RICE-N-CURRY Новелла

Непалино влился в круг каких-то религиозных деятелей, стал регулярно водить их в нашу комнатушку.

Кажется, он это сделал в обмен на рис…

Потому что они ввалились с пачками риса. Непалино был ими нагружен как маленький мул. Он нес их в руках, сразу несколько, как грудных младенцев, и даже на шее и плечах его были навьючены мешочки с рисом, и рюкзак на спине тоже был забит рисом до отказа. Вслед за ним шли миссионеры, каждый нес по пакетику риса, больше не могли прихватить, им было неловко, им было жалко… их души не вынесли бы прихватить риса побольше… И еще несколько дней кряду Непалино куда-то уезжал с ними, плотно застегнувшись в свою грязную курточку-дождевичок, и приезжал — с рисом!

А потом началось…

Эти хмыри стали зомбировать наш лагерь, стучаться во все двери, приглашать в нашу комнатку всех на чай и кексы… И мы должны были принимать у себя гостей… В основном, приходили тихие афганцы, они только что прибыли, им хотелось посмотреть на датчан, поговорить, попить чаю, пожевать кексов. Но у нас не было кексов. Хануман намекал, чтоб кексы привозили сами, и они — зажав за губами жабу — приезжали теперь и с кексами. Приходилось терпеть.

А что делать?..

Не одни, так другие… Не те, так эти… Их там было много, из самых разных сект и конгрегаций, постоянно шныряли по лагерям со своими журналами и прочими причиндалами.

С радостью распахнули перед непальцем свои объятия. Стоило только пожаловаться на нехватку риса, и рис посыпался с неба, как манна! Только подставляй мешки!

Непалино забил рисом все полочки в своем ящичке, все свободное пространство под кроваткой, даже в кроватке у него были мешочки с рисом…

А потом ему перестали выдавать рис.

Сказали: а зачем тебе столько?.. Еще тот не съел, а уже просишь…

Вместо риса он теперь приносил журналы, а потом у нас поселилась Библия на датском; а затем еще на каком-то языке… хинди или черт знает каком…

Библия, журналы и прочая макулатура с Иисусом и апостолами занимали слишком много места; намозолили глаз; пропал сон…

Именно тогда я впервые открыл для себя, что не могу спать в одной комнате с Библией, даже если она на языке, на котором я не умею читать…

И вообще, всем стало как-то тяжело. Грузно стало, удушливо.

Непалино вдруг захворал, его просквозило у какого-то моря. Его вывозили, за ним приезжали — наконец, чтобы он не болел больше, ему привезли одежонку, приодели, и снова забирали, и куда-то везли, кажется, даже кормили; так мало-помалу он проник в секту. Они готовы были принять кого угодно.

Хануман поразмыслил и сказал, что тоже мог бы попробовать; Непалино принялся уговаривать, сказал, что, возможно, нам выдали бы еще рису; Хануман согласился попробовать посещать собрания.

— Там полно молодых баб, — заметил он, прихорашиваясь перед собранием, — можно зацепиться, а потом, когда паспорт в кармане, можно бросить ее и слинять, куда угодно… В конце концов, зачем еще нужна жена, как не для того, чтобы получить паспорт?!

И засмеялся своим издевательским смехом.


Через неделю они с Непалино уже устраивали у себя регулярные приемы. К нам приходили чистенькие аккуратненькие датчане, я с верхней полки наблюдал за ними, зевая, слушал, как они молились, обсуждали Иова и Магдалену, шелестели книжицами, пили чай. Меня эти звуки славно усыпляли. Шуршание, молитвы и чтение нараспев действовали как снотворное. Стоило остаться одному, как сон моментально улетучивался, становилось тоскливо, хотелось встать и идти куда-нибудь; хотя идти было некуда — везде были дождь, ветер, грязь, сумерки… Потому сидел один и ждал очередного явления…

Явиться теперь мог кто угодно; кто угодно вообще… И я ждал.

Приходили в основном святые. Со мной здоровались тоже, приглашали; наливали и мне, перепадало и пирожное; если со мной заговаривали, я притворялся придурком, тупо улыбался, делал вид, что ничего не понимаю. Их это устраивало, а меня тем паче!

Хануман мне подыгрывал; махнет в мою сторону, скажет что-нибудь вроде «не обращайте на него внимания, это полный придурок, он даже ничего не понимает, он из Сибири, из Сибири, из тайги!», и они садились подальше от меня, бросали пугливые взгляды в моем направлении, как на ручную обезьяну, а потом и вовсе перестали замечать. Привыкли.

