Война застала Ларису окончившей первый курс Ленинградского медицинского института. Отец ее, капитан 1 ранга Ланской, известный балтийский моряк, ушел на фронт в первые же дни. Дома остались мать и бабушка, подвижная, сухонькая старушка, не чаявшая души в единственной внучке.
Мать работала в госпитале врачом, приходила домой поздно, усталая, неузнаваемо изменившаяся в несколько дней, и, наскоро и вяло поев, спешила лечь в постель. Лариса тоже редко бывала дома: то дежурила в райкоме, то с бригадой добровольцев сидела в ожидании «зажигалок» на крыше. Она ездила на рытье укреплений и вернулась через полмесяца похудевшая, молчаливая и непохожая на себя. На все расспросы бабушки только один раз, отвечая больше мучившим ее мыслям, сказала:
— Их самолеты стреляли в нас из пулеметов… Я видела убитых женщин, совсем еще молодых. Зачем они это делают? Разве это война?
Она теперь не умела так безмятежно смеяться, как прежде, — губы только иногда растягивались в слабую улыбку, блеклую и мимолетную, как нежданный луч холодного солнца в осенний день. Исчезла детская резвость и непосредственность, движения стали медленны и расчетливы. И вся она казалась собранной, сосредоточенной, не по годам серьезной. Только внешне она осталась прежней — первой институтской красавицей.
Многие пытались завоевать ее расположение, но только высокий близорукий второкурсник Григорий Савинский иногда провожал ее домой и то больше потому, что не досаждал ей назойливыми ухаживаниями. С ним ей было даже интересно. Он никогда не говорил о любви, но именно это и было хорошо — разговоры о любви ее пугали, заставляли думать о сложных жизненных взаимоотношениях, о которых она еще не умела и не хотела думать.
С Савинским было совсем иначе. Он много читал и много знал, он мог говорить часами на любую тему интересно и увлекательно, и ей нравилось молча идти рядом, молча слушать его и немножечко в душе посмеиваться над его размашистыми неуклюжими движениями. Волнуясь, он начинал слегка заикаться, и в эти минуты особенно нравился ей.
— По-ослушай, Ллла-риса! — говорил он, начиная свой излюбленный разговор. — Когда-то, миллиарды лет назад, в теплых водах первичного океана зародились простейшие живые клетки, ставшие носителями жизни на земле. Должна была произойти невероятная эволюция, прежде чем в плоском черепе неандертальца возникли мысли, позволившие ему взять, в лапы палку и сделать ее орудием труда. Труд создал человека! (Савинский не считал нужным упоминать, что до него это сказал Энгельс.) Человек — венец творения природы, высокое совершенство тех простейших клеток, которые когда-то беззаботно барахтались в теплой мутной водице. Материя обрела способность мыслить, и эти мысли не принесли ей ничего утешительного. Человек узнал, что он не бессмертен! Более того, что ему отпущен чертовски малый отрезок времени на этой земле. У астрономов такой отрезок времени вообще равен нулю, а человеку за это время нужно успеть родиться, вырасти, выучиться, влюбиться, жениться, воспитать детей и сделать что-нибудь для человечества! И заметь, все это при постоянном сознании, что впереди нет ничего, кроме вечного мрака небытия. И все же люди суетятся, чего-то добиваются, устраиваются, совершенствуются, стараясь не думать о самом глупейшем законе природы, безжалостно уничтожающем то, что с таким трудом создавалось сотнями тысячелетий! Могучий инстинкт, именуемый жаждой жизни! Скажи человеку, что он умрет не через полсотни лет, а завтра, сейчас, и похолодеет в груди, и ни за что не захочется расстаться с жизнью, да и не знаю, есть ли на свете такая сила, которая сможет заставить добровольно ее отдать! Ты как думаешь, Лла-риса? Есть?
Он снимал очки, и его глаза становились неузнаваемыми, блеклыми, смотрящими куда-то в пустоту, а Лариса машинально усмехалась и молчала, не интересуясь вечными проблемами жизни и смерти, судьбами человечества и вообще теми философскими измышлениями, на которые был так падок Савинский. Иногда Лариса задумывалась над своими отношениями с Савинским. Что же у них такое? Любовь? Всей душой она чувствовала, что любовь бывает не такая. Дружба? Но ведь дружба это когда и дела, и чувства, и мысли, и поступки — все пополам. А у них? Есть ли у них общие интересы, цели, о которых так хорошо поговорить вдвоем? Все заменяет неиссякаемый фонтан красноречия Савинского и ее терпеливое молчание…
Один раз они даже поцеловались, вернее стукнулись носами, и поспешно смущенно распрощались, испугавшись собственной смелости. Неделю после этого они не могли смотреть друг другу в глаза…
Но вот началась война, и Савинский, и его «вечные проблемы», и еще сотни других мелких дел, чувств и увлечений отошли на задний план, показались нелепыми и ненужными, ибо сердце и душа были заняты теперь только одним: связать свою жизнь с жизнью Родины и идти вместе с нею на любые, пусть нечеловеческие испытания.
Все личное стало казаться постыдной обузой. Вокруг бурлила, клокотала, ревела река народного горя, и утлая лодчонка личных чувств была давно погребена под ее водоворотами, разбитая о камни первых неудач.
Страна медленно напрягала тяжелые бицепсы натруженных рук. Много позднее им придется распрямиться для стального удара. Пока же по улицам текли людские потоки с преобладанием зеленого, защитного цвета. Во многих колоннах, ухватив призванных мужей за руку, тащились заплаканные женщины, а над головами взлетала, отражаясь от стен домов, суровая песня:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой…
На другой день после приезда с оборонительных работ Лариса пошла в институт. С осунувшимися, озабоченными лицами ходили преподаватели. Наверху, на третьем этаже, расположились ускоренные курсы по подготовке медсестер. В перерыв оттуда выходили молоденькие девушки, совсем подростки, и, не выпуская из рук тетрадей, зубрили азы медицинской науки.
В одном из коридоров Лариса встретила Савинского и своего однокурсника Спирина. Спирин в небрежной позе сидел на подоконнике у раскрытого окна и с иронической усмешкой слушал горячо жестикулировавшего Савинского.
— По-онимаешь! Война, по-о мнению буржуазных теоретиков, та-акой же необходимый биологический закон, как и за-акон размножения. Люди якобы не могут не истреблять друг друга. Это тот же естественный отбор, в результате которого выживают наиболее сильные и приспособленные к жизни нации. Но са-амое интересное…
— Самое интересное в том, что все это бред! — вдруг, внезапно выпрямившись, резко оборвал Спирин. — Пошли они к чертям, твои «буржуазные теоретики», с их «ускорением прогресса» и «очищением человечества от скверны». Да и вообще сейчас не время для болтовни! На фронт нам надо! И как можно скорее. Там некогда будет забивать головы идиотскими теорийками.
