Ранним утром 20 июня части дивизии полковника Потапина, державшие Северную сторону, начали отход на южный берег бухты. Переправлялись на понтонах, на шлюпках, на рыбацких яликах и просто вплавь, высоко подняв над головой оружие. Остроносые «мессершмитты» осиным роем кружились над переправой, зло стрекоча на бреющем пулеметами, а бойцы на понтонах палили в них из винтовок и провожали отборной бранью. Передние уже достигли южного берега, а к северному подходили все новые и новые части, и бойцы, тяжело опускаясь на прибрежные камни, зло курили цигарки, страшно втягивая и без того ввалившиеся щеки, в ожидании своей очереди. Здесь были и матросы, и бойцы морской пехоты, и просто пехотинцы, уставшие, озлобленные, подавленные горем. То, что сделали они за эти дни, казалось чудом, и только приказ заставил их покинуть свои рубежи. Дальше оставаться на них было бессмысленно: враг подавлял числом — на каждого смельчака приходилось более десятка вражеских солдат. Но и это не смутило севастопольцев — просто оказалось физически невозможно растянуть оставшееся количество людей на десятки километров фронта. Однако, несмотря на то что отходили по приказу, у каждого щемило сердце и с уст непроизвольно срывались горькие слова:
— Не сдюжили, значит! Поганому немцу город отдаем!
— Держались, держались — и вот тебе на!
— Чего хнычешь? Лучше, что ли, было бы, если бы он перебил нас поодиночке? Вот на том берегу укрепимся, тогда еще посмотрим, чья возьмет!
— Эх, браточки! Немец-то Севастополь теперь как на ладони видит! Вот радуется, поди!
— Рано радуется, пока я еще жив!
На обрывистом берегу, облокотившись левой рукой на согнутую в колене ногу, а правой похлестывая себя прутом по сапогу, стоял, наблюдая за переправой, полковник Потапин. Это был невысокий мужчина с быстрым взглядом черных глаз. Часто он замечал неполадки, и тогда у него начинал нервно подергиваться левый уголок рта. Два адъютанта ловили каждый его жест, готовые броситься и выполнить любое приказание.
Когда заминка долго не устранялась, Потапин вскипал:
— Растяпа! Уши от осла! Капитана Баташова немедленно ко мне!
Прибегал капитан Баташов, запыхавшийся, смотревший на полковника настороженными глазами, и Потапин начинал «разнос»:
— Вы что же, юноша? Немедленно рассредоточьте людей! Что они у вас столпились, как стадо овец! Немецких бомб ожидаете? Ну-ка, бе-ее-е-гом!
Счастливо отделавшийся Баташов летел стремглав исполнять приказание, а Потапин, уже кричал на всю бухту, энергично грозя кулаком:
— Пронин! Эй, Пронин, няньку тебе не нужно? Няньку не нужно, говорю? Не понимаешь? Артиллерию загубишь, тогда поймешь!
К Потапину ежеминутно подбегали командиры, ординарцы, посыльные, и он успевал, не отрываясь от наблюдения за переправой, для всех найти время. В полдень, когда солнце стало печь немилосердно, полковник стянул с себя блеклую гимнастерку и майку и остался раздетым по пояс, выставив торчащие лопатки и ребра худого тела. Он сразу потерял военный вид и стал похож на этакого брюзжащего папашу, которому давно перевалило за сорок. И адъютанты не могли скрыть невольной улыбки, видя, как перед ним тянутся командиры, ибо Потапин оставался Потапиным даже в таком, отнюдь не военном виде.
Когда Евсееву утром доложили, что наши части оставляют Северную сторону, он невольно вздрогнул. Да, он знал, что так будет, что это — неизбежно, и все же, вопреки здравому смыслу, теплилась в груди какая-то надежда. Теперь ничего не оставалось, кроме последнего боя у стен равелина.
Застегнувшись на все пуговицы, натянув на глаза фуражку, капитан 3 ранга вышел за ворота равелина. В тяжелом, не по-утреннему знойном воздухе монотонно звенели у ног кузнечики, и звук этот напоминал ноющую зубную боль. Бурыми облачками какой-то цветочной пыли вспыхивали под подошвами ботинок перезревшие травы — все горело, все пропадало на этой оставляемой земле.
И впервые Евсеев ощутил себя так, будто он оставался один под дулами множества направленных на него стволов. Неприятный холодок пробежал по спине, и Евсеев, передернув плечами, зашагал быстрее. Впереди, там, где шла переправа, сновали в воздухе немецкие самолеты, слышался автоматный и пулеметный треск, и Евсеев, выйдя из равелина вначале без цели, просто потому, что тяжело было на душе, теперь шел именно туда, с каждым шагом убеждаясь, что он не мог этого не сделать, что ему необходимо повидать полковника Потапина, столько времени державшего немцев у Инкермана.
Евсеев всего один раз, еще до войны, видел Потапина, но слышал от других, что полковник резок и даже груб, и это обстоятельство немного смущало его: захочет ли Потапин в такую минуту отвлекаться на посторонние разговоры? Но совет опытного человека мог дать очень много ценного для обороны равелина, и Евсеев решил во что бы то ни стало поговорить с полковником.
Вскоре Евсеев добрался до расположения переправляющихся частей. Потянулись ряды повозок, походных кухонь, замаскированной засохшими ветками артиллерии и опять повозок и кухонь, палаток медсанбата и людей, людей и людей. У самого берега спешно сбивали огромные плоты. Некоторые из них, уже нагруженные пушками, тяжело двигались к другому берегу бухты. Несколько счетверенных пулеметов, установленных на автомашинах, беспрерывно строчили по «мессершмиттам», позволявшим себе спускаться слишком низко.
Остановившись и окинув все это взглядом. Евсеев еще издали узнал полусогнутую фигуру полковника, но пробраться к нему сквозь запрудившие все побережье войска было не так-то просто. Люди и сидели, и стояли, и лежали, разморенные жарой и неудачами. У одной группы матросов Евсеев невольно задержался. Огромный рыжеволосый детина закатал до подбородка тельняшку; его товарищ, с баночкой туши в руках, приготовился ж татуировке.
— Так писать, что ли? — неуверенно осведомился он, макая связанные иголки в тушь.
— Ясно, пиши! — голосом, как из бочки, отозвался детина. — Сказано — и баста!
Матрос с иголками хмыкнул и стал быстро выкалывать буквы на груди рыжеволосого, Остальные с интересом наблюдали за появляющимися словами. Евсеев подошел поближе. Вспухшие, сочащиеся кровью буквы гласили:
«Меня, немец… возьмешь!»
Ругательство было выделено особо, к общему удовольствию всех наблюдающих.
Евсеев хотел вмешаться, одернуть безобразничающих матросов, но, уловив в этой проделке другой, значительный смысл, невольно остановил себя. В самом деле — сколько презрения к врагу, веры в себя и свою стойкость таила эта отрезающая путь к плену, навечно впитанная в тело фраза!
И он потихоньку отошел в сторону. Уже пройдя несколько шагов, услышал за спиной бесшабашный залихватский голос:
— А ну, коли и мне!
«Черти! — усмехнулся про себя Евсеев. — Нет, шалишь! Севастополя вам и теперь не видать!» — подумал он уже о врагах.
Когда Евсеев добрался наконец до Потапина, тот не обратил на него ни малейшего внимания. Полковник продолжал энергично руководить переправой, и до всего, что не касалось этого, ему не было никакого дела. Потапин не знал Евсеева в лицо, и поэтому, когда случайно скользнул по нему взглядом, в его глазах на секунду отразилось удивление, но тотчас же он отвлекся чем-то на переправе и больше уже не поворачивал головы. Евсеев, простояв минут пятнадцать в терпеливом ожидании, решил заговорить первым:
— Товарищ полковник, разрешите обратиться! Я — командир ОХРа, моя фамилия Евсеев.
— Слышал! — буркнул Потапин, не поворачивая головы. — Зачем пожаловали?
— Видите ли, — Евсеев заговорил громче, начиная раздражаться таким невниманием.- — Мне и моим людям придется после вашего ухода сражаться в Константиновском равелине. Я бы хотел…
Полковник вдруг резко повернулся и, кося одним глазом на переправу, быстро проговорил:
— Ну что ж! Рад познакомиться! (Он так же быстро сунул Евсееву руку.) Так что же вы?
— Я бы хотел, — продолжал Евсеев, немного успокоенный переменой в поведении Потапина. — Я бы хотел посоветоваться…
— О чем же? — голос Потапина вновь прозвучал отчужденно, да и сам он опять повернулся в сторону бухты.
— Вы столько месяцев стояли лицом к лицу с врагом. Как он? Что же он такое?
— Немцы? — в голосе полковника послышалась легкая ухмылка. — Враг настоящий! Настойчив — за Крым обещаны большие награды; смел — будешь смелым, если десяток на одного, да еще и с суши и с воздуха поддерживают сотни машин; в общем, умеет воевать! Вам придется чертовски трудно!
— А слабые? Слабые стороны? — с надеждой перебил Евсеев.
— Побаиваешься? — быстро взглянул на Евсеева Потапин.
— Мне бояться нечего, — совершенно спокойно ответил капитан 3 ранга. — У меня приказ ясный — умереть, но дать вам закрепиться на том берегу! Но умереть можно и в первом бою и через несколько дней. Вот я и хочу, как лучше, как надежнее, потому и ищу слабые стороны…
С лица полковника сбежала ухмылка. Он как-то совсем по-новому посмотрел на Евсеева, на секунду даже забыв о переправе. Перед ним стоял молодой командир, подтянутый, строгий, собранный, и по тому, как он просто, без театральных жестов сказал о смерти, полковник сразу поверил в него. Он поближе подвинулся к Евсееву и тихо, совсем другим, деловым тоном сказал:
— Есть и слабые стороны! Во что бы то ни стало старается осуществить свой план, если даже он явно провалился, затем — не любит наших штыков! Если уже дело дошло до мордобоя, тут ему хана!
Евсеев внимательно слушал. Он уже представлял себе рукопашную у стен равелина, и глаза его загорелись злым, холодным огнем.
— Так вот что я тебе посоветую, — продолжал полковник. — Надо их ошарашить! Понимаешь? Подпусти поближе и ахни всей плотностью огня! Когда их ошарашишь, они становятся и глупее, и трусливее. Конечно, они не будут ждать сопротивления и пойдут на твой равелин почти открыто. Вот тут-то и дай им жару! Но только так, чтобы как смерч! Стволы чтоб раскалились докрасна! Они после этого день очухиваться будут, ну а потом… Потом они все равно тебя сметут!
— Да… Нас слишком мало… — с грустью согласился Евсеев.
— И еще совет, — не дослушал Потапин. — Побольше обмана! Делай так, чтобы один день не был похож на другой, одна минута — на другую. Терпеть они не могут, когда их обманывают; начинают нервничать, делать промахи, ну, а это тебе на руку. Изобретай! Изобретай и держи их в постоянной неизвестности!
— Есть! — отозвался Евсеев, с горечью думая, как мало применима эта широкая тактика к его совершенно особым условиям.
— Ну а теперь — иди! Ты мне мешаешь! — отрезал полковник и протянул руку. — Желаю большой удачи!
— Спасибо! — Евсеев потряс обеими руками жесткую неподатливую руку Потапина, чувствуя, несмотря на его нарочито грубый тон, глубокое уважение к этому человеку. Повернувшись, капитан 3 ранга быстро и решительно зашагал прочь, а за спиной все еще раздавался резкий повелительный голос.
«Таким и нужно быть! — подумал Евсеев, ускоряя шаги. — Твердым и решительным до конца!»
С крыши равелина была видна вся бухта. С самого утра команда равелина в тревожной тишине молча наблюдала, как оставляют землю Северной стороны последние части. Рассеявшееся было вечером удрученное состояние с новой силой овладело людьми. Даже у бочки с водой не было слышно обычных разговоров. Приходили, молча скручивали цигарку, молча выкуривали ее до конца и так же молча, не глядя друг на друга, уходили. Больше говорить было не о чем; все уже было сказано раньше и все решено.
Зимский, как и все, был с утра на крыше и с чувством горечи, обиды и бессильной злобы наблюдал за эвакуацией частей. И хотя он давно уже подготовил себя к этому моменту, действительность оказалась тяжелее, чем он мог думать, и принесла и уму, и сердцу много горьких минут. Все еще не хотелось верить, что скоро последняя рота покинет эту землю, и тогда ее займут чужие войска. И с той поры, как они ступят на эти камни, все уже будет не наше — захваченное, уворованное, вырванное из могучих, но обессилевших рук.
Снедаемый этими мыслями, Зимский в жестокой ярости сжимал кулаки. Все его существо противилось необходимости уступить врагу, и он был готов хоть сейчас выйти ему навстречу и встать на его пути с оружием в руках, так, чтобы никакая сила в мире не смогла оторвать от этих несуразных и милых известковых камней. Но на его глазах отходила армия, армия, в течение многих месяцев делавшая чудо, и по щекам юноши, не замечаемые им самим, медленно катились слезы.
Были на крыше и Демьянов с Гусевым. Первый смотрел на все происходящее широко раскрытыми глазами, будто не веря, что все это происходит наяву. В глазах второго стоял неподвижный холодный страх — по-видимому, Гусев только сейчас почувствовал всем существом, до кончиков нервов, трагическую обреченность.
Долго оба сидели молча, боясь проронить слово, и только когда нескончаемый поток людей, уходящих на ту сторону, примелькался, стал привычным и уже не порождал острого, щемящего чувства, как при первом впечатлении, с пересохших губ Демьянова сорвались полные отчаяния слова:
— Спасают шкуры! А нам тут расхлебывай!
И Гусев почувствовал, как кольнула в сердце тонкая игла озлобления против уходящих, покидающих их на произвол судьбы людей, из-за которых, может быть, придется сгнить в этих камнях.
Находясь последнее время в смятении, переболев нервозностью ожидания и страхом, отчаявшись сохранить жизнь, Гусев был сейчас на грани нервного расстройства, вздрагивал при каждом неожиданном звуке и даже втайне завидовал Зимскому, который в эти дни был внешне уравновешен и спокоен.
И вот, когда уже и душа и тело, казалось, начинали привыкать и примиряться с происходящим, какое-нибудь событие или неосторожно брошенная фраза заставляли Гусева вновь остро чувствовать и жажду жизни, и великую несправедливость того, что по чьей-то воле он, Гусев, должен будет тут умереть.
— Теперь уж точно — амба! — сказал он потерянным голосом, и это было ответом на реплику Демьянова и окончательным приговором еще слабо бьющейся где-то в груди надежде.
Демьянов не успел ответить — внезапный, резкий и призывный сигнал большого сбора раздался во дворе равелина.
— Потребовались зачем-то… — вяло пробурчал он, нехотя поднимаясь, но Гусева уже не было рядом — все та же, чуть царапающая коготком надежда гнала вперед, заставляла трепетно вздрагивать всем существом при каждом сообщении или сигнале: «А вдруг!», «А если!», «А может быть!..»
Быстро стряхнув пыль с брюк, Демьянов поспешил вслед — оставаясь один, он вновь чувствовал себя робким, потерянным и забытым…
Евсеев вернулся от Потапина в приподнятом, нервном состоянии. Всю дорогу назад он примерялся к местности, высматривал каждую лощинку, каждый бугорок и зло, беззвучно рассмеялся, убедившись, что по таким ухабам немецким танкам близко к равелину не подойти. И еще раз он убедился в том, что равелин почти не виден со стороны суши, спрятанный где-то внизу за складками местности.
Все это укрепило его дух, и, очевидно, поэтому Евсеев сразу заметил то угнетенное настроение, в котором находились бойцы. Он прошелся по двору и по кубрикам, и всюду его встречали жадные вопросительные взгляды.
Нетрудно было догадаться, что оставленные наедине со своими мыслями, находящиеся в вынужденном бездействии люди, наблюдая отход наших частей, стали нервничать. Необходимо было срочно занять их делом, которое отвлекло бы от тяжелых мыслей и в то же время было бы полезным и нужным именно в такой момент.
Еще тогда, у Потапина, Евсеев подумал, что его бойцы если и проходили когда-то в учебном отряде приемы рукопашного боя, то теперь, конечно, все это основательно забыли. Сам же он еще с училища прекрасно владел всеми ружейными приемами и был немного знаком с борьбой самбо. Вот когда все это должно было пригодиться! Евсеев приказал играть большой сбор.
Через минуту все стояли в строю. Обстановка была настолько тревожной, что от каждого сигнала ожидали чего-то зловещего, и все старались держаться друг друга, так как вместе было и надежнее и спокойнее. Евсеев прошелся перед строем. Строй молчал затаив дыхание, ожидая, когда командир начнет говорить. Тишина была настолько тяжелой и даже, как показалось Евсееву, зловещей, что он решил немного ободрить людей. Он отыскал глазами в строю Булаева и махнул ему рукой:
— Идите сюда!
— Я? — не понял застеснявшийся Булаев, неловко ткнув кулаком себя в грудь.
— Да, да! — подтвердил Евсеев. — Подойдите ко мне!
Булаев вышел из строя и подошел к капитану 3 ранга. Не доходя пяти шагов до него, он остановился и застыл, такой большой и сильный, что Евсеев показался рядом с ним подростком.
— Никто не сомневается в его силе? — обратился Евсеев к строю, кивая на Булаева.
Матросы сдержанно одобрительно рассмеялись.
— А теперь смотрите! — сказал Евсеев, поднимая щепку и протягивая ее Булаеву. — Вот вам нож! Нападайте на меня, я буду защищаться!
— А как я нечаянно зашибу вас? — мялся с ноги на ногу в нерешительности Булаев; строй уже откровенно посмеивался.
— Ничего, ничего! — приободрил Евсеев. — Нападайте! Нападайте так, как нападали бы на врага!
Булаев слегка пожал плечами (придет же начальству блажь в голову), затем сделал страшное лицо и, широко взмахнув рукой, бросился на Евсеева. Ему показалось, что он сделал слишком большой прыжок, а на самом деле он уже падал на землю, подсеченный ловким приемом. И когда он тяжело шмякнулся, недоуменно моргая глазами, строй изумленно ахнул, увидев капитана 3 ранга целым и невредимым, а Булаева, первого силача и тяжеловеса Булаева, — лежащим на земле.
А когда прошли первые секунды изумления, все быстро и оживленно заговорили, покоренные ловкостью своего командира.
Евсеев помог Булаеву подняться, стряхнул с него пыль и сказал, ласково похлопав по плечу:
— Становитесь пока в строй!
Он несколько раз прошелся взад-вперед, дав людям успокоиться, и продолжал:
— Все это я вам показал совсем не для забавы! Сегодня или завтра нам придется столкнуться с врагом, и тогда каждый из вас должен будет уметь проделать то же самое! У нас есть еще несколько часов, и я обучу вас всему, что знаю сам. Занятия начнем сейчас же по парам. Один нападает — другой защищается, и наоборот!
Евсеев выстроил пары по кругу, а сам вышел с одним из матросов в центр и показал несколько приемов. Тут была и «мельница», после которой, нелепо взмахнув руками, нападающий кувырком летел за спину защищающегося, и «захват руки», после которого нападающий, корчась от боли, мгновенно приседал на корточки, и молниеносная «подсечка», когда нападающий плашмя грохался на спину и ему оставалось только ждать очередного удара.
Все это сразу захватило матросов, и они с увлечением принялись за разучивание приемов. Евсеев ходил между парами, поправлял, подсказывал, показывал, как правильно выбрать прием, чтобы отразить нападение…
Как это всегда бывает, сразу нашлось несколько человек, которые быстрее и правильнее других усвоили приемы борьбы, и теперь, сами горячась и волнуясь, они старались передать товарищам все, что было понято ими. Так стихийно выделилась целая группа инструкторов, и Евсеев увидел, что он больше здесь не нужен.
Приказав Остроглазову заниматься шлифовкой приемов, он ушел к себе в кабинет.
Здесь наконец он смог проанализировать все, что произошло с утра. Конечно, отход наших частей был страшным, невероятно тяжелым ударом, но именно к этому готовил он и себя, и своих людей. И это ничего, что некоторые приуныли, — главное, что нет пока ни трусов, ни паникеров! И все же — каков будет первый бой? Как поведут себя люди под смертельным огнем? Сколько времени удастся продержаться против давящего безмерным превосходством врага?
Нет ответа на эти вопросы! А как бы хотелось заглянуть вперед, чтобы все выверить, продумать, взвесить… Первый бой!
Евсеев сел за стол, тяжело подперев голову руками, и смежил веки. Так он просидел несколько минут, не меняя позы, пока не почувствовал, что в кабинете находится еще кто-то кроме него.
Будто очнувшись от сна, он быстро открыл глаза и увидел в дверях запыленного, стеснительно улыбающегося военного с чемоданом и перекинутым через руку плащом. Очевидно, он стоял уже давно, не решаясь потревожить хозяина. Теперь, поняв, что Евсеев не спит, он шагнул вперед и сказал с той же застенчивой улыбкой:
— Батальонный комиссар Калинич! Назначен в ваше распоряжение.
Несколько секунд Евсеев пристально, не отрываясь, рассматривал Калинича, словно старался угадать, кого ему прислали в такой ответственный момент, а затем легко встал и быстрыми шагами подошел к батальонному комиссару. Они немного постояли, смотря друг другу в глаза и проникаясь симпатией друг к другу. И сразу, будто они были давно знакомы, обращаясь на «ты», Евсеев стал расспрашивать:
— Ну, скажи, откуда к нам? Давно ли?
