Еще долго шумел и буйствовал в ту ночь целительный дождь. Журчали по накаленным дневным зноем камням, по перегретой земле теплые, почти горячие ручьи, и матросы поснимали обувь и стояли босиком по щиколотку в воде, отчего сразу откуда-то издалека пахнуло беззаботным детством, домом, материнской лаской, и было это так далеко и неповторимо, что острой жалостью к самому себе защекотало в носу. К счастью, все они находились в том прекрасном возрасте, когда грусть лишь мимолетно владеет сердцами; вот почему они все чаще острили, беззлобно поддевая друг друга, все чаще смеялись, заражая друг друга бесшабашным задором, и наконец создалась веселая и в то же время рабочая атмосфера, в которой каждый отдавал всего себя делу, трудился не за страх, а за совесть.
Когда Алексей Зимский, отлучившийся на несколько минут, вновь возвращался к месту своей работы, им вдруг овладело торжественное настроение. Он не мог бы сказать, что именно заставило так взволнованно колотиться сердце, но чувствовал, что стремительный шелест дождя, глухое уханье земли, мелодичный звон ломов, скрежет лопат, разноголосые выкрики, и все это в сплошной темноте, прорезаемой иногда короткими вспышками молнии, напоминало скорее какое-то таинственное карнавальное празднество, а не военные оборонные работы.
При одной из вспышек молнии Алексей увидел капитана 3 ранга Евсеева, стоящего посредине двора и запрокинувшего голову в небо; через мгновение, когда вспышка повторилась, его там уже не было, и это только усилило впечатление таинственности и сказочности ночи. Но как только Алексей вновь взялся за лом, как только его обдало брызгами грязной и теплой воды, а в нос ударил крепкий запах мужского пота, он вновь ощутил всю суровую необходимость, всю реальную сущность этого беззаветного ночного труда.
Алексей молча и сосредоточенно долбил землю, прислушиваясь к веселым репликам своих товарищей, но в то же время как-то странно и неприятно щемило под ложечкой при мысли о том, что бой, гремящий сейчас где-то за дальними холмами, может докатиться до этого рубежа. В который раз Алексей с досадой спрашивал себя: «Неужели эта страх?» — и не мог найти точного ответа.
Вот так же он чувствовал себя, когда в детстве впервые вздумал прыгать в реку с пятнадцатиметровой ветлы, вот так же он чувствовал себя перед тем, как пришлось вскочить в пылающее окно объятого пожаром дома, спасая малолетнюю девочку. Но ведь оба раза тогда он преодолел это неприятное чувство. Значит он сможет справиться с ним и теперь?
На днях Алексей слышал от одного бойца, как дерутся наши ребята там, на передовой. В один небольшой хуторок немцам удалось войти только тогда, когда были перебиты все его защитники, все до одного! Окруженные батарейцы, расстреляв весь боезапас, вызывают на себя по рации огонь своих же батарей. И так везде! Ни один камушек, ни один бугорок не отдается врагу без смертельного боя. Так будет и здесь! И здесь будет битва до последнего человека, как в том хуторке, ставшем непреодолимой преградой на пути врага.
И Алексей, все сильнее взмахивая ломом, вдруг ощутил, как совсем исчез холодок под ложечкой, как отчаянной, разухабистой силой налились все мышцы, и сразу же приподнятый, возбужденный тон шуток и реплик товарищей стал близким и понятным.
— Алешка! Ты что это так часто до ветру ходишь? Немца дрейфишь? — весело обратился к нему Колкин, будто только сейчас заметив его возвращение.
— Что же ты, родной, раньше молчал, что ты в курсе дела! — так же весело отвечал Зимский.
Все, кто находился рядом, уже наэлектризованные смехом, вновь дружно расхохотались. Колкин, не найдя сразу ответа, тоже хохотал вместе со всеми, отчаянно махнув рукой. Бывший невдалеке Гусев тихо сказал своему соседу, скромному и незаметному Демьянову:
— Небось все к Лариске шляется за утешением!
Демьянов ничего не ответил. Он старался вообще побольше молчать и, что бы вокруг ни случалось, не выражал ни радости, ни смятения. Трудно было понять, чего желает и о чем думает этот человек, и даже Гусев, тяготевший к нему больше, чем ко всем остальным в равелине, сказал ему однажды:
— Слушай, ты какой-то плоский, Семен! Как из картона вырезанный. Нет в тебе трех измерений!
И на это Демьянов ничего не ответил, аккуратно приглаживая ладонью реденькие волосы, а Гусев зло, в сердцах сплюнул.
Со вчерашнего дня, когда Евсеев объявил в равелине суровый приказ, Демьянов еще больше замкнулся в себе, и, хотя он по-прежнему молчал, Гусев всей душой чувствовал, что тот боится, боится так же, как и он сам, и это заставляло Гусева держаться поближе к нему. Что бы там ни было, Гусев всегда находил в нем молчаливую поддержку, а это было сейчас самым главным. В такое время, когда душа находилась в страхе и смятении, просто невозможно было оставаться одному. О том же, чтобы примкнуть к Зимскому и ему подобным, не могло быть и речи! Ведь и так ясно, что все проиграно! Гибнет целая армия, которую беспощадно сметают с последних клочков крымской земли бронетанковые скребки врага, а они хотят выставить на их пути жалкую горстку почти невооруженных бойцов.
И Гусев со злобой сжимал кулаки, всей душой противясь чьей-то злой и беспощадной воле. Он только для виду ковырял ломом землю, думая все время об одном — как развязаться с проклятой судьбой, забросившей его в самое пекло — в обреченный на уничтожение равелин!
Часам к трем ночи дождь стал стихать. Где-то, совсем уже далеко, мягко перекатывался гром, и на самом горизонте падала в море разветвленным нервом угасающая молния. Потянуло предутренней свежестью, в надвинувшейся вдруг со всех сторон тишине отчетливо слышалось падение каждой капли. Как-то постепенно притихли и работающие. Уже не было слышно ни смеха, ни выкриков. Утомившись, люди работали теперь молча, сосредоточенно долбя землю, и только раздавалось короткое уханье ломов да покрякивание в такт ударам.
Внезапно в темноте раздался звонкий голос лейтенанта Остроглазова:
— Внимание, товарищи!
Люди остановились, разогнули спины и приготовились слушать. Раздалось еще несколько ударов, и установилась полная тишина.
Убедившись, что его слышат, лейтенант продолжал:
— Капитан третьего ранга Евсеев приказал всем, кто еще в состоянии, без отдыха продолжать работу. Остальные могут отдохнуть до пяти часов утра. Прошу учесть крайне тревожную и напряженную обстановку, диктующую нам самые жесткие условия для отдыха и сна. Лично я остаюсь с вами на все время работ!
Раздался одобрительный гул голосов. Вновь застучали ломы и заскрежетали лопаты. Люди не хотели терять ни минуты и теперь напряжением воли прогоняли усталость. Где-то рядом со всеми, сняв китель и закатав рукава, с ожесточением вгонял лом в землю лейтенант Остроглазов.
— Та-ак, — протянул Гусев, бросая свой лом на землю и вытирая о штаны руки. — Пойдем соснем, Семен. Нечего надрываться: организм — не железо, он отдыха требует.
И, видя, что Демьянов колеблется, Гусев притянул его к себе вплотную и зло зашептал в ухо:
— Чего думаешь? Чего думаешь, болван! Отрыть себе могилку всегда успеешь! Айда!
Он круто повернулся, и Демьянов послушно поплелся за ним. Вместе с ними ушли еще три человека, которые действительно пошатывались от усталости.
Оставшись работать, Зимский первые несколько минут с трудом преодолевал неприятную вялость всех мышц: казалось, они внезапно сделались ватными. Лом стал вдруг неимоверно тяжелым и ускользал из негнущихся, непослушных пальцев. Но постепенно силы вернулись к нему, и осталось только острое, щемящее чувство голода, которое никак не удавалось прогнать. И чтобы забыться, он стал думать о Ларисе, но не о той, которая реально существовала, а о той, которая любила его так же беззаветно, как и он сам, о Ларисе, дарящей ему нежные поцелуи вместе с запахом прохладной кожи девичьих щек, о Ларисе — возлюбленной, жене и даже — он думал и об этом! — матери его детей.
Это всегда помогало, и на этот раз он так увлекся мечтой, что даже не заметил, как подкрался ранний и короткий летний рассвет.
Утро настало беспокойное и тревожное.
Решив во что бы то ни стало взять Севастополь, враг не жалел ничего. Грохотала его дальнобойная артиллерия, держа под обстрелом крупнокалиберных снарядов бухты и город. В воздухе постоянно висело до сорока фашистских самолетов, без счета сыпавших бомбы на стонущую от разрывов землю. Бушевали пожары, с которыми трудно было бороться из-за отсутствия людей и воды. Колоссальное грязно-бурое облако дыма не пропадало над Севастополем, и небольшой ветерок тянул его в сторону моря.
В это утро уже три раза налетали бомбардировщики врага на равелин, и, поддаваясь разрушительной энергии тола, крошились, оседали стены из векового камня. Работать стало почти невозможно. Неоконченными лежали окопы и траншеи. Люди прятались в нижних помещениях равелина. Но не успевали отгрохотать последние разрывы, как вновь все бросались к лопатам и с ожесточением долбили более податливую после дождя землю.
К семи часам среди работающих вновь появились Демьянов и Гусев. Отоспавшись в одном из закоулков равелина, где их никто не тревожил, они имели бодрый и самодовольный вид. Остальные, те, кто работал со вчерашнего дня, ни на секунду не сомкнув глаз, уже с трудом поднимали ломы, и веки смежались сами собой, особенно с той поры, когда стало по-настоящему припекать утреннее солнце.
Гусев не спеша поднял брошенный ночью лом, долго и старательно плевал на руки, прежде чем взяться за работу, и наконец вяло и нехотя сделал первый удар. Будто по команде то же самое делал за ним и Демьянов.
Через минуту, по крику «воздух», все разбежались по укрытиям. Загрохотали разрывы четвертой с утра бомбежки.