— Нет, ты постой, постой! — горячился Савинский. — Вот ты мне все-таки объясни. Почему все так устроено в природе, что для того, чтобы продлить одну жизнь, надо уничтожить другую? Нужно мясо — убиваешь животных? Нужен хлеб — убиваешь растения, и так везде, куда ни взгляни. Я вчера видел стрекозу. Насекомое! Козявка! А сидит и жует другое насекомое, только крылышки по ветру летят! Вот если все взвесить… — Он не договорил, увидев Ларису, и радостно бросился к ней: — Лариса! Ты откуда? А мы тут… Я сейчас освобожусь. Пойдем домой вместе?
Перед ее глазами вдруг вновь предстали те убитые женщины. Нет! Она не могла тогда даже плакать. Эта смерть потрясла ее. Раз у человека так легко отнять жизнь, то зачем тогда о чем-то думать, мечтать, надеяться?
«…Война такой же необходимый биологический закон, как и закон размножения», — прозвучал где-то внутри нее менторский голос Савинского. Это, кажется, только что он говорил, ссылаясь на каких-то теоретиков. Здоровый, сильный парень, а там…
— Ты что же молчишь? — донесся до ее сознания тот же однотонный голос, и она вдруг, будто встрепенувшись, ответила, сама удивившись прозвучавшей в ответе неприязни:
— Нет… Извини… Мне надо одной, и как можно скорее!
Она шла, почти бежала по улицам и не могла отделаться от гнетущих мыслей о своей никчемности. Немного успокоилась только на Литейном мосту, подставив голову всегда влажному, несущему запах Балтики невскому ветру. Как она любила это место в Ленинграде! Здесь, как нигде, чувствовалась широта, гигантский размах города. Не ощущалась тяжесть массивных мостов: они, изящно выгнутые, казалось, взлетали над широчайшими водами Невы. Отдаленные расстоянием, выровненные по линейке гранитной набережной, приземистыми параллелепипедами тянулись дома противоположного берега. Где-то вдалеке среди них угадывался великолепный Зимний! Правее, в молчаливом эскорте ростральных колонн, белела дорическая колоннада Военно-морского музея, и дальше, там, за памятником Петру, за мостом лейтенанта Шмидта, в дымном воздухе промышленных окраин смутно маячили стрелки портовых кранов.
Да! Ленинград остался прежним — большим, гордым, мужественным. Но почему же точит грудь какой-то червь? Чем вызвано это похожее на болезнь состояние?
Постепенно Лариса начинает понимать, что оно пришло не сразу. Закрашенный серой краской всегда сиявший купол Исаакия, снятые и спущенные под воду Фонтанки клодтовские кони с Аничкова моста, заваленные мешками с песком витрины магазинов, надсадные звуки воздушных тревог и люди, изменившиеся, с плотно сжатыми губами, военные, ополченцы, гражданские, — все это делало Ленинград, при всей схожести с прежним, каким-то другим, тревожным и пока непонятным, может быть потому, что она не нашла еще в этой новой, изменившейся жизни свое настоящее место.
И дома не было успокоения. Суетилась, стараясь угодить, бабушка. Ненужными лежали на столе раскрытые учебники. На 29 июня остановился стенной календарь. Предметы теряли свой привычный смысл. Теряла смысл прежняя жизнь. А новая требовала самоотречения, не вмещалась в четыре стены и поэтому пугала. Лариса чувствовала себя маленькой и потерявшейся, мучительно выбирающей между самосохранением и совестью и изнемогающей в борьбе с самой собой.
Сколько Лариса передумала в ночные часы, сидя у окна. Призывно, маняще, по-довоенному тлели над Невою белые ночи. Подолгу догорали за Петропавловской крепостью, искорками залетая на высокие облака, однотонные янтарные зори. Плоский ангел на шпиле крепости казался вырезанным из картона и закрашенным черной краской. Повернутый последним ветром, он тупо смотрел на запад, туда, где угадывался за многими километрами еще не тронутой войной земли смутный орудийный гул.
Постепенно зрело решение, еще не ясное и не оформившееся, казавшееся порой детской выдумкой. Как можно бросить дом, институт, товарищей, и что ее ожидает там… И это «там» представлялось таинственным, далеким и пугающим…
Все решилось внезапно — штаб Балтийского «флота сообщил официальным уведомлением, что подлодка капитана 1 ранга Ланского в течение месяца не вернулась из боевого похода и считается пропавшей без вести. Стандартный листок бумаги выбил семью Ланских из колеи: мать ходила с опухшими, заплаканными глазами, бабушка вдруг в один день стала жалкой и старой, била на каждом шагу посуду и лежала с мокрым полотенцем на голове.
На другой день Лариса уже тряслась в военном эшелоне, мучась над сочинением оправдательного письма домой. Временами ей казалось, что все это она делает в шутку, что вот на очередной станции она выйдет из вагона и вернется к встревоженной матери и обезумевшей от горя бабушке. Но мелькали столбы и километры, девушки, такие же, как и она, пели песни, и теперь уже ничего нельзя было изменить. Проплыло мимо Колпино — отсюда Лариса один раз возвращалась в Ленинград пешком; потом позади осталась Малая Вишера — это уже было далеко, а поезд шел все дальше и дальше, и успокаивающе мерно отбивали колеса: «Не го-рюй, не го-рюй, не горюй, не го-рюй!»
А ночью, когда от дружного храпа колебалось тоненькое пламя огарка, Лариса решительно дописала последние строки письма.
«…Я знаю, что поступила правильно, и вы меня поймете и простите. Иного пути у меня не было — я больше не могла так жить. Не сердитесь, что я все сделала тайно и самовольно, так будет меньше ненужных слез. Мои дорогие бабушка и мама! Я вас очень, очень люблю! Ваша Лариса».
Паровоз простуженно крикнул в темноту, затормозил ход. Вагоны толкнулись друг а друга, затрезвонили буферами. От резкого толчка задергалось пламя и вдруг погасло, оставив дотлевать красную точку на конце фитиля. Кто-то пробежал вдоль эшелона. Раздался звонкий, привыкший к командам голос:
— Вы-хо-о-дии-и!
Разоспавшиеся девушки, по-детски поеживаясь и протирая глаза кулаками, стали прыгать на станционный песок.
Это был один из вокзалов затемненной, спящей Москвы.
Трудными оказались первые дни военной службы. Там же, на вокзале, девушек разбили на три группы. Две из них увели куда-то в ночной мрак перетянутые накрест ремнями военные представители. Третья, в которой оказалась Лариса, стояла беспорядочной толпой, ничем не напоминающей строй, в ожидании своего провожатого. Он вынырнул из темноты внезапно, огромный, неестественно широкоплечий флотский старшина, и моментально покрыл приглушенную девичью скороговорку густым, как нижняя октава геликона, басом:
— Стоп травить, девчата! Становись в колонну по четыре. Начинается флотская служба!