— Сегодня прилетел! Прямо из Москвы!
— Из Москвы! — повторил Евсеев. — Ну, как она? Как там народ?
— А она — стоит! — улыбнулся Калинич. — И народ на высоте! За вами тут затая дыхание следят. Верят, что выдержите!
— Да, да! — горько закивал Евсеев. — А мы отходим. Пока отходим! Не настало, наверное, еще наше время! Кстати, — всем корпусом повернулся он к Калиничу, — ты знаешь наш боевой приказ?
— Знаю! В штабе сказали! — становясь серьезным, ответил Калинич.
— Ну, и… — испытующе посмотрел Евсеев на комиссара.
— Я сам попросился сюда, — тихо сказал Калинич.
— Хм! — только и смог произнести Евсеев от чувства восхищения и удовлетворения. — Да ты, оказывается, золотой человек! Ну ладно, ладно, не буду! — добавил он в ответ на протестующие жесты Калинича. — Сам не люблю дифирамбов! Знаешь что, — переменил Евсеев тему, — расскажи-ка лучше о Москве. Как там сейчас живут? Мне уже не верится, что на свете есть другая жизнь, кроме фронтовой.
— Живут трудно, — отвечал Калинич. — Сам знаешь — сейчас все идет для фронта. А вот я, — Калинич вновь улыбнулся, — вчера газированную воду пил!
— Да ну? — удивился Евсеев, облизывая губы. — С сиропом?
— Представь себе, с сиропом! — подтвердил Калинич. — И продавщица такая, вся в белом, как в мирное время, и очередь у киоска. А? Здорово? Вот ведь полгода назад такого не было?
— Да-а, — согласился Евсеев. — Налаживается жизнь.
— Вода — что! — заговорщически наклонился Калинич. — Я тебе вот что скажу. Видел в Москве целый состав наших новых штурмовых самолетов. Летчики не нарадуются! Классные машины! Скоро, скоро фашисты взвоют!
— Вот об этом ты и расскажешь людям! — обрадовался Евсеев. — Пусть знают, что за силы накапливает страна! А то ведь некоторые того… Приуныли… А сейчас иди мойся, чистись, словом, приводи себя в порядок. Располагайся как хочешь в этой комнате, а я схожу распоряжусь, пока не поздно, насчет эвакуации раненых.
Калинич с готовностью кивнул головой, уже деловито, с нескрываемым удовольствием стягивая пропотевший китель. Затем подошел к столу и залпом выпил два стакана воды.
— Прости, не газированная! — шутливо усмехнулся Евсеев, задержавшись на мгновение в дверях. Калинич ответил широкой белозубой улыбкой, с добродушным нетерпением махнув рукой — «ладно, иди».
Взглянув на чемодан, он полез за полотенцем и мылом, наткнулся на распухший от бумаг, но аккуратный конверт и не удержался — достал небольшую фотографию и долго-долго, не отрываясь, держал перед собой. Курчавый худенький мальчуган, нежно обхватив шею матери, смотрел в аппарат большими и добрыми, как у отца, глазами. Мать прижалась щекой к щеке сына, как неоценимое сокровище притянув его к себе. И у матери, и у сына глаза говорили о разлуке и печали, и Калинич, глубоко вздохнув, спрятал конверт на самое дно чемодана. Но от воспоминаний уйти не удалось. И с чего бы они ни начинались, мысли всегда приходили к тому, что определило его дальнейшую судьбу.
Месяц назад, после окончания академии, его вызвал к себе в кабинет генерал. Начальник академии был слишком радушен, что делало его непохожим на себя и заставило Калинича насторожиться. Усадив Калинича в кресло и задав ряд пустяковых, не относящихся к делу вопросов, давая ему привыкнуть к обстановке, генерал произнес без дальнейших обиняков:
— А мы, Иван Петрович, решили оставить вас у себя!
Калинич медленно встал. Поднялся и генерал. Оба немного помолчали. Затем Калинич решился переспросить:
— Как у себя, товарищ генерал?
— У себя, у себя! — не допуская дальнейших возражений, быстро проговорил генерал. — Будете работать в академии на кафедре философии. Вы ведь окончили первым и к тому же — прекрасный педагог! Мы будем очень рады видеть вас в своей семье!
— Но ведь я… — начал Калинич.
— Ваш рапорт? — перебил генерал. — Ничего, ничего! Здесь тоже фронт! Надо же кому-то готовить кадры! Да к тому же преподавать, не каждому дано. Одним словом, завтра и приступите к делу. Начальник кафедры вас уже ждет!
Пожимая на прощание протянутую руку, Калинич упрямо посмотрел в лицо генерала, и тот, чутьем уловив, что батальонный комиссар не сдался, потянулся с его уходом к телефонной трубке.
— Пал Сергеич? — назвал он начальника отдела кадров. — Это я. Узнал? Ну, здравствуй, старина! Я насчет Калинича. Так ты помнишь наш уговор?.. Да, да. А рапорт его спрячь подальше… Подальше, говорю!.. Ничего! Поживет — привыкнет; там и без него обойдутся, а мне он очень нужен… Ну, будь здоров! Всех благ!
Генерал повесил трубку и задумался, барабаня пальцами по столу. Затем одобрительно усмехнулся и произнес вслух.
— Нет, а все-таки молодец! Не будь ты здесь так нужен, я бы первый отправил тебя, куда бы ты только ни пожелал!..
Дома Калинич рассказал, что его оставляют при академии. Вид при этом он имел расстроенный и недовольный. Жена же была очень обрадована и весь вечер счастливо заглядывала ему в глаза.
— Ведь это хорошо, Ваня! Правда? Так будет поспокойнее. Не всем же воевать!
Да, он и сам знал, что так будет и «поспокойнее» и безопаснее. Но когда забывал о личном, когда начинал думать о великом пожаре, охватившем страну, когда представлял себе, как тысячи и тысячи честных, настоящих патриотов идут, не щадя себя, сквозь этот испепеляющий огонь, когда начинала назойливо сверлить мысль, что спрятался он в эту тяжелую минуту за спинами своих соотечественников, он становился противным самому себе и говорил жене полные горечи слова:
— Нет, Галина! Я так не смогу! Ты сама не захочешь жить с человеком, чужими жизнями спасающим свою шкуру!
— Ваня! Зачем ты так! — укоризненно качала она головой. — Ты ведь не сам — тебя оставили. Значит, ты нужней здесь!
Калинич горько улыбался:
— Ты знаешь, если я останусь, я буду всю жизнь считать себя подлецом!
В тот же вечер он написал письмо в Центральный Комитет. По военной линии путь был отрезан.
Прошло около месяца. Калинич каждый день ходил в академию и уже не верил в успех своей просьбы. Однажды его срочно вызвали в кабинет к генералу. Войдя, он застал начальника академии в мрачном расположении духа. Генерал машинально мял в руках какой-то листок бумаги, потом свернул его в трубочку, но спохватился и, аккуратно разгладив пальцами, заговорил:
— Та-ак! Значит, обошел меня? Признаться, не ожидал такого поворота дел!
Калинич подошел поближе, пытаясь заглянуть в листок. Уловив это движение, генерал зачастил:
— Смотри, смотри! О тебе тут сказано! Как и просил, пойдешь на передовую! — и вдруг, неожиданно встав, он быстрыми шагами подошел к Калиничу и, сжав его в объятиях, поцеловал с каким-то ожесточением, кольнув коротко остриженными усами:
— Ну с богом! Раз добился — иди! И желаю тебе большой удачи! Нет, ты все-таки, черт возьми, молодец!
Уже потом, в самолете, вспоминая всю эту сцену, Калинич с мягким теплом думал о генерале, и ему порой становилось неприятно, что обидел старика. И только сознание, что делал это ради большого, важного дела, вносило в душу целительное успокоение. И еще чувствовал удовлетворение, потому что летел в осажденный Севастополь, летел туда по своей собственной воле, сам напросившись на этот трудный участок фронта, и было это платой за то вынужденное отсиживание, которое не давало ни сна ни покоя вплоть до этого дня…
В четыре часа дня к равелину подошел катер, вызванный Евсеевым для раненых. Деревянная пристанька уже давно была сметена бомбами, и катеру пришлось остановиться, не доходя до берега (боялись сесть на камни), со стороны равелина, обращенной в море.
Раненых выносили на носилках, которые ставили на парапет, не зная, как поступать дальше: единственная шлюпка погибла вместе с пристанью при бомбежках. Свежий ветерок с моря, пахнущий сыростью и тиной, приятно освежал головы, и раненые, которые были в сознании, тихо переговаривались между собой, ожидая решения своей судьбы. Им уже стало известно, что армия оставляет Северную сторону, и редкие могли сдержать невольные слезы, катящиеся по серо-землистым щекам.
Измученная, похудевшая Лариса переходила от одних носилок к другим, поправляла повязки, вытирала просочившуюся кровь, прикладывала ласково руку к разгоряченным лбам. Неутомимый, подтянутый Усов стоял, широко расставив ноги, с записной книжечкой в руках и заносил в нее фамилии всех вынесенных на парапет, готовя список для госпиталя. Когда двое матросов принесли последние носилки, он насчитал тридцать человек. Военфельдшер знал, что половина из них едва ли сможет дотянуть до вечера, и торопил с отправкой. Пришлось обходиться без шлюпки — матросы, раздевшись и подняв носилки над головой, медленно, боясь оступиться, брели к катеру по шею в воде. Разделся и Булаев. Он молча подошел к носилкам и легко, словно и носилки и человек в них ничего не весили, взметнул все это над головой. К несчастью, поднятым оказался Гуцалюк, который не замедлил выразить свой протест:
— Товарищ доктор! Сестрица! Что же это?! Как вы дозволяете? Он же уронит! Утопит в море! Что ж это, братцы? Погубить хотят!
— Цыц ты, лапша! — грозно рявкнул Булаев и понес носилки к катеру, оставляя за собой клубящиеся бурунчики воды.
Обрадовавшись, что наконец оказался на катере, Гуцалюк не счел даже нужным ему отвечать. Единственное, что теперь не давало полностью ему успокоиться, это кружащие в небе «юнкерсы», и он с нескрываемой тревогой следил за их хищным полетом, и каждый раз обрывалось сердце в его груди, когда рядом на воду падала крестообразная тень. Но занятым переправой самолетам было не до катера, и вскоре, приняв остальных раненых, он медленно направился к южному берегу бухты. Кучка матросов на парапете долго махала ему вслед руками, с тайной грустью сознавая, что это последние люди, провожаемые ими на городской берег.
После ухода катера матросы еще острее ощутили свою отчужденность, и только поток солдат, все еще переправляющихся через бухту, как-то связывал их с остальным миром. Но этот поток становился все меньше и меньше, и наконец к самому вечеру к урезу воды стали подходить части, непосредственно ведущие бой. Грохот этого боя подействовал на защитников равелина возбуждающе: люди столько пережили в ожидании, что теперь надвигающаяся развязка казалась желанным избавлением от томительного бездействия. Частые очереди, разрывы мин приблизились к равелину, пули уже посвистывали над его камнями. Матросы заняли места по боевой тревоге. Множество пальцев нервно лежало на спусковых крючках. Все было готово к встрече…
После часового ожидания, когда вечерний сумрак наполнил синим настоем ложбины, окопы равелина заняла отступающая, уставшая и потрепанная часть майора Данько. Перестрелка затихла: очевидно, немцев вполне устраивал успех сегодняшнего дня. Евсеев вышел из равелина, познакомился с черным от загара, поджарым, туго перетянутым ремнями майором. Данько щелкнул трофейной зажигалкой-браунингом, прикурил у дула и сказал, гася огонь струей дыма:
— Окопчики хороши! Думаю, денек здесь постоим, а уже потом принимайте в свои стены. Места хватит?
— Места всем хватит, — успокоил Евсеев, — вот только…
— Что? — насторожился Данько.
— С продуктами у нас плоховато. Наши склады все завалило, а отрыть пока не можем. Да и с водой. Запас воды в равелине — максимум на два дня.
— Та-а-ак, — протянул майор, мрачнея. — Выходит — дело дрянь! Ну с пищей еще туда-сюда, мои ребятки кое-что имеют, а вот без воды да на такой жаре долго не протянуть!
— Будем экономить! — твердо сказал Евсеев.
Затем они вместе обошли окопы, наблюдая, как готовятся к завтрашнему бою солдаты. Все делалось быстро и умело. Чувствовалось, что люди прошли огромную школу на длинном и горьком пути отступлений.
Евсеев залюбовался действиями пожилого черноусого пехотинца. Видать, рачительный хозяин, он и здесь делал все не спеша и аккуратно, будто занимался у себя по хозяйству привычным и нужным делом. Вначале он достал из кармана перочинный ножичек в чехле. Чехол снял и спрятал в карман, а ножичком выдолбил две ямки, как потом оказалось, для лучшего упора локтей при стрельбе. Бруствер в своем секторе он замаскировал травой и бурьяном, затем вылез из окопа и посмотрел, как все это выглядит со стороны наступающих. Довольный своей работой, он вернулся в окоп, расстелил на коленях белую тряпочку и стал складывать на нее патроны из магазина, тщательно протирая и сдувая крупинки песка. Покончив с этим, он взялся за автомат, обернул его возле затвора такой же белой тряпочкой и положил рядом с собой. Посидев несколько секунд, сосредоточенно о чем-то думая, он обратился к своему соседу — худенькому пареньку, также кропотливо занимающемуся своим оружием:
— Слышь, Иван!
— Что, дядько Петро?
— Бить будешь вот от тех камней и вправо до дороги. Дале тех камней не лезь — там я возьму, аж до того столбика.
— Та ладно, дядько Петро!
— И еще вот что. Вчера, как началась атака, ты пять магазинов выпустил, а мы с Грицьком только три. Оно б хорошо, когда с толком, а то так — треску наделал. Зараз патронов в обрез, так что смотри!
— Та хиба ж вы считали? — усомнился, зардевшись, молодой боец.
— А ты знай слухай! — недовольно повысил голос усач. — А то, ей-богу, отдам твои патроны Грицьку!
Молоденький примолк, по-настоящему испугавшись угрозы. Помолчали. Затем дядька, немного мучась из-за недавней суровости, более миролюбиво спросил:
— Ориентиры-то заприметил?
— Заприметил! — ответно улыбнулся молодой, давая понять, что не сердится на замечания.
Улыбнулся и Евсеев. Он молча пожал на прощание руку Данько и с той же непогашенной улыбкой направился в равелин. Разговор двух людей, такой обыденный, будто речь шла не о жизни и смерти, а о каких-то нуждах крестьянского хозяйства, заставил его по-новому взглянуть на вещи. Да, эти люди привыкли к войне! И она стала для них трудом — тяжелым, безрадостным, но обязательным трудом, без которого теперь все равно не прожить, как раньше — без пахоты земли. Вот что особенно ощутимо отличало этих солдат от защитников равелина, ибо равелиновцы еще не знали боев и не знали военного ремесла.
Как встретят они завтрашнее испытание, сказать было трудно. Хотелось верить, что все будет хорошо, что многодневное воспитание воли, мужества и преданности выдержит проверку металлом и огнем…
В эту ночь были выставлены усиленные наряды. В равелине никто не спал. Издалека, со стороны Балаклавы, доносилась частая перестрелка, но на Северной стояла мертвая тишина. Мирно мерцали крупные голубоватые звезды, играя тонкими иглами лучей. Во втором часу хрипло, будто не веря в собственные силы, прокричали бог весть каким чудом уцелевшие петухи. Еще через час стало блекнуть на востоке небо, заколыхался дотоле неподвижный воздух, сочной прохладой дохнув в измученные бессонницей лица. Какая-то пичуга запела спросонок у стен равелина: «Ти-ти чррр, ти-чррр» — и сразу замолкла, будто испугавшись неурочного часа.
А когда одна за другой стали гаснуть звезды и из мрака серой лентой проглянула пыльная дорога, все увидели на ней немцев, строгим и четким строем идущих по направлению к равелину.
Первыми их заметили сквозь бойницы, высоко поднятые над землей, но, прежде чем пальцы потянулись к куркам, по постам пробежали быстрые, как искра, слова:
— Не стрелять! Без команды не стрелять!
Люди нервно вздохнули, отложили автоматы, стали молча и напряженно наблюдать. Немцы шли свободно, не таясь, в полной уверенности, что на Северной уже нет ни одного советского бойца. Их было около двух батальонов. Впереди колонны вышагивал долговязый майор. Он резко отрывал подошвы от дороги, будто прикосновение к русской земле умаляло его арийское достоинство. Шаг колонны был тяжелый и натруженный. Под сотнями добротных сапог коротко ухала, корчилась дорога, вспухая плотными облачками еще не просохшей пыли. Все ближе и ближе надвигались, враги, и вскоре даже невооруженным глазом можно было разглядеть их непроницаемые, словно окаменелые, лица.
У Евсеева на КП зазуммерил телефон. Связанный напрямую Данько слегка взволнованным голосом спрашивал, хорошо ли видное КП передвижение немцев и не изменился ли сигнал к отражению атаки.
— Нет, не изменился! — отвечал Евсеев. — Огонь по красной ракете!
Накануне они разработали график огня с таким расчетом, чтобы в первые несколько минут вести его беспрерывно и с максимальной плотностью. Евсеев помнил совет Потапина: враг должен быть ошеломлен и дезорганизован. Пяти пулеметам ставилась задача окончательно деморализовать врага. Это были слишком скромные средства, но весь расчет строился на внезапности и напористости. Пулеметчики залегли на крыше равелина, подкручивая по мере приближения немцев колодки прицелов. Стояла благодатная предрассветная тишина, казалось, было слышно, как падают в густую пыль капли росы…
В этой умиротворяющей тишине выстрел ракетницы показался хлопком откупориваемой бутылки. Небольшой алый шарик плавно прочертил в бледнеющем небе кривую, оставляя за собой легкий дымок.
Вся колонна замерла мгновенно на полушаге, словно наткнулась на стену. Тонким комариным писком повисла тишина, в которой чей-то один огромный пульс отсчитывал мгновения. Бум… Бум… Бум… Мышцы напрягались, наливались силой, готовя тело к броску. Бум… Бум… Еще доля секунды — и оцепенение врага пройдет окончательно, и тогда он бросится врассыпную, заляжет в складках местности, прижмется к земле и станет неуязвимым. Бум… Бум… Вот уже передние наклонились, выставив вперед для падения руки. Если они успеют это сделать…
В тот же миг равелин дохнул свистящим стальным ветром. Один порыв, другой… Казалось, каждый камень старой крепости вспыхивал частым желтоватым огнем. Грохот множества выстрелов слился в долгий, рвущий перепонки звук. Словно разбрасываемые невидимой рукой, повалились направо и налево солдаты немецких батальонов. Захлебнувшись на каком-то отчаянном фальцете, уткнулся носом в севастопольскую пыль долговязый майор.
Наконец оставшиеся в живых повернулись, чтобы откатиться, бежать, но, получив пулю в спину, они выгибались в рывке и шлепались лицом вперед, распластав руки…
Всего три минуты вел огонь равелин. И когда мгновенно, словно по взмаху чьей-то руки, оборвалась бешеная стрельба, на дороге, усеянной трупами, медленно поднимались вверх тонкие струйки пыли…
— Молодцы, черноморцы! — радостно поблагодарил посты обнадеженный первым успехом Евсеев.
На постах началось оживление. Переговаривались еще вибрирующими от перенапряжения голосами, но тон был радостный и возбужденный.
— Ишь, молодчики! Шагали, как на параде! А мы им перцу в это место!
— А тот-то, длинный! Вытанцовывал, как аист!
— Сгнивай теперь, сволочь, на наших камушках!
— Думали, так и взяли Северную! Нет уж!..
В таком же приподнятом состоянии находился и Зимский. Вначале он, как и все, был немного ошеломлен наглой уверенностью немцев, но затем серо-зеленые солдаты, с тупым безразличием попирающие его родную землю, вызвали в нем бешеную злобу. Он поймал на мушку долговязого майора и, цедя сквозь зубы страшные ругательства, медленно вел за ним ствол автомата. Когда раздалась стрельба и надменный ариец рухнул носом в землю, Зимский не был уверен, что именно его пуля настигла цель, но все существо его возликовало, и он короткими злыми очередями с наслаждением стал бить направо и налево.
Теперь, когда на месте недавно грозной колонны остались лишь трупы, он водил взглядом по сторонам, словно желая убедиться, что и остальные чувствуют то же, что и он. Потом, что-то вспомнив, Зимский быстро посмотрел на Гусева. С напряженным, меловым лицом, Гусев глупо и беспомощно улыбался.
Так прошло около получаса. Зловещая, предостерегающая тишина ничем не нарушалась. Взошло солнце, и все сразу преобразилось, будто сдернули с природы пыльную серую кисею. Матово заблестели на дороге каски убитых. Люди в равелине пригрелись, многих стало клонить ко сну — сказывались бессонная ночь и нервная усталость. Часто и судорожно, до боли в скулах, зевали. В молчании врага чувствовалось что-то грозное и затаенное. Нервы готовы были лопнуть, как перетянутые струны. Прошло еще полчаса. Раскаленный шар солнца, набирая высоту, превращал воздух в тяжелую, сжигающую лаву. В бескрайней голубизне высокого неба суетливо сновали стрижи.
— Молчат что-то, — недоверчиво произнес Колкин, не отрывая от амбразуры настороженного лица.