Собравшийся в город Евсеев нетерпеливо ходил по своему кабинету, иногда бросая хмурый взгляд на потолок, словно он видел сквозь штукатурку и камни вражеские самолеты. Так прошло десять минут — грохот снаружи не прекращался.
В дверь постучали. Вошел главный старшина Юрезанский, лицо его было бледно и растерянно.
— В чем дело? — поспешно спросил Евсеев.
— Завалило камнями почти все продукты! — сдерживая прерывистое дыхание, старался четко доложить Юрезанский. — Водопровод больше не работает!
Лицо Евсеева стало вдруг старым от набежавших морщинок. О снабжении равелина продуктами и водой в эти дни не могло быть и речи. Нужно было выходить из тяжелого положения самим.
— Возьмите несколько человек и после бомбежки постарайтесь все откопать! — приказал капитан 3 ранга; и хотя Юрезанский ответил «Есть», Евсеев заметил, как он с сомнением покачал головой.
Хаотическое нагромождение камней, под которыми оказались продукты, не позволяло верить в успех. Евсеев ничего этого пока не видел. Спросив разрешения, Юрезанский тихо оставил кабинет.
Выйдя после бомбежки во двор, Евсеев не узнал его. Дымилось несколько огромных воронок, земля была усеяна расколотыми камнями из стен равелина, пыль и гарь тучей стояли в воздухе, и сквозь них, как сквозь туман, пробирались к месту работы краснофлотцы. Евсеев торопливо, чтобы не застал очередной налет, поспешил на катер. На катере вместо Юрезанского, откапывающего продукты, шел в рейс Булаев. Как всегда смущаясь, он подал команду «Смирно» и застыл, ожидая приказаний.
— На Графскую! — коротко бросил Евсеев.
А когда равелин стал постепенно удаляться, уже знакомое, щемящее чувство закралось в душу Евсеева.
«Ничего! — успокаивал он сам себя. — Я ненадолго!»
Множество крестообразных теней упало на воду. Евсеев поднял голову к небу, и та секунду внутри что-то похолодело — на равелин сомкнутым строем шло не менее двух десятков вражеских самолетов. В первый раз Евсееву пришлось увидеть со стороны, какой кромешный ад во время бомбежки в равелине. И моментально подумалось: «А ведь все равно стоим! И бомбы, и снаряды, все сметающие с пути, — а люди живут. Приспособились, врылись в землю, и попробуй-ка их теперь от нее оторвать! Зубами будут грызться за каждый камень, а пока стоят насмерть!»
И, стукнув кулаком по обшивке катара, Евсеев громко крикнул в сторону хищно кружащих самолетов:
— И будут стоять!
К заходу солнца вдруг оказалось, что оборонные работы почти закончены. Получилось это как-то само собой — рыли, долбили, ковыряли неподдающуюся землю, отвоевывали глубину по сантиметрам, ругаясь и проклиная все на свете, и незаметно сделали дело. А увидев глубокие окопы и траншеи, сами удивились, что все произошло так быстро. Так бывает, когда каждый, занятый частицей дела, не замечает труда остальных, а между тем труд всего коллектива внезапно открывает перед изумленными взорами всю грандиозность проделанной работы. И когда краснофлотцы увидели друг друга стоящими по горло в траншеях, они весело и счастливо рассмеялись. По участкам бегали командиры секторов обороны, не давая людям расхолаживаться, но всем было ясно, что основные трудности остались позади. Завершив большую работу, человек всегда любуется собой, продлевает приятное ощущение законченного дела. Вот почему, собравшись в этот раз покурить, матросы делали это не торопясь, с достоинством, перебрасываясь фразами, приятно ласкающими самолюбие и слух:
— Да, должен вам доложить, работку отгрохали!
— Ну, думал, ее, сволочь, никак не раздолбать, ан нет! Приспособился и стал бить ломом под другим углом — вот так, наискосок, наискосок. Глядишь — и поддалась! Пошла прямо пластами!
— Иван! Глянь, каки мозолищи натер! Теперь всю жизнь как в перчатках ходить буду!
— Вот сейчас бы пару деньков отдохнуть да в море покупаться!
— Гляди, тебе немец отдохнет!
— А что ты меня немцем пугаешь? Пусть идет сюда! Мы с ним поговорим!
— Что ж! И придет, раз ты к нему идти не хочешь!
— Я не хочу?! Да я…
Постепенно разговор перешел на тему о враге, и все загалдели, стараясь перекричать друг друга.
Гусев молча прислушивался к этим возгласам, скривив в презрительной усмешке губы. Все, что в последнее время делалось вокруг, вызывало в нем только раздражение и злобу. Он злился на Евсеева, привезшего такой страшный приказ, злился на Булаева, ставшего неизвестно почему командиром сектора, злился на Зимского, работающего день и ночь с таким рвением, будто ему за это поставят бронзовый памятник, злился на остальных матросов, горлопанящих с дурацкой бесшабашностью перед верной смертью, злился даже на Демьянова, который все время молча хохлился. Вот и сейчас он подошел и стал рядом с Гусевым, осторожными движениями губ потягивая козью ножку. Гусев хмуро взглянул на него и вполголоса сказал:
— Разгалделись, философы! «Да я, да мы»! А вот посмотрим, что они запоют, когда увидят живого немца! А то все только горлопанят!
Кажется, впервые за все это время Демьянов решился задать вопрос:
— А ты думаешь, они испугаются?
Гусев, смутившись прямо поставленным вопросом (в душе он был почти уверен, что эти чертовы дурни действительно, не дрогнув, умрут под вражескими танками), ответил уклончиво:
— Что я думаю… Я ничего не думаю… Просто орут, еще не видев врага. А ведь против нас чуть ли не армия двинет!
Демьянов сделал несколько затяжек молча, затем сокрушенно проговорил:
— Да-а. Силища у него большая. Что танков, что самолетов — не счесть. Да и отступать отсюда некуда — может всех перебить!
В глазах Гусева мелькнул огонек тревоги, и сердца сжалось, как сжималось всякий раз, когда ему напоминали, какая трагедия может произойти в этих стенах. В ту же секунду он задышал в лицо Демьянову быстро и порывисто:
— Отступать, говоришь? Дудки! Раз Евсеев издал приказ — будешь стоять насмерть! Всех здесь перемелют, как котлетки! А на кой черт? Все равно нами дырку не заткнешь!
— Да-а-а… — неопределенно протянул Демьянов и, отойдя в сторонку, присел на бугорок. Гусев подошел к нему и тоже сел рядом. Они все больше и больше чувствовали расположение друг к другу и уже не могли оставаться наедине со своими мыслями.
Внизу, у пристани, раздался стук катерного мотора, затем донесся резкий крик «Смирно!», и все замолкло.
— Евсеев из города прибыл! — догадался Демьянов.
— А знаешь, зачем убывал? — спросил, прищурившись, Гусев.
— Ну? — с любопытством приподнялся Демьянов.
— Передал все наши личные дела в штаб! Мы уже числимся как покойники! Там уже родным такие таблички готовят: «Пал смертью храбрых в боях за свободу и независимость!» Пока ты тут еще сидишь, твоему трупу, наверное, уже и номер дали! Так что, привидение Семен Демьянов, покорно прошу раствориться, а то попадешься сейчас на глаза Евсееву, а он не из набожных — вмиг тебе работку найдет!
— И то верно! — согласился Демьянов. — Давай отсюда куда-нибудь в сторонку!
Они быстро поднялись и поспешили в помещение, оставив за спиной все тот же веселый гвалт людей, еще переживающих первую победу…
Прибыв из города, Евсеев прежде всего выслушал доклад Юрезанского. Продукты откопать не удалось. Измученные матросы посбивали в кровь пальцы, посдирали ногти, но огромная груда камней, завалившая склад, почти не уменьшилась. Сам Юрезанский еле стоял на ногах от усталости. Евсеев отпустил его отдыхать, хмуро пробурчав:
— Хорошо. Идите. Я подумаю.
Но думать было не о чем. Продукты следовало откопать, чего бы это ни стоило. Тем более что сегодня, когда Евсеев попробовал закинуть удочку насчет новой партии, начальник тыла замахал на него испуганно руками:
— Что вы, что вы, батенька! У вас же запасы! Не могу дать ни сухаря! Сами знаете, как сейчас с подвозом!
Да, Евсеев это знал, но у него оставалось незаваленных запасов на полтора — два дня, и он попытался еще раз:
— Игнатий Иванович! Ну а если представится возможность?
— Евгений Михайлович! — возмущенно загремел начальник тыла. — Вы словно ребенок! Да откуда же возьмется эта «возможность»? Нам бы с боезапасом справиться!
Евсеев ушел от него, но еще оставалась надежда, что продукты все-таки откопают. Теперь и она рушилась на глазах.
— Черт возьми! С самого начала не везет! — в сердцах выругался Евсеев и стукнул кулаком по столу. Открывший в этот момент дверь лейтенант Остроглазов хотел было опять захлопнуть ее, но Евсеев уже его заметил и, переменив тон, замахал рукой.
— Что там у тебя? Заходи, заходи!
Лейтенант переступил порог и застыл навытяжку, перепачканный, весь в ссадинах, но с такими сияющими от радости глазами, что Евсеев сам не выдержал и улыбнулся:
— Что скажешь, начальник?
— Кончили! — единым духом выдохнул Остроглазов, словно свалил с плеч стотонный груз.
— Да ну?! — аж привскочил Евсеев, крепко схватив за плечи невысокого лейтенанта.
— Так точно! Все! Ребята теперь камуфляж наводят — цветочки по брустверам сажают!
— Ну порадовал! Порадовал! — возбужденно заходил по комнате Евсеев. — Это ты даже не представляешь, как здорово, что мы вовремя управились! Сейчас все внимание следует уделить отработке боевой организации — расставить людей, наладить связь, уточнить сигналы…
Он не договорил — грохот бомб заглушил его последние слова. Евсеев недоуменно выглянул в окно. Вечерние тени уже лежали на море — немцы никогда раньше не бомбили равелин так поздно.