И, подстегнутая этим окриком, Лариса только теперь ощутила, что все прошлое точно отрезано ножом. Слово «служба» отнимало у нее капризы, наклонности, привычки. Она становилась в ряд, в котором каждый похож на другого, в котором властвует суровое слово «приказ», в котором нельзя идти «не в ногу» ни в прямом, ни в переносном смысле.
И уже утром возвещенное старшиною «начало флотской службы» не замедлило вступить в свои права.
Оно началось на безрадостном, покрытом корявым булыжником дворе флотского экипажа. Шел предосенний, сеющий дождь, и от этого каждый камень отливал скользким мутноватым глянцем. Девушки, уже переодетые в топырящуюся форму, стояли двумя шеренгами, собранные на первые строевые занятия. Лариса с усмешкой думала, что дома мама, пожалуй, ужаснулась бы, увидев дочь почти раздетой под таким дождем. А здесь никто не обращал на это внимания. Существовал «распорядок дня», В одной из его граф стояло: «9.00—11.30 — строевые занятия», и никакой дождь не мог отменить «запланированное мероприятие».
И вот — первый в жизни военный наставник. Рябоватый, низкорослый старшина 2-й статьи, с ускользающим, вороватым взглядом и широким, будто он со всего размаха стукнулся о что-то твердое, носом.
Такие люди, трусоватые и недалекие, получив над другими власть, стараются испить ее до капли, доводя до исступления своей придирчивостью и тяжелым, доморощенным «остроумием». Но нельзя ни возражать, ни протестовать, и притихшие девушки слушают самодовольный скрипучий голос:
— Что есть строй? Строй есть святое место! Это как надо понимать? (Пауза, медленный подпрыгивающий шаг вдоль всего фронта и быстрый, шныряющий взгляд, не выдерживающий встречного взгляда.) А вот как! Никто без спросу не может стать в строй или выйти из строя! А как стал — замри! Ни разговоров, ни шевелений — ни, ни, ни! А как надо стоять? Вот вы, к примеру, барышня (жест на Ларису), стоите, сугубо извиняюсь, как корова на льду! (Негодующее шиканье и тихий смех.) Но, но! Разговорчики! А стоять надо — пятки вместе, носки врозь, ручки по швам, головку повыше — вот таким манером! — На какой-то миг он принимает строгую военную позу, отчего становится лихим и молодцеватым. — Ясно? (Осанка вновь потеряна. Тот же раздражающий, прыгающий шаг.) А теперь мы займемся поворотиками — направо, налево и кругом. Что нужно, чтобы сделать поворот? Ясно. Подать команду! Сперва предварительно, скажем к примеру: «На ле-е-е-е!..» Тут только слушай, делать не надо. А как сказал: «Гоп!» — тут только делай, слушать кончай. Ясно? Ну-ка, спробуем. — Он вдруг напрягся, даже стал выше, и совсем другим, звенящим голосом оглушительно скомандовал:
— Ррр-о-о-ота! Слушай мою команду! Сми-иррр-но! На ле-е-е-гоп!!
Намокшие рабочие ботинки девушек изда́ли оскорбляющий слух военного человека нечеткий дробный звук. Строй кое-как повернулся.
— Горох! — резюмировал старшина. — Будем по разделениям. По одному. Вот вы, с правого фланга. Три шага вперед, шаго-о-ом арш! Кру-уу-гоп! Приступим к учению!
И пока не дошла очередь до Ларисы, она вместе со всеми сдержанно посмеивалась над неуверенными, неуклюжими движениями девушек. Она не думала, что через несколько минут так обидно и неудачно начнется ее «военная карьера». Изучив с места ошибки подруг, она четко и уверенно сделала три шага вперед, но с последним шагом, попав ногой на круглый скользкий камень, оступилась и, потеряв равновесие, шагнула двумя мелкими шажками в сторону, взмахнув при этом руками. Оценка такому «выходу из строя» последовать не замедлила:
— Та-ак! — протянул ехидно старшина. — Краковяк из оперы «Иван Сусанин», музыка М. И. Глинки. Ну-ка, а теперь — поворотик! Кру-у-у-у-гоп!
«Поворотик» оказался не более удачным, чем выход из строя. В шеренге тихонько похихикивали. Лариса покусывала губы, мучительно краснея до корней волос. Старшина с коварством паука, поймавшего в паутину муху, не торопился «покончить» со своей «жертвой».
— Ножку! Ножку поднимайте повыше! — осклабился он, вкладывая в слова явно непристойный смысл. — Вот так! Не стесняйтесь! Флотская служба стеснительных не любит.
И когда через полчаса мучений Лариса поняла, что чем дальше, тем у нее будет получаться хуже и хуже, так как думала лишь над тем, что стала всеобщим посмешищем, старшина наконец смилостивился и сказал:
— Ну, стоп! Ваша фамилия — Ланская? Вот что, Ланская! После роспуска строя останетесь здесь. Будем заниматься отдельно!
С этого дня занятия «отдельно» превратились в систему. После того как остальные девушки с веселым щебетом разбегались, отпущенные старшиной, Лариса оставалась на месте, молча и стойко перенося придирки, кусая от стыда и уязвленного самолюбия губы. Циничные поучения старшины доводили ее до бешенства, до исступления, и от этого она путала команды, поворачивалась неуверенно, теряя равновесие, давая тем самым пищу новым проповедям и остротам. Сознание того, что такая красивая девушка находится в его власти, полностью подчинена ему, поднимало старшину на голову в собственных глазах, доставляло ему необъяснимое, жгучее удовлетворение. Раскачиваемой на ржавых петлях дверью скрипел монотонный голос.
— Да, барышня! Строевой плац — это вам не танцплощадка! Сугубо извиняюсь, но наука насчет мужиков вашему полу куда как легче дается! Ну-ка! Тверже ножки! И чего они у вас расползаются, как перед смертным грехом?
Мучилась, страдала и терпела Лариса, но не было у нее и в мыслях ни ослушаться, ни пожаловаться начальству. С детских лет сложилось у нее представление об армейской железной дисциплине, о неограниченной ее власти над каждым военным человеком. Она была не в силах изменить этим устоявшимся представлениям даже тогда, когда и военную власть и дисциплину олицетворял такой откровенный циник и пошляк, как ее строевой старшина. Она знала, что все это временно, и терпела, терпела и повиновалась, и неизвестно, когда бы все это кончилось, если бы не один неожиданный случай.
Однажды, после очередных занятий «отдельно», когда Ларисе особенно не удавался поворот «кругом», старшина медленно подошел к ней вплотную и сказал тихим вороватым шепотом, сверкая похотливыми глазами:
— Слушай, Ланская! А мы можем с тобой все это утрясти!
Лариса смотрела на него непонимающим взглядом, и старшина поспешил объяснить свою мысль:
— Приходи сегодня после отбоя ко мне в комнату. Понимаешь? Все будет в порядке!