На его слова никто не ответил. Когда тишина затянулась, кто-то нехотя подтвердил:
— Да-а. Молчат пока…
Молчание врага нервировало и Евсеева. Немного поколебавшись, он снял трубку телефона, соединяющего с майором Данько.
— Ну… Как там у тебя?
— Пока спокойно, — безразличным тоном человека, привыкшего на войне ко всему, отвечал Данько. — Думаю, бомбить сейчас нас будут!
— Да-а. Я тоже об этом думаю, — сознался Евсеев. — На всякий случай спрячь людей в щели. Если пехота появится вновь, я подниму тревогу.
— Добре! — повесил трубку Данько.
Связавшись с боевыми постами, Евсеев передал приказ.
— Всем перейти в нижний этаж. Наверху остаться по одному человеку в каждой секции для наблюдения за воздухом и дорогой.
Вскоре только отдельные наблюдатели остались на верхнем этаже. Все остальные спрятались глубоко в подвалы, под массивные, надежные камни. Неизвестно, сколько прошло времени — десять или пятнадцать минут — ожидающим в напряжении людям они показались часами, — когда в убежище проникло короткое обжигающее слово:
— Летят!
Летят! Теперь это слышали все: нарастающий тяжелый вой моторов все плотнее и плотнее наполнял помещение до краев. Чувствовалось, какая грозная, сокрушающая сила движется там, наверху. Матросы инстинктивно вбирали головы в плечи, болезненно морщились в ожидании первых разрывов. Вой достиг предела, бился где-то над самой головой, и вот уже слышен знакомый нарастающий свист и затем тяжелые частые удары, будто кто-то забарабанил в потолок огромными кулачищами. Ухала земля, вздрагивал, словно в лихорадке, каменный подволок, сыпались с него в такт разрывам струи земли и песка, а в перерывах медленной плотной завесой опускалась на головы притаившихся равелиновцев едкая густая пыль.
Так было внутри. Наверху же ничего нельзя было разобрать. В сплошном, непроницаемом мраке дыма и пыли молнией вспыхивали разрывы, разворачиваясь черными веерами взметенной земли. Все это поднятое бомбами месиво медленными клубами расползалось вверх и в стороны, и из него, будто пущенные гигантской рукой, со свистом вылетали камни.
Наконец последний самолет сбросил последнюю бомбу. Наступила тишина. Выросший над равелином черный султан дыма медленно сносился ветром в сторону моря. И вот уже смутно проступили сквозь растекающийся мрак искалеченные стены равелина; открылся исковерканный, кажущийся перепаханным двор. Повсюду валялись камни и еще не остывшие осколки. Невдалеке лежало пятеро убитых матросов, из числа наблюдателей, пытавшихся во время бомбежки перейти в подвалы.
Первым во дворе равелина показался Усов, за ним Лариса. Неумело прыгая через воронки, они спешили к лежавшим матросам. По очереди Усов щупал у каждого пульс и безнадежно отпускал безвольно падающую руку.
— Убиты… все… — сказал он Ларисе, выжидательно смотревшей ему в глаза. — Надо распорядиться, чтобы унесли…
По приказанию Евсеева для приведения в порядок двора выделили около тридцати матросов. В их число попал и Зимский. Здесь же, во дворе, он встретил притихшую Ларису.
После всего страшного, что произошло несколько минут назад, она обрадовалась, увидев его живым.
— Вы что-то бледная, Лариса Петровна? Испугались? — спросил Зимский, заглядывая ей в лицо.
Она смущенно и растерянно улыбнулась.
— Понимаете, Алексей! Не могу я видеть смерть? Это началось еще тогда, когда я работала на окопах… Там немцы убили несколько женщин… А теперь — вот это…
Зимский понимающе кивнул головой, затем жестко произнес:
— Ничего! Вы бы посмотрели, сколько мы уложили этой швали!
— Да! — спохватилась Лариса. — Вы ведь уже участвовали в бою! Ну как? Расскажите! Страшно? Боялись?
— Не об этом я думал! — злорадно усмехнулся Алексей. — Я там в одного «аиста» целил. Понимаете, идет такой богопомазанник и аж морщится, будто запачкаться об нашу землю боится! Взял я эту сволочь на мушку — теперь догнивает лежит!
— А вы все же не очень высовывайтесь из-за камней, — дружески тронув его за рукав, мягко сказала Лариса.
Горячая волна залила Алексея. Он хотел что-то сказать, но язык не поворачивался в мгновенно пересохшем рту. Он все еще стоял, точно парализованный, когда увидел, что Лариса смотрит куда-то в сторону. Он тоже повернулся туда и сразу понял причину ее изменившегося настроения. Шагах в двадцати от них стояли Гусев и Демьянов. Гусев, засунув руки в карманы, нагло рассматривал Ларису, покачиваясь на полусогнутых ногах.
— Терпеть не могу этого… — сказала зло Лариса, так и не подыскав подходящего слова. — Извините, Алексей, я пойду!
Она резко повернулась и быстро пошла, почти побежала, к себе в лазарет, провожаемая пристальными взглядами всех троих.
И как только она скрылась, Алексей метнул злобный взгляд в сторону Гусева и в сердцах сплюнул. Ему было досадно, что встреча с Ларисой окончилась так неожиданно, и он яростно набросился на огромный камень, стараясь столкнуть его с дороги и вкладывая в это старание весь нерастраченный запас силы.
Камень оказался очень тяжелым, и пот градом катился с Алексея, но он не сдавался и медленно преодолевал сопротивление многопудовой каменной глыбы.
— Заработал бычок! Как бы грыжу не отхватил! — с усмешкой сказал Гусев Демьянову, не торопясь взяться за работу. Он не заметил тихо подошедшего сзади Калинича, слышавшего его слова, и стал медленно скручивать цигарку, продолжая с улыбкой наблюдать за выбивающимся из сил Зимским.
Кровь ударила в лицо комиссару. Труд был для него святыней; труд, подчиненный суровым требованиям военного времени, был выше всех понятий и определений, придуманных человеком. Гневно, не в силах сдержать взволнованные нотки в голосе, он произнес:
— Это что же, саботаж, товарищ краснофлотец?
Гусев вздрогнул от неожиданности, выронил цигарку, быстро повернулся к комиссару:
— Что вы, товарищ комиссар! Я только на минутку… Вот сейчас и я…
Голос его вибрировал и ломался — было видно, что он не на шутку перетрусил.
— Ну вот что! — резко оборвал Калинич. — Немедленно за работу!
Не заставляя больше повторять приказания, Гусев бросился помогать уже таскающему камни Демьянову.
«Да! Совсем еще не знаю людей!» — с досадой подумал Калинич, окидывая взглядом работающих. И опять взгляд его остановился на Зимском, все еще не справившимся с неподатливым камнем.
Комиссар поспешил к нему и положил рядом на глыбу руку. Алексей удивленно посмотрел вбок из-за плеча, но, увидев, кто оказался его помощником, вдруг зарделся.
Взгляды их встретились, и Калинич ободряюще улыбнулся.
— Ну-ка, давай поднажмем вместе! Раз-два!
Они налегли, и камень легко покатился в сторону, и вскоре они его докатили до стены, где он уже никому не мешал.
— Ну вот и порядок! — сказал комиссар, отряхивая руки.
— Спасибо вам! — произнес Зимский.
— Спасибо нам! — рассмеялся Калинич. — Ну что ж! Давайте знакомиться поближе. Меня вчера вам представили, а вот вас я еще пока не знаю.
— Алексей Зимский! — вытянулся перед комиссаром матрос.
— А-а! — протянул руку комиссар. — Я о вас уже слышал! Скажите… — он слегка помедлил, — что у вас за отношения с краснофлотцем Гусевым?
«Уже все знает!» — мелькнуло в голове Алексея. Он ответил, немного помрачнев:
— Да никаких отношений! Я стараюсь его не замечать!
— Что так? — быстро вскинул глаза Калинич.
— Это долго рассказывать, товарищ комиссар! — нехотя ответил Зимский. — А если одним словом — подлец он, вот что!
— Гм… — нахмурился Калинич. — А не допускаете вы, что к этой оценке примешана ваша личная неприязнь? Вы извините, но я кое-что слышал…
— Если бы вы знали… — Зимский не находил слов. — Если б вы только знали!
— Вот я и хочу знать! — мягко положил ему руку на плечо Калинич. — Да вы успокойтесь! Сейчас нет времени, а вот сегодня, вечером приходите обязательно ко мне. Поговорим, посоветуемся! Вдвоем всегда надежнее!
— Есть! — с готовностью ответил Алексей, и на его губах вновь появилась смущенная улыбка.
— А теперь я вам не буду мешать! — кивнул на прощание Калинич.
Он медленно пошел вперед, и его не покидало чувство, что пока он здесь только наблюдатель, что он еще чужой среди этой сплоченной службой и испытаниями массы людей, что никто из них не придет пока к нему поделиться радостью или горем. Это был сложный, многообразный, но посторонний организм, и только единственная, тончайшая жилка связывала его с ним. Этой жилкой был краснофлотец Алексей Зимский.
«Ничего! — успокаивал себя Калинич. — Будут и другие. Все будет! Надо только побыстрей, без оглядок входить в эту жизнь: помогать, убеждать, показывать, чтобы люди почувствовали, что ты необходим! А главное, надо вместе с ними побывать рука об руку в бою! Ничто так не сближает, как пережитые вместе минуты смертельной опасности!..»
Мысли его оборвались. С крыши равелина сообщили, что появилась большая колонна немцев в сопровождении танков. По сигналу боевой тревоги все разбежались по постам.
Калинич, предупредив Евсеева, пошел в секцию лейтенанта Остроглазова. При появлении комиссара среди защитников пробежал удовлетворенный шепоток. Кто-то предложил Калиничу вместо стула плоский камень. Калинич поблагодарил кивком и сел, привыкая к темноте после света улицы. Воцарилась тишина. Слышалось сдержанное дыхание людей да недалекий скрежет танковых гусениц. И по мере того как он нарастил, ширился, заполняя тишину, все суровее становились защитники равелина. Вскоре стали слышны частые выхлопы и чиханье моторов. Танки работали на недоброкачественном горючем.
— Эх, нам бы их десяточек! — не выдержал кто-то тягостного молчания. Никто не ответил: смотрели в амбразуры выжидательными, немигающими взглядами. Тогда в полутемноте раздался спокойный голос Калинича:
— Скоро будет и больше! Москва уже посылает на фронты новую технику. Я сам видел прекрасные самолеты новой марки.
И на эти слова никто не ответил. Все, о чем говорил Калинич, было слишком далеко и не меняло положения.
— И еще, товарищи, — горячо продолжал Калинич, немного сбитый с толку общим молчанием, — как там, в тылу, в нас верят! Верят, что не отдадим, отстоим Родину. Ведь, кроме нас, этого некому сделать!
— Будем стараться, товарищ комиссар! — ответил за всех лейтенант Остроглазов, вынимая из кобуры пистолет и взводя резким движением курок.
В эту минуту грохот и скрежет танков внезапно прекратился. Удивленные краснофлотцы, забыв про осторожность, потянулись к амбразурам. То, что они увидели, не предвещало ничего хорошего. Построившись плотным полукругом, танки медленно наводили свои пушки на стены равелина. Словно живые существа, нехотя и лениво разворачивались башни, а затем гипнотизирующе поднимался черный зрачок ствола и замирал, уставившись прямо в амбразуру. Краснофлотцы невольно подались назад, к противоположной стене. Тонко пропищал зуммер телефона. Находящийся ближе всех Калинич взял трубку:
— Батальонный комиссар Калинич слушает!
— Всем отойти от амбразур! Лечь на пол! Ждать команд! — прохрипела трубка евсеевским голосом.
Репетовать приказание не пришлось. Голос был слышен, словно из громкоговорителя. Гусев, до этого уже скорчившийся в дугу, облегченно вздохнул, всем телом прижимаясь к холодным плитам каменного пола.
В тот же миг начался артиллерийский обстрел. Выстрелы танковых пушек были глухими и короткими. В стены будто застучали гигантскими молотками. Но снаряды не пробивали толстый известняк. Внутрь секций полетела пыль и мелкие осколки камней.
— Держится старик! — восхищенно произнес Остроглазов, слушая, как бессильно вязнут в стенах немецкие снаряды. Но вот один из них пролетел сквозь амбразуру, ударился в противоположную стену и оглушительное грохнул, покрывая все пламенем и дымом.
Раздались стоны, кто-то забился в углу в предсмертной агонии; люди стряхивали с себя известковую пыль, сплевывали землю и песок. Сквозь непроницаемую пелену добравшись до телефона, Остроглазов говорил, захлебываясь, часто дуя в трубку:
— Лазарет!.. Лазарет!.. Лазарет? Срочно дайте помощь! Да, да, в северо-восточную секцию! Есть раненые и убитые.
Внезапно град снарядов прекратился. И еще не успела наступить тишина, как Евсеев вновь передал по телефону:
— Всем немедленно вниз! Открыть ворота и занять окопы вместе с бойцами майора Данько!
Все бросились вниз обгоняя друг друга. Во дворе равелина бежали к воротам защитники остальных секций. Калинич схватил автомат убитого матроса и смешался с потоком.
Ворота открыли мгновенно, и матросы двумя струйками стали растекаться направо и налево, в окопы, где охотно теснились повеселевшие бойцы Данько.
— Давай, морячки! Вместе сподручней будет!
— Эх, браточки! Люблю же вашу форму! Ее одного вида немец боится! Вот теперь вдарим по нему!
— Валяй сюда, море! Зараз кулаки оттачивать будем!
Краснофлотцы, польщенные обожанием и покоренные верой в их боевую удаль, небрежно спрыгивали в окопы, острили в ответ:
— Не робей, пехота! Сейчас мы им устроим девятый вал!
— На, одень мою бескозырку! За полматроса сойдешь!
Через минуту все уже были в окопах. Краснофлотцы завязывали под подбородками ленточки бескозырок, вставляли в гранаты запалы; пехотинцы снимали с себя все лишнее, оставаясь только в выгоревших гимнастерках. Отсюда, из окопов, немецкие танки казались совсем близкими. Зеленая краска облупилась на их боках, и только черные на белом кресты выглядели свежо и вызывающе. Евсеев пришел к Данько на КП, сказал твердо и быстро:
— Отобьем атаку — всем в равелин! Больше вам здесь оставаться нельзя — сметут!
Данько согласно кивнул головой. Затем указал на Калинича, сжимающего автомат, тихо спросил:
— Это кто?
— Мой комиссар! — мягко улыбнулся Евсеев. — Идет в бой прямо с академической скамьи. Сам напросился сюда!
— Молодец! — похвалил Данько. — Уж не думаешь ли и ты с нами?
— Видишь ли… — замялся Евсеев.
— Нет! Так не пойдет! — твердо отрезал Данько. — Если мы погибнем оба, будет совсем плохо! Так что прошу тебя посидеть в резерве!
— Умом понимаю — сердцем не могу! — не глядя в глаза майору, хмуро произнес Евсеев.
— К черту эту анатомию! — неожиданно вспылил Данько. — Мы должны выиграть бой! Для этого тебе надо остаться в равелине.
— Да… Ты, пожалуй, прав, — наконец согласился Евсеев. — На всякий случай! — добавил он, протягивая руку.
Данько схватил ее в широкую крепкую ладонь, стиснул до боли. Не поворачиваясь, Евсеев быстро зашагал обратно в равелин. Данько медленно снял фуражку, так же медленно надел каску, туго затянув под подбородком ремешок, затем вынул пистолет и, обхватив его за ствол, несколько раз энергично рубанул воздух. Сухой, собранный, с внимательным настороженным взглядом, он был похож на бегуна, застывшего на старте, готового рвануться в любой момент…
Вместе с остальными Зимский спустился в окоп, находясь в каком-то дотоле не испытываемом нервном возбуждении. У него горячо горели щеки и щемило под ложечкой, как при катании на качелях. Наблюдая за соседями, он видел, что и другие были в подобном состоянии, и, очевидно, поэтому так лихо, весело и бесшабашно звучали голоса:
— Зараз спробуем крепость арийских косточек!
— Оно бы все ничего, да башку жалко! А ну как по ей прикладом стукнут!
— Об твою и стволом стучать можно — не выдержит!
— Что не выдержит?
— Ствол!
— Га-га-га!
— Хо-хо-хо!
Алексей, не вслушиваясь в эти фразы, следил за застывшими танками врага. Там, за плотной стеной брони, угадывалась суета. До Алексея доносились короткие слова команд, и легкой кисеей висела поднятая многими ногами белая пыль. Было очевидно, что сейчас немецкая пехота пойдет на равелин К счастью, ее не могли поддержать танки — не позволяла пересеченная, непригодная для маневра местность.
Затем Зимский огляделся по сторонам. Разговоры в окопах прекратились. Теперь все так же, как и он, расширенными зрачками смотрели на вражеские танки. Алексей осторожно положил автомат на бруствер и потихоньку вздохнул. Где-то, совсем рядом, слишком громко стучало его собственное сердце, так громко, что он с испугом посмотрел на товарищей. Но этого никто не замечал. Смешно оттопырил губу в ожидании первых выстрелов Колкин; рассыпавшись, упал на брови всегда прилизанный чуб Юрезанского; рядом какой-то незнакомый, совсем молоденький пехотинец с безразличным видом выковыривал соломинкой из автомата старую смазку… Вдруг предостерегающий окрик «Внимание!» пронесся по окопам из конца в конец.
Слегка вздрогнув от неожиданности, Зимский вновь стал смотреть вперед. И только теперь он заметил, что немецкая пехота уже начала атаку и мастерскими перебежками быстро приближается к равелину. То там, то сям появлялись и вновь пропадали, блеснув на солнце, каски врага. Наступление велось по всем правилам военного искусства. От недавней беспечности не осталось и следа, во всем чувствовалась какая-то система, неуловимый железный порядок, властью которого вскакивали, падали и вновь поднимались сотни похожих на игрушки фигурок. Все делалось молча, только отчетливо доносились свистки, заменяющие команду.
Это была та сила, которая сумела преодолеть и многоводные реки Украины, и гнилые воды Сиваша, и вот теперь она докатилась сюда, к берегам Черного моря, и на ее пути стоял сейчас малочисленный гарнизон равелина.
И в сердце Алексея вдруг закралось сомнение — можно ли вообще ее остановить? Украдкой он посмотрел на молоденького пехотинца справа, но паренек, уже побывавший не в одном сражении, казалось, даже не изменился в лице. Удивительно, как влияет на войне настроение соседа: еще секунду назад находившийся в смятении, Алексей почувствовал, как по телу разливается волна успокоения — раз не боится этот безусый мальчишка, то нечего бояться и ему! И все же хотелось, чтобы свои поскорее открыли огонь.
Между тем фашисты, вдруг перестроившись в цепи, уже почти не залегая, пошли на равелин. Чувствуя, что сейчас откроют огонь, Зимский покрепче прижался к автомату. Его внимание отвлек какой-то нарастающий свист. Он еще не понял, откуда он исходит, как несколько резких, оглушительных взрывов раздалось у самого окопа. «Мины!» — догадался Алексей, радуясь, что так спокойно подумал об этом. Он повернулся к пареньку-соседу, чтобы и тот смог оценить его выдержку, и тихо охнул: в луже крови с рассеченным черепом лежал юный пехотинец, уткнувшись носом в бруствер. И в ту же секунду, степенно отчеканивая каждый выстрел, заработали пулеметы равелина. Поднятые пулями фонтанчики пыли побежали в сторону врага — пулеметчики нащупывали верный прицел. Немецкие цепи залегли и открыли ответный огонь.
Над головами запели шальные пули, трещали и свои и чужие автоматы, отрывисто, как елочные хлопушки, рвались мины…
Залегшие немецкие цепи еще не решались подняться. Между ними и защитниками равелина оставалось метров двести — триста. Это расстояние было уже опасным: два — три броска — и немецкие солдаты могли оказаться в окопах. Кроме того, невозможно было приподнять голову над бруствером — сплошной огневой шквал сметал все на своем пути. Наблюдать за полем боя стало очень трудно.
Майор Данько передал по цепи:
— Приготовиться к рукопашной! Немцев в окопы не пускать!
Рукопашная! Это слово раскаленным железом впилось в мозг, заставило увидеть себя один на один с врагом, в смертельной схватке, исход которой может решить только сила, ловкость и умение мыслить в доли секунды. Алексей молниеносно оглянулся назад. Прямо за спиной отвесно вставали стены равелина, за которые не должен был ступить ни один немецкий солдат. Эти каменные глыбы давили на него безмерной тяжестью долга. Но если бы даже не существовало ни долга, ни присяги, никакая сила не вырвала бы сейчас из его рук мокрое от пота ложе автомата. Уже было ясно видно, как вражеские пехотинцы ползут, извиваясь, сливаясь с землей. От сознания, что каждая пуля, посылаемая им, может поразить, уничтожить врага, Алексей был весь как в огне и старательно разряжал диск за диском туда, где угадывались распластавшиеся солдаты. Иногда он касался локтем юного пехотинца, павшего в начале боя, и тогда нажимал на курок с двойной яростью. Он уже почти совсем успокоился, и ему казалось, что теперь все так и останется, что немцы уже не смогут подняться и пойти в атаку, и только приказание приготовиться к рукопашной подсказывало ему, что все это не ограничится простой перестрелкой. Немецкие цепи поднялись сразу, неожиданно и решительно, и тут вдруг все увидели, как их много, так много, что на всей полосе земли, примыкающей к равелину, не осталось свободного места. Солдаты побежали с явным намерением ворваться в окопы. Они стреляли на ходу, на мгновение приостанавливаясь, швыряли гранаты и все вместе кричали что-то непонятное, но свирепое и грозное, подбадривая и подогревая этим криком самих себя. Бег их был тяжел, головы по-бычьи нагнуты, и весь их вид говорил о том, что они готовы отомстить за убитых.
