. Раздались крики и стоны. Убитые летели вниз, увлекая за собой живых, и вот уже все беспорядочно катились к подножию, как это бывает при обвале в горах.

— Гранаты! — неистовствовал Юрезанский.

И вслед смятой, барахтающейся массе тел полетели черные кубики и комочки, такие безобидные с виду и беспощадно довершающие свое дело там, на земле.

В грохоте разрывов потонули душераздирающие крики. Тяжелая, плотная туча пыли, образовавшаяся внизу, медленно поплыла вверх, и, когда она достигла среза обрыва, все уже было кончено.

Атака захлебнулась в самом начале…


К полудню разыгрался резкий четырехбалльный ветер. Он шел с моря и, кроме желанной влаги, нес щемящие душу запахи йода и смоленой пеньки. Ворвавшись в развалины равелина, он поднял тучи пыли, пронесся по коридорам, приятной волной ударяя в разгоряченные лица. И люди, мучимые жаждой, немного приободрившись, широко раскрывали рты навстречу прохладной струе. Гордые, как каравеллы, облака величественно плыли на восток, и по земле вслед за ними бесшумно скользили торопливые тени. Оставив на КП Калинича, Евсеев пришел к себе в кабинет. Впервые все тут показалось ему чужим. Так бывает, когда зайдешь в комнату, в которой стоят уже упакованные вещи для переезда на другую квартиру.

Итак, решено уходить сегодня ночью, а пока… Пока ни один немецкий солдат не должен ступить на эти камни!

Тяжелый гул донесся сквозь стены: немцы, готовясь к переправе, бомбили южный берег бухты. Уже давно не пропадала над городом гигантская туча дыма и пыли, уже давно без счета и времени сыпались с неба немецкие бомбы, а со всех сторон беспощадно надвигался на Севастополь, все уже сжимаясь, как кольцо удава, железный грохот многодневного боя, и все же, когда в городе рвались вражеские фугаски, Евсеев болезненно морщился, словно страдал зубной болью. Так со страдальческой гримасой капитан 3 ранга открыл сейф, высек искру и прямо в нем спалил все содержимое. Затем достал из ящика круглую печать части и, выйдя на балкон, далеко швырнул ее в море. Вернувшись, он вытер о штаны руки, будто сделал нехорошее, темное дело.

Немного постояв, он решительно подошел к телефону:

— Остроглазов!

— Есть, товарищ капитан третьего ранга!

— Оставь кого-нибудь за себя — и немедленно ко мне!

То же самое было приказано Булаеву и Юрезанскому.

Все трое появились необыкновенно быстро, и Юрезанский, войдя последним, с силой захлопнул дверь. Подхваченная сквозняком, взметнулась из сейфа бумажная гарь и закружилась черными бабочками, медленно оседая на пол. Командиры секторов молча, как зачарованные, смотрели на нее, пока она вся, до последней пылинки, не коснулась пола.

— Да! — жестко сказал Евсеев, когда глаза обратились на него. — Сегодня ночью мы оставляем равелин! За этим я и вызвал вас сюда!

Неужели всего несколько дней прошло с тех пор, как они тут же, в этом кабинете, получали сектора обороны? Тогда это были еще мальчики, смутно представлявшие себе встречу с врагом, теперь перед капитаном 3 ранга стояли воины с опаленными лицами, ввалившимися щеками и холодным блеском слишком много увидавших глаз. Никто из них не задавал вопросов, никто не проявлял признаков радости (до ночи нужно было еще дожить!) — просто ждали, что командир скажет дальше, готовые выполнить любой приказ.

Евсеев по достоинству оценил это молчание.

— Что скажете?

Юрезанский сдержанно кашлянул — «гм», Булаев стоял молча, сжимая огромные кулаки, Остроглазов потерянно произнес:

— Неужели оставим?

Внезапно Евсеев вскипел:

— А мне, думаете, легко? Но вы сами понимаете, что дальше стоять здесь нет ни сил, ни смысла. А Севастополь не только вот здесь! — Он топнул по полу ногой. — Больше того — сейчас судьба его будет решаться там! — Евсеев выбросил руку в сторону городского берега. — Вот где еще пригодятся наши жизни!

— Ясно! — прогремел Булаев и тотчас же смущенно смолк, сам удивленный своей «дерзостью».

— Все это правильно, товарищ капитан третьего ранга! — поспешил объясниться Остроглазов. — Можно заставить поверить в это свое сознание, но что делать с сердцем?

— Оставьте сейчас анатомию! — махнул рукой Евсеев, смутно припоминая, что повторяет чьи-то слова. — Я бы хотел слышать ваши соображения насчет организации отхода.

— Лучше всего — по бонам! — оживился Булаев. — Они сейчас тянутся до середины бухты, а там плыть совсем малость останется!

— Правильно! — согласился Евсеев. — Я тоже думал об этом. Уходить будем по секторам: первым Юрезанский, затем — Булаев, последним — Остроглазов. В каждом секторе оставим двух человек, которые уйдут последними. Последний из них взорвет все ценное в равелине. Этого человека я назначу сам!

— Время начала отхода? — опросил Остроглазов.

— Сектор Юрезанского начнет в два часа. Но об этом пока никто не должен знать, кроме вас троих. Остальным объявить об отходе в час ноль-ноль.

Евсеев достал часы, молча предлагая сверить время.

— Есть ли еще какие-нибудь вопросы?

— Ясно! — ответил за всех Булаев, ободренный командирской похвалой.

— Тогда — по местам!

«По местам!» — сколько энергии, лаконизма, динамики в этой короткой команде! После нее уже невозможно идти шагом. Каждый бросается бегом, стараясь как можно быстрее очутиться на «своем месте», ибо только когда все окажутся в пунктах, указанных расписанием, можно будет пустить в ход сложный механизм боевого управления людьми.

Вот почему все трое, выйдя от Евсеева, бросились к своим секторам. И тотчас же в воздухе повис сухой треск длинных автоматных очередей. Четко отщелкивая каждый выстрел, работало оружие врага. Наше отвечало ему злой короткой скороговоркой. За каких-нибудь несколько секунд разгорелся бой. Остроглазов влетел в свою секцию, когда все бойцы, прижимая скулами подпрыгивающие приклады, вели ответный огонь. Взводя на ходу пистолет, он подскочил к амбразуре. Несколько пуль просвистело над головой, затарахтело о противоположную стену. Остроглазов пригнулся, еще не разобравшись, куда стрелять. Широкие провалы в стенах, сделанные систематическими бомбежками и артобстрелами, позволяли теперь видеть почти все поле боя. И отовсюду: и из небольших лощинок, и из-за бугорков, и просто из-за камней — неслись к равелину свистящие огненные трассы. Где-то, совсем недалеко, мягко бухали орудия, но разрывов почему-то пока не было слышно. Но вот первый из них грохнул у самого подножия равелина, и тотчас же, вслед за ним, стали рваться еще и еще.

— Смотреть внимательней! — тревожно прокричал Остроглазов, боясь, что немцы могут скрытно подойти к равелину. Но его никто не услышал. Грохот нарастал с каждой минутой. И вдруг, все покрывая своим громом, стали рваться авиабомбы. Это был уже не бой, а уничтожение. Это был поединок человека с металлом. Металл был повсюду — раскаленный, зазубренный, он летел со всех сторон, рассыпался на тысячи осколков. Металл выл, ревел, бесновался, словно был одушевленным, и казалось, после этого смерча невозможно уцелеть живому существу!