В единый миг зашатались, полетели вверх тормашками военные устои. Кровь ударила Ларисе в голову. И уже больше не помня о дисциплине, не думая о последствиях, она со всей силой опустила ладонь прямо на масляную физиономию старшины. Резкий, короткий звук удара явственно прозвучал в пустынном колодце двора, и, прежде чем старшина успел опомниться, к месту происшествия уже спешил командир роты лейтенант Лавренев.
— Ланская! Гуцалюк! В чем дело? — еще на ходу выкрикнул он, недоуменно переводя взгляд с разгневанного, залитого пунцовой краской лица Ларисы на помятое, будто оплеванное, лицо старшины.
— Товарищ лейтенант! — сказала сдавленным от волнения голосом Лариса, не сумев сдержать вдруг покатившиеся слезы, — разрешите мне… идти с вами… Я вам сейчас все расскажу сама.
И, чутьем поняв, что здесь произошло, Лавренев сказал жестко, отчеканивая каждое слово, видя все время опущенные глаза Гуцалюка:
— Хорошо! Идите ко мне в кабинет! Я сейчас приду.
Уже повернувшись в дверях, Лариса увидела, как, покорно согнувшись, стоял перед рослым лейтенантом старшина Гуцалюк, и на секунду ее сердце сдавило что-то похожее на жалость. Но это было и противоестественно и смешно. Кого жалеть? Человека, который сумел сделать невыносимым ее двухнедельное пребывание в этих стенах? Ну нет! Она будет беспощадной до конца!
И, дробно простучав по лестнице подкованными каблуками, она решительно толкнула дверь лавреневского кабинета.
Так окончилась ее строевая «карьера», так началась новая военная жизнь. Уже на другой день после объяснения с лейтенантом Лариса тряслась в эшелонной теплушке к месту нового назначения. Где будет это место и каким окажется назначение, она не знала, но все это было во много раз лучше, чем то, что оставалось позади, И когда на шестые сутки состав неуверенно, словно раздумывая, остановился в приморском городке, Лариса соскочила на землю радостная, полная сил, весело щурясь от яркого непривычного солнца.
Рядом, прямо за домами, поднимались высокие фиолетовые горы, казавшиеся надвигающимися грозовыми тучами. Отсюда, с железнодорожных путей, было видно море и на нем трубы и мачты какого-то огромного корабля. Влажный пьянящий ветер, совсем не похожий на балтийский, приятно ласкал кожу лица.
Что же, новое место было неплохим! На миг Лариса вспомнила двор, покрытый мокрым скользким булыжником, и воспоминание показалось далеким и неприятным сном. А новое назначение следовало за ней среди многих папок «личных дел», уложенных в одном из вагонов этого же эшелона. И там, в ее «личном деле», в конце первой в жизни служебной аттестации было написано рукой лейтенанта Лавренева:
«Окончила первый курс Ленинградского медицинского института. Целесообразно использовать на должности медсестры».
Через месяц, с нашивками старшины 2-й статьи на рукавах, Лариса садилась на тральщик, идущий в Севастополь.
Затаенным коварством веяло от спокойного осеннего моря. Маленький кораблик чуть покачивало на небольшой волне, и за его кормой висели, крича дурным кошачьим голосом, и дрались из-за выплеснутых помоев чайки. И только перед самым Севастополем вдруг налетел ветер, и море, посерев, ощетинившись мелкими гребнями, зло набросилось на деревянное суденышко. Жалобно заскрипели доски обшивки, загнусавили в упругом ветре снасти, захлестали по палубе, словно плетью, мириады водяных брызг.
И тогда ноги сделались слабыми, тело невесомым, и Лариса, не в силах более противиться морской болезни, перегнулась за борт.
Пожилой краснофлотец осторожно, но крепко поддержал ее под руку и ласково, ободряюще сказал:
— Ничего, товарищ старшина! Это скоро пройдет. Вот уж и Севастополь видать!
Подняв тяжелую, непослушную голову, Лариса, как сквозь пелену, посмотрела вперед.
Там, на фоне мчащихся серых туч, вдаваясь в море полукруглым каменным массивом, обрамленный у подножия белой кипенью прибоя, стоял тяжело, монолитно и сурово древний Константиновский равелин.
Скупа и быстротечна севастопольская весна. Успокоится, заголубеет в марте море, станет неотличимым от такого же голубого неба. И в этой пронизанной солнцем голубизне замаячит белой черточкой чайка, плавно и невесомо, без осеннего тоскливого крика уплывая в даль, напоенную теплой влагой.
Пригреется твердая, не знающая талых вод земля, и закурчавится, полезет вверх между трещинами камней трава, вымахает за месяц в полный рост и затем начнет скручиваться и гореть под обжигающими потоками майского тепла. И тогда же, в мае, расцветут ромашки — неприхотливые и нежные цветы. И если размять их между пальцев, почудятся запахи привольных украинских степей, взгрустнется о чем-то смутном и прошедшем, и долго еще будет преследовать в этот день щемящая душу легкая юношеская грусть.
Скупа и быстротечна севастопольская весна. Отцветут и покроются пылью красавицы акации, заснуют в вечернем остывающем воздухе стрижи, и вдруг почувствуешь, что это уже лето, что нет больше в воздухе запахов оживающей земли, что в какой-то день быстро и незаметно кончилась весна…
Девятнадцатую свою и первую севастопольскую весну, весну 1942 года, встретила Лариса медсестрой Константиновского равелина.
В этот ветреный мартовский день, раскачиваясь на мачте наблюдательного поста, долго и самозабвенно пел скворец. И все, до кого доносилось его пение, невольно приостанавливали работу, прислушиваясь к забытым звукам, радостно смотря на отливающую вороненым металлом пеструю грудку птицы.
Невзирая на войну и разруху, скворец пел о любви, и Лариса, пригревшись в затишье на камне, слушала вестника радостной теплой поры. Чей-то негромкий вкрадчивый голос раздался у нее над головой:
— Любуетесь, товарищ старшина?
Лариса недовольно подняла глаза. Перед ней, щуря серые с наглецой глаза, стоял краснофлотец Гусев.
Лариса встречалась с ним до этого всего несколько раз, но шарящий, будто ощупывающий взгляд Гусева заставил почувствовать неприязнь к нему с первой встречи. Однако ничего не отвечать было просто невежливо. Лариса сухо сказала:
— Хочу немного отдохнуть.
— Погодка располагает! — радуясь завязывающемуся разговору и быстро присаживаясь рядом, оживился Гусев. — Война — войной, а весна — весной.
На этот раз Лариса смолчала. Она уже тяготилась его присутствием и стала озираться по сторонам, выискивая предлог, чтобы уйти. Как назло, ничего не приходило в голову. Гусев, осторожно придвинувшись поближе, продолжал:
— Да, сестрица. А здесь и весна не радует! Живем мы с вами, как в тайге, — ни черта не видим. А ведь и я живой человек! И я тоже понимаю поэта, который написал:
Моряк не верит, что любовь — как в сказке!
И в редкие минуты на земле
Нам нужно всем немного женской ласки,
Чтоб легче было жить на корабле!