— Бесятся, сволочи! — злобно проговорил Евсеев, кивнув Остроглазову на потолок. — Видно, не так-то уж легко достается мировое господство!
Он несколько раз прошелся по комнате, и вдруг грохот внезапно прекратился.
— Что-то очень быстро! — Евсеев недоверчиво покосился на окно. — Надо выйти посмотреть.
И не успел он сделать и шага, как на пороге вырос бледный, с широко раскрытыми глазами Юрезанский. Обведя всех помутневшим взглядом, он прокричал надламывающимся голосом:
— Там… На дворе… Только что убит… политрук Варанов!
В эту ночь, первую после гибели Варанова, Евсеев не смог уснуть. Смерть забрала самого верного друга и помощника накануне тяжелых, ответственных дней. Да и сама смерть была нелепой — заплутавшиеся самолеты и случайные бомбы, очевидно оставшиеся после бомбежки города. Евсеев долго лежал с открытыми глазами, слушая, как с тонким писком бьются в углах москиты, и с ужасом чувствовал, что душа вдруг стала пустой и в эту пустоту медленной и густой, точно патока, струей вливается страшное, незнакомое, ощущение одиночества и тоски. Нужно было поскорее отделаться от непрошеных, навязчивых мыслей, и Евсеев, решительно вскочив с койки, выглянул в окно.
Море, посеребренное лунным светом, лежало точно огромная металлическая плита. Стояла тихая и теплая ночь. Евсеев энергично направился к двери. В одном из коридоров, где в охранении почетного караула лежало тело Варанова, он снял фуражку и молча постоял несколько минут, смотря на спокойное, будто он лег отдыхать, лицо политрука. Затем так же молча повернулся и осторожно, как ходят, чтобы не разбудить спящих, спустился во двор. Здесь он миновал взявшего «на караул» часового и вышел на землю Северной стороны. Затем не спеша прошелся по всем окопам и траншеям, с удовлетворением отмечая, что все сделанное матросами было надежным и добротным.
Обходя спящий равелин со всех сторон, Евсеев все время ощущал, что сон его чуток, как сон затаившегося зверя. Все время слышались какие-то шорохи и всхлипы, похожие на приглушенное дыхание; казалось, положи ладонь на его теплые камни, и почувствуешь напряженный пульс. Это ощущение постоянной готовности и собранности наполнило уставшие мышцы Евсеева новой силой. Он отошел подальше от равелина и несколько минут смотрел на его скрывающиеся за складками местности стены. Вот отсюда, с недалеких пригорков, скоро пойдут на эти стены враги! Как бы хотелось приподнять завесу над будущим, заглянуть хоть немного вперед: все ли он учел, не допустил ли ошибок, правильно ли расставил силы?
Евсеев сел на один из пригорков и задумался.
Совсем недалеко, в стороне Буденновки и Братского кладбища, раздавалась орудийная и пулеметная стрельба. Враг теперь и ночью не прекращал атак. До последнего патрона, до последнего человека дрались там наши войска, презирая смерть, но все труднее становилось подвозить боеприпасы и пополнение, все меньше оставалось железных защитников Севастополя, и чаша весов постепенно склонялась в пользу врага.
«Но что будет, когда враг прорвется сюда? Есть ясный и четкий приказ командования: равелин не сдавать! Равелин не сдавать!»
И вновь Евсеев ощутил сердцем всю тяжесть этого приказа. Он опять взглянул на равелин — залитые лунным светом мирно спали вековые замшелые камни. Нет! За себя он был уверен. Сам он никуда не уйдет. Но в равелине много новых, непроверенных людей. Правда, они неплохо ведут себя под бомбежками. Но ведь пока приходится только прятаться, а что будет, когда настанет час идти на врага?
Не вовремя, совсем не вовремя погиб политрук Варанов. И дадут ли сейчас другого? Надо срочно запросить отдел кадров. И надо скорее минировать подходы к равелину. Завтра же он прикажет Зимскому заняться этим делом…
Автоматно-пулеметная трескотня за Братским кладбищем стала особенно настойчивой. Евсеев тревожно прислушался — несомненно, там шел тяжелый, смертельный бой. Словно зарницы, мигали в небе орудийные вспышки. Длиннохвостыми кометами взлетали десятки ракет. Это было бы даже красиво, если бы не сознание, что там безраздельно господствуют разрушение и смерть. Евсеев не отрываясь смотрел в сторону полыхающего горизонта, но мысли уже бежали по иному руслу.
Когда ему исполнилось тридцать лет, он стал мечтать о сыне. Вначале это проявлялось неосознанно: то ласково погладит по головке какого-нибудь гуляющего карапуза, то принесет соседскому мальчишке дорогую игрушку, несмотря на горячие протесты польщенной матери (Евгений Михайлович! Ну зачем вы тратитесь?). Потом, после встречи с Ириной, мечты стали более осязаемы. Разыгравшееся воображение часто рисовало одну и ту же картину: яркий солнечный день, берег заросшей ивами реки, и по дороге идут он и она, счастливые, полные сил, в легких белых костюмах, а впереди катится на толстеньких ножках их мальчуган, срывает растущие у дороги цветы, восхищенно провожает взглядом порхающих бабочек…
Это все могло быть. А вот теперь он совсем одинок. Трудно, когда во всем мире нет близкого человека, с кем мог бы поделиться и радостью и печалью, — весь груз лежит на одном, и это особенно ощутимо вот в такую тревожную ночь. Вернее, была ночь. А сейчас уже блекнет, сереет на востоке небо и бой разгорается все сильнее. Орудийные залпы превратились в сплошной гул. Евсеев встает, разминает занемевшие мышцы. И вдруг его внимание привлекает странная картина: по дороге прямо в равелин идут какие-то люди. Они идут тяжело, согнувшись, опираясь друг на друга и поддерживая друг друга. В рассветном сумраке они кажутся тенями и напоминают шествие гномов. Но вот они подходят ближе, и Евсеев видит, что многие из них несут носилки, на которых тоже лежат люди. Уже доносятся сдержанные стоны. Нет ничего сказочного в этих фигурах. Глупая минутная ассоциация. По дороге, выбиваясь из сил, идут раненые солдаты и несут своих раненых товарищей.
— Эгей! — кричит громко Евсеев. — Куда держите путь?
Передние останавливаются и удивленно смотрят по сторонам. Евсеев выходит навстречу. Увидев командира, раненые невольно подтягиваются. Сержант, видимо старший этой группы, вступает в разговор:
— Так что, товарищ капитан третьего ранга, приказано раненых пока сюда, в равелин!
Евсеев жадно и внимательно осматривает бойцов: усталые, осунувшиеся лица, запыленное изношенное обмундирование, но глаза горят злым, непокорным огнем.
— Оттуда? — спрашивает он, кивая в сторону неумолкающего грохота боя.
— Так точно! Оттуда! — подтверждает сержант.
— Ну, как там? — с надеждой произносит Евсеев.
Сержант долго и понуро молчит. Молчат и остальные. Затем он медленно поднимает голову и нехотя говорит:
— А там… плохо… Немцы вышли к берегу Северной бухты. Уже пушки установили — бьют теперь прямой по городу.
Евсеев сокрушенно качает головой. Вот оно начинается неизбежное. Теперь будет бой и здесь. Сержант, не так поняв его жест, горячо продолжает:
— Нет, товарищ капитан третьего ранга, наши не виноваты. Трусов там нет! Бьемся до последнего. Нам вот только приказали… тяжелораненых…
— Да вы и сами ранены! — тепло говорит Евсеев.
— Сами — что… — возражает сержант, поддержанный одобрительным гулом голосов. — Сами перевяжемся сейчас — и айда снова туда! Мы с ним еще погрыземся! А сейчас бы нам Евсеева найти…
— Я Евсеев! — говорит он и тотчас добавляет уже другим, начальственным тоном: — Ну, хватит разговоров. Тяжелораненых — срочно в лазарет, остальным окажем посильную помощь.
Ободренные тем, что не пришлось долго искать начальство, веселее и быстрее зашагали солдаты. И уже перед самым входом во двор равелина Евсеев остановил всех и приказал:
— Только — вот что! О положении на фронте никому ни слова! Лишней паники нам не надо. Когда придет время, я сам обо всем расскажу…
Так началось утро 19 июня 1942 года…
Это утро было самым ответственным и самым беспокойным в жизни военфельдшера Усова. Небольшой лазарет равелина вмиг переполнился ранеными с Северной стороны, и Усову вместе с Ларисой пришлось извлекать осколки и пули, зашивать раны и отпиливать раздробленные кости, успокаивать, обнадеживать и ободрять. Ни на минуту нельзя было присесть и смахнуть с лица тяжелый рабочий пот. Да, ему приходилось круто — было мало опыта и знаний, но выручала огромная любовь к человеку и непреклонное желание спасти человеческую жизнь. Ларису тошнило от запаха гниения, лекарств и крови, бросало в дрожь при виде развороченного человеческого мяса, но она, побелев, не отходила от Усова, готовая по первому приказанию подать нужную вещь, наложить тампон или сделать перевязку. Двое краснофлотцев, один из них Гусев, помогали переносить раненых с операционного стола на койки. Стояли стон и ругань, кто-то бредил, кого-то тошнило. Лариса двигалась сквозь все это, как в чаду, думая только об одном: не потерять бы сознание, не свалиться, выстоять и выдержать испытание до конца.
Очередной раненый, которого несли на стол, жалобно и тоскливо подвывал. У него была оторвана по колено правая нога, и временно наложенная повязка превратилась в набухший, красный пузырь.
Лариса подошла к столу и застыла в изумлении. Перед ней лежал, часто облизывая пересыхающие губы, с лицом, покрытым бисерными капельками пота, старшина Гуцалюк. Гуцалюк тоже узнал ее и, кривя губы, заговорил:
— Вот как, сестрица… Значит, свиделись. А меня за вас вот прямо сюда. Так сказать, искупить… Вот искупил — теперь на всю жизнь инвалид!