Люди прижались к камням, к полу, затаились в щелях, оглушенные, парализованные, часто и тяжело дышали. Евсеев, не добежав до начала боя к своему КП и оставшись в секторе Булаева, теперь так же, как и все, лежал, прижавшись к каменному полу. Среди грохота, среди мрака, дыма и пламени, среди господства смерти и разрушения в его голове неотступно билась только одна мысль: «Сколько людей уцелеет после этого все сметающего шквала?» Иногда он приподнимал голову, пытался смотреть по сторонам, но сквозь сплошную завесу дыма и пыли ничего не было видно. Порой сквозь стоящий в голове тонкий звон, сквозь плотно набитый грохот в ушах прорывался чей-то крик или стон, будто на секунду приоткрывали дверь, и тотчас же пропадал в клокочущей буре разрывов. Было немного жутко лежать вот так, одному, затерянному среди раздробленных камней, не видя и не ощущая товарищей, и Евсеев стал медленно и осторожно ползти в сторону в надежде найти еще кого-нибудь живого. Через несколько метров он действительно наткнулся на что-то мягкое и протянул вперед руку.

— Кто?! — прохрипел приглушенно человек, и Евсеев по голосу узнал Булаева.

— Это вы, Булаев? — спросил он радостно, прижимаясь к нему.

Булаев тоже узнал его:

— Так точно, товарищ капитан третьего ранга!

Он не знал, что еще сказать, но тоже был обрадован встречей с командиром в такую минуту и вдруг заботливо и неуклюже стал заползать так, чтобы прикрыть Евсеева собой от осколков и пуль. Но Евсеев не заметил и не понял этого движения. Он ждал, когда самолеты прекратят бомбежку. Только после этого он надеялся разобраться во всем этом хаосе, установить связь с секторами. Он не знал, где сейчас Калинич, жив ли Остроглазов, но старался думать, что все кончится благополучно. Так он пролежал еще минут пять, ощущая всем телом, как высоко вздымается при дыхании мощная грудная клетка матроса. Вдруг перестали рваться бомбы. Они уловили этот миг одновременно, так как тотчас же вновь стали выделяться из общего гула боя сухие очереди автоматов. Булаев поднял голову, прислушиваясь, сказал неуверенно:

— Отбомбились?

Но Евсеев был уже на ногах. Сквозь еще не осевшие дым и пыль он спешил в сектор Остроглазова, наиболее открытый для атакующих. Он все время спотыкался и терял равновесие на кучах раздробленных камней и раза два даже упал, но ничего этого не замечал. Когда он вбежал в секцию Остроглазова, тяжело дыша, сжимая в руках пистолет, немцы уже начали атаку на равелин короткими перебежками. Он стал шарить глазами по сторонам, ища лейтенанта, и увидел его лежащим у одной из амбразур, перепачканного землей и гарью. Лейтенант, тщательно целясь, разряжал по наступающим свой пистолет. Еще несколько уцелевших бойцов вместе со своим командиром вели частый огонь. Евсеев подскочил к одной из огромных брешей, пренебрегая опасностью, выглянул наружу. То, что он увидел, заставило его сердце наполниться радостью: высокие стены равелина вспыхивали желтым и голубоватым огнем — секторы Булаева и Юрезанского продолжали бороться и жить.

Евсеев расслабленно прислонился к стене, блаженно провел пятерней по лицу.

«Нет! Это еще не конец!» — облегченно подумал он, чувствуя, как вновь наливается силой рука, сжимающая пистолет. И вдруг прокричал резко и уверенно, полный решимости действовать:

— Остроглазов! Своих людей на крышу!

— На крышу! Живей! — отрепетовал обрадованный лейтенант, слыша голос командира, о котором он думал с такой же тревогой, с какой Евсеев думал о нем, пока рвались немецкие бомбы.

Матросы и солдаты бросились наверх уже знакомыми ходами занимать свои места.

— Пошлите связного по секторам! — крикнул вдогонку лейтенанту Евсеев. — Все наверх!

Бойцы вышли на крышу как раз кстати. Отсюда открывались такие секторы обстрела, о которых там, внизу, в секциях, нечего было и думать. И тотчас же немецкие солдаты, которые раньше были недосягаемы, попали под интенсивный обстрел. И все же они продолжали продвигаться вперед. Скоро до передних осталось не больше ста метров, и Остроглазов ясно увидел на лицах солдат выражение злобы, напряжения и бесстрашия.

— Держись, ребята! Эти — на все готовы! — крикнул лейтенант, машинально взводя пистолет, не отрываясь от наблюдения.

— А к смерти приготовиться мы им поможем! — в тон отозвался Шамяка, но на его шутку никто не ответил.

Врагов было очень много, и вскоре некоторые из них добрались до самых стен и вышли из-под обстрела. Они тотчас же стали швырять на крышу гранаты, и осколки, заставляя защитников прижиматься к самой крыше, на мгновение парализовали их действия. Этого было достаточно, чтобы немцы установили несколько легких раздвижных лестниц и начали быстро взбираться по ним на крышу равелина.

Люди еще не успели оправиться после гранатных разрывов, как несколько немцев уже были на краю крыши.

— Снять рубашки с гранат! Гранаты к бою! — раздался громкий голос Евсеева, и почти вслед за этим грохнули несколько гранат, сметая всех, кто успел взобраться на крышу. Но нижние еще не видели этого и продолжали лезть наверх, и вскоре одновременно в нескольких местах показались их головы.

— Юрезанский! Булаев! Сбрасывайте лестницы! — продолжал командовать Евсеев, и несколько человек поползли к краю крыши, чтобы выполнить приказание. Они еще не успели доползти до лестниц, как немцы вновь показались на крыше. Двое из них, встав на колено, тотчас же открыли огонь из автоматов. Пули, впиваясь в камни, выбивали белые фонтанчики пыли.

— Гранаты! — крикнул кто-то.

— Лешка! Бей!

— Заходи слева!

Слева, почти со спины стреляющих немцев, оказался Калинич. Он быстро вскинул пистолет, но в ту же секунду немец, руководимый каким-то чутьем, повернулся и дал по комиссару очередь.

Калинич почувствовал, как сами собой разжались пальцы, роняя нагретую сталь пистолета. Острая режущая боль согнула ноги в коленках, и он вдруг сразу осел. Противная, непреодолимая слабость сковала все его тело, и, закрывая глаза, он успел подумать: «Ну что ж… Это тоже бывает на войне…»

Но к нему уже спешил Булаев. Немец, стрелявший в комиссара, уже лежал в луже крови, сраженный чьим-то выстрелом, второй тоже был сброшен вниз, подоспевшие матросы отталкивали прислоненные лестницы, швыряли вниз гранаты.

Булаев подхватил Калинича на руки, громко прокричал:

— Эй, кто там? Комиссар ранен!!

В грохоте боя его не услышали. Он все еще стоял, держа комиссара на вытянутых руках, словно ребенка, когда его увидел Евсеев.

— Булаев! Вниз! Немедленно в укрытие!!

Еще никогда не слышал Булаев такого испуганного и нервного голоса своего командира. Подстегнутый криком, он сорвался с места и побежал, неуклюже перепрыгивая через убитых, неся комиссара на негнущихся, словно палки, руках. И теперь, когда он бежал почти через всю крышу, его увидели многие, и повсюду раздались яростные крики:

— Комиссар убит!

— Бей за комиссара!

— Смерть фрицам!

Последнее выкрикнул Зимский, подползая к самому краю крыши. Поражаемые очередями и гранатами, немцы нехотя откатывались назад. Они еще все так же яростно отвечали на огонь осажденных, прячась за каждым камнем и каждым бугорком, но по всему уже чувствовалось, что и эта атака захлебнулась. И тогда Зимский на мгновение оглянулся по сторонам. Он увидел окровавленного, без фуражки, Евсеева, щуплого Остроглазова, с черным, как у негра, лицом, Юрезанского в тельнике, разорванном от плеча до плеча, и еще, и еще — измазанных кровью, оборванных, закопченных своих товарищей, припавших к ложам раскаленных автоматов.