Лариса, продолжая молчать, смотрела в сторону. Где-то над ухом, совсем рядом, раздавалось тяжелое сопение Гусева. Вдруг она почувствовала, что ее пальцев, лежащих на камне, коснулась потная, липкая ладонь. Быстро вскочив и отдернув руку, точно от ожога, Лариса поспешно зашагала прочь. Она не слышала, как медленно поднявшийся Гусев процедил, прищурившись, ей вслед:
— Недотрогу строишь! Ничего, девочка! Здесь тебя обломают!
Он хотел выругаться, но заметил подходящего Зимского и только длинно сплюнул сквозь зубы. Зимского Гусев не любил. Не любил давно, с первого дня знакомства. Теперь, когда он чувствовал, что Зимский глубоко, по-настоящему влюблен в Ларису, — не любил его вдвойне.
Зимский видел, как поспешно вскочила и ушла Лариса, и медленно, сурово нахмурясь, подходил к Гусеву. Тот, беспечно повернувшись, уже собирался уйти, но рука Зимского тяжело легла ему на плечо:
— Опять ей разные гадости говорил?
Почувствовав, что ему не уйти от разговора, Гусев с усмешкой бросил через плечо:
— А ты спешил стенографировать?
Зимский рывком повернул его лицом к себе, и Гусев, стараясь отодрать впившиеся в ключицу пальцы, с наигранным спокойствием зачастил:
— Но, ты! Полегче, полегче! Нечего клещи распускать. Здесь тебе не крепостные!
— Слушай, Гусев! — лицо Зимского скривилось в злобной гримасе. — Если ты еще будешь приставать к ней…
— Да ты кто такой?! — наконец освободившись от руки Зимского, вскричал Гусев. — Кем ты сам ей приходишься? Она на тебя и плевать не хотела!
— Хорошо. Иди! — глухо сказал Зимский, чувствуя, что еще секунда — и он не сдержится, ударит со всего размаха в наглое гусевское лицо. — Иди, но помни, что я тебе сказал!
— «Помни, помни!» — передразнил, уходя, Гусев, удивившись, что на этот раз разговор окончился так быстро. И, уже отойдя на несколько шагов, он повернулся и вызывающе крикнул:
— Вздыхатель!
Но Зимский не обратил на это внимания. Другое задело его, больно ранило сердце, оставило в смятении.
«Кем ты сам ей приходишься? Она на тебя и плевать не хотела!» — еще звучал в ушах ехидный голос Гусева, и вдруг он с ужасом почувствовал, что вокруг становится пусто (будто вырвали из рук надежные перила), если задать самому себе этот вопрос. «А действительно, кем он приходится Ларисе? Почему имеет больше прав на нее, чем тот же Гусев? Только потому, что тот заведомый пошляк? А что думает сама Лариса? Как она отнесется к его покровительству? Хватит ли у него духу хоть намекнуть ей о своем чувстве?..»
Алексей не мог точно припомнить все подробности первой встречи с Ларисой. Помнилось, что они встретились внезапно, в полутемном коридоре равелина, и он не смог как следует рассмотреть ее лица, но в памяти остались глаза — широко открытые, смело и прямо смотрящие вперед и какие-то лучезарные, отчего казались очень глубокими.
Там, дома, до военной службы, Алексей не успел испытать настоящей любви. Как и все парни его возраста, приходил он под вечер на широкую немощеную улицу на окраине городка, где на низких скамеечках сидели стайками девчата. Парни тоже собирались кучками, похохатывая и посматривая в сторону девчат, а когда из-за крайних домов выкатывалась огромная и близкая желтая луна, все уже сидели вместе и надорванные крики видавшей виды гармошки часто заглушали визг девчат и смачный хохот парней.
Так сидели часа два — три, а потом уходили парами в пахнущую созревшими травами влажную степь, которая начиналась тут же, за последними домами…
Алексею идти было не с кем, и он медленно плелся домой. И вот однажды, когда все стали расходиться парами, а он по привычке направился в другую сторону, его остановил резкий насмешливый окрик.
— Что, чернявенький, пошел семечки долузгивать?
Это кричала Ольга Сташкова — Алексей сразу узнал ее по голосу. Она и раньше то будто ненароком задевала его локтем, то вдруг лукаво подмигивала, а он сдержанно сторонился, словно ничего этого не замечал. Ольга была на пять лет старше его и к тому же успела уже выйти замуж и развестись. И хотя она ничем не отличалась от остальных девчат, он постоянно помнил об этом и относился к ней, как подросток относится к взрослому.
— Или ты боишься темноты? — вновь крикнула Ольга, так как Алексей, не отвечая, продолжал уходить.
И вдруг кто-то вкрался в Алексея, и он уже не подчинялся самому себе, а подчинялся тому, другому, который толкал его на что-то неведомое и тревожное, от чего замирал дух.
Он резко остановился и подошел к Ольге вплотную:
— А ты не боишься?
— Ннет! — бесшабашно зажмурилась она и качнула головой так близко от лица Алексея, что защекотала его кончиками волос.
— Не боишься? — повторил Алексей, не зная, что делать дальше.
— Нннет! — повторила и Ольга, обжигая его горячим дыханием.
Отступать было поздно, да и тот, другой, толкал в грудь глухими ударами. Алексей молча нашел руку Ольги и, взяв ее, решительно зашагал в степь. Ольга, все еще не открывая глаз, тихо гортанно рассмеялась и покорно пошла за ним, словно большая, ожидающая ласки кошка. Так они шли, держась за руки, очень долго, пока не затих лай собак на окраинах, а ноги не вымокли в росе. Ольга остановилась первая, устало потянулась, заложив руки за голову:
— Хватит! Время и отдохнуть!
Алексей оглянулся по сторонам, а затем решительно сдернул с плеч пиджачок, швырнул ей под ноги:
— Давай сюда, так посуше!
Она села, а он продолжал стоять, потому что сесть на пиджак — значило оказаться от нее в пугающей близости. Но опять тот, другой, согнул его ноги и посадил рядом с ней. Ольга вмиг прижалась к нему, сказала сонным оправдывающимся голосом:
— Продрогла!
И сквозь тонкий ситец легкого платьица потекли к нему сжигающие токи, и он почувствовал, как все в нем стало гореть — и щеки, и лоб, и уши, — и вот уже голова пылала, как в горячке, и все качалось перед глазами, и трудно было дышать, потому что не Давали и глотка воздуха Ольгины губы…
Они очнулись, когда уже совсем посветлело небо на востоке, а в болотных низинах колыхался густой, как вата, туман.
— Светает… — сказала Ольга, разжимая крепкие объятия, и предутренний прохладный ветерок, и гаснущие в небе звезды, и крики болотных птиц — все снова стало возвращаться к нему. Так Алексей познал ту, другую сторону любви, не испытав по-настоящему первой.
Вот почему он вначале отнесся так спокойно к встрече с Ларисой: мальчишеская самоуверенность уже приучила его снисходительно относиться к женщинам.