Вся прошлая неприязнь с новой силой вспыхнула в Ларисе. Забыв, что перед ней раненый, она нервно прокричала:
— Молчите, вы! Сколько людей здесь полегло, а вы! На что жалуетесь! Думали в тылу отсидеться? Ничего! Это вам не девками командовать!
Не ожидавший такого нападения, Гуцалюк испуганно заморгал красными веками. Усов недоуменно смотрел то на него, то на Ларису. Притихли и оба краснофлотца. Лариса стала быстро снимать неумело наложенные бинты.
Во время обработки раны Гуцалюк окончательно сдал. Он то стонал, то плакал, то жаловался на боль и на то, что умрет, то вдруг начинал быстро сыпать ласковые слова, упрашивая обращаться с ним поосторожнее. Наконец все было кончено, и Лариса, измочаленная и разбитая, тяжело отошла к окну. Усов мыл руки перед следующей операцией. Почувствовав, что боль утихает, что он не умер и, по-видимому, будет жить, Гуцалюк оживился и даже заговорил:
— Скажите… товарищ доктор… А когда же нас отсюда эвакуируют на ту сторону?
— А зачем вам спешить? — иронически усмехнулся Усов, тоже успев проникнуться неприязнью к этому человеку.
— Как зачем? — даже привстал Гуцалюк. — А немцы? Немцы-то прорвались к берегу бухты! Еще день, и будут здесь!
— Врешь! — испытующе глядя ему в глаза, подскочил Гусев.
— Я вру? — возмутился Гуцалюк. — Да чтоб твоя бабушка так врала! Говорю — немцы рядом! Товарищ доктор, так когда же нас? А то ведь у вас ноги здоровые, а мы как? Мы больше бегать не можем!
Все моментально помрачнели. Усов машинально махнул рукой, приказывая унести носилки. Лариса с широко раскрытыми, испуганными глазами подошла к нему, вопросительно заглядывая в лицо.
— Давайте следующего! — Усов вновь подошел к столу. — Прикажите там. Пусть несут…
Он выпрямился, расправил плечи и застыл в ожидании, и по его спокойному сосредоточенному лицу было видно, что он уже принял решение — не поддаваться никакой опасности и стоять вот здесь, у этого стола, пока хватит сил и пока он будет нужен этим искалеченным людям.
Совсем недавно, в юношестве, Усов мечтал стать моряком. Он вдумчиво и серьезно готовил себя к этой профессии. Много занимался спортом, пока мускулы не стали тверды как камень, прекрасно плавал, подолгу мог находиться под водой, а в школе особенно налегал на математику, так как слышал, что многие точные морские дисциплины немыслимы без нее. Однако сразу после школы в училище попасть не удалось. Три года он занимался в институте физкультуры, но мечта стать моряком не покидала его ни на минуту. Он был атлетически сложен, имел здоровое сильное сердце, его мощные легкие выбрасывали прочь внутренний бачок спирометра, и казалось, ничто не помешает ему прийти к намеченной цели. Но судьба обошлась с ним иначе. Он был уже курсантом Военно-морского училища и проходил в лагере курс строевой подготовки. Однажды в разгар занятий на плацу появились два незнакомых командира. Один из них, невысокий старичок с седой, клинышком, бородкой, сверкая золотом пенсне, подошел к командиру роты и что-то прошептал ему на ухо. Командир роты закивал в такт его словам, а затем подошел к застывшему строю и, отделив третью его часть рукой, скомандовал сорванным от постоянного перенапряжения голосом:
— Напра-а-а-а-а-во!
Ужа натренированные курсанты в два четких щелчка выполнили команду. Затем их отвели в сторону и поставили перед старичком в пенсне. Старичок стал говорить о том, что по приказу начальника ВМУЗов группа курсантов должна быть переведена для усиления Военно-морского медицинского училища и что эта честь выпала на долю молодых людей, стоящих сейчас перед ним. Он говорил горячо и вдохновенно, его седая бородка выплясывала темпераментный танец, рассыпала золотые искры дужка пенсне, а Усов стоял точно потерянный, все еще не веря, что это именно он оказался в группе, которой «выпала честь» укрепить ряды медицины.
Потом он написал рапорт начальству, затем — второй. Со всей страстностью он отстаивал право на осуществление своей заветной мечты. Но на обоих рапортах было написано твердой, не терпящей вольнодумства рукой:
«Прекратить хурал! На военной службе служат там, куда пошлют!»
И Усов стал служить там, куда его послали. Он занимался, казалось, без напряжения, сравнительно легко снискав себе славу первого курсанта училища. Так же хорошо ему удавались и практические занятия. Он быстро и аккуратно обрабатывал раны, с удивительной ловкостью сшивал кожу, наложенные им повязки были красивы и безупречны. Его гибкие пальцы напоминали во время работы пальцы пианиста. Постепенно появлялась привязанность к новой профессии. Помогло также письмо матери. Совершенно одинокая, малограмотная старушка писала неверным старческим почерком:
«…ето хорошо Колинка што будиш ты дохтуром отец твой Иван черезто и помер што дохтура ненашто было нанят как лежал сердешный все хрипел Колку мат Колку береги а тебе тода годик было неболше он тода нутрености застудил сибе и так ешо много ден житбы мог а нонче свой дохтур у симе будит и молюс ненамолюс я на тибя Колинка кода ты уже додому приедиш…»
Но не пришлось приехать ему «додому». Грянула война, и военфельдшер Усов, едва получив командирские нашивки, отправился в Севастополь, а затем — в Константиновский равелин.
И вот теперь он стоял напряженный, слегка бледный от усталости и волнения, а на операционный стол уже положили очередного раненого. Он часто терял сознание, но, приходя в себя, смотрел твердым, немигающим взглядом и, стиснув зубы, перекатывал на скулах желваки. Усов быстро подошел к нему, показал Ларисе на голову в повязке. Лариса, поняв жест, стала торопливо снимать бинты. Кровь засохла, и их приходилось отдирать. Страдая от нечеловеческой боли, раненый кряхтел, не разжимая губ. Рана оказалась, неглубокой — кость была цела. Усов наложил швы, а Лариса вновь забинтовала голову широким чистым бинтом. Осколок, сидящий в легком, Усов тронуть не решился — это могло стоить раненому жизни. Его нужно было немедленно переправить на ту сторону в настоящий госпиталь. Кстати, раненых, требующих стационарного лечения и квалифицированного хирургического вмешательства, набралось уже несколько человек.
— Ну вот! — сказал Усов, когда Лариса окончила перевязку. — Остальное вам сделают в городе. Сегодня постараемся отправить вас туда.
— Спасибо… доктор… — сказал с трудом раненый. И Лариса вздрогнула, услышав его голос. — Только вы… не подумайте… что мы бежали… не-ет… мы до последнего… А тот, что тут… того… шумел… это так… слизняк, а не человек… Он нам и по пути… душу выматывал… Вы его поскорей… к черту отсюда… Пусть не расстраивает… ребят…
Усов молча нашел горячие пальцы раненого, благодарно пожал ему руку. После этих слов он с удовлетворением отметил, как постепенно совсем исчезла из тела затаившаяся где-то у позвоночника нервная дрожь. Успокоилась и Лариса. Теперь они работали быстро и молча, объясняясь с помощью коротких жестов.
А в это время весь равелин уже знал, что немцы вышли к берегу Северной бухты.
Началось с того, что в кубрик, еще гомонивший после недавнего подъема, словно ошалелый вбежал Гусев и, перекрывая многоголосый гам, прокричал нервным, высоким голосом:
— Стой, братва! Перестаньте авралить! Немцы прорвались к Северной бухте!
На мгновение установилась такая тишина, что было слышно только тяжелое дыхание опешивших людей, а затем, словно прорвалась плотина, загремели голоса:
— Врешь, стервец!
— Вот это порадовал!
— Что же нам ничего не говорят?
— Дайте ему по шапке — пусть не треплется!
— А вот мы ему сейчас за панику!
Краснофлотцы плотным кольцом обступили побледневшего Гусева. Чтобы не оказаться совсем зажатым, он вскочил на табурет и теперь, словно оратор, возвышался над толпой.
— Говори, откуда знаешь?
— Отвечай за свою трепню! — продолжали раздаваться возгласы, и Гусев, почти злорадно, стал выкрикивать хлещущие словно плетью слова:
— Знаю! Точно известно! Только что в лазарете говорил с одним раненым оттуда! Уже и пушки стоят на берегу — бьют прямо по городу!
Вновь установилась тишина. Люди почувствовали, что ни один человек не решился бы на такую ложь. Видя, что ему поверили, Гусев спрыгнул с табуретки и независимо прошел к своей койке. В тишине раздался спокойный, отрезвляющий голос Зимского.
— Ну и нечего полундру поднимать! Нас не испугаешь — мы готовились к этому! А Сашка — герой известный, — он кивнул на Гусева, — чуть что, сразу зубами от страха ляскает!
Зимский стал поспешно одеваться. То же самое стали делать и остальные. Торопились, так как чувствовалось, что день ожидается тревожный и необычный.
Только Гусев не шевельнулся на своей койке, продолжал лежать на спине, заложив руки за голову. Взгляд его был направлен в одну точку на потолке и казался слепым и туманным, словно он смотрел пустыми глазницами. Заторопившийся было вместе со всеми Демьянов взглянул на него ненароком и невольно присел на краешек койки, так и продолжая держать в руках ненадетые брюки. Во всей позе Гусева, в чертах его лица, в страшном отсутствующем взгляде было что-то такое, что заставило Демьянова содрогнуться и до кончиков нервов ощутить стремительно, словно лавина, надвигающуюся неотвратимую беду. Холодом смерти повеяло от этого ощущения, и он непослушными от внезапной слабости пальцами тронул Гусева за плечо:
— Слышь… Сашка… Что ж теперь-то будет?
— «Что будет»! — желчно передразнил его Гусев, резким рывком вскочив с койки. — Ясно, что будет! Давай, поспешай с остальными, а то не успеешь получить пулю в зад! Рви на груди тельняшку, лезь под выстрелы — матросу все нипочем!