Данько, не сводя глаз с приближающихся цепей, достал свисток, обтер его об рукав и зажал губами. Когда до передних оставалось не больше пятидесяти метров, он набрал полные легкие воздуха и сильно и резко дунул.
Услышав свисток, требовательный, стремительный, сверлящий мозг, Алексей почему-то замешкался и опомнился, лишь когда товарищи уже бежали навстречу приостановившемуся врагу. Лихорадочно хватаясь за осыпающиеся, ползущие края окопа, он выпрыгнул наверх и понесся вперед, не думая теперь ни о чем, размахивая автоматом.
Передние уже сцепились в беспощадной схватке, катались по земле, наносили разящие удары. Стоны, крики, лязг металла — все слилось в один протяжный, непрекращающийся звук рукопашного боя.
Зимский врезался в эту кашу со всего хода. Он бил, уклонялся, перед глазами мелькали чьи-то перекошенные от боли и ярости лица, руки и лицо его было в крови, и он не знал, своя это кровь или чужая. Он двигался, как в тумане, и удивлялся, что все еще жив. Он не знал, кто побеждает, на чьей стороне перевес, но продолжал упрямо продвигаться вперед, по крайней мере так ему казалось, ибо он уже давно потерял ориентировку, видя перед собой только зеленые мундиры, какие-то непонятные знаки на петлицах, пузатые фляги на толстых, добротных поясах и еще много всего, из чего слагалось что-то большое и ненавистное, именуемое врагом. Если бы он смог взглянуть на эту битву сверху, он увидел бы, что волна людей откатывается в сторону неприятеля. Поминутно над этой кашей взлетали приклады, ножи и просто кулаки и тотчас же опускались. Те, кто еще стоял на ногах, не щадили друг друга и не просили друг у друга пощады. Несколько раз над головами пролетали немецкие истребители, но они не могли стрелять, чтобы не поразить своих. Молчала и артиллерия врага, молчали и минометы. Теперь все решалось только человеческой силой, и медленно, как один борец дожимает к ковру другого, защитники равелина преодолевали нечеловеческое сопротивление неприятеля…
Калинич никогда не спрашивал себя, сможет ли он убить человека? Слово «враг» было для него до сих пор скорее понятием, чем живым существом. И когда говорили: «Враг должен быть уничтожен!», он воспринимал эти слова скорее сердцем, нежели умом, готовый до последнего дыхания уничтожать этого врага. Сейчас, идя вместе со всеми врукопашную, он впервые ощутил, что «враг» — это сотни и тысячи человеческих жизней и нет другого пути для его уничтожения, кроме как убивать и убивать! Калинич рассердился на себя за то, что такие мысли пришли к нему совсем не вовремя, но никак не мог от них отделаться. Он бежал на правом фланге в первых рядах, а навстречу ему бежали такие же люди, пусть в чужих мундирах, но люди, и он, несмотря на все причиненное ими горе, не мог в этот миг думать о них иначе. «Дурак! Раскис!» — продолжал злиться на себя комиссар и старался припомнить последние сообщения, последние снимки из газет — снимки замученных и расстрелянных, последние кадры из кинохроники с разрушенными пылающими городами, чтобы вновь вызвать в себе ту лютую злобу, которая ни на минуту не отпускала сердце, пока рвался в бой там, в тылу. И как только он все это вспомнил, заставившее «расчувствоваться» ощущение мгновенно исчезло, «враг» вновь стал проклятым и ненавистным понятием, и комиссар больше не видел отдельных солдат, а чувствовал, как на него надвигается серая, плотная, воющая стена, в которой теперь не было ничего человеческого. Калинич перехватил автомат за ствол, занес на бегу для удара руку. Он не выбирал противника. Они сразу отыскали друг друга глазами. Из плотной расплывчатой массы, словно вырванный оптикой бинокля, возник огромный рыжеволосый детина, с закатанными рукавами и расстегнутым воротом гимнастерки. Все это в единый миг запечатлелось в мозгу Калинича. Они одновременно взмахнули своими автоматами, и не успел Калинич ничего сообразить, как немец рухнул с раскроенным черепом.
— Порядок, товарищ комиссар! — услыхал Калинич быстрый говор у себя над ухом. — Думал, зашибет вас!
Калинич поспешно оглянулся — огромный, с покрасневшим лицом Булаев стоял за его спиной.
— Спасибо! — на ходу бросил Калинич, вновь устремляясь вперед. И тотчас же Булаев поспешил вслед за ним. Они бились рядом, спиной друг к другу, успевая вовремя отражать удары и вовремя наносить их так, что противник уже больше не поднимался. Так же, как и перед Зимским, перед ними мелькали мундиры, фляги, каски, перекошенные лица, так же, как и Зимский, они продвигались, словно во сне или в чаду, и мозг уже отупел и не воспринимал впечатлений.
Но в отличие от Зимского Калинич видел, куда надо идти, и видел, как, словно острый клин, врезались наши, рассекая противника, и в голове этого клина находился майор Данько. Последние минуты этой битвы протекали с молниеносным изменением обстановки: вот кто-то не выдержал на левом фланге вражеского фронта, стал поспешно откатываться назад; вот упал смертельно раненный майор Данько, на какое-то мгновение возникло замешательство, и Калинич поспешил туда. Он что-то кричал, подняв автомат над головой. Слов его не было слышно, но все, кто его увидел, бросились к нему. Рядом с ним находился Булаев, возвышающийся на голову над всеми. В тельняшке, разорванной от плеча до плеча, испачканный кровью, он был страшен, и Зимский едва узнал его. Булаев, как тень, неотступно следовал за комиссаром, и Алексей также устремился за ними. И в этот миг наступил окончательный перелом. Враг вдруг не выдержал и стал поспешно откатываться назад, к спасительной броне своих танков. Он отступал так быстро, что вскоре между ним и защитниками равелина образовался значительный разрыв. Калинич, находящийся впереди всех, мгновенно понял, чем это грозит, и что было мочи прокричал:
— Наза-а-ад! Немедленно всем в равелин! Захватить с собой раненых! — и затем, взглянув на Булаева, кивнул в сторону убитого Данько. Булаев понял жест комиссара и подхватил майора на руки.
— Скорей! Скорей! — торопил Калинич, широко и энергично махая рукой. Солдаты и матросы суетливо стекались к равелину. Передние уже вбегали во двор, встречаемые раскатистым голосом Евсеева:
— Молодцы, орлы! Живо по местам! Усов! Ланская! Живей принимайте раненых!
Последние бойцы подошли к воротам все вместе, отчего проход сразу стал узким. Это было удивительно похоже на поток воды: средние пулей влетали во двор, в то время как крайние медленно продвигались, придавленные к стенам. Отрывисто лязгнула железная дверь, закрытая последним бойцом. Загремел тяжелый засов. Пространство под аркой стали быстро заваливать приготовленными накануне бухтами тросов. Ворота на Северную больше не должны были открываться!
Защитники равелина отошли как нельзя более своевременно. Не успели еще люди занять свои боевые места, как вновь немецкие танки открыли частый огонь.
Теперь, сидя за толстыми стенами и прислушиваясь к грохоту, матросы с удовлетворением вспоминали Калинича.
— Молодец комиссар! Вовремя очухался!
— А что, хлопцы! Автоматом он здорово махал! До чего лютый в бою!
— Тю, дурень, «махал»! — отозвался кто-то из угла. — Так он же рубил их, как секирой! Ахнет — и немец надвое!
— Это у тебя от страха в глазах двоилось, — не удержался Гусев.
— А тебя я что-то совсем не видел! — отпарировал тот же голос. — Никак, прилег за бугорком?
Уже была готова разгореться ссора, забыли даже об артобстреле, как в секцию быстрыми шагами вошел Остроглазов. Все притихли, ждали, что скажет лейтенант.
— Внимание, товарищи! — Остроглазов недовольно поморщился — голос заглушала канонада. — Приготовьте ручные гранаты. Когда немцы пойдут в атаку, никому не стрелять! Подпустим их к самым стенам и забросаем гранатами с крыши. Сразу же после обстрела всем наверх! Вопросы будут?
В общей тишине недоверчиво спросил Гусев:
— Неужели подпустим к самым стенам?
— В этом-то весь секрет! — задорно блеснул глазами лейтенант. — Пусть накапливаются у входа и думают, что равелин уже в их руках. Несколько десятков гранат быстро отучат их от подобных мыслей!
Гранат было много. Их хватило даже на пришедших в равелин солдат. Солдаты аккуратно вставляли запалы, любовно гладили насеченный, ребристый корпус. Один из них, неказистый, приземистый, со странной фамилией — Шамяка, привесив около десятка гранат у пояса, неожиданно звонко проговорил:
— А вот, хлопцы, какая история из-за этих гранат приключилась!
Солдаты, знающие Шамяку, еще не услыхав «истории», заулыбались. Было видно, что тот не раз заставлял в трудные минуты растягиваться в улыбку опаленные горечью солдатские губы.
— Пришел я, значит, на службу аккурат в сороковом году. Винтовкой овладел сразу, пулеметом — тоже, а вот к гранате никак приспособиться не мог. Уж как не бился со мной наш лейтенант Шуляков! Не могу ее бросить — и все! Кажется, что разорвется она у меня в руках и разметает в кусочки! А дома, значит, меня невеста ждала. Ну такая дивчина, что хоть сейчас ее на выставку всемирной красоты! И любила она меня, навить, больше, чем я помкомвзвода! Не мог я при такой любви так глупо от гранаты загинуть. Зато лейтенант наш здорово осерчал. Призвал он меня и говорит:
— Слушай, Шамяка. Тебе отпуск в этом году положен?
— Так точно, грю, положен, товарищ лейтенант!
— Так вот, грит, не поедешь, пока гранату не кинешь!
Вот бисово дело! Я аж до слез разобиделся, а делать нечего. Так и не довелось гранату бросить до самой войны. А война застала меня под Житомиром. Я пулеметчиком был. Попали мы как-то в окружение. Трое нас было. Двоих ранило, а я бил из пулемета, пока все ленты не расстрелял. Чуют товарищи, что пулемет замолчал, спрашивают меня:
— Что, Юхим, патроны кончились?
— Ага, говорю, кончились.
— Ну, бери наши гранаты, говорят, и давай их, гадов, гранатами!
Ох, хлопчики! Как сказали они про гранаты, враз захолонуло мое серденько. Ну, думаю, конец тебе, Юхим, от собственного оружия! А немец, сволочь, не входит в мои лирические переживания — прямо на нас прет! Эх, сказал я себе, была не была! Все одно погибать! Развернулся и швырнул первую, а сам упал и лежу. Чую: взрыв! Открываю глаза: немцы назад подались. Возликовала тут моя душа. Швыряю одну за одной и ору до хрипоты:
— Вот, гады! Это вам за мой отпуск! Получайте отпускные сполна! — Не знаю, сколько я их перекидал — подоспела подмога. Чувствую, кто-то обнял меня и целует в лицо. Поворачиваюсь: батюшки! Сам лейтенант Шуляков. Целует и говорит:
— Ну, Шамяка! Разжалобил ты меня? После войны, грит, я тебя самолично к твоей зазнобе отпущу. А пока — извиняй. Сам понимаешь — срочное дело. Ты еще тех гранат не докидал, что на твою долю в мирное время приходились. Так что, друг, постарайся! Расквитайся с должком!
— И большой у тебя должок? — выдавил один из слушающих сквозь улыбку.
Шамяка прищурил глаз и совершенно серьезно отвечал:
— Я так думаю: хватит до самого Берлина кидать! Так что вы уж извините, что я кое-кого обделил — долг платежом красен!
— Смотри, пехота! А то за угол заденешь — враз разорвет! — зло съязвил Гусев, кивая на гирлянду гранат у пояса Шамяки.
— И я раньше так думал, — добродушно отозвался Шамяка. — Ан, еще одна история вышла. Да вот только обстрел кончается: видать, досказать не успею.
— Чего уж там!
— Гни дальше! — раздалось несколько голосов.
Шамяка, уловив, что люди с интересом ждут его рассказа, не стал больше отпираться.
— А дело так было. Вон ребята наши знают, что я пожрать всегда горазд!
Ребята подтвердили с хохотом:
— Хо-хо! Жрет за батальон!
— Быка съест и теленочка попросит!
— Из-за него голодные ходим!
— Так вот, — удовлетворенно продолжал Шамяка, — припас я себе как-то баночку сгущенного молока. Американский подарочек — по поставкам ленд-лиза. Между нами — уворовал я ее у завхоза. Да кто-то из наших ребят подсмотрел, как я эту баночку в мешок клал. И что же вы думаете? Вытащили, а заместо ее гранату без ручки положили. Она по форме ну точь-в-точь, как сгущенка! Стали мы ночью на привале. Я — в сторонку от других: дай, думаю, молочка похлебаю. Вытащил банку и — хвать ложкой по крышке. Ох, браточки! Как рванула она у меня в руках! Столб пламени — ну, выше леса! Немцы давай в нашу сторону палить, наши — в них. Такой бой разгорелся, что только держись! А я от страха чуть не умер! Гляжу — цел-целехонек, только пол-ложки оторвало и в руках у меня ручка осталась. А ты говоришь — разорвет! — хитро подмигнул Шамяка Гусеву.
— Вре-ешь! — недоверчиво протянул кто-то из бойцов, не зная, верить или не верить серьезному тону Шамяки.
Его возглас покрыл дружный хохот окружающих, и в ту же секунду раздалась повелительная команда Остроглазова:
— Все наверх! Гранаты к бою!
Только теперь люди заметили, что артобстрел прекратился, и сквозь оседающее облако взметенной снарядами белой пыли стали быстро, друг за другом выскакивать на крышу. Там плюхались прямо на живот, прижимаясь к горячим от солнца камням, тяжело дыша перегретым воздухом, смешанным с терпкой пылью. Смотрели, стряхивая кивком головы капли пота, туда, откуда должны были появиться немцы. Местность перед равелином была настолько пересечена, что даже с крыши равелина не просматривалась полностью. Опытные немецкие солдаты не замедлили воспользоваться этим, и, несмотря на то что они уже на насколько десятков метров приблизились к равелину, с крыши их до сих пор еще не заметили. Они видели, что матросы оставили окопы, и теперь старались скрытно подобраться к самым стенам и затем неожиданно ворваться во двор равелина. Это означало бы конец крепости: отрезанные друг от друга, взятые с двух сторон в огонь, защитники форта не смогли бы долго сопротивляться. Но вот кто-то из вражеских солдат неосторожно показался за холмом, и с крыши сразу его заметили. А заметив одного, увидели и второго, третьего, четвертого, пятого… И тогда из уст в уста побежал быстрый предостерегающий шепоток:
— Идут! Идут!..
— Помните! Огонь только по команде, — еще раз предупредил Остроглазов своих бойцов.
Теперь уже всем стало видно, как, сгибаясь в три погибели, пробираются, стараясь остаться незамеченными, вражеские солдаты. А так как равелин молчал, они действительно думали, что их не видят, и, от этого осмелев и потеряв осторожность, окончательно выдали себя. Достигнув стен равелина, они скапливались в узком проходе — траншее, прижимались к стенам, чтобы их не заметили из амбразур, и ждали остальных, чтобы начать штурм ворот. Но прежде чем раздался первый удар в железную дверь, на одном из ближних холмов показалась автомашина с огромным защитного цвета рупором. Рупор завращался, словно живое существо, уставился зияющей чернотой отверстия на равелин и вдруг стал увещевать усиленным мощной радиоустановкой голосом.
— Русски официир унд матрозен! Ви есть отрезан, абгешниттен, от весь мир! Вас по-до-жи-да-е-т неминуемый гибель! Ваш сопротивлений — бес-по-лез-но! Немецкий командований гарантирт вас в случай сдача…
Немцы, притаившиеся у стен, с интересом прислушивались к незнакомой речи, ждали, как это будет воспринято за стенами равелина.
Евсеев, находящийся здесь же, на крыше, подполз к одному из пулеметчиков, осторожно зашептал ему на ухо:
— Возьми этот рупор на прицел! Как махну рукой, открывай по нему огонь!
— Непобедимый немецкий армий скоро будет Москва… — продолжал доноситься все более входящий в раж голос.
Евсеев осторожно, стараясь не думать о том, что может стать мишенью, посмотрел вниз. Около сотни немцев, плотно прижавшись к стенам, не дыша ждали сигнала к атаке. Был самый подходящий момент. Евсеев отполз назад, коротко взглянул на пулеметчика и взмахнул рукой.
Громкая, решительная очередь заставила всех вздрогнуть от неожиданности. Крякнув, на полуслове смолкла установка. Разбитый рупор безжизненно повис на проводах. И не успели еще немцы внизу понять, откуда стреляют, как капитан 3 ранга скомандовал громко, на всю крышу:
— Огонь!
Несколько десятков гранат полетело вниз. Они разорвались почти одновременно, и в страшном грохоте не было слышно ни стонов раненых, ни команд, с помощью которых растерявшиеся командиры пытались поднять дух своих солдат. Но организованность была безнадежно нарушена.
Немцы открыли беспорядочный ответный огонь. Они строчили и в железо двери, и в черные провалы пустых амбразур, и, просто для успокоения, в воздух, пока еще не понимая, откуда был нанесен по ним удар, когда Евсеев, стараясь быть услышанным, вновь энергично прокричал:
— Огонь!
Тяжело ахнул гранатный залп, еще более мощный, чем первый. Он свалил там, внизу, до двух десятков человек, но остальные наконец поняли, откуда им грозит опасность. Некоторые уже, отстегнув от пояса гранаты на длинных ручках, швырнули их на крышу. Теперь это оказалось неожиданным для защитников. Гранаты, разорвавшись посередине крыши, сразу вывели, из строя нескольких человек. Поднятая взрывами пыль лезла в глаза и в рот, мешала дышать и смотреть. Застонали раненые. Нельзя было терять ни секунды, чтобы не дать оправиться врагам. Евсеев, уже ни на что не обращая внимания, выдвинулся на самый край крыши и, повернувшись к прижавшимся к крыше бойцам, сердито размахивая пистолетом, стал энергично кричать:
— Все на край! Стреляй! Бей гранатами! Не давать опомниться!!
И тогда все бросились к краю крыши, швыряя уже и без команды гранаты, свесившись чуть ли не по пояс, строчили из автоматов зло, остервенело, не обращая внимания на ответный огонь, на тонкий посвист пролетавших мимо пуль, на мелкие брызги известняка, дробившегося у края крыши от бесконечных вражеских очередей.
Немцы отстреливались зло и ожесточенно, они, казалось, тоже забыли об опасности и стояли почти в рост, безостановочно выстреливая магазин за магазином, стараясь, словно водяной струей, смыть все с края крыши сплошным потоком огня.
Но позиции были все же не равны. Прижавшиеся к крыше защитники были кое-как защищены, и сверху им было гораздо удобнее расстреливать почти совершенно открытого врага. Это вскоре оказалось — почти навалом валялись у стен равелина вражеские трупы. Бесполезность такой атаки была совершенно очевидной. Взводные командиры свистками уже отзывали своих солдат. И вдогонку не выдержавшим, отступающим немцам грохотал всей своей огневой мощью вновь победивший равелин…
В третий раз за этот беспокойный день была отбита атака врага. Красное, точно пропитанное кровью сегодняшних боев, быстро и безвольно падало солнце за северо-западной стеной равелина… Побежали в сторону врага голубоватые тени, прикрывая убитых, принося живительную прохладу раскаленной за день степи. Третья атака была, очевидно, и последней за этот день. Подождав еще около получаса, Евсеев, желая дать людям получше отдохнуть перед завтрашними боями, объявил по секторам:
— Оставить наблюдателей на наблюдательных пунктах! Остальным — отбой!
В этот вечер в кубрике было чересчур оживленно и шумно. Удачи прошедшего дня не могли не сказаться благотворно на настроении защитников равелина. Испытав свою силу, потеряв страх перед неведомым, люди сразу обрели спокойную, полную достоинства осанку, и многие даже бравировали этим, когда разговор заходил о новых немецких атаках.
— Ну что ж? Пускай попробуют! Одна баба попробовала — потом всю жизнь каялась! Петро! Нема цигарки покурить?
— Ребята! Ребята! А помните, как Усов кишки Степаненко промывал? — крикнул чей-то веселый голос.
Неизвестно почему вдруг вспомнили забавную историю, которая произошла чуть ли не на второй день после прибытия Усова в равелин; может быть, потому, что хотелось от души посмеяться после такого нечеловеческого напряжения последних дней, и все действительно дружно расхохотались. А дело было так.
Под вечер явился к Усову в санчасть матрос, жалуясь на ломоту и головную боль. Усов дал ему термометр, а сам вышел в другую комнату. Бесшумно вернувшись, он увидел, как ничего не подозревающий матрос старательно пощелкивает по термометру, нагоняя температуру. С детства Усов ненавидел симулянтов и решил проучить обманщика. Осторожно выйдя из комнаты, он с шумом вернулся и быстро подошел к матросу, сидевшему с жалким, болезненным видом.