На другой день все в равелине знали, что девушку зовут Ларисой и что она будет работать медсестрой.
В лазарет потянулись многочисленные «больные» за порошками от головной боли, и военфельдшер Усов вежливо, но настойчиво выпроваживал симулянтов, догадавшись на третьем посетителе о причине их «болезни».
Лариса, в белоснежном халатике и в такой же косынке с маленьким красным крестиком, была необыкновенно хороша, и Усов с тревогой подумал, что эта красивая женщина, одна среди сотни мужчин, сможет послужить причиной больших неприятностей.
Алексей посмеивался над теми, кто с такими ухищрениями пытался повидать Ларису, но неожиданно сам поймал себя на том, что и ему очень хочется вновь заглянуть в ее глаза. Он снисходительно улыбнулся этому странному желанию и прогнал его прочь, но, как он ни старался, оно помимо его воли возвращалось вновь и вновь, и вскоре настало такое время, когда Алексей уже не мог с ним бороться.
Он боялся признаться себе, что в свободное время долго и настойчиво ходит по тому коридору, где впервые встретил Ларису, только из-за того, что смутно надеется на новую встречу. Но проходили дни, а Лариса больше не появлялась. Он уже начал тревожиться — не перевели ли ее куда-нибудь? — но частые пересуды о новой медсестре заставили его успокоиться. Значит, Лариса была на месте. Ее видели, и это давало пищу и доброжелательным шуткам, и циничным остротам, и откровенным разговорам в часы, когда свободные от работ краснофлотцы собирались покурить у врытой в землю бочки с водой.
Здесь было самое любимое место в равелине. Две маленькие низенькие скамеечки всегда заполнялись до отказа. Остальные, кому не хватало места, тесным кольцом стояли вокруг, жадно втягивая в себя сладковатый дым потрескивавшей от примеси хлебных крошек махорки. О многом говорилось здесь, но, когда речь заходила о Ларисе, кольцо сжималось плотнее. Зимский с особым пристрастием относился к каждому сказанному о ней слову. Чаще всего говорили хорошее, но иногда проскальзывало и другое, вызывающее нездоровый хохоток слушающих, и тогда Зимский мучительно краснел, будто речь шла о нем самом.
Особенно старался Гусев, по словам которого Лариса ломается только так, «для формы», что скоро она еще «покажет» себя и что он сам уже недалек от цели.
Как тогда захотелось Зимскому сгрести его и бить наотмашь, не останавливаясь, в самодовольную, ухмыляющуюся рожу, но он сдерживался, боясь выдать себя, а в душе копилась жестокая злоба. И давила она, заставляла сжимать кулаки всякий раз, когда он видел или вспоминал Гусева.
Желание увидеть Ларису достигло, наконец, предела, но, когда после бессонной ночи у Зимского разболелась голова, он не посмел пойти в лазарет: боялся, что и его отнесут к разряду многочисленных симулянтов.
Судьба оказалась сильнее его: неосторожно поднимая тяжелый камень, он содрал себе ноготь на большом пальце левой руки. Быстрыми каплями, почти струйкой, полилась кровь. Режущая боль прошла по всему телу. Наскоро обмотав рану носовым платком, Зимский решительно зашагал в лазарет. В этот миг он думал только о Ларисе. Когда он вошел, она стояла к нему спиной и грела над спиртовкой какой-то блестящий инструмент. Усов сидел у своего маленького столика и неторопливо писал. Зимский шагнул прямо к нему.
— Товарищ военфельдшер! Перевяжите, пожалуйста. Поцарапался немножко.
Усов медленно поднял голову, но, увидев превратившийся в красную тряпку платок, ловким профессиональным жестом снял импровизированную повязку, швырнул ее в таз. Палец распух и продолжал кровоточить.
— Мм-даа! — протянул Усов и недовольно скривил рот. — Царапина у вас глубокая. Лариса Петровна! Обработайте и перевяжите.
Лариса повернулась и встретила напряженный и настороженный взгляд Зимского.
И по этому взгляду она сразу поняла, какую имеет над ним власть, но это не доставило ей радости.
За последние годы слишком многие пытались добиться ее расположения, и это вначале удовлетворяло ее женское тщеславие, затем стало надоедать и в конце концов превратилось в муку, ибо ухажеры были удивительно похожи друг на друга. Нет ничего хуже без памяти влюбленного человека, если не питаешь к нему ни малейшего влечения. Лариса знала это слишком хорошо, вот почему откровенный взгляд Зимского вызвал у нее и недовольство и раздражение. А Алексей стоял, забыв про палец, с которого быстрыми капельками стекала кровь, и Лариса сказала вежливо, но сухо:
— Подойдите, пожалуйста, сюда!
Впервые Зимский услышал ее голос и как во сне пошел прямо на зов, протягивая окровавленную руку.
Осторожно, стараясь не причинить боли, стала Лариса обрабатывать рану, и каждое ее прикосновение пронизывало Алексея словно электрическим током. Он не понимал, что с ним происходит, а голова кружилась от тонкого аромата, идущего от ее пышных волос, от ее горячего дыхания и вообще от ее немыслимой близости. Он слегка покачнулся, и. Лариса придвинула ему стул.
— Присядьте. Это от потери крови. Сейчас все пройдет.
Зимский молча кивнул. Перевязав палец, Лариса вновь занялась своими инструментами, и он получил возможность почти открыто любоваться ею. И опять Алексей не мог себе объяснить, почему в свое время, даже обнимая Ольгу, он не испытывал и сотой доли того благоговейного трепета, который ощущал теперь, просто смотря на Ларису. Он досадовал на свое непривычное состояние, даже пытался отделаться циничной мыслью: «Все они, бабы, на один манер!» — но тотчас же испугался, будто Лариса могла прочитать ее, и тревожно оглянулся по сторонам. Лариса по-прежнему колдовала над спиртовкой. Усов продолжал писать, не обращая на него никакого внимания. По затянувшейся тишине Зимский понял, что пора уходить.
— Ну… Я пойду… Большое спасибо! — сказал он, вставая и ни к кому не обращая своих слов.
Лариса даже не повернулась. Усов буркнул, не отрываясь от писания:
— Завтра приходи на перевязку!
Он пришел завтра, потом — послезавтра, он стал приходить каждый день, и однажды Лариса, сняв бинт и увидев совершенно здоровый палец, с явной усмешкой сказала:
— Ну вот и все! Больше на перевязку ходить не надо!
Словно что-то оборвалось внутри Алексея, и сам себе он показался нелепым и ненужным. Глубокое безразличие ко всему овладело им в эту минуту, но он все же нашел в себе силы и проговорил, с трудом растягивая в улыбку кривящиеся от обиды губы:
— Большое спасибо вам… Лариса Петровна… И за лечение, и за заботу…
Чуть заметно дрогнули у Ларисы уголки рта — может быть, она досадовала на себя за несправедливо холодный тон, но, несмотря на это, она не сумела перебороть чувства неосознанной досады и так же строго и холодновато ответила:
— Не за что, товарищ Зимский! Приходите, когда понадобится!