В злобе, брызгая слюной, он кричал на весь кубрик, и матросы, еще не успевшие выйти на улицу, вновь стали постепенно собираться вокруг него. В какую-то минуту, когда Гусев задохнулся, не находя больше слов, на него вмиг посыпался град недовольных, и даже злобных, реплик:
— Хватит тебе панихиду служить!
— Душонку свою сберечь хочешь?!
— Чего раскаркался? Испугаешь, думаешь?!
Сбитый с толку этим непонятным для него хладнокровием окружающих, внезапно остыв, словно вырвался на свежий воздух из душной парной, Гусев вновь заговорил, но уже спокойно, убеждая уже не столько слушателей, сколько самого себя в том, что все сказанное им действительно непоправимо и ужасно:
— Да вы поймите… Что мне вас пугать?.. Я ведь говорю, как есть. У немцев — силища! Мне раненый рассказывал, что нашего брата просто утюжат танками. Но ведь там наши регулярные войска, а что такое мы? Горстка парней среди камней! Вот я и думаю, хоть два часа устоим ли?
— И все так думают?! — раздался внезапно строгий голос Евсеева.
— Встать! Сми-и-ирр-но! — закричал дневальный, прозевавший приход начальства. Да и все остальные были настолько поглощены происходящим, что не заметили появления капитана 3 ранга в кубрике. Теперь все лица повернулись к нему. Ждали его слов, таких необходимых в эту минуту.
— Да, товарищи! — тихо сказал Евсеев, жестом разрешая сесть. — Немцы вышли к урезу воды Северной бухты. Наступают самые ответственные дни в нашей военной биографии. Вы уже знаете боевой приказ — равелин не должен быть сдан врагу. От этого зависит закрепление наших частей на том берегу! Все это вам давно известно, но мне хотелось бы лишний раз напомнить, что, став на защиту равелина, мы должны забыть о себе. Я вижу, что некоторые сомневаются в успехе нашей боевой задачи. Таких среди нас быть не должно! Я даже готов пойти на крайнюю меру — пусть тот, кто колеблется, честно придет и скажет мне об этом. Сегодня мы отправляем на тот берег раненых, и он сможет уйти вместе с ними. Лучше пустое место, чем трус, разлагающий своим малодушием остальных. Прошу помнить об этом. А теперь выходить строиться по секторам обороны. Сейчас каждый выберет себе место, на котором будет стоять до конца. Есть ли у кого вопросы?
Люди молчали. Мялся в нерешительности, порываясь что-то сказать, Гусев, застывшим и непроницаемым казалось некрасивое лицо Колкина, нетерпеливым, горячим огнем горели цыганские глаза Юрезанского, решительным и спокойным был умный взгляд Зимского, и еще лица, лица — десятки разнообразных глаз. Но что-то общее читалось во всех этих взглядах, и, медленно обведя всех взором, Евсеев понял, что вопросов не будет.
Круто повернувшись и остановив жестом порывающегося подать команду дневального, Евсеев бросил уже на ходу:
— Через минуту всем быть в строю!
После ухода Евсеева все моментально пришло в движение. Уже успевшие одеться выскакивали на улицу, другие натягивали рабочее платье, чтобы не отстать от товарищей. Во дворе строились отдельными группами — по секторам обороны. Матросы, выведенные из нервирующего бездействия, сразу подтянулись, повеселели и даже начали шутить, немного бравируя своим хладнокровием перед надвигающейся опасностью:
— Мишка! Амбразуру в углу слева не занимай — из нее далеко видно — хочу первым фрица узреть!
— Браточки! Христом-богом прошу — не ставьте меня рядом с Колкиным, он своей мордой всех фрицев распугает, и мне ничего не останется!
— Пойди умойся!
— Тихо! Начальство!
— Сми-и-иррр-ноо!!
Евсеев и с ним Остроглазов, Булаев и Юрезанский подходили к мгновенно затихшим людям. У командиров секторов висели на груди бинокли, болтались сбоку в кобурах пистолеты, и это сразу придало им воинственный вид. Все снова остро почувствовали близость неминуемого боя.
— Вольно! — скомандовал Евсеев, остановившись и быстрым схватывающим взглядом оглядев бойцов. — Командирам секторов развести людей по своим участкам!
И когда матросы тремя группами потекли к назначенным местам, они сразу увидели, как их мало…
К великому неудовольствию Зимского, он попал в одну группу с Гусевым, и только сознание того, что он будет находиться на самом опасном участке и под командой лейтенанта Остроглазова, заставляло его с этим мириться. Лейтенант распределил места у окон, превращенных в амбразуры, в маленьких, словно кельи, комнатах северо-восточной стороны. В амбразуру, доставшуюся Зимскому, была видна часть коридора, ведущего во двор равелина, а также изгиб дороги и справа — кусочек моря. Образуя одну стену коридора (другой служила сама стена равелина), к равелину примыкала возвышенная часть местности, кончающаяся отвесным уступом. А если приподнять голову и смотреть выше уступа, можно было видеть и дальние подходы к равелину.
Зимский остался доволен своей позицией и посмотрел по сторонам. Находившийся от него через одного человека Гусев старательно закладывал камнями свою амбразуру, оставляя до смешного малое отверстие, годное лишь для того, чтобы просунуть ствол автомата. За ним самозабвенно трудился Колкин, выдалбливая ножом в ракушечника канавку для автоматного ложа. И еще через два человека, в конце, у самой стены, освещаемый узким пучком света, широко раскрытыми глазами смотрел на свою амбразуру Демьянов.
Людьми овладело состояние, похожее на то, которое испытываешь, когда после долгого пути с треволнениями и переживаниями достигаешь наконец места назначения. Все стало ясным до предела: вот здесь, среди этих камней, они должны будут выдержать небывалый бой с огромными силами противника, и люди, уже давно приучившие себя к мысли о неизбежности неравной схватки, теперь деловито и, казалось, спокойно готовили свои боевые посты. Каждый выбирал наиболее выгодный сектор обстрела, примерял, насколько удобно лежит в амбразуре автомат. Принесли несколько охапок душистого сена, чтобы подстелить его под колени, и в небольшой комнате потянуло пряным незабываемым запахом увядающих лугов.
Зимский взял в руки сухие былинки, и вдруг его сердце взволнованно застучало. Запутавшись меж пальцев, на тоненьком стебельке повисло несколько засохших ромашек. И тотчас же он представил себе тот день, когда шел с Ларисой на батарею, и оттого, что это было так далеко и, быть может, неповторимо, к горлу подступили спазмы. Он быстро повернулся в сторону, стал смотреть в узкий просвет окна и увидел на изгибе дороги капитана 3 ранга Евсеева и с ним несколько матросов. Евсеев, жестикулируя, что-то говорил им. И хотя слов не было слышно, Зимский понял содержание разговора — по каждому жесту несколько человек уходило по направлению коротко выбрасываемой руки. Капитан 3 ранга решил, вероятно, еще раз проверить, в каких секторах не будет виден противник при наступлении на равелин. Оставшись один, Евсеев медленно пошел обратно и вскоре пропал, скрытый стенами коридора. Зимский воочию убедился, что коридор — самое уязвимое место равелина; попав в него, враги будут почти в безопасности — он ниоткуда полностью не простреливался.
Через несколько минут на пороге комнаты появился запыхавшийся матрос. Часто моргая (после блеска солнца он еще не привык к полумраку комнаты), матрос выкрикнул:
— Зимский здесь?
— Есть! — сказал Алексей, медленно вставая. — Что надо?
— Ага! — обрадовался матрос. — Срочно к капитану третьего ранга Евсееву!
Зимский, недоуменно пожав плечами, выбежал вслед за матросом.
Евсеева Зимский нашел во дворе равелина. Капитан 3 ранга, главстаршина Юрезанский и несколько матросов стояли возле двух высоких ящиков и что-то обсуждали. Заметив Зимского, Евсеев нетерпеливо махнул рукой:
— Давайте быстрее!
Зимский подбежал к ящикам. От струганых досок, разогретых солнцем, струился тонкий сосновый аромат.
— Мины? — спросил Алексей.
— Да! — подтвердил Евсеев. — Сейчас пойдем ставить на подходах. Ну, что? Все в сборе? — окинул он людей взглядом.
— Так точно, все! — прищелкнул каблуками Юрезанский.
— Ну, айда!
Матросы подняли ящики. Зимский тоже попытался помочь, но Юрезанский попридержал его за локоть:
— Не мешай! Твое дело — впереди!
Сразу за воротами равелина Зимский почувствовал возбуждение, словно в каждой жиле кровь запульсировала быстрее. Может быть, это было оттого, что совсем уже недалеко гремела артиллерийская канонада и где-то почти рядом, в районе Голландии, бухали одиночные пушки. В стороне, над городом, то и дело проносились тройки неприятельских самолетов и грохотали разрывы бомб.
Словно подгоняемый всей этой боевой музыкой, Евсеев широко шагал впереди, и матросы с тяжелыми ящиками едва поспевали за ним.
Наконец у поворота дороги, где ширина примыкающей к равелину полосы земли уже достигала трехсот — четырехсот метров, Евсеев остановился и топнул ногой.
— Здесь!
Матросы с облегчением поставили ящики, вытирая рукавами потные лица.
— Ну, вот что, минер! — сказал Евсеев, обращаясь к Зимскому. — Давай, руководи! В одном — противотанковые, в другом — противопехотные, — указал он на ящики. — Подумай, как лучше все это расставить!
— Вскрывайте, ребята! — сказал Алексей матросам.
Ящики были быстро вскрыты, мины разобраны и разнесены в места, указанные Зимским. Оставалось произвести их установку, и Алексей принялся за самые дальние. Но едва он нагнулся с саперной лопатой, как из-за ближайшего холма со свистом и ревом вынырнул на бреющем полете «мессершмитт». Никто не успел опомниться, как он пронесся над головами и, полоснув по земле пулеметной очередью, словно вспорол ее ножом.
— Ложи-ись! — прокричал Евсеев, заметив, что истребитель вновь разворачивается, но все уже и так прижались к земле, распластавшись, стараясь слиться с ней, ибо спрятаться было некуда: равнина, с небольшими холмиками равнина лежала вокруг.