Будто очнувшись, он вновь направил вниз подпрыгивающий автомат.

И тогда во второй раз в равелине услышали предостерегающую команду Евсеева:

— Беречь патроны! Зря не палить!

Это прозвучало почти как «отбой».


И вот уже все в равелине знают, что сегодня он будет оставлен. Стемнело. Сквозь низкие, бешено мчащиеся тучи изредка проглядывает луна. В этот миг все вспыхивает неживым электросварочным светом и на стволах автоматов искрится тонкая голубоватая полоска.

Со стороны Балаклавы все ближе и настойчивей непрекращающаяся перестрелка. Здесь, на Северной, вновь наступила тишина. Атаки отбиты. Двадцать семь человек, оставшихся в живых, молча смотрят в настороженный, затаившийся мрак. Сложное смешанное чувство жалости к оставляемой земле, вынужденного бессилия и проснувшейся надежды заполняет их сердца. Никто в целом мире не посмеет сказать им слова упрека: в автоматы вставлены последние диски, к поясу привязаны последние гранаты. И каждый думает о своем. Горьки, как полынь, и тяжелы, как свинец, эти последние на покидаемой земле думы…

В 24.00 Евсеев вызвал к себе в кабинет Юрезанского.

Главстаршина, озорно поблескивая цыганскими глазами, будто и не было этих нескольких страшных дней, стоял навытяжку, готовый на любое задание.

В пустом кабинете, имевшем вид давно покинутого, произошел короткий разговор.

— Товарищ Юрезанский! Сейчас снимете военно-морской флаг и спрячете у себя. Будете уходить с ним!

— Есть!

— Международный свод в порядке?

— Так точно!

— Сможете набрать сигнал «Погибаю, но не сдаюсь»?

— Я его знаю на память!

— Наберете этот сигнал и поднимете на фалах поста!

— Есть! Разрешите идти?

— Идите!

Вот и все. И никто не увидит в темноте, как будет впервые в жизни плакать главстаршина Юрезанский, снимая боевой флаг, как затрепещет на фалах, знавших только штормовые сигналы, гордый многофлажный семафор — «Погибаю, но не сдаюсь», и даже сам равелин станет похож на огромный корабль, уходящий с развевающимися флагами под волны.

И никто не увидит в темноте, как, согнувшись под накинутым плащом, изнемогает в ознобе комиссар Калинич. Пуля, застрявшая в ноге, уже обволоклась упругой резиновой опухолью. Ноет простреленная рука. Словно раскаленная, горит голова, а на лбу выступает холодный пот. Но ни единый стон не слетит с губ комиссара. Да и сам он в этот миг не здесь, а далеко-далеко, в Москве, рядом с женой и сынишкой, рядом, может быть… в последний раз…

И никто не увидит в темноте, как сидит рядом с Ларисой Алексей Зимский и, осторожно держа ее за руку, впервые перейдя с ней на «ты» и сладко немея от этого непривычного, сразу поставившего его рядом с ней местоимения, взволнованно и тихо говорит:

— По приказанию Евсеева ты уходишь с группой Булаева. Жаль, мне придется еще остаться! Но ничего! Я просил Булаева — он тебе поможет! Вначале плыть по бонам совсем легко — только держись за трос! А дальше Булаев с одним матросом будут буксировать доску — вот за нее и станешь держаться! Доплывешь!

И Лариса дружески пожмет его пальцы, благодарно и нежно пожмет, не сказав ни слова, но будет это пожатие негасимым огоньком надежды на самое лучшее, о чем он только смел мечтать…

Когда Юрезанский взобрался на крышу, плотный, напористый ветер с моря чуть не сбил его с ног.

«Шалишь, брат!» — улыбнулся главстаршина.

Прямо над головой то резко, как выстрел, хлопал, то дробно трещал вибрирующими краями в струнку вытянутый по ветру флаг. Юрезанский решительно снял фалы с утки, но тут почувствовал, как к горлу подкатил горячий, обжигающий комок. Главстаршина вдруг со страшной отчетливостью увидел себя со стороны: один в черной ночи, окруженный заревами далеких и близких пожаров, он спускает последний советский флаг на этом клочке нашей земли.

Все еще не решаясь потянуть фалы вниз, он стоял, запрокинув голову, бессознательно любуясь гордым полотнищем, тенью реющим в черном небе, и не замечал, как по щекам и по подбородку катятся торопливые, рожденные отчаянием слезы. Наконец медленно, как только позволяли негнущиеся руки, он спустил флаг до самой крыши, сложил рвущееся на волю полотнище и припал к нему губами. Свежим запахом моря и пороховым дымом пропахло боевое знамя равелиновцев. Юрезанский спрятал его за пазуху и снова посмотрел вверх. Жалкой, сиротливой палкой торчала теперь в небе оголенная мачта. Печально гудели натянутые ветром фалы. И Юрезанский, не выдержав, прижался горячим лбом к струганому холодному дереву и тихонько застонал. И только мысль о том, что сейчас над равелином взовьется сигнал, полный презрения к врагу, заставила его очнуться и действовать быстро и энергично. Он подошел к ячейкам с флагами, безошибочно набрал в темноте нужное сочетание. Полоскаемые ветром флаги рвались из рук, точно живые, точно им не терпелось поскорей заполнить веселым треском зияющую над равелином пустоту.

И когда они, поднятые, растянулись в ряд, будто догоняя один другого, Юрезанский, облегченно вздохнув, стал спускаться с крыши.

Когда он тихонько постучал в дверь кабинета Евсеева, ему не ответили. Он слегка приоткрыл дверь и увидел, как капитан 3 ранга подошел к согнувшемуся Калиничу, ласково положил на плечо руку.

— Что, плохо, Ваня?

— Плохо. Лихорадит, — сознался комиссар, поеживаясь под плащом. — Из-за ноги все!

Он со злостью закатил штанину.

— Мм-да-а… — поморщился капитан 3 ранга, не зная, чем облегчить страдания товарища. — Жаль, Ланская ничего не может сделать!

— Вы к кому? — увидев Юрезанского, обратился к нему Калинич, не любивший сочувствия и знавший, что ему ничем не помочь.

— Разрешите доложить! — шагнул вперед главстаршина из темноты коридора.

— Сняли?! — всем корпусом повернулся к нему Евсеев.

— Так точно! Здесь! — указал себе на грудь Юрезанский.

Евсеев сделал к нему шаг, будто желая удостовериться, будто не веря, что флаг, боевой флаг лежит за матросской тельняшкой, а не реет там, в высоком небе, но потом вдруг передумал, остановился и сказал, строго сдвинув брови:

— Берегите его! Берегите больше жизни!

Юрезанский чуть усмехнулся: он уже давно не думал о своей жизни и знал, что Евсеев сказал это просто по привычке.

— Ну! — продолжал Евсеев, протягивая руку. — Теперь — идите! До встречи на том берегу! (Он торопился продолжить разговор с Калиничем.)

— Патронов уже нет? — спросил, помолчав, Калинич.

— Да, нет! — кивнул Евсеев и, отойдя к окну, стал смотреть в черный квадрат ночи. Затем он вновь повернулся к Калиничу и докончил фразу: — Патронов нет обыкновенных, но еще достаточно подрывных! Из них можно устроить неплохой фейерверк!

Калинич зябко передернул плечами, вяло согласился:

— Это верно.

— Ну а если верно, начнем действовать! — и, словно желая приободрить Калинича, Евсеев с нарочитой четкостью, твердым шагом пошел к выходу и на пороге сказал:

— Ты пока посиди тут. Я пойду отдам распоряжения!