«Товарищ Зимский!» И Алексей понял, что эти несколько дней совершенно не приблизили его к Ларисе, и даже наоборот, отдалили от нее. Медленно и понуро вышел он из лазарета и остановился в коридоре, все еще на что-то надеясь, прислушиваясь к каждому звуку там, за дверью. Он стоял затаив дыхание, с гулко бьющимся сердцем и вдруг вздрогнул от неожиданного возгласа Усова:
— Лариса Петровна! Вы не забыли, что завтра в шесть нужно идти на батарею за медикаментами?
— Нет! — отвечал голос Ларисы. — А кого мне выделят в помощь?
— Я сегодня поговорю с Евсеевым, — продолжал Усов. — Надо бы матроса посильнее!
Не веря своим ушам, Зимский на цыпочках быстро отошел от двери. Лицо его горело от нервного возбуждения. «Нет, Лариса Петровна! Нет, Ларочка!» — твердил он сам себе бессмысленные слова, сам не зная, что же именно «нет» и что он будет делать дальше. И только одно ему было совершенно ясно — завтра во что бы то ни стало он должен пойти с Ларисой на батарею…
Душным и тесным казался ему в эту ночь кубрик. Оглушительно храпели до изнеможения уставшие матросы, а Зимский лежал с открытыми, точно остекленевшими глазами и не мог уснуть. Помучившись около часа, он вышел во двор, лег на траву, подложив руки под голову. Высоко-высоко в фосфорическом голубом небе плыл сказочный двурогий месяц. Недвижимый теплый воздух казался налитым в бездонный сосуд весеннего мира, и даже война, постоянно напоминающая о себе приглушенным, точно далекий гром, гулом, не могла нарушить очарования майской ночи.
Здесь ничто не отвлекало от мечты, и Зимский уплыл в своих грезах в далекий, созданный фантазией влюбленного мир, где были только он и Лариса. Но что-то подсознательное, неуловимое мешало полностью отдаться мечтам, и постепенно он помял, что причиной такого состояния является вчерашний разговор с капитаном 3 ранга.
Чтобы идти с Ларисой за медикаментами, требовалось разрешение начальства, и по уставу Зимский должен был обратиться к своему командиру отделения, а тот — дальше, по инстанции, пока просьба не дойдет до самого Евсеева. И если бы дело касалось только службы, Зимский и не подумал бы об ином пути. Боязнь получить отказ, потерять единственную возможность остаться наедине с Ларисой заставила его после мучительных колебаний постучать прямо в дверь евсеевского кабинета.
Капитан 3 ранга, хмурый и утомленный, недовольно просматривал какие-то бумаги. Рядом стоял политрук Варанов, с таким же хмурым, озабоченным лицом.
Зимский сразу понял, что пришел не вовремя, но отступать было уже поздно — Евсеев устремил на него вопросительный взгляд.
— Товарищ капитан третьего ранга! Разрешите мне завтра помочь старшине Ланской принести медикаменты! — поспешно проговорил Зимский, чувствуя, что одеревеневший язык с трудом выдавливает слова.
Евсеев недовольно посмотрел на Варанова: «В чем дело?» Политрук слегка пожал плечами. Застывший навытяжку Зимский, словно приговора, ждал ответа. Евсеев, отложив бумаги, сказал:
— А почему вы пришли прямо ко мне? — и не успел Зимский объяснить причину своего прихода, как он добавил: — Кстати, на это уже выделен главстаршина Юрезанский.
В один миг и Евсеев и Варанов расплылись в матовое пятно. Увидев побелевшее лицо Зимского, Варанов сжал руку Евсеева и что-то быстро шепнул ему на ухо.
— Хорошо! — кивнул согласно Евсеев. — Оказывается Юрезанский нужен завтра политруку. С Ланской пойдете вы. У вас все?
Только на военной службе возможны такие мгновенные падения и взлеты. Еще секунду назад поверженный отказом Евсеева в прах, Зимский вновь вознесся на окрепших крыльях мечты. И вновь откровенной радостью заблестели глаза, расплылся в улыбке рот и появился твердый молодцеватый тон.
— Так точно, все! Разрешите идти?
Тогда в его душе ничего не осталось, кроме светлого, радостного чувства. А вот теперь он ощутил, что посещение командирского кабинета не прошло бесследно. Вторично перебирая в памяти все, что произошло вчера, он дошел до места, когда, ошеломленный отказом, потерял способность управлять собою. Так вот что мешало забыть обо всем и мечтать о встрече с Ларисой! Как со стороны он увидел себя: бледного, растерянного, вспомнил незаметный жест политрука, понимающий взгляд Евсеева, вспомнил свой порыв радости, который был не в состоянии сдержать, и бессильно сжал кулаки.
— Что же это делается со мной? Что делается? — с горечью прошептал Алексей, чувствуя, что безрассудная любовь к Ларисе сделала все не связанное с нею мелким и незначительным, отодвинула на второй план…
Легкие чешуйчатые тучки набежали на месяц, подернули небо тонкой пленкой. Поплыли по земле призрачные тени, постепенно наполняя до краев тихий двор равелина. А с востока ползла, облегая полнеба, мрачная черная туча. Незаметно она надвинулась на месяц и, мгновение помедлив, поглотила его, обволакивая со всех сторон. Непроглядный мрак упал на землю, но Зимский уже ничего этого не видел. Он заснул, когда небо было еще чистым и светлым, и таким же чистым и светлым был его крепкий юношеский сон.
Прекрасно налитое бодрящей прохладой раннее майское утро в Севастополе. Солнце еще не показалось, но уже золотистой шелковой тканью горит над холмами Инкермана восток. Не успевшие растаять к утру небольшие высокие облачка пламенеют в еще темном небе кусками подожженной ваты, а из травы, из небольшого кустарника и просто из меловых камней несется птичий гомон и щебет, приветствующий рождение дня. Серой и нахохлившейся кажется отсыревшая за ночь земля, и на пыли дорог четко отпечатаны немногочисленные следы ранних пешеходов. Все живое спешит напитаться прохладой и влагой, пока еще свеж воздух и солнце скрыто за холмами. Но вот в какое-то мгновение оно вырывается, будто из плена, и вмиг голубой равниной вспыхивает море, с криком срываются с воды позолоченные лучами чайки, тает на глазах, открывая дали, легкий туман, и уже мало на земле тени, уже клубится над дорогами просохшая пыль, и, словно горячие плети, падают на плечи вездесущие солнечные лучи…
…Зимский с Ларисой вышли в путь, когда еще заставляла зябко поеживаться предрассветная сырость. Шли молча, каждый погруженный в свои думы.
Увидев перед собой Зимского в такую рань, Лариса была и удивлена, и раздосадована.
— Что, опять палец? — сказала она с явной иронией, отчего Алексею сразу стало не по себе.