— Давайте термометр! — протянул Усов руку. — Ого! Тридцать восемь и пять! Да, у вас жар! Немедленно в постель!
Матрос обрадованно юркнул под одеяло. Все складывалось прекрасно: несколько дней он сможет спокойно полежать и отдохнуть.
Однако он и не подозревал, на какие муки обрек себя. Началось с того, что Усов уже вечером сделал ему промывание желудка. Промывание повторилось и на второй день; кроме того, ему приходилось пить какие-то невероятно горькие лекарства и проделывать еще множество неприятных вещей, с удивительной изобретательностью придумываемых новым доктором.
На третий день матрос не выдержал и запротестовал:
— Товарищ доктор! У меня же грипп! Так его не лечат! Нужно кальцекс давать, а вы мне кишки моете!
— У вас грипп? — совершенно серьезным тоном удивленно переспросил Усов. — Нет, мой друг! У вас совсем другая, опасная болезнь, и называется она по-латыни сакоманиус!
На четвертый день, чуть ли не со слезами на глазах, матрос клялся, что он уже совершенно здоров и просил как можно скорее выписать его из лазарета. Усов уступил его просьбам и, напутствуя на дорогу, вежливо говорил:
— Если вновь почувствуете себя плохо — немедленно сюда! Может быть, болезнь еще не прошла окончательно, и мы ее вылечим до конца!
Радуясь, что его наконец выписывают, матрос машинально кивал головой, думая только о том, как бы поскорее вырваться из лазарета.
Скрыть эту историю ему не удалось, и уже через неделю он и сам посмеивался над собой, беззлобно говоря в адрес Усова:
— Вот черт! Сразу раскусил. Хорошо еще, что живым выпустил!
Даже Гусев немного приободрился и смеялся вместе со всеми над хлесткими остротами товарищей. Он совсем бы чувствовал себя хорошо, если бы не жажда, мучившая его с самого утра.
Чтобы скоротать время, он присел на койку рядом с Демьяновым, сказал, широко обняв его за плечо:
— Ну и пить же охота! За день все нутро выжгло!
При напоминании о воде Демьянов с трудом проглотил пересохшим ртом слюну. До этого он не вспоминал о жажде, так как до сих пор переживал странное и еще не испытываемое чувство. Оно родилось после того, как остался во всех сегодняшних атаках, обстрелах и бомбежках целым и невредимым. Теперь он ощущал себя каким-то обновленным, будто заново родившимся, гордым, потому что не хуже других вел себя под пулями и выстоял до конца вместе со всеми. Может быть, в первый раз за все время он подумал, что мог бы быть таким, как Зимский, Юрезанский или Остроглазов, и эта мысль наполняла душу приятно щекочущей теплотой.
— Семен! Оглох, что ли? — недовольно встряхнул его Гусев, который тоже уловил в нем эту перемену и, не понимая ее причины, но интуитивно чувствуя, что теряет единомышленника, стал медленно накаляться подкатывающей к горлу тупой злобой.
— Ничего… потерпим… — ответил наконец Демьянов.
— Ну-ну! — с усмешкой произнес Гусев, резко вставая. — Смотри, с таким терпением можно в мумию превратиться!
Он пошел к своей койке, раскачиваясь из стороны в сторону и бормоча какие-то ругательства. Глаза, его горели злыми зелеными огоньками, как в темноте у кошки, — он не мог простить Демьянову внезапной перемены.
Вскоре принесли бак с водой. Один из несших его матросов объявил:
— Товарищи! В связи с приходом бойцов майора Данько порция воды уменьшается до половины кружки!
По кубрику прошел глухой ропот. Солдаты Данько, чувствуя себя виновниками, смущенно потупились. Видя это замешательство, Зимский громко крикнул:
— Чего там! Валяй по половине!
Поддавшись этому возгласу, все бросились к баку. Выстроилась очередь. Воду цедили из крана тонкой струйкой, и каждый, боясь пролить хоть каплю, выпивал свою порцию и, крякнув, точно после водки, уступал место товарищу.
Гусев и Демьянов встали в очередь рядом. Через несколько человек после них стоял со своей кружкой Зимский. Первым к баку подошел Гусев. Выпив полкружки теплой, невкусной воды, он только сильнее почувствовал жажду. Выругавшись про себя, он медленно пошел к койке, слыша за спиной шаги. Мельком оглянувшись, он увидел Демьянова, который, зажав обеими руками кружку с драгоценной влагой, тоже шел к своему месту. И вновь Гусев вспомнил тот новый, словно просветленный, взгляд Демьянова, и опять сердце толкнула злоба, в которой он не мог дать себе отчета, но вспышки которой чувствовал последнее время постоянно.
Внезапно и резко повернувшись, он столкнулся с Демьяновым, и выбитая из рук кружка с жалобным звоном запрыгала по полу. Небольшой лужицей растеклась дневная порция воды. Демьянов застыл с расширенными от испуга глазами, наблюдая, как утекает в щели так мучительно желаемая влага. Гусев поспешил с извинениями:
— Ты… прости, пожалуйста… Вот, черт! Нечаянно я… Неудачно как получилось!..
Демьянов не отвечал, еще не придя в себя после случившегося. Гусев бросил взгляд на бак — его уже перевернули кверху дном, сливая последние капли в кружку последнего человека. Вокруг установилась тишина — все понимали, что значит лишиться сейчас этих нескольких, ожидаемых чуть ли не весь день глотков!
— Что ж это, ребята? Что он, без воды останется, что ли? — разводил Гусев руками, обращаясь то к одному, то к другому, всем своим видом ища поддержки.
— Меньше бы вертелся! Если и останется, то из-за тебя! — хмуро проговорил кто-то.
— К Евсееву надо идти! Пусть еще даст! — посоветовал другой голос.
Зимский успел сделать всего два глотка, когда Демьянов остался без воды. Только долю секунды колебался он. С трудом оторвав свою кружку от потрескавшихся губ, он решительно, быстрыми шагами подошел к Демьянову и протянул ее опешившему матросу:
— На, допей!
Демьянов все еще не шевелился, словно не веря в возможность такого поступка.
— Допей! — повторил Алексей и почти насильно всунул ему кружку в руки.
И тогда, словно очнувшись, Демьянов быстро схватил ее и залпом, будто боясь, что может что-нибудь случиться вновь, жадно выпил оставшуюся воду.
— Ну вот! — хлопнул Зимский его по плечу. — И не надо к Евсееву идти — у него и без этого забот хватает…
— Спасибо тебе… — еле слышно проговорил Демьянов.
Зимский только махнул рукой и, повернувшись, быстро пошел к выходу из кубрика сквозь толпу с уважением расступающихся матросов.
Даже Гусев, пораженный поступком Зимского, решил на этот раз смолчать. Так, молча, он и пошел вслед за Демьяновым и остановился только у его койки. Оба присели на самый краешек. Разговор не начинался. Демьянов совсем не утолил жажды. Наоборот, теплая, с грязными осадками вода еще больше разбередила желание припасть к обжигающей холодком влаге и пить, не отрываясь, пока не заболят скулы. Будто прочитав его мысли, Гусев заговорил:
— Ну и житуха… Разве ж это вода? Вот я помню в деревне был у тетки, так у нее в сенях стояло ведро и такой деревянный ковшик. Летом — жара, а там всегда прохлада, и вода как лед! Наберешь ее в этот ковшик, а она как хрустальная, и серебряная каемочка по краям! Приложишь, значит, ковшик к губам…
— Брось трепаться! — с необычной для него злостью оборвал Демьянов, но Гусев, который теперь мстил за тот новый, возвышенный блеск в глазах, делавший Демьянова чужим, чем-то похожим на Зимского и его компанию, и не думал останавливаться.
— Трепаться, говоришь? Нет, дудки. Ишь ты, обрадовался, что пуля его не задела! А что толку? Все равно, не от пули, так без воды подохнем! Зимский каждый день делиться с тобой не будет. Он и сегодня это сделал, чтобы лишний авторитет заработать!
— Ну это ты врешь! — горячо возразил Демьянов. — Он от сердца оторвал! Небось ты бы пожалел свое отдать…
Гусев вскочил с койки резко и сердито, заговорил с нескрываемой досадой:
— Ну, хватит об этом! Поговорили! Ты, я вижу, втюрился в Алешку не меньше, чем он в Ланскую! А я еще хотел с тобой об одном деле посоветоваться…
— Каком таком деле? — насторожился Демьянов.
— Нет уж! Теперь уволь. А то еще побежишь с Зимским поделиться! Ложись-ка лучше спать. Может, завтра наберешься ума, тогда поговорим.
— Завтра… — вздохнул Демьянов. Он вновь вдруг вспомнил, что завтрашний день может оказаться для него последним, и установившееся было приподнятое настроение потускнело, уступив место прежним сомнениям и раздумьям.
Гусев ушел, в кубрике включили ночное освещение, кое-кто уже храпел на своей койке в полном обмундировании — по приказанию Евсеева спали не раздеваясь. Прилег и Демьянов, положив руки под голову. Через несколько минут в кубрике установилась полнейшая тишина…
Чутким и тревожным сном спал равелин в эту первую в окружении врага ночь. Наблюдатели не снимали пальцев со спусковых крючков автоматов, до слез в глазах вглядывались в черный, непроглядный мрак. Там, со стороны Балаклавы, все приближался, нарастал артиллерийский гул. Здесь, на Северной, и в городе стояла напряженная, неверная тишина. Чувствовалось, что в этой тишине войска обеих армий притаились, точно два огромных зверя, зализывая раны, готовясь к последней, решающей схватке.
Наблюдатели старались не пропустить ни единого шороха, и от перенапряжения слуха тишина звенела тонким комариным писком и кровь тупыми ударами била в разгоряченные головы.
Кроме наблюдателей, не спали в эту ночь в равелине Евсеев и комиссар. Оба сидели в евсеевском кабинете, довольные друг другом, еще больше спаянные первым днем боев. Оправдавшаяся вера в своих людей и чувство исполненного долга настроили обоих на спокойный, уверенный лад. И прежде всего это была вера в собственные силы. Они сидели молча, думая об одном и том же. Евсеев курил папироску, медленно и блаженно выпуская дым замысловатыми кольцами, Калинич смотрел в одну точку прищуренными мечтательными глазами.
Но постепенно их мысли потекли по разным руслам. Калинич вспомнил дом, жену и сына, старого генерала, товарищей по академии — и цепочка ассоциаций, где события и люди нанизывались друг на друга, увела его куда-то далеко-далеко, еще в предвоенные дни; Евсеев же думал только о том, что должно было случиться завтра. Эти мысли, от которых вновь повеяло тревогой, заставили его первым заговорить:
— Вот как, Иван Петрович! Значит, прав был старик Потапин, советуя мне гибкую тактику. Только вот… — он горестно покачал головой. — Гибкость ее, кажется, уже исчерпана!
— Что ты? — будто очнулся Калинич.
— Я говорю, как завтра воевать будем? Чем немцев обманывать?
— Ну что-нибудь придумаем! — ответил Калинич. — Ты знаешь, после сегодняшних боев у меня прямо крылья выросли! Ведь умеем бить немцев, черт возьми! И здорово умеем! А то там, в тылу, я, по правде говоря, даже приуныл. Ан нет, Евгений Михайлович! Вот теперь глубоко верю, что все у них — временно! Скоро им придется расплачиваться чистой монетой!
— Ты говоришь так, будто я тебе возражаю! — усмехнулся Евсеев его горячности. — Все это верно, но нам нужно думать о завтрашнем дне.
Калинич сразу нахмурился, на его лице появилось выражение озабоченности.
— Ты что это насупился? — заметил в нем перемену Евсеев.
— Да нет! Ничего! Тебе показалось! — снова улыбнулся комиссар. Он вспомнил о Гусеве, о разговоре с Зимским, в котором ему приоткрылось сердце этого скромного, но не всегда уравновешенного матроса, и о том, что нужен он сам пока как друг, как близкий человек всего лишь нескольким воинам равелина. Да, скорее бы наступало «завтра», чтобы он смог завоевать новые души и сердца, чтобы не осталось в крепости человека, который не считал бы своим долгом поделиться с ним самым дорогим и сокровенным! Несмотря на улыбку, взгляд Калинича казался далеким и отсутствующим, и Евсеев сказал твердо и серьезно:
— Нет, не показалось, комиссар! Чувствую, что гложут тебя какие-то сомнения! А раз сомневаешься, значит, душой болеешь за дело, и большего мне от тебя и не надо!
— Комплименты говорить стал? — иронически прищурился Калинич.
— Чушь! С детства не приучен! — рубанул рукой воздух Евсеев. — Говорю то, что думаю! А придумал я вот что! — он ткнул указательным пальцем в лежащую на столе карту. — Ну-ка, давай сюда!
Калинич подошел, и они сели, голова к голове, склонившись над картой. Евсеев начал говорить, и карандаш, крепко сжатый в его энергичной руке, запрыгал по бумаге.
— Вот смотри! Немцы теперь стоят от равелина метров на сто пятьдесят — двести. Путь ими к самым стенам разведан, и здесь они не ожидают никаких казусов. А раз так — надо ударить в это самое место!
— То есть? — поднял брови Калинич.
— Вышлем этой ночью трех — четырех смельчаков во главе с Зимским, и они вновь заминируют эту полосу отчуждения вплоть до самых стен!
— Мда-а… — почесал затылок Калинич. — Заманчиво, но крайне рискованно!
— Рискованно? — переспросил Евсеев, растягивая слово по слогам. — Для равелина — нисколько! Для тех четырех — да! Но ведь приказ командования обязывает нас всех стоять насмерть в этих стенах. Нужно ли при этих обстоятельствах говорить о риске?
— Да, — согласился Калинич. — Ты совершенно прав. Я действительно все еще мыслю теми категориями, которые действительны там, за линией фронта, где смерть все еще кажется чем-то необычным и случайным.
— Значит, согласен? — воодушевился Евсеев, пропустив мимо ушей все остальное. — Тогда начнем действовать!
Он вышел в коридор, тронул за плечо задремавшего тут же у дверей связного и приказал:
— Пришлите ко мне старшего краснофлотца Зимского. Только тихо! В кубрике никто не должен проснуться!
Связной быстро и бесшумно исчез за поворотом коридора…
Зимский появился минут через десять, еще, не совсем очнувшись от внезапно прерванного сна. Калинич ободряюще улыбнулся ему, как старому знакомому, Евсеев указал на свободный стул.
— Садитесь!
Алексей сел.
— Так вот, — продолжал Евсеев, барабаня пальцами по карте, — сейчас от стен равелина до немцев есть метров двести свободной земли. Ее нужно немедленно заминировать противопехотными минами! Сколько человек нужно вам в помощь, чтобы выполнить это задание?
Пальцы Евсеева перестали барабанить в ожидании ответа. Калинич смотрел испытующе и напряженно. Алексей медленно встал.
— А сколько нужно поставить мин, товарищ капитан третьего ранга?
В глазах Калинича запрыгали искорки восхищения — ему нравилось, что и Евсеев и Зимский не говорят лишних слов. Евсеев тоже был доволен разговором. Прежде чем ответить, он вновь забарабанил по карте.
— Я думаю, не менее ящика!
— Хватит еще двух, кроме меня.
— А кого именно?
Алексей не смог ответить на этот вопрос. Он просто не думал над этим. Видя его замешательство, Евсеев предложил:
— Идите в кубрик и решите там. Я буду согласен с любым вашим выбором. Когда подготовитесь, приходите на крышу северо-восточной стороны. Там будет вас ждать все необходимое. Только учтите — времени осталось мало, так что не мешкать!
— Есть! — строго подтянулся Алексей.
Евсеев кивнул головой, разрешая ему выйти. Вскоре быстрые шаги Алексея затихли в гулком коридоре.
— Я думаю, справится… — не то спрашивая, не то утверждая, проговорил Калинич, чтобы нарушить ставшую вдруг неприятной тишину.
Евсеев посмотрел ему в глаза, словно стараясь угадать, что волнует комиссара, но, наткнувшись на твердый блеск его зрачков, сказал:
— Справится! Другого выхода у нас нет!
Алексей быстро шел в кубрик и думал. К своему удивлению, он не испытывал волнения, как, например, сегодня утром в окопах. Он даже попытался вызвать в себе страх, представив себя между стенами равелина и недремлющей передовой линией врага, но ощущения давно знакомого, неприятного холодка под ложечкой не появлялось.
— Хм, — удовлетворенно хмыкнул Алексей. Он легко подошел к двери в кубрик, решительно взялся за ручку и вдруг остановился: «Кого же взять с собой?»
Как и в кабинете Евсеева, он до сих пор не мог ответить на этот вопрос. Он мысленно перебирал матросов, одного за другим, и никому из них не решался отдать предпочтения. Так и не придя ни к какому решению, он тихо открыл дверь кубрика.
Синее ночное освещение делало его таинственным и фантастичным. Мерно раздавалось приглушенное, тяжелое дыхание утомленных до беспамятства людей. Иногда кто-то вскрикивал во сне или скрежетал зубами. И только один дневальный стоял, слегка покачиваясь, посреди царствующего здесь сна, нечеловеческим усилием воли заставляя себя не закрывать глаз.
Алексей медленно пошел между койками, всматриваясь в лица спящих. Так он дошел чуть ли не до конца кубрика, когда внезапно споткнулся о что-то мягкое. Быстро нагнувшись, он увидел свернувшегося калачиком Шамяку, спящего прямо на полу с вещевым мешком под головой. Шамяка что-то пробормотал спросонок и перевернулся на другой бок.
«А что, если его? — мгновенно подумал Алексей. — Парень вроде бы не из трусливых, да к тому же пехотинец!»
Он взял Шамяку за плечо и слегка встряхнул его пару раз.
— А? Что? — быстро вскочил солдат, привыкший действовать по первому сигналу.
— Дело есть! — сказал Алексей шепотом, прикладывая палец к губам.
— Ну? — спросил, присаживаясь рядом, Шамяка, которого сон покинул окончательно.
Зимский в нескольких словах объяснил, в чем заключается дело. Шамяка поскреб большим пальцем взъерошенный затылок, спросил позевывая:
— Закурить есть?
— Потом. На улице, — нетерпеливо сказал Алексей. — Ну как? Пойдешь?
Шамяка вновь встал, одернул гимнастерку, взбил, словно подушку, вещмешок, сожалея, как и всякий солдат, о прерванном сне, и вытянулся, как перед командиром, всем своим видом выражая готовность.
— Ладно. Пошли!
— Постой! Еще одного надо! — попридержал его за локоть Алексей.
— Ты ищи, а я на улице подожду, — предложил Шамяка. — Так закурить дашь?
— Да на! — рассмеялся Алексей, вытряхивая ему в ладонь из кармана остатки махорки. — Смотри, всю не кури — оставь!
Шамяка быстро закивал головой и поспешил к выходу.
Теперь оставалось найти третьего. Алексей уже хотел было пройти вдоль коек во второй раз, как его остановил торопливый, словно просящий, шепот:
— Зимский!
Алексей повернулся. На койке, возле которой спал Шамяка, сидел и манил его рукой Демьянов.
— Ну чего тебе?
— Я не спал и все слышал, что вы тут говорили…
— Так что же? — сощурился Алексей.
— Возьмите и меня с собой!
— Тебя?! — В голосе Зимского звучало недоумение и недоверие.
— Возьмите! — горячо продолжал Демьянов. — Я сегодня всю ночь не сплю… Все думаю… Вот ты со мной последней водой поделился, на смерть плюешь… И другие плюют… А я не мог! Жить очень хочется! Так хочется, что говорил себе: «Да пошли они все к чертовой матери, только бы я остался цел!» Потому и молчал и сторонился всех, что знал: начни говорить — и все откроется, все поймут, что у меня на душе. Поймут — и плюнут. Вот и ловчил, маневрировал, думал вот так, между вами и смертью бочком проехаться! А сегодня и в бою, и вот тут, вечером, я многое понял! Вот даже уснуть не могу! И решил я себя испытать: смогу ли быть человеком, вот как ты, как вы все! Возьми, не пожалеешь!
— Что это тебя прорвало? — смутился Зимский откровенной исповедью Демьянова. — Задачку ты мне задал!
— Прорвет! — злобно проговорил Демьянов, будто негодуя на себя, что до сих пор был таким. — Так возьмешь? А?
— Ну, гляди! — жестко сказал Алексей, соглашаясь и протягивая для пожатия руку. — Ты готов, что ли?
— Я мигом! — радостно привскочил Демьянов, хватаясь за руку Зимского обеими руками. — Вот только ботинки надену!
— Одевайся и давай на выход. Там тебя будем ждать, — уже совсем тепло, как товарищу, сказал Алексей. — А я пойду, а то как бы там Шамяка всю цигарку не скурил!
Они оба рассмеялись, и этот смех был словно первая ниточка, связывающая их воедино…
Когда все трое пришли на крышу северо-восточной стороны, Евсеев, Калинич и еще несколько матросов были уже там. Здесь же стоял ящик с минами и лежала размотанная бухта пенькового троса.
— А! Вот и команда! — приветствовал их Евсеев шепотом. — Чего так задержались?
— Да вот Шамяка художеством занимался! — также шепотом отвечал Зимский.
Евсеев сделал удивленное лицо, и тогда Шамяка показал ему две фанерки на острых кольях. На фанерках было выведено крупными буквами: «Осторожно! Мины!»
— Это зачем же? — не понял капитан 3 ранга.