Калинича тошнило. Голова горела, словно ее опустили в кипяток. Во рту не было ни капельки влаги. Он с трудом достал карандаш и клочок бумаги, с трудом, дрожащей рукой нацарапал на нем первые слова:

«Дорогая Галочка…»

Он должен был попрощаться с женой навсегда. Он знал это точно: когда-то знакомый доктор слишком подробно рассказал ему все признаки этой страшной, не знающей пощады болезни, которая уже началась у него. Евсеева не переубедить — он готовит для него какой-то плотик, все еще на что-то надеется. Хороший, настоящий боевой товарищ, но все это — зря!

Калинич достает пистолет, вынимает из него обойму и долго смотрит на тупоносые пули. Их осталось всего восемь штук! Калинич высыпает их из обоймы и сжимает в потной, горячей ладони. Как приятно ощущать освежающий холодок металла! Итак, все решено!

Его мысли перебивает запыхавшийся, но довольный Евсеев.

— Ну вот! — кричит он еще с порога. — Все готово! И для тебя сделали посудину! — (Калинич полузакрыл глаза.) — Ты иди сейчас на парапет — переправишься в первую очередь, а мне надо еще подготовить взрыв равелина.

Калинич не стал спорить, медленно поднялся и вдруг, широко раскинув руки, крепко обхватил Евсеева. Затем они посмотрели друг на друга долгим взглядом и обнялись еще раз. Евсеев прощался до встречи на том берегу, Калинич — навсегда!

В 2 часа ночи люди Юрезанского вышли на парапет с западной стороны. Высокая массивная стена равелина, вдруг оказавшаяся за спиной, была чужой и загадочной. Да и сами бойцы, очутившись вне стен, у моря, чувствовали себя, как черепаха, лишенная панциря: стоило только оставить равелин, как берег на этой стороне стал зловещим и чужим.

Бойцы стояли кучкой, ожидая приказаний. Некоторые смотрели, как пляшут причудливый танец боны, подпрыгивая на мелкой волне.

Где-то в темноте раздался тихий голос Евсеева:

— У вас все готово, товарищ старшина?

И затем ответ Юрезанского:

— Так точно, товарищ капитан третьего ранга!

— Тогда начинайте!

Юрезанский подошел к ожидающим матросам, быстро в последний раз окинул их придирчивым взглядом и, удовлетворенный осмотром, приказал:

— По одному! Тихо! В воду!

Матросы двинулись гурьбой, но у самой воды задержались, будто не решаясь уйти с этой многострадальной земли. И вдруг один, с отчаянием махнув рукой, решительно ступил в волны. Остальные затаив дыхание следили за ним, как если бы в первый раз видели человека, вошедшего в воду.

Матрос вначале осторожно, а затем все быстрее стал удаляться от берега. Вот вода ему уже по пояс, вот по плечи, вот он, оттолкнувшись, легко поплыл, ухватился за трос, связывающий боны, и, перебирая руками, стал быстро продвигаться вперед. Когда он стал уже еле виден в темноте, Юрезанский легко подтолкнул вперед очередного:

— Следующий!

И вот второй, третий, четвертый, пятый вошли в воду и исчезли в темноте. На ходу налаженная организация уже вступила в свои права, и точно так же, как недавно голос Юрезанского, теперь раздается, приглушенный бас Булаева:

— Следующий!

— Следующий!

И люди уходят, уходят и пропадают в темноте. Сурово шумит не по-летнему разыгравшееся море, тарахтит перекатываемая у берега волнами галька, играют на тучах блики неугасающих пожаров, и грохот ночного недалекого боя зовет защитников равелина вперед!

— Следующий!

— Следующий!

Уходят люди, сделавшие все, что требовала от них Родина, и каждый, прежде чем ступить в воду, на секунду остановится и оглянется вокруг. Один постоит молча, отдавая последнюю дань оставляемой земле, другой прикоснется губами к холодной стали автомата, благодаря его за верную службу, а третий… третий отпустит звенящим шепотом такое отборное ругательство в адрес немцев, что даже отнюдь не стеснительный на это Булаев произнесет урезонивающим голосом:

— Полегче, полегче, гляди услышат!

Уже недалеко утро. Чуть ли не на глазах мутнеет, набухает фиолетовым дымом черный глянец ночи. Где-то за Инкерманом угадывается смутное марево зари.

— Следующий!

— Следующий!

Надорван командами, охрип, но тверд голос Остроглазова. Стоит лейтенант, широко расставив ноги, с пистолетом в руке. И пускай он внешне спокоен — болью и горечью переполнено его непокорное сердце бойца. Только мысль, что там, на той стороне, ему еще удастся поквитаться с немцами, приносит облегчение. Мимо него в шумящую волнами ночь уходят последние бойцы его сектора, последние люди равелина.

— Следующий!

— Следующий!

Но «следующий» это он сам.

Лейтенант осматривается по сторонам: никого, только неприятная, даже пугающая тишина. Но Остроглазов знает, что в равелине еще остались Евсеев и Зимский, и это делает одиночество не таким безысходным. Высоко подняв пистолет над головой, лейтенант смотрит вокруг прощальным взглядом и затем стремительно идет в воду. Когда вода доходит до подбородка, он начинает плыть, держа пистолет над головой. Плыть на волне тяжело, и слишком велико искушение грести двумя руками. Но, стиснув зубы, Остроглазов еще выше тянет руку с пистолетом, отплевываясь от тошнотворно-горькой, назойливой воды.

Вот уже окончилась цепочка бонов, и теперь впереди, в пепельном сумраке рассвета, колышутся гребни разгулявшихся волн. Они закрывают собой противоположный берег, и лейтенанту кажется, что он плывет в безбрежном неведомом просторе один во всей вселенной. Рука с пистолетом точно налилась свинцом и постепенно, сама собой сгибается, приближаясь к воде. Чтобы отвлечься, Остроглазов начинает считать гребки. Это действительно помогает. Досчитав до сотни, он снова начинает с единицы, так как трехзначные цифры выбивают его из установившегося темпа. Постепенно он различает среди волн черный подпрыгивающий поплавок. Всмотревшись внимательней, лейтенант узнает в нем буй и плывет теперь прямо на него. Как хорошо плыть, когда вместо однообразной волнующейся водной равнины видишь перед собой цель!

Он забывает даже про счет, стараясь поскорей добраться до буя. С каждым взмахом руки все ближе и ближе его железные, блестящие, точно смазанные жиром, бока. Буй смешно кланяется во все стороны, и решетчатая башенка с ацетиленовой горелкой кажется причудливым восточным украшением на бритой голове. Но Остроглазову не до сравнений. Еще несколько гребков, и он хватается за решетчатое холодное железо и безвольно повисает на нем. В первую минуту он блаженно отдыхает, не думая ни о чем, затем взбирается с трудом (буй скользкий и увертливый) на железную поверхность. С буя уже все прекрасно видно: оказывается, берег совсем рядом — до него не больше трехсот метров. Не долго думая, лейтенант вновь бросается в воду. Вскоре он уже может достать ногами дно. Здесь же, на берегу, он видит всех равелиновцев, ушедших сюда раньше его. Он выходит на сушу, и огромный добродушный Булаев первым жмет его небольшую ладонь:

— С благополучным прибытием, товарищ лейтенант!

Остроглазов счастливо улыбается, кивая головой на приветствия, хотя он расстался со всеми не больше чем час назад. Здесь же толпятся и несколько бойцов из других частей. Они смотрят на прибывших с того берега, словно на воскресших. Кто-то даже произносит недоверчиво:

— Неужто до сих пор сами держались?

Ему не отвечают, только смотрят снисходительно, добродушными взглядами, как смотрят взрослые на детей, задающих наивные вопросы.