Рассаживались на стульчиках, читали журнальчики, спрашивали Ханумана и Непалино, что они думают о том да о сем, как бы они поступили в том или ином случае, что им казалось правильным, а что — нет…

Непалино послушно выпускал бесцветные монотонные фразы, зазубренные до бездушности. Он их проговаривал как молитву.

Никто не обращал внимания, если он их произносил невпопад и не по делу. Никто не обращал внимания, если он каждое занятие произносил одни и те же фразы. Все им были очень довольны. Они радовались, что он вообще что-то говорит, что он сидит с ними и улыбается. Так мало им надо было: втянуть лягушонка в секту!

Я косился на них сверху, поражался, какой там разыгрывался каждый раз спектакль. Эти чистоплюи в лагерь пришли проповедовать. Миссионеры! В лагерь эти идиоты ходили, потому что им было больше некуда ходить! Все нормальные датчане не подпускали их к себе на пушечный выстрел, так они в лагерь стали ходить. Вот где они себя почувствовали людьми! Даже героями! Они оказались на самой передовой! Тут они могли и поругать датское правительство, и сказать, что датчане — народ холодный! А вот сами они были не такие! Потому что они были ближе к Богу! Они были совсем другого замеса, потому что открыли в себе Бога, себя открыли для Бога, Бога открывали в других и каждому готовы были открыть Бога! Это были совсем иного склада люди. Почти святые. В них, конечно же, не было меркантильности. Они переродились! Они не считали каждую крону. Они их просто не тратили. Они отказались от наличных. У них были пластиковые карточки. Они не прикасались к банкнотам вообще. Ведь это же грязь! И на машинах они ездили только дизельных. Гамбургеры не ели. Ведь котлетки из курочек и коровушек, которых выращивают на гормональных уколах! Это бесчеловечно! Проповедовали ветряки, солнечные батареи, не голосовали, не мылись джонсонами, не пили кока-колу и срали бабочками. Они не были лицемерами! Они просто не договаривали если что. Они себя чувствовали чужими среди датчан! Им было бы проще жить в Африке!

Я смотрел на них сверху и хотел спросить: отчего же они туда не поедут? Отчего не поедут в Африку? Езжали бы в Африку и там миссионерствовали! Отчего нет?

* * *

Хануман как-то съел грибков, забыл, что миссионеры должны были пожаловать, он не удержался, съел грибков, что мы насобирали на полянках с коровьим навозом, в округе их было ой-ой как много!

Это он сделал не подумав. Ладно я — ко мне никто не приходил и не мог прийти. Я мог себе позволить закинуться, раствориться в воздухе, выпасть из мира сего… Ну а он-то… Он-то… Ханумим, Ханумбад… Как он мог забыть, что он стольким людям нужен?! Он не имел права выпадать из мира! В этом мире стольким могла понадобиться его помощь!

Когда они приперлись, он был на пике. Его перло, да покрепче моего! Меня перло дай Бог, а его просто носило! Я по глазам видел — он был ни-ка-кой!

Служители культа расселись на стульчиках, открыли журнальчики, приготовили вопросник, раскрыли библии на необходимой главе, стали читать, задавать вопросы.

Ханни притворился, что приболел, пытался отмазаться, спровадить их, надеялся, что те отстанут, уйдут, но не тут-то было! Они не собирались уходить, они стойко пили чай, читали брошюры, между делом говорили, что он как-то плохо выглядит, спрашивали, не привезти ли ему лекарств?.. Они заметили ему, что у него глаза красные. Он говорил, что болен, что у него жар, что у него простуда, что у него то да се, мать их! Они трогали его лоб и во всем с ним соглашались.

С него пот градинами катил! Его крутило, вокруг него бесы летали. Мне было страшно на него смотреть! Меня самого выворачивало…

Замотавшись в тряпки, прикусив простыню, я спрашивал себя: почему бы им не убраться? Почему не оставить человека в покое? Почему не посочувствовать и не дать отлежаться?

Нет, никак нельзя! У них было предусмотрено занятие на четверг. Им надо было отсидеть свои три часа тут, потому что они должны были заниматься служением Господу с пяти до восьми, и Непалино и Хануман должны были в этом участвовать! Такое мероприятие отменить было никак невозможно! Хануман должен был с ними ходить по билдингам и общаться с людьми. Он должен был с ними шататься от комнаты к комнате и стучать в двери, приглашая принять участие в посиделках.