Вновь протрещала пулеметная очередь. Зимский, повернув голову набок, решился посмотреть в небо. На какой-то миг он увидел накренившийся при повороте самолет, блеск солнечных зайчиков на очках у пилота и его широко раскрытый в беззвучном хохоте рот — охотясь за людьми, вражеский летчик весело смеялся.
— Стерва! — простонал Алексей, в бессильной злобе вонзая ногти в твердую почву. Сердце его так громко стучало, что казалось, будто оно ударяется о землю. Он не понимал, страх это или не страх, — ему просто не верилось, что среди этого громадного пространства его может найти слепой кусочек свинца и тогда он больше не увидит ни этого голубого неба, ни Евсеева с Юрезанским, ни товарищей в равелине — не увидит никогда!
«Неужели это произойдет сейчас? Так быстро?» Ему очень не хотелось умирать, так и не сделав ничего, не вступив в битву с врагом, умирать в первом же боевом задании.
Так, прижавшись к земле, он ожидал следующей пулеметной очереди, как вдруг почувствовал, что в надсадный рев «мессершмитта» вплелся звонкий, высокий звук другого мотора. Алексей быстро поднял голову и радостно ахнул: наперерез «мессеру» шел, также на бреющем полете, покачивая изогнутыми крыльями, истребитель, прозванный гордым морским именем «чайка». Оба пилота заметили друг друга и одновременно взмыли свечой, стараясь выиграть в высоте для нанесения верного удара.
Поднялись с земли Евсеев, Юрезанский и другие и затаив дыхание следили, как две машины напряженно рвались вверх. Все, пронзительней и пронзительней взвывали их моторы, вибрируя на какой-то немыслимо высокой ноте. Некоторое время истребители шли вровень, а затем стал вырываться вперед длинноносый фюзеляж «мессера».
— Давай! — шепотом сказал Зимский, впившись глазами в краснозвездную машину.
— Дава-ай! — словно угадав его мысли, громко прокричал Юрезанский.
— Да-ава-ай!!
Но «мессершмитт» был уже наверху. Видя, что проиграл в высоте, наш истребитель резко отвалил в сторону, и на какое-то мгновение машины разошлись далеко друг от друга, а затем повернули и вновь стали сходиться лоб в лоб.
«Мессеру» было гораздо легче — он шел теперь, словно катился с горы, а «чайке» приходилось вновь карабкаться вверх, жалобно ноя перетруженным мотором.
Они сошлись на контркурсах, и одновременно прозвучали пулеметные очереди с обеих машин. «Мессер» пронесся как ни в чем не бывало. Из правого крыла «чайки» потянулась тоненькая струйка дымка.
— Попал, гад! — заскрежетал от досады зубами Юрезанский. Ему никто не ответил. Молча, напряженными глазами смотрели, что же будет дальше.
Правое крыло «чайки» продолжало дымить. Уже не струйка, а широкая черная полоса тянулась за ней. Летчик безжалостно швырял свою машину в воздухе, стараясь сбить пламя.
— Прыгнул бы с парашютом, что ли… — сказал один из матросов, безнадежно качая головой.
— Как же, прыгнешь! — с отчаянием проговорил Юрезанский. — Он враз и полоснет по тебе из пулемета!
«Мессершмитт» делал круги вверху над горящей «чайкой», ожидая, когда она упадет на землю. Затем он стал проноситься над самой ее кабиной взад и вперед, словно измываясь над израненной машиной.
— Да… Лучше бы не смотреть… — сокрушенно вздохнул Евсеев и крикнул в сторону Алексея:
— Зимский! Продолжайте, пока спокойно!
Но тут случилось неожиданное: уловив какой-то миг, когда «мессер» проходил над нею, «чайка» резко метнулась вверх и врезалась в черный длинноносый фюзеляж вражеской машины.
Обломки обоих истребителей, кувыркаясь и дымя, полетели на землю.
— О-ох! — вырвалось невольно у всех, кто наблюдал за этим трагическим воздушным боем.
— Видали? — взволнованно подбежал к остальным Зимский. — Это он сам! Я точно видел! Вот это да!
— Жаль парня, но правильно сделал — не сдаваться же этому гаду! — хмуро подтвердил Юрезанский.
— Это пример для нас веере! — сказал Евсеев, задумчиво смотря в небо, где еще не рассеялся дым недавней битвы. — Вот так и мы должны будем забыть о себе в час наших испытаний! А об этом пилоте должен узнать весь равелин!
— Точено! Это мы расскажем! — подхватил Юрезанский.
— А теперь — за дело! — заторопил Евсеев. — Скорее ставить мины — и в равелин! Мы еще должны сегодня успеть проститься с Варановым…
Напоминание о вчерашней гибели политрука словно подхлестнуло всех остальных. Люди заторопились разойтись по своим местам. Алексей вновь вонзил в твердую землю саперную лопату и невольно вздрогнул: ему почудился рев «мессершмитта» на бреющем полете. Он бросил быстрый взгляд в небо: там, в беспредельной голубизне, уже ничто не говорило о разыгравшейся недавно трагедии, только, выгнув полукругом крылья, реяли на разных высотах стрижи.
«А как бы поступил я, если бы был в кабине горящего истребителя?» — внезапно подумал Алексей и вдруг почувствовал, как трудно ответить на этот вопрос.
«Ну, что ж! В бою будет видно!» — успокоил он себя, тщательно заравнивая закопанную мину землей.
Солнце уже давно перевалило за полдень, и ему приходилось торопиться.
Последняя мина была установлена ровно в 18 часов…
Вечером, после похорон политрука Варанова, матросы собрались в своем кубрике. Стояла тишина. Говорили только вполголоса, все еще находясь под впечатлением скорбного прощания с человеком, первым принявшим смерть в равелине. Все искренне сожалели по поводу его безвременной кончины. Люди посуровели, чутьем угадывая, что этот печальный вечер будет последним тихим вечером в равелине.
Совсем недалеко глухо гремела артиллерийская канонада. Изредка кто-нибудь поднимал голову и, вытянув шею, напряженно прислушивался к тяжелым ударам немецких пушек. Некоторые писали письма домой, с затаенной болью думая, что, может быть, пишут в последний раз. И в длинном перечислении всех, кому следовало передать поклоны, и в более, чем обычно, откровенных, словно покаянных, строчках чувствовалось прощание с родными, с домом, со всем, что стало таким необходимым и привычным.
Другие пересматривали фотографии, и перед глазами воскресали уже забытые картины прежней, мирной жизни.
Вот фотография юноши в широкой, словно кофта, фланелевой рубахе и в бескозырке, наползшей на самые уши и оттопырившей их в стороны. Взгляд его застывший, словно он увидел удава, свидетельствует о сознании торжественности момента. В правой руке юноша держит за конец нарисованную шлюпку, левая — опирается на спасательный круг с буквами: «Привет из Севастополя». Это — начало флотской службы. Оно, как и сотни других начал, добросовестно запечатлено фотографом с Гоголевской улицы, что за Историческим бульваром. А вот еще фотографии. На одной — деревенская девушка в белой шелковой блузке, с лакированным ридикюлем в руках. Надпись на обороте гласит: «Порфирию Ивановичу на воспоминание о днях жизни в д. Егоровка. Настя В.» На другой надпись иная: «Лучше вспомнить и посмотреть, чем посмотреть и вспомнить!» И девушка иная — с модной прической и театральным наклоном головы. Это уже новое, севастопольское знакомство.
Чего только не напомнят помятые и пожелтевшие фотографии. Здесь и командующий флотом, вручающий кубок капитану ватерпольной команды, и приезд шефов из соседнего колхоза (вон та дивчина, что с краю, заставила тосковать матросское сердце), здесь и родные, и знакомые, и друзья — все, чем были наполнены прожитые дни.
А прожитые дни были по-своему прекрасны. Дружно, единой семьей жила команда Константиновского равелина. Молодые матросы-первогодки, попав в равелин, сразу же чувствовали великую силу вековечных севастопольских традиций. Гуляя по городу, где на каждом шагу встречались славные памятники истории, вплоть до нахимовских пушек с чугунными ядрами, они проникались гордостью за свой флот, и для них было счастьем считаться потомками легендарных севастопольских моряков. Старшие товарищи, уже успевшие остыть от первых, непосредственных впечатлений, в то же время настолько срослись со всеми атрибутами черноморской славы, с самим торжественно гордым духом города, что не мыслили себя где-то в другой обстановке, оторванными хотя бы на миг от гордого орла на постаменте памятника погибшим кораблям, от строгого, стоящего с непокрытой головой Тотлебена; от Корнилова, предсмертным жестом призывающего до конца отстаивать Севастополь; от причудливой, с ладьей наверху, пирамиды в честь командира брига «Меркурий» — капитан-лейтенанта Казарского, с торжественной надписью «Потомству в пример», и многого, многого другого, чем славен легендарный морской бастион.
Но не только памятники старины глубоко запали в матросские сердца. Не меньше любили они живой, настоящий, кипучий город, с небольшими, в акациях, улицами, с пьянящими теплыми ночами под бархатно-черным южным небом, где каждая звезда, как грецкий орех; с ласковыми ночными бухтами, в воде которых, черной как тушь, извиваются змейки огней.
Время матросов было заполнено до предела. Занятия по специальности, политзанятия, работы на рейде, спорт, самодеятельность, кино, книги — все требовало уйму времени и, несмотря на юношеский возраст, к вечеру все порядком уставали, так уставали, что через минуту после отбоя уже спали крепким здоровым сном.
Люди в равелине были самых разнообразных наклонностей и характеров. Самым старшим по возрасту был франтоватый Юрезанский. Широкоплечий красавец, он знал и чувствовал свою силу и красоту, и это делало его слегка снисходительным в отношениях с другими. Самые лучшие девушки Севастополя засматривались на него, что вызывало жгучую зависть Гусева и безграничное обожание некрасивого Колкина. Наделенный чуткой, отзывчивой душой, остро чувствуя прелесть и обаяние женской красоты, Колкин страдал от того, что никогда не сможет открыть девушке свое сердце, наперед предугадывая, какое это произведет на нее невыгодное впечатление. Понимая состояние Колкина, Юрезанский решил ему помочь. Однажды, вернувшись из увольнения, он поманил Колкина пальцем:
— Иван! Поди сюда!