Остроглазов вдруг подходит к нему вплотную и быстро с надеждой спрашивает:

— А у вас как тут дела?

Боец прячет глаза, затем нехотя, еле слышно отвечает:

— Плохо, товарищ лейтенант! Немцы уже на Павловском мыске. Сегодня ночью пустили дымзавесу и за ней переправились, гады!

— Не отбили?! — с мольбой спрашивает лейтенант, по глазам пехотинца чувствуя, что задает ненужный вопрос.

Боец виновато разводит руками, избегая прямого взгляда. Остальные равелиновцы, слыша весь разговор, понуро смотрят в землю.

— Слухай, парень! Да ты, никак, ранен? — обращается вдруг к бойцу невесть откуда появившийся Шамяка.

— Где? — спрашивает тот дрогнувшим голосом.

— Ха! Где. Да вот! — Шамяка показывает на широкую дыру в штанах пехотинца, чуть пониже спины.

— Да не-е-е. То гвоздем! — смущенно говорит парень под дружный хохоток окружающих.

— То-то, гвоздем! — не унимается Шамяка. — А если пулей, то беда! Пуле это место ни в жисть не подставляй! Вот у нас на селе один дед с турецкой воротился, так у него…

Тесным кольцом окружив Шамяку, все жадно смотрят ему в рот, радуясь, как воздуху, веселому слову в это страшное время.


Застывшими, зловещими развалинами, напоминая древний мертвый город, лежал равелин после ухода последних его защитников. Стояла такая тонкая, такая неподвижная тишина, что порой казалось, будто камни еле-еле шуршат друг о друга.

Медленно, словно прощаясь с каждым казематом, с каждым камнем, прошел Евсеев по оставленному равелину, и почти повсюду под ногами жалобно звенели стреляные гильзы, будто напоминая о людях, которые совсем недавно лежали здесь, прижимаясь к этим камням. Подумав об этом, Евсеев даже приложил ладонь к одному из них — камень был теплый и влажный, словно и вправду хранил еще тепло живого тела.

Евсеев почувствовал, как что-то защекотало в ноздрях, и нервно передернул плечами.

— А ведь держались же! Стояли! — сказал он сам себе, набрав с пола полную горсть гильз и медленно просыпая их между пальцами. И сквозь видение последних боев, сквозь крики атакующих, стоны раненых и грохот бомбежек встал перед ним нежный профиль Ирины. Вначале, как на киноэкране, просвечивающий и бесплотный, он затем вытеснил собой все, и вот уже они были одни, с глазу на глаз, среди страшной ночи отступления…

— Ириша! — Евсеев вдруг всем своим существом почувствовал, как необходимо ему хоть раз еще увидеть ее, и это чувство усиливалось тем, что теперь он мог остаться в живых.

— Ириша! — повторил Евсеев, но перед глазами уже стоял маленький командующий с длинной указкой. Его глаза сверлили Евсеева, и капитан 3 ранга вытянулся в струнку.

— Мы сделали все, товарищ адмирал!..

И опять вокруг только ночь да жалобный звон гильз под ногами.

Нет! Так больше нельзя. Скорее отсюда! Но прежде надо взорвать все ценное, что осталось в равелине.

Сквозь пустынный, темный и исковерканный воронками двор Евсеев быстро зашагал в свой кабинет, и каждый его шаг гулко раздавался вокруг, будто шагал целый взвод.

В кабинете его ожидал Алексей Зимский, которому Евсеев после колебаний и раздумий решил поручить взрыв.

Тот, кто должен был выполнить такое задание, почти не имел шансов остаться в живых, и Евсеев долго внутренне противился собственному же решению, которое толкнуло бы на смерть одного из лучших бойцов. Но, с другой стороны, быстрее и лучше других это мог сделать только Зимский. Уже уходили на ту сторону люди Булаева, а Евсеев все еще колебался, запутавшись между жалостью и долгом.

Наконец последний взял над ним верх, и Зимский был вызван в кабинет… Когда Евсеев привычным жестом толкнул дверь, Зимский поднялся ему навстречу. С любопытством, будто видел его впервые, смотрел капитан 3 ранга на изменившееся за эти дни лицо юноши — впалые щеки, синие круги под глазами и острые скулы, обтянутые сухой кожей, нервная игра мускулов в уголках рта.

— Садитесь! — сказал Евсеев после того, как они прямо, не мигая, посмотрели друг другу в глаза. — Вот посмотрите. — Капитан 3 ранга подвинул к нему бумажку с набросанной от руки схемой, в которой Зимский без труда угадал расположение помещений равелина.

Зимский потянулся к схеме, и вдруг в коридоре раздался странный шорох, будто кто-то бежал мелкими, быстрыми шажками.

Евсеев быстро вскочил, схватился за пистолет, Зимский резким движением вскинул автомат. Оба, прижавшись к стене, выжидали. Шорох продолжался, не приближаясь к двери. Тогда Евсеев ударом ноги внезапно распахнул ее, и в полосе света они увидели, как, плотно прижимаясь друг к другу, одна за одной, толстые, с облезлыми хвостами, уходили вниз, к выходу во двор, огромные крысы. Зимский брезгливо передернул плечами, Евсеев, зло сплюнув, в сердцах произнес:

— Почуяли, сволочи, беду! Бегут, как с гибнущего корабля!

Он вновь захлопнул дверь и жестом пригласил Зимского к столу.

— Так вот, на этой схеме помечены крестиком объекты для взрыва — коммутатор, погреб с боезапасам, баня и электростанция. Взрывы нужно произвести одновременно, чтобы взлетело на воздух все сразу!

— Я… взорву! — глухо выдавил Алексей пересохшими губами.

Евсеев встал и посмотрел на часы. Встали Зимский, вытянув руки по швам. Плоским и неживым казалось его бледное, без кровинки, лицо, но это не было страхом. Он просто подумал о Ларисе, о том, что, может быть, никогда больше ее не увидит, и оттого, что она сейчас плыла в неприветливом море, пусть даже рядом с надежными друзьями, ему вдруг стало до боли жаль ее, такую нежную, хрупкую и беззащитную…

Но, несмотря на неодолимую жажду встречи с ней, он все же вспомнил, зачем он еще здесь, на этом, занятом врагам берегу и чего требует от него в этот миг суровый долг матроса-воина.

Вот почему, затмевая резкую бледность лица, таким горячим огнем загорелись его черные, не раз видавшие смерть глаза.

Достаточно было взглянуть в них, чтобы до конца, без оглядки, поверить этому человеку. Евсеев не глядя нашел руку Зимского и, молча сжав ее, произнес:

— У вас впереди еще целых двадцать минут, Алексей! Когда все подготовите для взрыва, доложите мне. Я буду ждать вас здесь!

Наклонив голову, Зимский четко повернулся, выходя из кабинета. Прозвучали по коридору и затихли вдали его твердые шаги. И вновь упала тишина, гнетущая, первозданная, наполненная лишь глухими ударами собственного сердца. Евсеев сделал несколько шагов по кабинету, вновь сел за стол. Надо было набраться терпения и ждать — он даже в мыслях не допускал, что покинет равелин, не убедившись, что все ценное, что еще оставалось в нем, неминуемо взлетит на воздух. Тяжело опершись на руку, он напряженно слушал, как тикали часы на его руке, и физически ощущал течение каждой секунды, будто что-то обрывалось и летело, летело куда-то вниз, в непостижимую пустоту.


Выйдя из кабинета Евсеева, Алексей поежился то ли от предутренней сырости, то ли от нервной дрожи. Неприятная тишина стояла в гулких покинутых коридорах. Алексей почему-то на цыпочках, осторожно направился вперед, брезгливо переступив то место, где валом бежали недавно крысы. Странно было идти одному среди этой тишины по местам, где-всего несколько часов назад в грохоте смертельных боев обливались кровью его товарищи. Теперь же только его одинокие шаги громко раздавались в коридорах, да тупо отдавались в голове удары собственного сердца.