— Нет… Я в помощь вам… — пробормотал он, запинаясь и краснея.
От Усова Лариса слышала, что с нею должен был идти Юрезанский.
— Нет… Он занят, — ответил Алексей, опуская глаза.
— Скажите, вы сами напросились мне помогать? — продолжала Лариса, стараясь перехватить взгляд Алексея.
Зимский подавленно молчал, и ей все стало ясно. Сердито передернув плечиками, она молча пошла вперед, а он, как провинившийся школьник, понуро поспешил за нею.
Но постепенно радостное настроение вновь овладело им. Он изредка косил глаза на Ларису и тогда долго не мог оторваться от ее лица.
Взбодренная утренней свежестью, раскрасневшаяся, с холодноватым блеском в глазах, она была сегодня особенно хороша. Встречные матросы и солдаты изумленно останавливались и долго провожали ее взглядом. Зимский видел все это, и от сознания, что идет рядом с такой красивой, привлекающей всеобщее внимание девушкой, сладкой болью гордости и тщеславия щемило сердце.
Где-то справа, за холмами, загудела артиллерийская канонада, пролетело в сторону города несколько «юнкерсов», недалеко часто и деловито захлопали зенитки — начинался обычный фронтовой день.
Они прошли всего полпути, когда солнце настигло их и безжалостно вцепилось в спину и шею. И если бы не освежающий ветер с моря, путь стал бы трудным и безрадостным. Легкий бриз умерял рано начавшуюся жару, и было очень приятно подставлять его чуть слышному дуновению разгоряченные лица. Вскоре дорога свернула вправо, и они пошли прямо по степи, которая была покрыта еще не успевшей сгореть травой и белым ковром многочисленных ромашек. Над самой головой висел жаворонок, вызванивая немудреную успокаивающую песенку; гонялись друг за другом большие белые бабочки; одурманивающий запах созревания плотной волной стлался над землей. Слегка кружилась голова от обилия света, жизни и воздуха — хотелось безвольно опуститься на манящую зелень. Лариса, словно нехотя, сказала:
— Я устала! Давайте немного отдохнем!
Зимский с готовностью остановился. Он много бы отдал, чтобы побыть как можно больше с нею вдвоем.
Они сели на пригорок, с которого открывался величественный вид на застывшее море. Лариса сняла берет, подставив волнистые волосы ласкающему ветерку. Оба некоторое время смотрели на бескрайнюю водную гладь, искрящуюся миллионами солнечных зайчиков. Затем Алексей перевел взгляд на Ларису. Она продолжала смотреть на море, и в ее глазах отражалось все его необыкновенное сияние. Чуть полураскрытые губы застыли в безмолвном восхищении. В этот миг она показалась ему такой же простой и доступной, как Ольга, и, не думая больше ни о чем, он стиснул ее в крепких объятиях. Она не вскрикнула и не вырвалась, только медленно повернула к нему лицо, и в ее глазах были одновременно горечь, обида и презрение. И от этого взгляда руки Алексея разомкнулись сами собой, а сам он, пристыженный и посрамленный, сидел, покраснев до кончиков ушей, не смея поднять на нее глаза.
— Послушайте, Алексей! — сказала Лариса дрожащим от обиды голосом, впервые называя его по имени. — Я никогда не подавала повода к подобным выходкам! И кроме того — вы должны это знать, — я люблю другого человека! Понимаете? Люблю крепко и навсегда!
Зимский продолжал молчать. Он не посмел спросить, кто этот «другой человек», не посмел спросить, правда ли все, что она говорила. Он только с ужасом чувствовал, как рушатся все его надежды, как разливается в душе холодная пустота. Слишком жалкий и потерянный был у него вид, и Лариса, немного смягчившись, спросила:
— Обещаете вы мне, что это никогда больше не повторится?
— Да, — еле слышно с трудом выдавил Алексей.
И опять установилось молчание, ставшее для обоих невыносимым.
Лариса первая нарушила его, сказав совсем примирительным тоном:
— Пойдемте! Смотрите, где уже солнце, — нам давно пора!
Вернулись они в равелин уже к вечеру, когда низкое солнце бросало прощальные блики на раскаленную дневным зноем землю. Пламенели стекла домов на той стороне бухты, в городе, и, окрашенная оранжевым светом, строго возвышалась колонна памятника затопленным кораблям. Во дворе равелина уже лежали синие вечерние тени, и у бочки после тяжелого трудового дня собрались курильщики. Все они, как по команде, повернули головы, когда Зимский и Лариса вошли во двор. Несмотря на тяжесть ящика с медикаментами, Зимский невольно ускорил шаги, не желая находиться под обстрелом любопытных глаз. Кроме того, он услышал громкий и ехидный голос Гусева, с которым после всего, что произошло сегодня, особенно на хотел встречаться. Однако, когда он через полчаса вышел покурить, Гусев все еще был там и, загадочно ухмыляясь, умолк при его приближении. Поздоровавшись, Алексей стал медленно скручивать цигарку. Все молчали — чувствовалось, что разговор только что шел о нем.
— Ну, я пошел! — небрежно бросил Гусев, метким плевком попадая цигаркой прямо в бочку.
— Может, ты и ему скажешь, что нам говорил? — раздался из толпы чей-то резкий голос.
Гусев дернулся, будто кто-то схватил его за плечи, но тотчас же, медленно повернувшись, произнес:
— Что ж! Можно! — он подошел вплотную к Зимскому, вихляя, кривя в усмешке тонкие губы. — Говорят, ты у Юрезанского кусок сала отбил! Самому-то удалось или пустышку потянул?
И прежде чем включилось сознание, Зимский молниеносно бросил вперед кулак, хрустнувший о подбородок Гусева.
Это произошло так внезапно, что все опомнились только после того, как Гусев, отлетев, грузно шлепнулся на землю. Он тотчас же вскочил на ноги, сжав кулаки и выплевывая вместе с кровью бранные слова, но уже и его и Зимского схватили за руки и растаскивали в разные стороны. Зимский стоял покорно, сгорая от стыда за случившееся, а Гусев рвался и кричал, в то же время радуясь, что держат его крепко и он не нарвется на второй удар. Так или иначе, потом не будут говорить, что он струсил и не пытался дать отпор. И неизвестно, сколько бы еще он выкрикивал злобные ругательства, если бы не появился привлеченный шумом политрук Варанов. Узнав обо всем, что здесь произошло, он бросил резким, не предвещающим ничего хорошего голосом:
— Зимский! Гусев! Немедленно оба ко мне в кабинет!
И когда Варанов с провинившимися скрылся в равелине, кто-то нарушил неловкую тишину:
— Гусев сам во всем виноват!
Одобрительный гул голосов подтвердил, что матросы оправдывают поведение Зимского.
Резкий призывный сигнал трубы заставил всех спешно побросать окурки и разойтись. Ходили слухи, что враг лихорадочно готовится к новому наступлению — сигнал звал на ночные работы. Равелин не засыпал ни ночью ни днем…