Колкин подошел, смущенно улыбаясь.
— Чего?
— Ты в городе сегодня был?
— Был.
— Меня с двумя девушками видел?
— Видел.
— А чего же не подошел, когда я звал?
Колкин помялся, опустив глаза, а затем, краснея до ушей, спросил еле слышно:
— А зачем?
— Вот чудак! — возмутился Юрезанский. — Раз звал, значит, надо! С девушкой хотел познакомить. Все меня спрашивали: «Что за парень такой?» Видать, ты ей здорово понравился!
— Да не-е… — тихо, но твердо произнес Колкин, становясь из красного пунцовым. — Такого быть не должно. Это вы, товарищ старшина, сами придумали.
— Ну, сам! — сознался Юрезанский. — Так что же, если не спрашивала, а в твою сторону все время смотрела! Может, и хотела спросить, да подруги стеснялась. Вот в другой раз на берег пойдем, я тебя познакомлю.
— Что ж, ладно, — соглашался Колкин, зная наперед, что ни за какие блага не подойдет знакомиться и в следующий раз.
Часто ходил в город и Гусев. Его возвращение было всегда шумным и хвастливым. Слегка покачиваясь (товарищи должны были видеть, что он «не зря» болтался по городу и пришел навеселе), он проходил к своей койке, небрежно швырял уже на ходу снятый и скрученный ремень и цинично бросал:
— Дневальный! Запишите: итак, она звалась Татьяной! Два — ноль в нашу пользу!
Обычно кубрик отвечал на это молчанием: хвастовство Гусева уже всем порядком надоело, и только один раз в тишине раздался презрительный и резкий, точно удар плетью, голос Булаева:
— Пи-жон!
Этим было многое сказано. Обидное, как оплеуха, слово как нельзя лучше подводило итог всей нескладной и безалаберной двадцатилетней жизни Гусева.
После окончания семилетки он распрощался со школой и был устроен отцом на завод, где тот работал.
Здесь, заведя знакомство с последними прощелыгами, он стал пить водку, часто пропивая всю получку до копейки, а вскоре в одной пьяной компании обесчестил вместе с другими шестнадцатилетнюю работницу из соседнего цеха.
Их судили. Судили всех, кроме него. Чудом ему удалось выпутаться, и на время он затих. Но бациллы хулиганства и разврата крепко отравили его кровь. И он, несомненно, плохо бы кончил, но тут наступил срок призыва.
— Ничего! Ничего! Армия его научит! — радовался стареющий, уставший от постоянных неприятностей отец.
И армия стала его учить. Много крови попортил он младшим и старшим командирам, много дней отсидел на гауптвахте в первый год своей службы. Он попал на флот, на крейсер, но вскоре понял, что профессия моряка романтична, пока с ней близко не знаком, и твердо решил списаться на берег. И это ему удалось. Удачно обманув старика окулиста, он перешел на службу охраны рейда и попал в Константиновский равелин. И здесь не жалели ни сил, ни труда, чтобы сделать из него человека. И он постепенно, под влиянием окружающих, действительно становился лучше, становился «средним» краснофлотцем, правда, с причудами и вывихами, но все же дело шло благополучно. Так все шло, пока вокруг было спокойно, пока от него не требовалось проявления железной воли, самопожертвования, чистоты и благородства духа.
Но вот наступила война, и все грязное и подлое, что дремало где-то за его внешней дисциплинированностью, всплыло на поверхность души. Слишком тяжело был отравлен организм, чтобы противостоять низменным чувствам в тот момент, когда требовались твердость духа и ясность ума.
Но Гусев был и подлецом и трусом, вот почему, несмотря на явное оскорбление, он не сделал и шагу к Булаеву — крепкая, точно сбитая из мускулов, фигура Булаева не располагала к ссорам.
Булаев не любил хвастаться своей силой. Он расходовал ее рассудительно и экономно, только тогда, когда действительно без него не могли обойтись. И такой случай представился в холодную декабрьскую ночь 1941 года.
В эту ночь разбушевалось, разгневалось Черное море. Вздыбившись, разлохматив белые гребни, пошли огромные волны на берега, с тяжелым уханьем разбиваясь о прибрежные камни. Полная луна стремительно неслась между изорванных, точно старая шаль, туч, и крутые черные скаты волн вспыхивали холодным, словно грань антрацита, блеском. И над всем этим взбудораженным месивом воды свистел залихватски, будто засунув в рот два пальца, ровный семибалльный ветер.
Около полуночи Евсееву доложили, что правая ветвь бонов вместе с противолодочными сетями сорвана и теперь дрейфует к берегу, в сторону равелина. Еще немного, и она будет разбита и попорчена на острых прибрежных камнях. Немедленно сыграли боевую тревогу. Через несколько минут небольшой рейдовый катер, управляемый Юрезанским, прыгая на частой волне, точно поплавок, с трудом приближался к дрейфующим бонам. Кроме Юрезанского и Булаева, на нем было еще несколько человек боновиков. Утлое суденышко, раскачавшись, ложилось с борта на борт. Железная палуба, покрываясь брызгами, которые тут же превращались в лед, сверкала, словно отполированная, и, чтобы устоять на ней, требовалась большая ловкость и сноровка. Резкий холодный ветер обжигал лицо и руки, швырял навстречу остро хлещущую водяную пыль, мешал дышать и смотреть вперед.
Все же сорванные боны удалось подхватить и с величайшим трудом отбуксировать к прежнему месту. Но оказалось, что с борта катера закрепить их на бочке невозможно. То взлетая вверх, то проваливаясь, словно в яму, катер метался возле бочки, с пугающим стуком ударяясь бортом об ее клепаный обод, рискуя получить пробоину в обшивке. Промучившись около получаса, посбивав до крови пальцы, люди поняли, что таким путем бонов не закрепить.
— Ну, не фенина ли мельница?! — с досадой произнес Юрезанский, когда вымокший до нитки Булаев, тяжело отдуваясь, прислонился к штурвалу передохнуть. — Что тут будешь делать?
Булаев, не отвечая, сосредоточенно смотрел на пляшущую бочку и вдруг стал поспешно стягивать с себя бушлат.
— Ты что? — испуганно схватил его за плечо Юрезанский.
— Я — туда… На бочку… — отрывисто отвечал Булаев, продолжая раздеваться. — Иначе ни черта не сделаем!
Да. Это был единственный выход, и Юрезанский не стал возражать. Крепко стиснув руку Булаева, он порывисто произнес:
— Молодчина! На всякий случай обвяжись концом. Если что, мы вытащим тебя на борт!
И вот Булаев, обвязавшись тросом, прыгает в воду. В первое мгновение он ничего не чувствует, а затем точно тысячи тончайших иголочек впиваются в тело. Сдавливает дыхание, будто кто-то железной рукой перехватил горло. Но это оцепенение длится не более секунды. Широко и энергично он начинает молотить по густой, словно разведенный желатин, воде. И вот уже по мышцам бегут теплые токи, и бочка приближается с каждым взмахом его крепких рук. Еще мгновение — и он хватается за рым и, подтягиваясь, нечеловеческим усилием вырывает из воды отяжелевшее, застывшее тело.
— Э-ге-й! Бу-ла-а-аев! Как там у тебя? — доносится до него вместе с ветром голос Юрезанского, но он молчит, ибо чувствует, что, отвечая, растеряет последние силы. Непослушными, негнущимися руками он продевает сквозь рым оборвавшийся железный трос и, точно простую веревку, начинает завязывать его узлами. Он обдирает пальцы в кровь, но ничего не чувствует, думая только об одном: хватит ли сил довести все до конца?
Уже завязано три узла. Оставшийся конец настолько короток, а мышцы так устали, что он больше ничего не может сделать.
«Хватит! Пожалуй, хватит!» — лихорадочно думает Булаев, с тревогой смотря на выгнувшиеся напряженной дугой вновь закрепленные боны. Он выжидает несколько жестоких порывов ветра. Завязанный трос скрипит, но не поддается гневу стихии. Можно уходить! Булаев складывает рупором руки и кричит на катер, собрав последние силы:
— Конч-и-и-ил! Тя-ни-и-и-и!
Когда это стало известно равелиновцам, не осталось такого человека, который бы не смотрел на Булаева с восхищением. Даже Гусев, не переносивший славы другого, выразил это по-своему:
— Такому биндюжнику и в огонь прыгать можно — все равно не сгорит!
Но подобные происшествия случались не часто, и равелин жил размеренной трудовой жизнью. С наступлением военной страды пульс этой жизни заметно участился — совсем не осталось времени для развлечений. Получив возможность отдохнуть, люди спешили на койку, и только, пожалуй, один Зимский, как и прежде, отыскивал свободную минуту, чтобы посидеть за книгой. Мысль об институте не оставляла его даже в это суровое время. Он заметно осунулся, щеки его ввалились, но он крепко помнил слова отца, старого рабочего, прослужившего много лет в Первомайске на заводе имени «25 Октября».
— Да, Лешка! Когда-то твой дед-покойник говорил: «Без знаниев проживем, хлеба бы нам побольше!» Видать, здорово ошибался старик. Вот сейчас у нас хлеба — куда девать? А не чувствую я себя хозяином, Алешка! Не-ет, не чувствую! Любой фабзаушник выше меня на голову стоит. Вот оно и хлеб! Так что ты, пока молод, гляди у меня…
Но и без отеческого напутствия Алексей твердо решил идти широким путем науки. Еще подростком он однажды совершенно случайно познакомился с сыном главного инженера завода худеньким и болезненным Игорем Гайворонским. Мальчишки первомайских слободок презрительно дразнили Игоря «интеллигент» и, зная его тихий нрав, не упускали случая поиздеваться над ним: для них он был чем-то вроде недобитого буржуя.