Но как только он пришел на место и начал готовить взрыв, постепенно рассеялось непривычное ощущение подавленности и одиночества. Алексей был отличным минером и очень быстро приготовил в каждом месте взрыва огромные толовые заряды, сложив для этого вместе по нескольку десятков подрывных патронов. Ловко орудуя саперной лопатой, он разложил все эти заряды так, чтобы при взрыве произвести наибольшие разрушения. Он ни секунды не сомневался, что расположил заряды наивыгоднейшим образом: когда-то, еще в учебном отряде, он твердо усвоил эту науку. Вспомнив об этом, Алексей горько усмехнулся. Там подрывное дело преподавал старенький военинженер 2 ранга, прозванный призывниками за белую голову, усы и бороду Дедом-Морозом. Были у него в речи какие-то старомодные обороты, вроде «нуте-с», «извольте объяснить» и прочее, было даже золотое пенсне, делавшее его похожим на почтового чиновника, но при всем этом он прекрасно знал свой предмет и в конечном счете был добрейшей души человек. Верхом обиды он считал неуважение к своему предмету. «Злоумышленника», уличенного в невнимании или в том, что уснул, он брал на заметку и затем уже в течение всего курса не выпускал из поля зрения. Однажды, когда Дед-Мороз читал «Технику взрыва», имел несчастье заснуть и Зимский, еще не привыкший бодрствовать после трудной, бессонной ночи наряда. Разбуженный легким прикосновением учительской руки, он вскочил и вытянулся в струнку, сгорая от стыда, а над ухом уже журчал вкрадчивый голос Деда-Мороза:

— Нуте-с, молодой человек! Извольте объяснить, как это с вами произошло! Вы понижаете, что вы проспали? Технику взрыва! К каким же плачевным последствиям может это привести в вашей дальнейшей служебной деятельности? Вот, скажем, вам поручили взорвать водокачку этой пустяковой, двухкилограммовой толовой шашкой! (Дед-Мороз потряс в воздухе небольшим черным кубиком.) Можно ли это выполнить? Нуте-с? Молчите? Оказывается, можно, дорогой юноша, но только для этого нужно не спать на уроках и твердо усвоить технику взрыва! Мало запалить шнур, надо еще знать, куда выгоднее положить заряд, и тогда ваша водокачка взлетит на воздух, подобно безгрешному мотыльку!

Зимский пришел в учебный отряд прямо с производства. Его руки еще пахли машинным маслом, и в грубых складках их потрескавшейся кожи блестела металлическая пыль. Эти руки с детства были знакомы с трудом, о труде говорили в семье и школе, и вдруг, почувствовав гнев ко всему, что может уничтожить плоды вот таких же, как у него, сотен, тысяч, миллионов рук, Алексей выкрикнул, сам не ожидая этого:

— А я не взрывать! Я строить хочу!

В классе воцарилась тишина, нарушаемая лишь мерным скрипом шагов Деда-Мороза, шедшего на свое место. Как томительно долго скрипели эти шаги, словно Дед-Мороз шел несколько километров! Притихшие ученики все ниже пригибались к партам, будто, как только учитель остановится, раздастся оглушительный, все сметающий с лица земли взрыв. Но вот наконец скрип прекратился, а над партами продолжала висеть тишина. И только через несколько секунд до сознания перепуганных мальчишек донесся все тот же спокойный голос учителя:

— Вы прежде всего — военный, молодой человек! И сейчас ваша задача — обеспечить труд тех, кто поручил вам это. К глубокому сожалению, благородное дело, о котором вы так страстно говорили, нуждается в защите! В верной, надежной защите! А для того, чтобы защищать, надо знать, как это делать, надо уметь стрелять из винтовки, резать кинжалом и взрывать! Да, да, молодой человек, и взрывать! И кто знает, может быть, в будущей войне это придется делать именно вам! Что же вы тогда скажете своему командиру? Что вы больше любите строить?!

Зимский стоял пылая, как после хорошей бани, уничтожая самого себя за необдуманные слова, но Дед-Мороз уже удовлетворился его пристыженным видом.

— Вот так, молодой человек! Я вижу, вы поняли, насколько глубоко ваше заблуждение. А технику взрыва вы будете знать. Я вам это обещаю!

Можно было не сомневаться, что Дед-Мороз выполнит свое обещание. Так Зимский попал «на заметку». Знание предмета было ему обеспечено…

Да, прав был тогда Дед-Мороз! Вот и пришлось ему, рабочему парню, уничтожить своими руками созданное когда-то такими же, как и он, тружениками. Но не об этом думал он сейчас. Только одна мысль неотступно стучала в его голове: как сделать так, чтобы все превратить в пепел и пыль, чтобы лишь опаленная равнина осталась здесь врагу!

И, укладывая поспешно заряды, Алексей, сам того не замечая, горячо твердил вслух:

— Спасибо, Дед-Мороз, за науку! Встречу тебя — обязательно поцелую твою седую голову! Эх жаль, не сможешь ты полюбоваться работой своего ученика! Ну ничего, ничего! Устрою я им здесь Помпею!

Наконец все заряды были разнесены и разложены. Алексей отмерил для каждого из них по куску бикфордова шнура с таким расчетом, чтобы взрывы произошли одновременно. Для этого было необходимо не задерживаться на переходах от заряда к заряду и не тратить много времени на зажигание.

И вот уже к каждому шнуру приделан запал, и запалы вставлены в заряды. Алексей устало улыбнулся. Оставалось еще десять минут до назначенного Евсеевым срока. Алексей хотел было скрутить цигарку, но затем передумал, махнул рукой и быстро направился к Евсееву в кабинет.

— Ну? — встретил его капитан 3 ранга.

— Готово!

Оба помолчали. Больше говорить было не о чем — нужно было прощаться, и никто не решался сделать это первым.

— Ну что ж… — наконец нарушил молчание Евсеев. — Как только взорвешь, немедленно на ту сторону! Если не будешь мешкать, есть все шансы отсюда уйти! Немцы, конечно, поймут по взрыву, что мы оставили равелин. Смотри, не теряй ни секунды!

— Есть! — ответил Зимский, с сомнением глядя на перевязанную грязными, заскорузлыми от крови бинтами голову Евсеева. — А как же вы, товарищ капитан третьего ранга, доплывете?

— Я доплыву, доплыву! — махнул рукой Евсеев, словно досадуя, что речь вдруг зашла о нем. — Обо мне не беспокойся!

Он подошел к окну, сказал, недовольно поморщившись:

— Уже совсем светло — нам обоим надо торопиться! Ну… иди!

Но прежде чем Зимский успел повернуться, он схватил его обеими руками и стиснул в крепких объятиях.

— Вот теперь иди!

Они в последний раз посмотрели друг другу в глаза, долго и пристально. Так смотрят, когда не верят, что смогут увидеться вновь.


Последним, словно командир с тонущего корабля, сошел Евсеев по каменным ступеням равелина и легко толкнул рукой потайную дверь. Ревело не угомонившееся к утру море, и только у самого берега успокаивающе тарахтела галька.

Чуть-чуть дрожащими руками Евсеев скрутил цигарку, высек огонь, часто и глубоко затягиваясь, закурил. Он курил жадно, пристально смотря на тот берег до тех пор, пока огонь не обжег губы и пальцы. Он не обратил на это внимания, охваченный тяжелым чувством необходимости вновь отступать.

«Где же остановимся? Где?!» — тревожно подумал он, медленно направляясь к воде. И вдруг замер от неожиданности — у берега методично покачивался приготовленный им для комиссара плотик.