Шамяка блеснул озорными глазами, начал объяснять:
— А это, значит, мы, как заминируем, эти колышки и воткнем! Немец, конечно, подумает, что его дурачат, ну и попрет прямо на мины!
— Психологический эффект! — рассмеялся Калинич.
— Точно, товарищ комиссар! — подхватил Шамяка. — Вот я помню в детстве, когда на огороды лазил…
— Стоп травить! Времени нет! — оборвал его Евсеев. — Вот вернетесь, тогда и расскажете, а сейчас — приготовиться к спуску!
Все сразу подтянулись и смолкли. До сих пор все казалось просто. Теперь же нужно было оставить надежные стены, товарищей и идти чуть ли не в руки врагу, без всякой надежды на спасение в случае, если обнаружат. Понимая все это, Евсеев выдал каждому по пистолету и строго приказал:
— Если что, живыми в плен не сдаваться!
— Есть! — ответил за всех Зимский.
Ночь благоприятствовала операции. Густая темнота начиналась тут же, у самого лица, стояла между притихшими людьми; казалось, ее можно пощупать, как материю.
Калинич поднес часы к глазам — светящаяся стрелка подползала к двум. Евсеев заметил его жест и заторопился.
— Ну, давайте!
Первым по тросу спустился Шамяка. Когда трос ослаб, на крыша немного подождали. Внизу было темно и тихо.
— Следующий! — скомандовал Евсеев.
Зимский взял за локоть Демьянова, подвел к краю крыши.
— Ну, как? — спросил, улучив момент, Алексей, желая ободрить матроса.
— Ничего! — старался лихо ответить Демьянов, но зубы его предательски лязгнули от нервной дрожи.
Вскоре и он оказался внизу.
Теперь наступила очередь Зимского.
Евсеев осмотрел его с ног до головы, словно медлил с расставанием, а затем сказал нарочито спокойным тоном:
— Напутствий давать не буду! Действуй по обстановке!
— Мы надеемся на вас, Алексей! — мягко проговорил Калинич, кладя ему на плечо руку.
Зимский молча кивнул и решительно схватился за трос. Вскоре и он был внизу.
Наконец спустили ящик с минами.
Еще несколько секунд оставшиеся на крыше с напряженным вниманием вслушивались в легкие шорохи удаляющихся шагов. Постепенно все стихло, только плясала перед глазами непроглядная, липкая темнота.
— Пока все идет хорошо… — как бы про себя, но вслух сказал Евсеев, и все отметили, что в его голосе уже не было тех спокойных ноток, которые так ободряюще звучали при расставании с ушедшими в зловещую ночь людьми…
Как только Демьянов очутился на «чужой» земле, ему стало казаться, что за ним наблюдают сотни всевидящих вражеских глаз. Они горели зеленоватыми точками, словно у кошек, повсюду, куда бы он ни бросал свой взгляд, и от этого по спине пробегали мурашки. Ему казалось, что уже давно следуют за ними нацеленные дула автоматов, что немцы видят каждое их движение, каждый шаг, посмеиваются над их беспомощным положением и только потому не нажимают на спусковые крючки, что хотят позабавиться, как кошка с пойманной мышью.
По прерывистому сдавленному дыханию, по частой лихорадочной дрожи, которая явно ощущалась, когда их тела соприкасались, Зимский сразу понял, что Демьянову не по себе. Движения его стали резкими и неуклюжими, и он производил шума больше, чем Алексей и Шамяка вместе. Всякий раз, когда под его ногами хрустел раздавленный известняк, он мгновенно падал на живот, ожидая автоматной очереди, прикрыв голову руками.
— Что, парень? Нервы шалят? — Зимский подполз к нему вплотную и положил руку на плечо.
— Боязно! — сознался Демьянов.
— Это потому, что пули ожидаешь! — прошептал тоже подползший Шамяка. — Ведь ожидаешь? Верно?
— Верно.
— А ты наплюй! Думай о другом! Вон и я и Лешка тоже от пули не заговорены! Только отвлечься надо — вроде ты не по боевому полю ползешь, а так, к соседу в огород за тыквами. Оно хоть и самообман, да легче становится.
— Это он верно говорит! — подтвердил Алексей. — Я вот сейчас тоже о другом думаю…
— Я знаю о ком… — уже более спокойно проговорил Демьянов.
Зимский густо покраснел, радуясь сплошной темноте. Шамяка шутливо стукнул Демьянова кулаком по спине.
— Ну, поговорили, и хватит! А то вон скоро светать будет!
Все трое заторопились. Теперь дела пошли значительно лучше. Передвигались почти бесшумно. Ползли на четвереньках, осторожно волоча за собой тяжелый ящик с минами. Делали это в два приема: вначале проползали на расстояние вытянутых рук сами, а затем подтаскивали ящик, стараясь, чтобы он почти не касался земли. При этом двое находились впереди, а третий — сзади. Так, медленно, шаг за шагом удалялись они от равелина, все ближе подползая к передовой линии врага. Когда они уползли от стен равелина примерно на сто метров, Зимский приказал:
— Стоп! Отсюда начнем ставить!
Тихонько полежали, отдуваясь, вытирая с лица пот и прислушиваясь. Из темноты невнятно доносились обрывки чужой речи. Приглушенно лязгали какие-то металлические предметы. Несколько раз то там, то сям вспыхивал слабенький огонек, — очевидно, солдаты прикуривали. Зимский, который никак не мог привыкнуть к тому, что на землю, где столько лет ходил как хозяин, на дорогу, по которой столько раз спешил в увольнение, теперь пришли чужие солдаты, с глубоким вздохом, рожденным злостью и горем, махнул рукой.
— Начали! Юхим, рой тут! Семен, подавай мины!
Молча и осторожно, едва дыша, приступили к своему делу.
Так прошло полчаса. Каждый уже освоился со своими обязанностями, и работа подвигалась довольно быстро. Ящик наполовину опустел. Казалось, ничто теперь не может помешать, как вдруг Демьянов неожиданно и оглушительно чихнул.
Все трое мгновенно прижались к земле, перестали дышать, слились с небольшими меловыми камнями.
В тот же миг в небо взвилась осветительная ракета. Набрав высоту, она лопнула где-то в зените, и повисшая затем в воздухе огромная зеленоватая лампа стала медленно-медленно, чуть покачиваясь, спускаться вниз, высветив зеленым призрачным светом каждый бугорок и каждую лощинку на земле.
И тотчас же забил крупнокалиберный пулемет: «Та-та-та! Та-та! Та-та-та-та!»
«Фит-фить! Фит-фить-фить!» — брызнули над головою пули, заставив вдавиться в землю, почувствовать себя одним целым с ней. Но пулеметчик, очевидно, не видел цели и строчил просто так, веером, больше для самоуспокоения. Еще два раза прошли очереди над головами, и все стихло. После внезапно погасшей ракеты вновь упала такая темнота, будто на голову надели черный, непроницаемый мешок.
Еще минут пять после этого никто не решался нарушить тишину, а затем Шамяка, убедившись, что опасность миновала, возбужденно прошептал:
— Черт тебя дернул чихать! Секунда удовольствия — век гнить в земле!
— Нечаянно я… — оправдывался Демьянов, у которого зубы опять дробно выстукивали в нервной лихорадке.
— Ладно! Впредь будь осторожнее! — недовольно заметил Зимский, который уже начал жалеть, что уступил просьбам Демьянова и взял его с собой. — Будем продолжать! Времени осталось в обрез!
Это было ясно всем. И снова три бойца молча и сосредоточенно принялись за опасное дело, но теперь их движения стали гораздо быстрее. Ящик заметно опустошался. Минут через двадцать после вынужденного перерыва Демьянов запустил туда руку и, пошарив по дну, радостно прошептал, передавая мину Зимскому:
— Последняя!
— Хай им черт! — в тон ему отозвался Шамяка.
Теперь равелин со стороны суши был вновь огражден от врага двойным рядом мин.
— Отбой! — облегченно вздохнул Алексей. — Ну, хлопцы, айда домой.
Как легко было теперь возвращаться! Не было больше сковывающего страха, не было неудобного ящика. Как ловки и уверенны стали движения! Ни малейшего шума не производили теперь эти трое крадущихся в ночи людей! И когда перед ними выросли надежные стены равелина, Зимский крепко пожал помощникам руки и тихонько два раза свистнул. Это был условный сигнал. В ответ медленно, словно змеи, спустились с крыши три толстых троса.
А над равелином все еще стояла густая, непроглядная ночь, затаенно дышали наблюдатели, и по-прежнему долетал со стороны Балаклавы глухой гул канонады. Еще не было видно каких-либо признаков рассвета, только огромный ковш Медведицы медленно переворачивался в небе, пока не уперся ручкой в горизонт. И там, где коснулась земли его звезда, смутно, еле различимо, начинала редеть, будто расползаясь, плотно сотканная ткань севастопольской ночи…
Рано утром, когда еще не взошло солнце, посреди равелиновского двора похоронили майора Данько. Солдаты и матросы, хмурые, без головных уборов, смотрели, как вырастает на выщербленном булыжнике свежий холмик.
Когда была брошена последняя лопата земли, Евсеев сказал:
— В целях экономии салют произведем по врагу!
По шеренгам прошел одобрительный гул. Стоящий на левом фланге сгорбившийся и приунывший Шамяка с горечью сказал соседу:
— Вот ты скажи, пожалуйста! Сроду никого не жалел. Мать померла — схоронил без причитаний. А майора жалко! Даже слезой прошибло!
Сосед ничего не ответил, только больше нахмурил нависшие брови, стараясь скрыть заплаканное лицо. И он, и Шамяка, и еще несколько человек из присутствующих здесь, в строю, начинали вместе с майором войну. И с тех пор, день за днем, вплоть до самой своей гибели, шел он честно и храбро, плечом к плечу со своими солдатами, делил с ними и трудности, и радости, и горести — все, что посылала его батальону тяжелая военная страда.
Но долго горевать было некогда. Разгорался день, и уже где-то надсадно выли моторы «юнкерсов». Нужно было успеть подкрепиться, может быть, на целый день. Евсеев распустил строй, и люди поспешили в кубрик, где выдавалась порция продуктов на день. Однако здесь их ждало новое разочарование: после вчерашней бомбежки оказался заваленным последний склад продовольствия. С неимоверным трудом и риском для жизни Юрезанский, принявший на себя добровольно роль завхоза, спустился в оставшуюся от входа узкую щель и достал три мешка сухарей и две десятикилограммовые банки сливочного масла. Каждый смог получить толстый, твердости стали, ржаной сухарь, добротно смазанный начавшим подтаивать маслом. Его нужно было съесть немедленно, ибо масло грозило растечься. Ели тут же, едва получив свою порцию, и кубрик мгновенно наполнился треском сухарей, крошившихся о крепкие солдатские зубы.
Но и этот немудреный завтрак был вскоре прерван. Тишина рванулась, заметалась, накрытая тенью хищных «юнкерсов». Около трех десятков моторов рвали в клочья лазурь севастопольского неба. В лучах еще низкого солнца выделялись, черные на белом, кресты на крыльях и фюзеляжах.
«Воздух!», «Воздух!», «Воздух!» — словно мячик, отскакивая от одного к другому, запрыгало резкое, предостерегающее слово.
Люди бросились к укрытиям, когда уже раздался нарастающий свист бомб. Только теперь все поняли, что вчерашний налет был просто жалкой репетицией по сравнению с тем, что делалось сегодня.
Самолеты пикировали по три сразу и одновременно сбрасывали несколько многокилограммовых бомб. Испуганно вздрагивала, корчилась, охала земля. Вековые стены содрогались, будто были сделаны из глины. Стон раненых и заваленных людей пропадал в реве разверзающего землю тола. Лопались барабанные перепонки, шла горлом кровь, давила взрывная волна, обжигало пламя близких разрывов, и люди припадали к полу, уткнувшись лицом в землю, ожившую, колеблющуюся, словно при гигантском землетрясении. Глухие удары пульса отбивали в головах длинные, осязаемые секунды.
Бомбежка застала Евсеева с Калиничем на командном пункте, и теперь было уже поздно переходить вниз, так как для этого потребовалось бы выйти во двор. Командный пункт помещался в самом верхнем этаже, и их отделял от бушующего неба небольшой, в полметра толщины, каменный потолок. Как и следовало ожидать, вся телефонная связь с постами была мгновенно перебита, и, что делалось в остальных частях равелина, ни Евсеев, ни Калинич не знали. Утешала только мысль, что при такой бомбежке немцы не смогут ни накопиться у стен, ни пойти в атаку. Да, очевидно, они и не собирались этого делать, полностью положившись на «работу» своей авиации. По их расчетам и по логике вещей, после этого огнедышащего шквала в равелине должна была прекратиться всякая жизнь.
Евсеев, приблизив губы к самому уху Калинича, что было мочи прокричал:
— Как только прекратится бомбежка, беги к Остроглазову. Проверь, что там и как! Все же будем ждать новой атаки! Я пойду к Булаеву.
Калинич кивал, болезненно морщась при особенно близких разрывах. К нему вернулась старая, почти забытая болезнь — мигрень. Теперь каждый разрыв отдавался в голове острой, пронизывающей болью.
— Как думаешь, на сколько еще это? — прокричал он в ответ, указывая на потолок. Евсеев взглянул на часы — с момента падения первой бомбы прошло двадцать минут.
— Ничего! Скоро выдохнутся! Пробомбят еще минут десять, не больше!
Калинич, соглашаясь, вновь кивнул. Ему даже показалось, что разрывы стали реже и не такие сильные, как раньше. Вновь стал слышен надсадный вой моторов, тонувший раньше в грохоте и гуле. Евсеев тоже уловил эту перемену.
— Приготовься! — указал он Калиничу на дверь, сам готовый в любое мгновение выскочить во двор. Оба они напрягались, прислушиваясь к тому, что происходило снаружи. В какой-то момент грохот прекратился.
— Давай! — по привычке громко крикнул Евсеев, и они сбежали по каменной лестнице. То, что они увидели, превзошло все их ожидания: вместо привычной, устланной булыжником площади лежало перепаханное, беспорядочно изрытое воронками, затянутое дымом и гарью поле. Но медлить было нельзя, и оба побежали каждый к своему сектору. Пробираясь через кучи камней, с трудом узнавая разрушенные переходы, поднялся Евсеев на второй этаж к Булаеву. Его люди еще не все успели перейти сюда из убежища. Сам Булаев, перепачканный известняком и пылью, с запекшейся кровью на лбу, вытянулся навстречу Евсееву. Капитан 3 ранга махнул рукой — «вольно», — спросил быстро и тревожно:
— Ну, как тут у вас?
— Плохо, товарищ капитан третьего ранга! Убито десять человек. Шестеро раненых там, внизу. Переход отсюда в убежище завален камнями!
— Так! — сказал Евсеев, о чем-то думая про себя. А думал он о том, что, несмотря на разрушения и потери, еще вполне можно держаться, и это вернуло ему прежнее, твердое и уверенное расположение духа. К этому времени подошли все остальные. Вместе с Булаевым в восточном секторе осталось восемнадцать человек. Люди столпились вокруг своего командира, жадно ждали от него слов, поблескивая лихорадочными, ввалившимися глазами. Евсеев тепло улыбнулся краешками губ, спросил нарочито веселым тоном:
— Ну что? Тяжеловато, черноморцы?!
Остальные тоже заулыбались, отвечали (лихость на лихость!) шутливо и задорно:
— Нам тяжесть не страшна — был бы харч!
— Одно утешеньице, что и немцу не легче!
— Насчет тяжестей — Булаев мастер, а мы уж за его спиной!
Евсеев остался доволен этим несломленным матросским духом и, перейдя на командирский тон (пошутили и хватит!), четко приказал:
— Всем занять свои места у бойниц! Огонь — по команде с КП. Товарищ Булаев! Выделите двух человек для исправления связи.
И снова бойцы припали к щелям и амбразурам, всматриваясь в тающую от взошедшего солнца дымку.
Вбежал запыхавшийся Усов, обрадовался, увидев Евсеева, быстро проговорил:
— А я вас всюду ищу, товарищ капитан третьего ранга! Уже надежду потерял! Плохо с ранеными! Больше класть некуда — лазарет переполнен!
— Так! — сказал Евсеев. В последнее время он полюбил это слово. Следующая за ним пауза позволяла собраться с мыслями, а, начиная с первых боев, все обращенные к нему вопросы требовали большого напряжения ума и изобретательности. Усов, терпеливо ожидая, смотрел на своего задумавшегося командира. Прошло несколько секунд. В глазах Евсеева мелькнул огонек удовлетворения:
— Вот что! Радиста Кирьянова немедленно ко мне!
— Сойкин! Кирьянова к капитану третьего ранга! — отрепетовал Булаев, и один из матросов кубарем скатился вниз по лестнице.
Кирьянов появился почти мгновенно. Евсеев вырвал из блокнота листок, энергичными росчерками написал радиограмму, протянул радисту:
— Это немедленно передать в штаб флота!
Но радист не потянулся к листку. Стоял, руки по швам, с красными пятнами на щеках.
— Вы что? Не поняли? — удивился Евсеев.
— Разрешите доложить…
— Да? — слегка взволновался Евсеев.
Кирьянов подошел вплотную и так, чтобы не слышали остальные, шепотом проговорил:
— Передать нельзя! Только что при бомбежке разбиты аккумуляторы. Станция больше не работает!
«Вот и оборвалась последняя нить!» — мелькнуло в голове Евсеева, и свои на том берегу, и командующий, и штаб — все это показалось на какое-то мгновение далеким и нереальным. Его гарнизон был сейчас словно маленький островок среди бушующего моря огня, и на этом островке он один теперь должен был нести всю ответственность за жизнь своих подчиненных.
И капитан 3 ранга почувствовал, как что-то очень тяжелое, гораздо более тяжелое, чем до этих пор, плотно легло ему на плечи.
Медленно, словно преодолевая нечеловеческое сопротивление, Евсеев поднял голову и увидел, что радист все еще стоит перед ним.
— Хорошо! Идите! — сказал он Кирьянову, и радист с облегчением сбежал вниз.
— Вот видишь, Усов! — продолжал каштан 3 ранга, — хотел я вызвать для твоих раненых катер, да станция что-то не в порядке! Подумай пока сам, как это уладить. Может быть, к вечеру удастся дать семафор.
Усов безнадежно махнул рукой и тоже побежал вниз. Там, в лазарете, Лариса выбивалась из сил, и незачем было тратить время на разговоры.
— Товарищ капитан третьего ранга! Связь налажена! — доложил Булаев, протягивая жалобно ноющую трубку.
— Хорошо! Я пойду к себе на КП. — Евсеев показал рукой, чтобы трубку положили на место. — Посадите человека на телефон — пусть держит постоянную связь!
Когда Евсеев вернулся на КП, Калинича там еще не было. Он осмотрелся по сторонам, смахнул пыль с телефонных аппаратов, снял с одного трубку и спросил наудачу:
— Остроглазов?
— Есть, товарищ капитан третьего ранга! — раздался голос лейтенанта.
Лицо Евсеева посветлело: молодец комиссар, значит, он тоже не забыл о починке связи!
— Остроглазов! — продолжал Евсеев. — Ну как там у тебя? Калинич с тобой?
— Здесь он, — подтвердил лейтенант. — А у меня пока все в порядке. Правда, есть потери — шестеро убитых. Остальные на местах. Ждем указаний.
— Ну хорошо, — перебил Евсеев, — дай трубку комиссару.
Он слышал, как Остроглазов позвал: «Товарищ батальонный комиссар, вас» — и затем спокойный голос Калинича:
— Калинич слушает!
— Иван Петрович! Давай-ка быстрей сюда — есть одно дело!
— Иду! — ответил Калинич и, не положив трубки, приказал:
— Товарищ Остроглазов! Пулеметы переставьте в правые бойницы: оттуда им будет лучше вести фланговый огонь. Гранаты должны быть наготове: возможно повторение вылазки на крышу. Если будет артобстрел — всем лечь на пол, но вниз не уходить! Ясно?
— Есть! — коротко ответил лейтенант.
Слыша все это, Евсеев улыбался. Да, комиссар попался ему боевой, и оттого, что в такую трудную минуту рядом оказался смелый и надежный помощник, в груди Евсеева разлилась приятная теплота.
Калинич появился внезапно, весь перепачканный известняком, в фуражке, сбитой на затылок.
— Что у тебя, Евгений Михайлович?
Евсеев подозвал его жестом поближе, взглянул на дверь, сказал вполголоса:
— Радиостанция не работает. Мы больше не имеем связи со штабом!
Брови Калинича приподнялись от недоумения и досады. Потеря связи на войне не сулит ничего хорошего. Комиссар несколько секунд смотрел молча в глаза Евсееву, словно изучая, как относится он к этому событию, но холодные глаза командира были непроницаемы.
— Есть надежда исправить? — спросил после паузы Калинич.
Евсеев скептически усмехнулся:
— Аккумуляторы разбиты в щепки! Мы теперь предоставлены самим себе.
— Что будем делать? — вплотную придвинулся Калинич.
— Выполнять приказ, как выполняли его до сих пор! — Евсеев крепко положил руку на плечо Калиничу.
— Да я не об этом! — смутился комиссар. — Это само собой ясно! Я хотел просто уточнить — будем ли пытаться восстановить связь?