Однажды, идя домой, Зимский увидел, как двое великовозрастных парней били. Игоря.
— А ну, не трожьте его! — властно сказал Зимский, становясь между Игорем и парнями.
Парни вмиг оставили Игоря и грозно надвинулись на Зимского:
— А ты кто таков? Ну-ка валяй отседова, покуда самому не попало!
Зло сверкнув глазами, Зимский, не отвечая, стал закатывать рукава. Видя его решительность, парни немного замялись, но и той и другой стороне отступать было уже поздно.
— Митяй! Дай ему в ухо! — посоветовал один из противников, сам, однако, не решаясь первым вступить в драку. Он не успел договорить, как сам получил быстрый и сильный удар, от которого мгновенно присел на корточки.
— Ой-ой-ой-ой! — заголосил он жалобно, хватаясь обеими руками за ухо. — Ой-ой-ой-ой-ой!
Митяй бросился ему на выручку, но был остановлен не менее сильным ударом в зубы. И тогда Игорь Гайворонский, схватив прут, которым совсем недавно истязали его самого, с каким-то ожесточением стал хлестать им своих (мучителей, пока Зимский расправлялся с ними кулаками. Не выдержав такого натиска, парни позорно бежали.
— Благодарю вас! — смущенно обратился Игорь к Зимскому, когда они остались вдвоем.
— Что это ты говоришь, как в театре! — добродушно усмехнулся Алексей. — Чего там благодарить! Жаль, еще мало по шеям надавали этим обормотам. Ну, а теперь валяй домой и никого не бойся! Если что, скажешь мне.
— Знаете что… — замялся Игорь, — мне очень хочется пригласить вас к себе. Мама будет очень рада…
— Значит, говоришь, мамаша рада будет? — переспросил Зимский, с сомнением глядя на свои черные руки и перепачканную одежду.
— Обязательно! Идемте! — решительно потащил его Игорь за руку.
— Игорь! На кого ты похож! — всплеснула руками мать, увидав измазанного и возбужденного сына.
— Мама! Этот человек спас меня от хулиганов! — не слушая ее, выкрикнул Игорь, выталкивая вперед себя Алексея. — Познакомься, мама!
Мать Игоря, высокая красивая женщина, с готовностью протянула Зимскому руку.
— Не… грязные они у меня… — вспыхнул Алексей, поспешно пряча руку за спину.
— Ну, ничего, ничего! — рассмеялась мать Игоря. — Сынок, проводи гостя в ванную, помойтесь и идите — будем кушать.
Через час, умытый, накормленный и обласканный, Алексей сидел вместе с Игорем на большом кожаном диване и рассматривал толстые, в переплетах с золотым тиснением, книги.
— Это Брэм. Немецкий естествоиспытатель и путешественник, — говорил Игорь, показывая на большого человека с умными проницательными глазами. На коленях у Брэма лежало охотничье ружье, а вдали, словно в дымке, виднелись так прекрасно описанные им звери.
— Кернер, «Жизнь растений», — продолжал Игорь, открывая очередную книгу, и Алексей не мог оторваться от огромных лиан, оплетающих, подобно удавам, плененные ими деревья, от гигантских листьев лотоса, на которых свободно мог поместиться ребенок, от веллингтоновых рощ, уходящих кроной в самые небеса и заставляющих человека казаться не больше насекомого.
До самого вечера, забыв обо всем, листал Алексей с Игорем книги, а книг было в этом доме великое множество, и все они манили стройными рядами золотых переплетов, тускло поблескивающих сквозь граненые стекла книжных шкафов. Сколько богатств накопила человеческая мудрость, сколько нужно всего знать! У Алексея захватило дух от обилия впечатлений, от академической строгости кабинета, от грандиозности перспектив, открывающихся перед человеком, овладевшим всей этой многовековой культурой.
— И ты все это знаешь? — спросил он почему-то шепотом, осторожно тронув Игоря за плечо.
— Нет, что вы! — улыбнулся наивному вопросу Игорь. — Для того чтобы знать хоть небольшую часть того, что здесь собрано, надо много и много учиться!
И сердце Алексея загорелось самой неутолимой на земле жаждой — жаждой знаний. Но до призыва во флот он сумел с большим трудам окончить только семилетку, занимаясь после тяжелой работы на заводе по вечерам. Уже на флоте, перед войной, политрук Варанов помог ему устроиться в вечернюю школу в восьмой класс. С началом войны школу пришлось оставить, однако приобретенные учебники продолжали жить с ним трудной и упорной жизнью. За ним утвердилась кличка «академик», но он не обижался на нее и втайне боялся себе признаться, что она даже льстит его самолюбию…
В этот печальный вечер Зимский, как обычно, потянулся к учебнику и в первый раз ощутил, что заниматься не сможет. Перед глазами стояла израненная «чайка», бесстрашно пожертвовавшая собой ради победы над врагом; но теперь ему представлялось, будто он видел кабину идущего в последнюю атаку истребителя. Пилот — молодой, почти мальчишка, русые волосы выбились из-под шлема, из плотно сжатых губ сочится струйка крови, а взгляд неподвижных голубых глаз горит холодным, беспощадным огнем. Вот над его головой появляется бронированное брюхо «мессера», вот он побелевшими от напряжения пальцами рвет ручку управления резко на себя. Волна горячего воздуха в лицо, резкий запах бензина, треск ломающихся конструкций…
Узнают ли его друзья, как погиб он? Смогут ли утешиться придавленные тяжким горем родители? А его девушка? Ведь наверняка он кого-то любил! Вот если бы все это видела она!
И тотчас же Алексей вспомнил о Ларисе. Сегодня днем ему удалось с ней поговорить…
В последние дни ее отношение к нему изменилось к лучшему. Очевидно, в это трудное и тревожное время она оценила в нем преданного и надежного товарища. По молчаливому уговору они оба не вспоминали тот несуразный день, когда вместе ходили на батарею, и, хотя Зимский любил ее по-прежнему, из него теперь и раскаленным железом не удалось бы вытащить и слова о любви. Его любовь была мукой, кровоточащей раной, и он, как настоящий воин, терпел это, стиснув от боли зубы.
Лариса изменилась. Ее прекрасное лицо похудело, стало строже и старше. Темные тени от недосыпаний и тревог легли под глазами. Она стала сдержанной, неторопливой, словно женщина, прожившая большую жизнь. И как-то само собой получалось, что в минуты своих коротких встреч они не говорили о пустяках. Так, Алексей рассказал ей о своей большой мечте — об учебе в институте, она ему — о своей прежней жизни, а сегодня она поведала о том, чего никто не знал в равелине. Оказывается, ее отец, капитан 1 ранга, пропал без вести на подводной лодке в Балтийском море. Страдая от щемящей сердце жалости, Алексей в то же время восхищался Ларисой и, пытаясь ее успокоить, только нескладно приговаривал:
— Не надо, Лариса Петровна… Что ж тут поделать… Может быть, и не погиб он… Возьмет и вернется!
Она действительно понемногу успокоилась и, вспомнив все, что произошло с утра и что она узнала от раненых, спросила его, с тревогой смотря в глаза:
— Что же будет дальше?
Ему не пришлось подыскивать ответ. На этот вопрос он мог ответить всегда, среди дня и ночи, прямо и коротко, ибо все, что он сказал ей, было внутренним чувством, убеждением, долгом и необходимостью:
— Будем стоять насмерть!
— Насмерть! — повторила она машинально шепотом, и ее щеки заметно побелели. Уловив перемену в ее лице, Зимский поспешил успокоить:
— Только вы не бойтесь, Лариса Петровна! Все обойдется! А вас капитан третьего ранга обязательно эвакуирует, если что! Я первый…
Но Лариса уже перебила его протестующим жестом. Тихо, но с горечью в голосе она заговорила:
— Как вы только могли подумать! Я ведь бросила семью, пошла мстить за отца, а вы…
Окончательно смешавшись, Зимский сконфуженно пробормотал:
— Да нет… Вы не подумайте чего… А только кому же умирать охота?
Но Лариса уже простила ему его оплошность, вызванную только горячим участием в ее судьбе, и, вспоминая, медленно продолжала:
— Когда-то давно, еще до войны, один студент, с которым я дружила, спросил меня, говоря о жизни: «Есть ли на свете такая сила, которая сможет заставить добровольно ее отдать?» Тогда я не знала, что ему ответить, была глупой, легкомысленной девчонкой. Сегодня я бы смогла ему ответить! Конечно, безумно хочется жить, особенно в наши годы! Я тревожусь только одним: не оказалась бы эта ноша для меня непосильной. За все остальное я совершенно спокойна!
— Нет, Лариса Петровна! Таких, как вы, ничто не согнет! — воскликнул Зимский. — Я-то уж знаю!
Она благодарно улыбнулась и тихонько и неловко от смущения осторожно пожала ему руку. Он встрепенулся от этого прикосновения, впервые всем существом ощутив нежное тепло ее руки. Но Ларисой в эту минуту руководили совсем иные чувства, чем те, которые переживал он сам, и Алексей уже выработавшейся привычкой подавил в себе поднявшуюся горячую волну.
Потом она ушла, а он все еще продолжал стоять, в сотый раз заново переживая эту встречу.
Теперь, вечером, он вспомнил все до мелочей, и ему казалось, что на огрубевшей потрескавшейся коже его руки все еще лежат теплые пальцы Ларисы…
Особенно сильный взрыв, совсем недалеко, заставил всех оторваться от своих дел и недоуменно переглянуться.
— «Гости» торопятся! — проговорил со своей койки Гусев, тревожно поворачиваясь на другой бок. Зимский продолжал сидеть, глубоко задумавшись; Булаев грузно встал и, потянувшись так, что затрещали кости, спокойно отрубил:
— Торопятся, говоришь? Ото и добре! А мы уж найдем, чем встретить «дорогих гостей»!
Кто-то непроизвольно хмыкнул в кулак. Задремавший было Колкин проснулся и, не зная, о чем был разговор, мечтательно произнес:
— Ну и девку видел во сне!
Кубрик дружно хохотнул. От недавнего тревожного настроения не осталось и следа.