— Как? — произнес вслух Евсеев. — Неужели он… как все? — И тотчас же почувствовал, что здесь что-то не то, потому что неприятно заныло сердце, но уже ничего нельзя было изменить…

«А может быть…» — надеждой мелькнула мысль, и он быстро вошел в воду и легко, сам того не ожидая, поплыл.

Противоположный берег властно звал к себе грохотом начавшегося боя.

Оставалось еще три минуты, когда Зимский вернулся в коридор. И снова острая, словно кто-то брал рукой прямо за сердце, тоска по Ларисе охватила все его существо. И оттого, что все воспоминания о ней были связаны с равелином, ему вдруг до боли стало жаль этих милых замшелых камней. На какую-то секунду появилась неожиданная слабость в коленях, будто что-то тяжелое надавило ему на плечи, пытаясь согнуть в три погибели, но тотчас же перед глазами появились матросы, ушедшие на ту сторону, чтобы продолжать драться, строгое лицо Евсеева, с которого из-под грязных окровавленных бинтов смотрели с немым укором неподвижные глаза, и Алексей, в который уже раз, ощутил, что любовь к Родине гораздо сильнее и выше всех других чувств, включая и самую сильную любовь!

И прежде чем запалить первый шнур, Алексей снял бескозырку и, словно клятву, торжественно произнес:

— За тебя, Лариса! А если не вернусь, всю жизнь помни про мою любовь!

Ему словно стало легче от этих слов. Быстро нахлобучив бескозырку, он высек искру, раздул фитиль и поджег первый шнур. Аккуратное дымовое колечко торопливо побежало к смертоносным ящикам, а Алексей бросился ко второму объекту. Он очень хорошо изучил этот несложный маршрут, и вскоре за его спиной уже горели три шнура. Подпалив четвертый, последний, он прикурил от него цигарку и, сделав две глубокие затяжки, выскочил во двор. То, что он увидел, заставило его опешить и на мгновение забыть о взрыве: посреди двора, накинув плащ на плечи, с пистолетом в руке стоял батальонный комиссар Калинич. Зимский бросился к нему:

— Товарищ комиссар! Скорее! Сейчас будет взрыв! Уходите скорее!

Калинич спокойно поднял руку, и Зимский, пораженный этим спокойствием, остановился со всего хода, словно налетел на стену.

— Сейчас… взрыв… — повторял он растерянно, не понимая, почему так хладнокровен комиссар.

— Да, вам надо немедленно уходить! — заторопился и Калинич, видя, что Зимский застыл, точно загипнотизированный. — Торопитесь! В вашем распоряжении минуты!

— А вы?! — изумился Алексей, бледнея от страшной догадки.

— Я? — Калинич поежился от лихорадки. — Я останусь здесь. Вот видите! — комиссар показал на распухшую, точно колода, ногу. — Куда мне плыть! Ничего, я их встречу здесь!

— Как же так! — возмутился Зимский. — Чтоб я бросил вас одного! Да никогда такого не будет! Поплывем вместе, я вам помогу. До того берега не так далеко!

Калинич горько улыбнулся и погладил Зимского, точно маленького, по голове.

— Хороший вы парень, Алексей! Очень хороший! А вот плыть нам вместе не придется — ведь я не умею плавать!

Зимский отшатнулся, не веря. Видя по глазам, что ему не верят, Калинич стал серьезным и строго сказал:

— А честному большевистскому слову ты поверишь? Ну так вот — даю тебе честное большевистское слово, что я не умею плавать. В свое время дураком был — не научился.

— Как же так? — прошептал Зимский упавшим голосом.

— Да вот так! — сказал уже прежним тоном Калинич. — Одним словом, моя судьба оставаться здесь!

— Тогда и я с вами! — решительно заявил Алексей, делая шаг к комиссару.

— Ну и глупо! — махнул рукой Калинич на слова Зимского. — Зачем погибать двоим? Ты еще пригодишься там, а здесь все уже кончено!

— Да как же я оставлю вас? — взмолился Зимский, совсем растерявшись, не зная, что делать. — Ведь, если я останусь жив, я потом себе этого никогда не прощу! Всю жизнь совесть будет мучить!

— Совесть твоя чиста! — посуровел Калинич. — Каждый, кто был здесь эти три дня, искупил свои «грехи» на тысячу лет вперед! Но всегда надо действовать в зависимости от обстановки, а обстановка сейчас такова: мне оставаться, а тебе уходить!

Огромной силы взрывы, один за другим, взметнувшие к небу камни и тучи дыма и пыли, заставили обоих броситься на землю. Вмиг двор равелина заполнился дымом, сквозь который мелькали языки пожаров. Калинич первый приподнял голову, тронул Зимского за плечо.

— Вот и конец! Теперь скорее беги — еще можешь успеть! Вот тут у меня карточка жены с сыном и их письма. Я тебя прошу — отошли все это им обратно. Адрес на конверте!

Калинич протянул Зимскому небольшой пакет, который тот принял дрожащими руками. Уходили последние драгоценные секунды, а Алексей все еще не решался оставить комиссара. Тогда Калинич привлек его к себе и трижды крепко поцеловал в соленые губы. Слезы сами собой брызнули из глаз Алексея. Калинич немного растерялся.

— Ну, что ты? Зачем? Я ведь им так дешево не дамся! У меня еще тут восемь патронов. По крайней мере семь для них!

С ветром донеслись гортанные крики немцев, спешащих к равелину. Через несколько секунд они должны быть здесь!

— Ну, дуй! Живо! — вдруг резко крикнул Калинич все еще мешкавшему Зимскому. — Это приказ! Ясно?! Приказываю немедленно оставить меня!

Удивленный этой внезапной переменой в поведении комиссара, Зимский отскочил от него, точно ужаленный, и бросился галопом, прямо по развалинам юго-восточной стороны к гремящему прибоем, вечно родному, спасительному морю. С ловкостью акробата он преодолел все препятствия и прямо с разгона выскочил на забрызганный прибоем парапет. Огромные медведеобразные валы ходили по бухте и, достигая берега, с ревом обрушивали на него тонны воды.

Не раздумывая, Зимский бросился головой в это водяное месиво и, вкладывая в гребки все оставшиеся силы, стал быстро удаляться от берега. Он плыл к Александровскому форту, стараясь как можно дальше уйти в сторону моря. Внезапно до его ушей донесся частый автоматный треск. Алексей перевернулся на спину и увидел, что вся крыша равелина занята немецкими автоматчиками, стреляющими в него. Только теперь он заметил, что вокруг него булькает, вода, когда в нее врезаются пули. Да, его расстреливали, как мишень, а он не мог ничего сделать и должен был только уповать на судьбу. Как хорошо, что разыгралось такое волнение! Его голова часто скрывалась за гребнями волн, и это очень мешало автоматчикам. Но все же их пули иногда ложились рядом, и тогда по позвоночнику пробегала, как искра, сковывающая дрожь.

Он старался думать обо всем: о комиссаре Калиниче, оставшемся в равелине, о товарищах, ожидающих его на том берегу, о Ларисе, встреча с которой была теперь так близка, о новых схватках с врагом, но только не о том, что от одной из этих пуль может задернуться черным занавесом жизнь перед его глазами и пойдет он на дно мрачно шумящего моря. Эта смерть в одиночестве, посреди бурлящей воды, казалась ему страшной и нелепой, и он греб изо всех сил, а рядом все так же булькали пули немецких автоматов. И вот, когда уже казалось, что для очередного гребка больше не хватит сил, он вдруг понял, что пули уже до него не долетают. Он еще не поверил этому, а в душе уже закипало огромное, радостное чувство, и новой силой наливались истощенные мускулы. Еще был далек противоположный берег, еще трещали позади автоматы, но он теперь точно знал, что доплывет, что увидит товарищей, что вновь будет держать оружие в руках.