— Послушай, Ваня! — мягко начал Евсеев. — Давай поговорим откровенно! Во мне, да, наверное, и в тебе все время подсознательно жила надежда, что вот укрепятся наши на том берегу, и отпадет надобность в равелине, и отзовут нас отсюда для другого приказа. Короче говоря, жила надежда на жизнь! Но, как мне кажется, теперь другого приказа не будет! А раз так, надо свои мысли и чувства, как и мысли и чувства всех, направить сейчас на то, как подороже отдать свою жизнь в этих камнях!
— Но ведь приказ можно передать и другим путем… Ну, скажем, посыльным или сбросить с самолета… — высказал предположение Калинич.
— Нет, — с сомнением покачал головой Евсеев, — там сейчас не до нас! По радио еще могли бы… Одним словом, вникни в душу каждого! Не должно остаться ни одного человека, который думал бы иначе, чем мы с тобой!
— Есть! — одобрительно согласился Калинич, и в тот же миг у стен равелина грохнул снаряд. Оба бросились к амбразуре: совсем недалеко стояли, лоснясь на солнце металлом пушек, танки и били прямой наводкой по равелину. Как им удалось подойти без шума, ни Евсеев, ни Калинич не могли пока понять. За первым снарядом рванул второй, затем — третий, четвертый, и вот уже град металла забарабанил в стены. Евсеев с Калиничем отпрянули от амбразуры, стали, распластавшись, у стены.
— Ну, началось! — невесело усмехнулся Калинич, машинально смотря на часы.
— Правильно! — оживился Евсеев. — Заметь время. Они пунктуальны, вероятно, будут начинать и кончать всегда в один и тот же срок, а нам это пригодится: будем знать а дальнейшем, как лучше действовать.
И то, что Евсеев сказал «в дальнейшем», заставило Калинича посмотреть на него с восхищением. Да, Евсеев действительно не собирался ни уходить, ни сдавать равелин, а это было главным. Главным потому, что, если в сердце у командира жила твердая воля, она не могла не передаться и бойцам. А бойцы уже привыкли к ежесекундному грохоту, к стонам, к гибели — мозг больше не воспринимал впечатлений. Ничто теперь не могло оторвать их от этих камней. Ничто, кроме смерти. Да и сама смерть приобретала какой-то другой, необъяснимый смысл. Ее просто не замечали. Некогда было горевать над убитыми. Каждый стрелял, пока мог видеть, чувствовать, ощущать, и до того, что будет через секунду, никому не стало дела. Это и значило «стоять насмерть», стоять, отрешившись от всех других человеческих желаний, не оглядываясь назад…
В секторе лейтенанта Остроглазова, как и в других секторах, артобстрел пережидали лежа на полу. По-прежнему вязли снаряды в толстых стенах, но все чаще удавалось им проникнуть сквозь амбразуры внутрь, да и сами амбразуры крошились по краям, становились все шире, открывали изорванные куски сверкающего южного неба.
Бойцы лежали молча, только Шамяка не выдержал и злобно проговорил:
— И скажи ты, какая стерва этот Гитлер! Ведь сколько людской кровушки попил, мяса человеческого поел! Ну, добраться бы до него.
— Кстати, Гитлер — вегетарианец! — с сарказмом отозвался Остроглазов.
— Во-во! И вегетаранец, и вообще последняя тварь! — горячо подхватил Шамяка.
— А вы знаете, что такое вегетарианец? — с сомнением спросил Остроглазов.
— А что, товарищ лейтенант? Я так думаю, что это — самая что ни на есть распоследняя гадина!
— Вегетарианец — это человек, который не ест мяса! — заранее предвкушая эффект, ответил Остроглазов.
— Да ну-у-у? — искренне изумился Шамяка, и лицо его вытянулось в недоверии. Остальные, не менее изумленные, чем Шамяка, с остервенением загомонили:
— Рисовыми котлетками питается, сволочь!
— Манной кашкой!
— Дать бы ему, чтобы собственной крови попробовал.
— Погоди! Придет время — еще накормим!
Очередной снаряд, проникнув внутрь, гулко ахнул, осыпая всех осколками и пылью. Люди притихли, вновь припали к полу.
Артобстрел еще не кончился, а в небе вновь заревели моторы. Наблюдатели доложили, что около десятка «юнкерсов» идет к равелину. Остроглазов сорвал трубку, торопливо прокричал:
— Товарищ капитан третьего ранга! Самолеты! Как быть?
— Вниз! Все вниз! Быстрее! — уже передавал по секторам Евсеев.
Нужно было торопиться: слишком много жертв принес утренний налет, а ведь тогда люди были внизу, в подвалах.
— Вниз! Вниз! — разносилась в каждый уголок команда, и бойцы не заставляли себя ждать — шариками скатывались по выщербленным каменным лестницам в пахнущие сыростью и плесенью подвалы.
Вскоре все сбились внизу. Ежились, смотря на потолок, — ожидание первых разрывов всегда неприятно действует на нервы. Но самолеты почему-то не бомбили. Ныли в самом зените моторы, вибрировал воздух, но ни одна бомба еще не упала на землю. Так прошло несколько минут. Самолеты продолжали кружить над равелином, нервируя людей, вызывая недоумение. И вдруг — резкий звенящий крик оттуда, снаружи, страшнее, чем разрыв бомбы.
— Немцы у ворот!
Какую-то долю секунды длилось смятение, и затем, не ожидая команды, все хлынули наверх. Бежали, скользя на сырых ступенях, карабкаясь на четвереньках, отстегивая на ходу гранаты, и, выскочив во двор, сразу же улавливали сухой быстрый треск немецких автоматов. Пули градом стучали в ворота, и те, которым удавалось пробить железный лист, певуче, на излете, прорезали двор равелина. А над всем этим продолжали кружить пикировщики, терзая слух надсадным воем.
Евсеев с пистолетом в руке, красный, озлобленный, энергично жестикулируя, кричал, перекрывая грохот боя:
— Остроглазов! Своих на крышу! Дай оттуда гранатами!
— Юрезанский! С тремя пулеметами — на северное крыло! Режь фланговым! Да к крыше, к крыше жмитесь! Понапрасну не гибнуть!
Рядом с ним оказался Калинич. Евсеев тронул его за плечо, злобно проговорил:
— Видал, как надули, сволочи?! Хитрость на хитрость! Ну, ничего! Еще посоревнуемся!
Весь возбужденный грохотом близкого боя и желанием немедленно действовать, он хлопнул Калинича по плечу и легким пружинистым шагом взбежал на крышу, туда, где подползали к краю с гранатами в руках бойцы Остроглазова. Переложив пистолет в другую руку и вытерев о штаны потную ладонь, он вновь крепко сжал вороненый ТТ и стал вместе со всеми ползти к краю. Он знал, что этого не следовало бы делать, но огромное желание самому бить врага властно толкало его вперед. Нескольких бойцов, уже достигших края крыши и неосторожно высунувшихся, в момент скосили пули немецких автоматчиков.
— Стой! — прокричал Евсеев. — Дальше не лезьте! Бросать гранаты отсюда!
Десятки черных комочков взлетели над головами и разом упали вниз. И тотчас же ахнул плотный, уверенный взрыв, заглушая вопли и стоны вновь обманувшихся немцев.
И сразу — ликующий крик, тут, на крыше равелина, и чей-то резкий, из глубины души голос:
— Что-о, га-а-а-ды-ы! Бе-ей их! Дави-и-и-и!
После второго гранатного залпа многие подползли к самому краю крыши и с ожесточением строчили из автоматов вслед откатывающемуся врагу. Лежал на краю, с пистолетом в руке, и Евсеев. Уже двух немцев уложил он меткими выстрелами и целился в третьего, как вдруг, точно ветром, сдуло с его головы фуражку. Он инстинктивно схватился за голову и почувствовал что-то липкое на пальцах. Быстро поднеся руку к глазам, он увидел, что пальцы и ладонь окрашены кровью. Недоумевая (он не чувствовал боли), Евсеев еще раз попробовал голову: сомнения не было — из нее сочилась кровь, быстрые струйки набегали на глаза и губы. Лежащий невдалеке Зимский испуганно расширил глаза, взволнованно прокричал:
— Вы ранены, товарищ капитан третьего ранга!
Да. Он теперь и сам понял, что ранен и рана, очевидно, пустяковая, но вот придется идти в лазарет. Досадуя на самого себя, Евсеев приказал Остроглазову:
— Как только отгонишь их окончательно — всем сразу же вниз! Этого случая они не упустят! — Он кивнул на кружащие самолеты. — Смотри не прозевай! Я пойду перевяжусь.
Остроглазов не успел ответить. Смахивая с лица ладонью кровь, Евсеев сбежал вниз, широким шагом пересек двор, нырнул под арку и почти побежал по прохладному коридору. Он давно не бывал в лазарете и, пожалуй бы, не сразу нашел его, если бы не приглушенные стоны раненых, доносящиеся оттуда. Когда он распахнул дверь, в нос ударил нелюбимый с детства резкий запах лекарств. Повернувшаяся на шум Лариса на секунду смешалась, увидев окровавленного Евсеева, затем суетливо бросилась к нему.
— Вы ранены?! Садитесь скорее! — Она подвинула стул. — Опустите руку, я посмотрю.
И пока она смотрела рану, аккуратно и нежно промокая тампоном кровь, Евсеев смущенно бормотал:
— Да… вот так… Некстати получилось… Захотелось самому… Ну, что там? Пустяковина?
— Да, кость цела! — обрадованно сообщила Лариса. Но кожу здорово содрало! Сейчас я вас перебинтую, а потом придется немного полежать!
— Нет, Ланская! — жестко отрезал Евсеев. — Это невозможно! Перевяжите потуже, а там уж как-нибудь!
— Хорошо! — понимающе согласилась Лариса. — Я постараюсь. Но если станет хуже, вы обязательно приходите!
Тонкие и быстрые пальцы Ларисы умело делали свое дело, и наложенная повязка казалась хорошо пригнанной, удобной шапкой. Правда, рана слегка щемила и в висках стояла тупая боль, но ничто теперь не мешало дышать и смотреть и можно было снова вернуться на командный пункт.
Евсеев встал, крепко пожал Ларисе руку и только теперь осмотрелся. Переполнив лазарет, на кроватях, носилках и просто на полу лежали раненые: одни молча, будто покорившись судьбе, другие — мечась и стеная, третьи — выкрикивая в бреду бессвязные фразы. Многие просили пить, но и здесь выдача воды была строго ограничена, и Лариса, сама от этого страдая, умоляла их еще немного потерпеть.
Йод, спирт, бинты — все было на исходе. В работу пошли простыни, которые рвали на ленты и накладывали на плохо обработанные раны.
Маленький, неприспособленный лазарет задыхался от перенапряжения, но продолжал делать свое трудное дело.
Евсеев, закусив от досады губу, медленно прошелся по рядам, всматриваясь в лица бойцов. Те, кто был в сознании, узнавали его и старались улыбнуться. Только один, приподнявшись на локтях, решился задать мучивший всех вопрос:
— Товарищ командир… Ну, как там… дела?
И по тону этого вопроса Евсеев понял, что всех здесь гнетет мысль о возможности сдачи равелина и о дальнейшей их судьбе. Выбитые из строя, потерявшие способность держать в руках оружие, они сейчас целиком зависели от тех, кто еще остался у бойниц, и это непривычное чувство зависимости от другого и нервировало их, и подтачивало слишком уж много испытавшую волю.
Евсеев присел на краешек койки, взял раненого за руку, стал говорить громко, чтобы слышали остальные:
— Дела идут хорошо. (Лицо его вдруг стало напряженным, прислушиваясь, он уловил, что прекратилась автоматная перестрелка.) Сегодня всех раненых эвакуируем на Большую землю! (Доносящийся рев самолетов стал нарастать, как набирающая силы сирена.) Всех до одного!
Ахнули разрывы сокрушительных бомб, задрожали оводы, жалобно зазвенели склянки с лекарствами, раненые тревожно приподнялись над койками.
— Спокойно, товарищи! — твердым голосом сказал, вставая, Евсеев. — Очередной налет — и только! Где здесь у вас телефон? — обратился он к Ларисе.
Ланская подбежала к одной из тумбочек, схватила с аппарата трубку, протянула Евсееву.
— Остроглазов! Остроглазов! — стал поспешно взывать капитан 3 ранга, то и дело дуя в микрофон. Но трубка была мертва. Тщетно пытался услышать Евсеев тот привычный фон, который похож на шум морских раковин, когда их прикладывают к уху. Связь была перебита…
— Так! — сказал он, постукивая трубкой по ладони и думая только об одном: успел ли Остроглазов вовремя увести людей с крыши?
Однако делать было нечего. Приходилось терпеливо ждать конца бомбежки. Евсеев положил трубку, сел на единственный табурет, взял подвернувшиеся под руку песочные часы, машинально перевернул их.
Тоненькая струйка песчинок стала неслышно перетекать из одного сосуда в другой. Все еще не думая ни о чем, он с интересом следил, как росла, на глазах распухала коническая горка песка. А когда из верхнего сосуда упала последняя песчинка, забывшийся Евсеев, вдруг встрепенувшись, понял, что бомбы больше не рвутся. Он все еще прислушивался к тому, что было там, за стенами, когда здесь, в комнате, Лариса сказала:
— Пятнадцать минут!
— Что? — машинально спросил Евсеев.
— Пятнадцатиминутные часы, — показала Лариса на колбочки. — Пятнадцать минут прошло!
Но он уже не слушал. Быстро, почти бегом, выскочил в коридор, сбежал по ступеням во двор, мгновенно стал шарить глазами по крыше. Там, на выщербленной взрывами поверхности не было ни живых, ни мертвых. Значит, Остроглазов вовремя успел убрать из-под бомбежки людей! Словно камень упал с груди Евсеева. На душе стало легко и спокойно, будто он вдруг забыл про все те испытания, которые еще поджидали его впереди. Быстрым, упругим шагом направился он на командный пункт, и почти тотчас же загрохотали разрывы снарядов. Снова начинался артиллерийский обстрел.
Теперь уже в равелине не знали передышки. Бомбежки, артобстрелы, атаки за атакой и снова бомбежки — все следовало сплошной волной, друг за другом, и некогда было уходить в подвалы. Ни на секунду не прекращался грохот, не оседала взметенная взрывами пыль, не успевал рассеиваться черный дым разрывов — равелин потонул в грохоте и мраке.
Все труднее становилось управлять боем с командного пункта, и каждый командир сектора получил от Евсеева приказ самостоятельно отстаивать свой участок обороны.
Уже несколько суток продолжался немецкий штурм севастопольских позиций. С рассветом стаи самолетов сыпали тысячи бомб на наш передний край, превращая окопы в земляную кашу. Не переставая ревели осатаневшие глотки немецких орудий, тяжелые осадные мортиры били двухметровыми снарядами по башенной броне береговых батарей. Это было превосходство, небывалое в истории войн превосходство на земле и в воздухе. Смелость человека уже ничего не могла сделать — его просто уничтожали, не сдающегося, гневного, не сделавшего ни шагу к отступлению, уничтожали лавиной металла и огня.
Движение по дорогам к фронту почти прекратилось. Дороги были все в буграх и ямах.
Оставшиеся без подвоза орудия расстреляли последние снаряды и теперь сиротливо молчали, продолжая смотреть обгоревшими стволами в сторону врага. Артиллеристы лежали тут же, приняв смерть лишь после того, как из последней обоймы был выстрелен последний патрон. Дивизии были обескровлены, люди истощены. Обнаглевшие немецкие летчики гонялись за каждым пешеходом, летая на малой высоте. Судьба севастопольцев была предрешена. С каждым часом приближался фронт со стороны Балаклавы, армия врага на Северной стороне вот-вот была готова начать переправу. Но уже вторые сутки эти самые «победоносные» солдаты безрезультатно топтались у стен Константиновского равелина. Горстка бойцов, вооруженная лишь автоматами да гранатами, заставила безнадежно уткнуться, словно в тупик, всю совершенную и многочисленную технику врага. И немецкое командование приняло решение… Несколько тяжелых орудий, уже установленных на понтоны, медленно пятясь, сползли вновь на землю Северной стороны и, плавно покачивая длинными стволами, пошли в сторону равелина. Три минометные роты, подогнанные начальственным окриком, спешно бросились занимать удобные для обстрела позиции. На помощь им подошло до десятка танков, была стянута полевая артиллерия, около полусотни «юнкерсов» срочно пополняли бомбовый запас — все застыло в грозном молчании, готовое по первому сигналу изрыгнуть тонны металла и смерч огня.
Наблюдатели доложили Евсееву о всех этих приготовлениях. Пользуясь минутой затишья, капитан 3 ранга срочно вызвал к себе на КП командиров секторов.
Первым, как и в прошлый раз, пришел Булаев. Во всей его огромной фигуре чувствовалась усталость перенапряжения, только глаза по-прежнему горели злой и несгибаемой решимостью, отчего казались еще выразительней. Он осторожно поставил в угол автомат, кажущийся игрушкой в его руках, и застыл, ожидая приказаний.
Евсеев удовлетворенно кивнул головой — «обожди». Почти тотчас же явились Остроглазов с Юрезанским. Грязные, закопченные, они казались только что вытащенными из завала, только поражали острые, не пропадающие складки на брюках главстаршины.
Евсеев пригласил всех жестом поближе, давая понять, что будет неофициальный, товарищеский разговор. И командиры секторов, чувствуя это, прижавшись плечами вплотную друг к другу, склонились над небольшим столом. Только Калинич сидел чуть в стороне, жадно и быстро докуривая цигарку. Евсеев посмотрел еще раз в бойницу, помрачнев, сказал:
— У них уже все готово! Сейчас — восемнадцать часов. До темноты осталось минимум три часа. Если мы продержимся… После всего, что мы здесь перенесли, надо продержаться! Возможно, им удастся ворваться во двор, но и тогда будем защищать каждый сектор отдельно. Я верю в наших людей. Они доказали, что судьба Родины им дороже всего!
Калинич встал и тоже подошел к столу. Все четверо подняли на него глаза, и комиссар почувствовал, что ждут его слов. Но что он мог сказать этим людям, которые давно уже поставили себя над смертью? Не было в человеческом лексиконе таких слов, которые добавили бы что-либо к тому, что уже было в их сердцах! Да и нужны ли в такую минуту слова вообще? А вот свое мнение он скажет! Мнение равного между равными. Оно, конечно, интересует здесь всех. Последний раз глубоко затянувшись, комиссар потушил папиросу.
— Там все готово, чтобы нас уничтожить! — Калинич кивнул за стену. — Но мы должны во что бы то ни стало держаться и удержаться! Приложите все свои знания, умение, сноровку, но сохраните себя и людей! А то ведь и так нас маловато осталось. Как, товарищи командиры?
— У меня — двадцать человек! — доложил Остроглазов.
— В северном секторе — двадцать пять!
— В восточном — пятнадцать!
— Итого — шестьдесят! — незаметно вздохнул Евсеев. — Не густо! Особенно если посмотреть за стены. Ну что ж, — он встал, и сразу встали остальные, — я вас пригласил, чтобы подтвердить, что все остается по-прежнему. Нам нельзя отсюда уходить. Сейчас на нас навалилась огромная сила (я имею в виду технику). Вместо переправы она топчется под этими стенами (Евсеев с силой стукнул кулаком по камням), и наши, на том берегу, успеют хорошо укрепиться! Когда вернетесь, напомните обо всем этом своим бойцам.
Где-то слабо щелкнула ракетница, Евсеев выглянул в амбразуру: желтый комочек, на секунду застыв в вершине траектории, плавно покатился вниз.
— Начинается! По местам! — слишком громко для комнаты скомандовал Евсеев, и все поняли, что командир взволнован больше обычного. — Я буду у Остроглазова. Ты, Иван Петрович, пойдешь к Булаеву. Все!
Уже когда последний человек покинул КП, грохнул страшный, ошеломляющий залп. И полевая артиллерия, и тяжелые пушки били с расстояния в несколько десятков метров прямой наводкой, и там, куда попадали снаряды, взлетали каскадом каменные брызги, словно снаряды падали в воду. В то же время «юнкерсы», образовав над равелином трехъярусную карусель, сыпали без передышки бомбы. И в это черное месиво (равелина уже не было видно из-за дыма, гари и пыли) методично, по заранее установленным прицелам, посылали мину за миной минометные роты.
В секторе Остроглазова с началом канонады все привычно бросились на пол. Но первые же разрывы показали, что этим теперь не спастись. От тяжелых снарядов рушились стены. Камни и осколки беспощадно уничтожали все живое. Сразу же несколько человек было убито. Застонали заваленные и раненые. Остальные, вдруг растерявшись, заметались в тесной клетушке, как в мышеловке.
— Сто-о-ой! Спокойно! — надрывая связки, старался перекричать грохот Евсеев. — Вниз! По одному! Живо!
Первым ринулся вниз Гусев и тотчас же вернулся с перекошенным от ужаса лицом:
— Вход! Вход в подвал завален!!
На мгновение все застыли, парализованные потерей последней возможности на спасение, и снова, словно где-то за переборками, раздался приглушенный взрывами голос Евсеева:
— Разобрать завал! Стать конвейером! Камни таскать сюда!
Опять мелькнула надежда. Срывая ногти, сбивая пальцы, стали разбирать тяжелые острые камни. Люди взмокли, тяжело хрипели, обливаясь потом, дышали, как загнанные лошади, а сверху несся грохот тяжелых снарядов и предсмертные стоны раненых.
Наконец в завале образовалось отверстие — такое маленькое, что в него с трудом мог пролезть один человек. Гусев кинулся к нему, с лихорадочной поспешностью стараясь протиснуть туловище, но на его плечо властно легла рука Зимского:
— Стой! Раньше — капитан третьего ранга!
Злобно ощерившись, как хорек, Гусев стал вытаскивать уже просунутые ноги.
— Отставить! — приказал Евсеев, чувствуя, что поступает неправильно, и в то же время не в силах поступить иначе. — Я сойду последним!
Обрадованный Гусев не заставил повторять приказание и вскоре исчез в отверстии. Уже где-то внизу, в безопасности, он браво прокричал:
— Давай следующий!
Таких, кто мог самостоятельно спуститься в подвал, оказалось десять человек. Семеро было убито и завалено, трое, раненные, обезумевшие от боли, с ужасом смотрели, как их товарищи исчезают в темной дыре. Очутившись на краю гибели, истекая кровью, они на какой-то миг поверили помутившимся рассудком, что их оставляют на произвол судьбы. И действительно, в страшном грохоте, в пыли и дыму, среди торжества смерти и в поспешности, с которой каждый стремился очутиться внизу, нетрудно было забыть о тех, кто лежал с еще бьющимся сердцем там, наверху.
Наконец у отверстия осталось четыре человека: Евсеев, Остроглазов, Зимский и Колкин. И, несмотря на естественное желание поскорее уйти от всего этого кошмара, все четверо, словно бравируя этим, не торопились спуститься вниз. Эти секунды спокойствия, доставшиеся каждому страшным напряжением воли, позволили Евсееву вспомнить то, о чем забыли в суматохе.
— Раненых наверху не осталось?
Колкин с Зимским переглянулись, и не успел Евсеев что-либо приказать, как они вновь бросились в грохот и мрак, скользя и теряя равновесие на грудах мелких камней.
Прошла минута, может быть, больше. Евсеев и Остроглазов до слез всматривались в плотную стену дыма и пыли, где пропали оба матроса. Наконец из нее вынырнул Зимский с тяжелой ношей на руках. Лицо его, несмотря на копоть, было белее мела. Губы часто дрожали.
— А Колкин? — в один голос произнесли Евсеев и Остроглазов.
— Погиб… Он и двое раненых… Прямое попадание…
— Так! — заторопился Евсеев. — Эй, внизу! Принимай раненого!
И пока осторожно протаскивали в дыру раненого матроса, Зимский торопливо рассказывал:
— Одного мы сразу нашли. Затем Колкин нашел второго. Стащили их вместе и хотели уже идти. Вдруг — слышу стон в другом углу. Я туда, а тут как ахнет! Поворачиваюсь, а их аж разметало! Прямехонько снаряд угодил!
— Давайте! — перебил Евсеев, указывая на освободившееся отверстие.
Зимский с завидной легкостью спустился вниз. Подождав, пока он скроется, капитан 3 ранга кивнул на дыру Остроглазову. Небольшой худенький лейтенант юркнул в нее, словно мышь.
— Так! — сказал Евсеев и осмотрелся вокруг. В каких-нибудь десяти метрах наверху продолжали оглушительно рваться снаряды, перемалывая вывороченные камни. Со двора, приглушенный стенами, донесся грохот встряхивающих землю авиабомб. Все, что могло гореть, — горело, все, что могло быть раздроблено, — рассыпалось на куски, черный удушливый дым проникал во все щели — и все же равелин жил!
— Так! — повторил капитан 3 ранга и спустил ноги в отверстие. И только когда он очутился уже в безопасности, он понял, какой ценой ему дались эти несколько минут хладнокровия и распорядительности там, наверху. Сдерживая скулы от нервной зевоты, Евсеев медленно подошел к притихшим бойцам, сидевшим с мрачными лицами в самых разнообразных позах. Несколько человек молча посторонились, давая ему место. Евсеев сел, медленно два раза ударил ладонью об ладонь, словно стряхивая пыль, про себя посчитал бойцов (вместе с ним их было двенадцать человек), взглянул на толстый массивный подволок, с которого беспрестанными струйками тек от взрывов едкий белый песок.
— Не унимаются! — нарушил молчание Остроглазов, перехватив его взгляд.
Евсеев достал серебряный портсигар, туго набитый махоркой.
— Можно считать, что мы уже выиграли этот бой! Как только кончится, обстрел, все по своим местам! А пока — прошу!
Он щелкнул крышкой портсигара, и к нему потянулись черные от загара и копоти руки взять по щепотке драгоценного зелья. И когда в темном, затхлом подвале потянуло махорочным дымком, к людям вернулось прежнее спокойствие.
Наверху продолжали рваться теперь уже не страшные снаряды.
Последний снаряд этой сокрушающей канонады разорвался, когда в лощинах Северной и Инкермана уже колыхался густой темно-синий воздух сумерек. Очевидно, какой-либо зазевавшийся ефрейтор дернул с опозданием за спуск, рискуя навлечь на себя гнев батарейного начальства, и снаряд грохнул одиноко и сиротливо, на несколько секунд позже общего залпа.
И сразу после него легла плотная, первозданная тишина. Оставшиеся в живых защитники молниеносно заняли свои места, но немцы, считая, видимо, что бой выигран, отнесли развязку на утро.
В бойницы и расщелины бойцы видели, как поползли обратно, на понтоны, тяжелые пушки, как покинули свои позиции несколько танков, как, навьюченные минометами, оттянулись минометные роты — немцы совершенно открыто снимали свои силы из-под равелина. Оставшиеся несколько танков и орудий, а также до двух рот пехоты расположились недалеко от еще дымящихся развалин северо-восточной и восточной части, готовясь утром довершить успешно начатое дело.
Все еще не веря наступившему затишью, Евсеев, приказав особенно внимательно следить за врагом, решил пройти по постам, чтобы выяснить последствия штурма. Страшная картина разрушения представилась его глазам: в вековых стенах лицевой части зияли огромные дыры, секции, где раньше располагались бойцы, превратились в бесформенные груды развалин, горы раздробленного известняка возвышались у подножия некогда величественного каменного массива. С трудом сохраняя равновесие, балансируя, точно на проволоке, Евсеев пробрался по руинам в сектор Булаева. Уже продвигаясь по полузаваленному коридору, он услышал размеренный голос Калинича, и на душе сразу стало легче и спокойнее.
Приведя себя в порядок перед входом (он успел изрядно выпачкаться, пока проделал этот путь), капитан 3 ранга решительно шагнул вперед.
— Евгений Михайлович! — радостно встретил его Калинич, спеша навстречу. Остальные вскочили на ноги.
— Иван Петрович! Ваня! Ну, как тут у тебя? — дрогнувшим голосом опросил Евсеев, жадно всматриваясь в оставшихся бойцов. Их было немного, и Евсеев повторил: — Ну, как тут у тебя?
— Выдержали, Евгений Михайлович! — сказал Калинич совсем не веселым тоном. — А людей осталось — вот только мы. — Он обвел рукой вокруг себя. — Там еще лежат пятеро раненых. Никак не могут дождаться Усова!
Евсеев посмотрел на небольшую кучку сбившихся вплотную людей, уставших, измученных, перепачканных кровью и пылью, и голос его дрогнул вторично:
— От имени Родины — спасибо, родные!
И хотя благодарность носила неофициальный характер, матросы подтянулись и ответили дружным хором:
— Служим Советскому Союзу!
Евсеев почувствовал, как стала наворачиваться на глаза предательская слеза и, поспешно отвернувшись, жестко проговорил:
— Теперь, пожалуй, они угомонились до утра! Если вы обратили внимание, они даже увезли тяжелые орудия и часть танков; считают, что с нами уже покончено! Утром надо будет им показать, как они заблуждаются!
— Покажем! — с готовностью подхватил как всегда спокойный и уравновешенный Булаев.
Будто только что его заметив, Евсеев поманил пальцем, тихо спросил:
— Может быть, вам что-нибудь надо?
Булаев немного помялся, затем твердо ответил:
— Нет, товарищ капитан третьего ранга! Боезапаса хватит еще на день боев. Амбразуры — во какие нам сделали! — Он махнул рукой на зияющие дыры обращенной к врагам стены. — Так что теперь фриц как на ладони!
Евсеев грустно усмехнулся, мягко сказал:
— Это палка о двух концах. Не только фриц, но и вы как на ладони стали!
— Да нас он со страху не видит! — засмеялся задорно Булаев и, как ни горько было после сегодняшних потерь, засмеялись и остальные.
Успокоенный несломленным духом булаевских бойцов, Евсеев приказал перед уходом:
— Отдыхать только повахтенно! Наблюдение не прекращать ни на минуту! Наладить связь с КП!
Уже у входа он отвел Калинича в сторону и сказал шепотом:
— Жду тебя в двадцать четыре ноль-ноль в кабинете!
Комиссар понимающе кивнул головой.
Нет! Положение было совсем не безнадежное! Сектор Юрезанского почти не пострадал, а в остальных были частично разрушены только передние, обращенные к врагу стены.
Сорок человек еще могли держать в руках оружие, а это было не так уж мало для таких людей, как защитники равелина. Вот только плохо было с ранеными: к уже имеющимся прибавилось еще десять человек, да к тому же никак не могли найти Усова, который пропал чуть ли не в первые минуты обстрела.
Когда Евсеев пришел в лазарет, бледная от волнения Лариса сбивчиво доложила:
— Он все время был здесь… Потом раздался очень сильный взрыв… Через несколько минут прибежал матрос, он кричал, что в его секторе завалило несколько человек. Николай Ильич стал собираться. Я сказала: «Куда же вы? Там ведь бомбят!» Он ответил: «Ждать невозможно!» — и выбежал во двор… Больше я его не видела…
— Да-а-а… — протянул Евсеев, догадываясь обо всем, что произошло дальше. — Вы не запомнили этого матроса?
— Нет. Мне кажется, я его видела впервые, — с сожалением ответила Лариса, понимая мысль Евсеева. — Все равно надо срочно искать Усова.
Евсеев ответил, поглощенный своими мыслями:
— Да, да! Мы сейчас это организуем!
Усова нашли, когда уже совсем стемнело, в одном из полузаваленных коридоров. Лежал он, разметав руки, смотря в потолок остекленевшими глазами. Весь его левый бок был залит загустевшей кровью, а там, где когда-то билось горячее, смелое сердце, зияла страшной черной пустотой осколочная рана.
В это никто не хотел верить. Усов вспоминался живым, и только живым! Вспоминалось, как он умел лечить больных, быстро и хорошо, и пользовался в равелине репутацией знающего и умелого врача. Вспоминалось, как он окончательно покорил матросов, сделав на маленьком скрипучем турнике во дворе равелина несколько виллиоборотов подряд. Матросы после его ухода восхищенно перебрасывались фразами:
— Вот тебе и доктор! Да он лучше любого физкультурника «солнце» крутит!
— Ребята, а видели у него мускулищи? Во? Как два бугра!
— Эй! Степаненко! Скажи спасибо, что он тебе за твое саковство только кишки мыл! А вот если бы вздумал пилюли давать (говорящий показал кулак), пришлось бы отпевать тебя!
И все это сопровождалось добрым, поощряющим смешком, в котором слышалась нескрываемая похвала в адрес Усова…
Вспоминалось, как однажды, в тихий летний вечер, Усов подошел к группе отдыхающих матросов. Рабочий день был окончен. Утомленные, немного разомлевшие от благодатного тепла, матросы лениво, будто нехотя, поддерживали еле тлеющий, вот-вот готовый угаснуть разговор. Мирно струились дымки самокруток. Тишина постепенно, славно паутина, опутывала людей. Не хотелось ни говорить, ни пошевелить пальцем. И будто напоминая, что время не остановилось, еле слышно потрескивала махорка.
— Споем, хлопцы? — вполголоса обратился Усов к сидящим.
Матросы зашевелились, нерешительно посматривая друг на друга, — каждый ждал, что окажет другой. Наконец, когда пауза неприлично затянулась, кто-то неуверенно спросил:
— А что будем петь?
Вместо ответа Усов, выпрямившись и запрокинув голову, бросил вверх первые чистые ноты приятным звонким тенором:
Ой на-а, ой на гори тай жне-ци жну-уть.
Подождав, пока высоко-высоко, переливаясь и улетая, замер последний звук, он повторил фразу.
После запева сразу грянули хором молодые залихватские голоса, весело и дружно, будто отрубив печальную мелодию начала:
А по-пид го-ро-о-ю яром, до-лы-но-о-ою
Казаки йдуть!
И еще громче и веселее, с гиком и свистом:
Гэ-эй! Долыною гэ-эй!
Ши-и-и-ро-о-ко-о-ою казаки йду-у-уть!
Опять взвился, уносясь и вибрируя, одинокий голос Усова:
По-пэ, по-пэ-рэ-ду До-ро-ше-е-ен-ко-о.
По-пэ, по-пэ-рэ-ду До-ро-ше-е-ен-ко-о.
И вдогонку, чеканным ритмом, будто в такт шагам огромного казацкого войска, заухали, загремели задорные слова:
Вэ-дэ сво-е ви-и-йско, вийско Запори-ижьскэ
Хо-ро-шень-ко-о-о-о!
Гэ-эй! Долыною гэ-эй!
Ши-ро-ко-о-ою хо-ро-шень-ко-о-о-о!
И вот уже пропали стены равелина. Широким степным простором повеяло в лица. И каждый увидел, как за тучами пыли, вздымаемой лошадиными копытами, едут, покачиваясь в седлах, казаки Запорожской Сечи; увидел лес пик, цветные жупаны атаманов, бунчуки на знаменах, гетмана Сагайдачного, что «променяв жинку на тютюн да люльку», и каждый почувствовал себя воином того вольного войска, не знавшего ни страха, ни сомнений, войска, живущего по суровым законам Сечи; и оттого, что каждому в равелине было особенно близко это ощущение суровости и самоотречения, с особенным вдохновением и силой звучали слова:
Мэ-ни, мэ-ни с жин-кой нэ во-зы-ыться!
Мэ-ни, мэ-ни с жин-кой нэ во-зы-ыться!
А тю-тюн да лю-ю-улька ка-за-ку в до-ро-ози
При-го-ды-ы-ыть-ся-я-я!
А когда кончилась песня, посмотрели вокруг, а Усова уже не было, но еще долго вспоминали о нем в тот вечер, как о хорошей песне…
Было ли все это? Неужели больше никогда не откроет глаз «их доктор», не засмеется, не споет тихую и задушевную песню, от которой теплеют огрубевшие в суровой службе матросские сердца?
Уже давно привыкли в равелине к смерти, и все же эта смерть привела всех в удрученное состояние. Хмурился и молчал Евсеев, широко раскрытыми, полными слез глазами смотрела, не мигая, Лариса, застыли, словно в почетном карауле, несколько матросов, мучительно привыкая к мысли, что этот жизнерадостный и добродушный человек теперь мертв. Кто-то достал у него из кармана залитые кровью документы, молча протянул их Евсееву. Он взял их машинально и только потом, словно очнувшись, сказал стоящему рядом Юрезанскому:
— Надо отправить это матери покойного!
Главстаршина строго отдал честь, принимая из рук Евсеева окровавленные бумаги. Четверо матросов, подчиняясь молчаливому жесту, подняли и понесли тело Усова. Поймав растерянный, жалкий взгляд, каким провожала процессию Лариса, Евсеев тепло сказал:
— Ничего, товарищ старшина! На то и война! Теперь вся надежда на вас! Выдержите?
— Товарищ капитан третьего ранга… — сказала Лариса, стараясь не разреветься, и Евсеев поспешил ее успокоить:
— Ну, полно, полно! Тяжело, но надо терпеть! Если будет очень трудно, говорите прямо! Что-нибудь придумаем!
— Евгений Михайлович! — вдруг назвала его Лариса по имени и отчеству. — Я обязана вам заявить как медик: медикаментов нет, бинтов нет, трое раненых требуют срочной операции. Если к ночи…
— К ночи, — перебил ее Евсеев, — мы постараемся все это уладить. А сейчас вам нужно позаботиться о новых раненых. Сможете вы это сделать сами?
— Да, товарищ командир! — сухим твердым голосом ответила Лариса.
— Ну вот и хорошо! — капитан 3 ранга обеими руками сжал ее маленькую ручку. — Значит, до ночи!
И, уже отойдя на несколько шагов, он повернулся и неожиданно произнес:
— Вы молодчина, Ланская!
Лариса невольно улыбнулась в ответ грустной улыбкой. И неизвестно отчего: то ли от ласковой похвалы командира, то ли от жалости к самой себе, то ли просто оттого, что тяжело было на сердце, — из ее глаз обильно хлынули так долго сдерживаемые слезы.
Усова и всех погибших во время штурма похоронили рядом с могилой майора Данько. Похоронили тихо, без речей и салютов, да и в похоронах могло участвовать около десятка человек — остальные ожидали с минуты на минуту новой атаки.
После похорон Евсеев решил зайти к себе. В кабинете царил хаос: вещи со стола были сдуты на пол, стулья, перевернутые кверху ножками, беспорядочно валялись по всей комнате, крупные пласты штукатурки, сорвавшиеся с потолка, вдребезги разбились при ударе об пол, и все это покрывал толстый, в полпальца, слой мела и пыли.
Евсеев быстро поставил на место стулья, смахнул со стола пыль старым кителем и расставил вещи в прежнем порядке. Затем поднял настольный календарь и поймал себя на том, что не помнит, какое сегодня число. Махнув рукой, он уже хотел вызвать для уборки матроса, но не успел. В дверь постучали, и вошедший Юрезанский радостно доложил:
— Товарищ капитан третьего ранга! Вас там спрашивает капитан-лейтенант.
Это было и неожиданно и неправдоподобно. Евсеев с сомнением переспросил:
— Какой еще капитан-лейтенант?
— Помощник командира лодки! — совсем весело продолжал Юрезанский. — За ранеными прибыл! Он там, во дворе!
— Да ну?! — не удержался Евсеев и вскочил, будто его подбросили пружины. — Давай его сюда!
Юрезанский вмиг исчез, и вскоре в коридоре раздался громкий и чем-то знакомый Евсееву голос:
— Сюда, говоришь? Ну, добро! Тьфу, черт! Посвети, здесь темно! Видал, куда ваш отшельник забрался!
В дверях показался высокий, черный от загара капитан-лейтенант, с незажженной самокруткой в зубах.
— Здравия желаю! — широко шагнул он навстречу стоявшему Евсееву. — Огонька не найдется?
И вдруг застыл с широко раскрытыми глазами, изумленно проговорив:
— Позвольте! Так это — вы?!
Теперь Евсеев узнал его. Это с ним встретился он тогда, на Графской, в день прорыва немцев. Евсеев встретил его, как старого знакомого, усадил на стул, высек огонь и только после этого спросил слегка сдавленным голосом:
— Ну, рассказывайте! Откуда к нам и надолго ли?
Капитан-лейтенант пахнул дымом, кивнул на Юрезанского, сказал:
— Если бы не он, отправили бы меня ваши молодцы на тот свет! Две очереди по моей шлюпке дали! Спасибо, старшина вмешался!
— Вы уж извините их — время серьезное! — полушутя сказал Евсеев, и оба рассмеялись. — Я слышал, вы за ранеными?
— Да. Таков приказ! — подтвердил капитан-лейтенант. — Мы подошли на шлюпке с западной стороны почти незаметно. Думаю, оттуда их и следует переправлять!
— Мы уже так делали, — согласился Евсеев. — Велика ли у вас шлюпка?
— Да надувная! — презрительно скривился капитан-лейтенант. — По четыре человека на рейс. Лодка стоит недалеко. Часа за два управимся!
— Очень хорошо! — удовлетворенно произнес Евсеев и хлопнул Юрезанского по плечу. — Давай мигом к Ланской! Пусть готовит к эвакуации раненых!
— Есть! — сорвался с места Юрезанский, всем нутром чувствуя, какой камень свалился с плеч командира.
— Прыткий старшина! — усмехнулся ему вслед капитан-лейтенант. — А мы только что с Кавказа. Там — тишь да гладь! Персиками на улицах торгуют!
— Да, у нас тут немного пошумнее! — сыронизировал Евсеев и тотчас же добавил, чтобы гость не подумал, что он жалуется: — Но ничего! Держимся!
— Вот черт! Люблю героев! — воскликнул капитан-лейтенант. — О нем уже повсюду говорят, а он этак скромно — «держимся». Да знаете вы, как назвали там, на Большой земле, ваш гарнизон?
— Нет… Откуда же мне… — искренне пожалел Евсеев.
— Маленький Севастополь! Вот как! — Капитан-лейтенант стукнул кулаком по столу. — Вот вам и «держимся». Это не вы держитесь, а немцев держите, три кола им в рот и один в мягкое место!
— Маленький Севастополь! — гордо повторил Евсеев, готовый расцеловать энергичного капитан-лейтенанта. — Нет, вы понимаете, это здорово сказано!
— Еще бы! — хмыкнул капитан-лейтенант. — Я вам завидую до ушей! Но ничего не поделаешь — моя участь погибнуть под водой!
— Вот что! — вдруг заспешил Евсеев. — Вы посидите несколько минут, я сейчас вернусь.
— К раненым? — поинтересовался капитан-лейтенант.
— Нет, — возразил Евсеев. — К тем, кто еще на ногах, кто еще будет стоять насмерть в этих стенах. Пусть узнают немедленно обо всем, что вы сказали. — И, уже повернувшись в дверях, он произнес еще раз, торжественно и значительно: — Маленький Севастополь!