Он плыл еще долго, сам не сознавая того, что гребет уже механически, и только когда коснулся ногами песчаной отмели, силы окончательно покинули его. Их еще хватило, чтобы сделать несколько шагов, а затем он упал лицом вперед, разметав руки, словно в приветственном объятии. Так он пролежал около часа (поблизости никого не оказалось), пока сознание не вернуло его к действительности. Он увидел прямо перед собой чистый, золотой песок. Он сгреб его в две большие горсти и, ощутив горячими губами его обжигающий холодок, тихо произнес, будто сотни, дней находился вдали от берегов:

— Здравствуй, земля!


Оставшись один, Калинич поспешно оглянулся вокруг. Дым и пыль после взрывов еще не осели, и все во дворе просматривалось, как сквозь густой туман. Где-то, совсем рядом, еще невидимые, кричали немцы, и это заставило его поторопиться встать. Но, вставая, он ступил на раненую ногу и тотчас же вскрикнул от стреляющей боли, чуть было не потеряв равновесие. Он поискал вокруг себя глазами и увидел кусок доски, вышвырнутый сюда при взрыве. Добравшись до него ползком, он приспособил его вместо костыля и таким образом, неся на весу ногу, сумел довольно быстро дотащиться до входа в равелин. Здесь, лавируя между набросанных взрывами камней, он уверенно прошел по темным переходам, пока не очутился у потайной двери, через которую уходили равелиновцы. Стерев со лба холодную испарину, комиссар решительно толкнул дверь вперед. Рев взбудораженного моря, приглушенный ранее стенами, ринулся ему навстречу вместе с горьковатой влагой крепкого упругого ветра. Калинич вышел на парапет и, прислонившись головой к стене и раскинув руки, стоял, не думая ни о чем, закрыв глаза, вдыхая полной грудью живительную прохладу моря. Внезапно он вздрогнул: где-то на крыше, над самой головой, раздались сухие очереди автоматов. Ему не было видно стреляющих, но он догадался, что огонь ведут по Зимскому, и облегченно вздохнул: значит, Алексей еще жив и плывет, плывет к своим! Он так обрадовался этой догадке, что даже не заметил, как совсем рядом, за выпуклостью стены, зазвучала картавая возбужденная речь. Она быстро приближалась, и Калинич едва успел взвести пистолет. Прямо на него вылетел с автоматом на шее чужой, словно марсианин, солдат. Калинич выстрелил. Солдат без единого звука качнулся и упал лицом вперед, звякнув каской о массивные плиты парапета. Но сзади, вплотную за ним, бежало еще несколько человек, и они, еще не сообразив, что произошло, вылетали под выстрелы Калинича.

Бах!

Бах!

Еще и еще!

Бах!

Сколько? Шесть или семь? Он сбился со счета.

Бах!

Бах!

Озверев от неожиданной гибели товарищей, прямо на него несутся несколько человек.

«Нет, шалишь!» — Калинич прикладывает к виску холодный кружочек дула. Щелк!

В голове стоит звон от опущенной пружины. Что такое? Осечка?!

Он пытается вновь взвести курок, но кто-то хватает его за руку, и в то же мгновение его сбивают с ног. Над ним поднимается сразу несколько прикладов, но все это останавливает резкий, повелительный окрик:

— Штильгештанден!

Солдаты застывают с поднятыми прикладами и тотчас же расступаются, давая дорогу офицеру. Офицер пристально смотрит на лежащего Калинича, и вдруг в его зрачках вспыхивает удивленный злорадный огонек.

— Ко-ми-ссар?!

Калинич смотрит на потускневшее золото комиссарских нашивок — немец неплохо разбирается в знаках различия. Затем губы его трогает презрительная усмешка, и он поправляет немецкого офицера:

— Батальонный комиссар!

— О! — удивлен откровенностью немец.

— Большевик! — добавляет Калинич.

Кажется, немец окончательно сбит с толку. Но в его глазах уже погас интерес к раненому. Он отходит от Калинича и холодно бросает:

— Ви есть наш враг и должен быть уничтожен! Но ми тоже есть гуманист! Ми не будет вас немножечко пытайт! Для тшего? Посмотрит! — Немец широко окинул рукой противоположный горящий берег Севастополя. — Все кончин и так! Фолле зигес! Россия больше не существуйт!

— А все-таки наши еще вернутся! — упрямо сказал Калинич и, отвернувшись, стал смотреть в сторону Инкермана, где над резкими очертаниями холмов чуть золотилось небо перед восходом солнца.

— Ха-ха-ха-ха! — деланно рассмеялся офицер на слова Калинича. — Комиссар есть небольшой шут-ни-чок! Ви говорийт предсмертный бред! Майер! — крикнул он уже по-немецки. — Приготовьте веревку — повесим его тут же, на балконе!

Он кивнул на решетку балкона, и Калинич понял, на что осужден. Ну что же! Этого следовало ожидать! Только как хочется увидеть последний раз солнце! Хотя бы один луч! Луч солнца над разрушением, мраком и исковерканной землей!

У самого моря Майер, чертыхаясь, старается намылить петлю. «Идиот, — думает о нем Калинич совершенно спокойно, — не знает, что мыло плохо мылится в морской воде!»

Наконец веревка готова, и несколько солдат привязывают ее к поручням балкона. Петля болтается высоко, и солдаты что-то кричат своим товарищам, усеявшим крышу равелина. Те понимающе машут руками, и вскоре на парапет летят пустые ящики.

Калинич безразлично наблюдает за всеми приготовлениями, словно совсем не он приговорен здесь к смерти. Один из солдат подбегает к нему, хватает под мышки и ставит на ноги. Затем сам становится рядом с ним, сравнивая свой рост с комиссарским. Калинич чуть-чуть повыше. Солдат влезает на сделанный из ящиков помост и смотрит, не высока ли для комиссара петля.

— Гут! Гут! — веселятся солдаты, хлопая товарища по плечам за сообразительность.

Майер подходит к офицеру, который следит за всем этим безучастным взглядом, и докладывает, что все готово. И вновь в глазах немца вспыхивает огонек. Он приближается к Калиничу и говорит нежнейшим, медовым голосом:

— Битте, товарищ ко-ми-ссар!

Метнув на него полный презрения взгляд, Калинич твердо, опираясь на доску, идет к помосту. Солдаты помогают ему взобраться на него. Стоящий тут же Майер ловко набрасывает на шею петлю. Ее прикосновение подобно холодной змее. Калинич невольно ежится. Он продолжает смотреть на небо в ожидании солнца, и вдруг среди солдат рождается удивленный шепот:

— Комиссар молится!..

Молящийся комиссар! Это так необыкновенно, что даже офицер застыл с поднятой рукой. Прошло всего мгновение, но в это время выкатился из-за Инкермана молодой, горячий шар утреннего солнца. И вмиг золотые потоки лучей озарили все унылое и серое радужным светом нового, ликующего дня.

И на лице Калинича расплылась радостная теплая улыбка. Солнце, увиденное им перед смертью, укрепило в нем глубокую веру в торжество всего светлого на земле.

— Цум Тойфель![2] — вскричал взбешенный улыбкой комиссара офицер, и из-под ног Калинича выбили ящик — последнюю опору на этой земле. Но прежде чем перед глазами упала вечная пелена, он еще увидел стремительный легкий луч, тянущийся через всю бухту прямо сюда к равелину…

И когда Калинича уже не стало, луч еще долго сиял на грубом шелке разноцветных флагов, величественно реющих над несломленной душой комиссара — «Погибаю, но не сдаюсь!»


1954—1958 гг.

Севастополь — Ленинград.

Загрузка...