Его перло, у него из ушей вываливались разноцветные младенцы, его ноги врастали в пол, выныривали на Манхэттене, гуляли по Сохо, его руки стали кольцами Сатурна, его член стал Эйфелевой башней, а они ему задавали вопросы, про верное служение, про любовь и прелюбодеяния, и он должен был отвечать на их вопросы, должен был ходить по лагерю, по коридорам и заводить беседы с азулянтами! Втягивать их в секту! Это было невыносимо!

В тот раз, однако, все обошлось, а после следующего сеанса «служения Господу» Хануман решил приударить за одной совершенно отвратительной девчушкой, которая у них там пронзительным голосом нараспев читала псалмы. Это длилось совсем недолго, ибо очень скоро он понял, что все было напрасно. Ничего-то с ней у Ханни не выходило. Совсем ничего. Уж не знаю почему… Может, он просто устал, или у него иссяк заряд артистизма, он не мог больше умело притворяться… Не знаю…

Она была ему противна, это было очевидно — и, наверное, не только мне; но сам он говорил, что у него с ней, безнадежной уродкой, ничего не вышло не потому, что он не смог скрыть своего отвращения, а потому, что она была слишком умна! У нее, как оказалось, были мозги, черт побери!

— Надо же! — возмущался Ханни. — В Дании бабы все-таки умные, даже очень умные, даже очень, ну очень умные! Они иначе относятся к мужчинам! Они совсем не то, что азиатки или русские! Те боготворят и моют ноги мужчине хотя бы за то, что он мужчина. А эти только если так захотят… да и то вряд ли будут кому-то мыть ноги, только если это будет входить в их профессиональные обязанности, например, в доме ухода за старичьем! И это верно! Потому что, — тут он сделал многозначительную паузу и набрал воздуха в грудь, точно перед тем как нырнуть, — потому что в этой стране мужик уже ни на что не способен! В этой стране бабы всем управляют! Бабы, я тебе говорю! Оглядись! Мужикам бы пива всосать да завалиться в койку! Полное скотство! Даже менты женоподобные! Форма датским ментам нужна для того, чтобы стильно фетишево выглядеть! Они ее носят, как в секс-игры прикалываются! Даже если у них премьер мужик, управляют всем бабы!

Он все чаще и чаще выпускал такие странные фразы, и мне было ясно, что мыслил он все с большим скрипом. Что-то туманное было в его голове, что-то такое мутное в ней происходило. Не только его слова, но и жизнь его стала похожей на бред. Я не понимал: зачем ему эта золотушная толстушка?

Он пытался быть с ней куртуазным — с этим заведомо безнадежным продуктом! Я-то думал, что именно это все и испортило. Если бы он не кривлялся, то, как мне казалось, она бы не вскипела. А в итоге эта рябая девка его попросту расколола. Эта толстая кривоногая баба ему высказала так много всего. Она ему сказала все, что она о нем думает.

Она сказала, что терпеть не может этих беженцев, которые виснут на датчанках, только чтобы поджениться да остаться тут жить. У нее несколько подруг уже содержали таких темных парней, которые кислые ходили, ничего не делали, только пили пиво да все ругали правительство, погоду, на что б ни посмотрели, все ругали и, чуть что, говорили друг другу: «Ну, это Дания, мой друг, чего ж ты хотел…»

— Во-первых, — сказала она Хануману, — они не учат датский и говорят постоянно, что не собираются тут жить, что надо ехать работать в Германию, так что нет нужды учить датский. Во-вторых, они ничего не делают для того, чтобы получить разрешение на то, чтобы ехать работать в Германию. Они даже не знают, кем они будут работать в Германии. Они говорят, что будут работать в Германии, только чтобы не работать в Дании и не учить язык. Да, они ходят в школу для иностранцев и учат язык, но они скорее отбывают некую повинность, делают вид, будто учат, а на самом деле просто судачат со своими дружками по лагерю и никогда не пытаются говорить по-датски со своими женами и нами, подружками. Друзей среди датчан у них нет. И самое противное, что они никак не избавятся от этого лагерного арго, этой афроамериканской манеры уродливо говорить по-английски. Есть еще сербские парни, эти то же самое, только на свой лад, постоянно слышишь «в пичку матерь» и ничего больше…

Она откровенно призналась, что считает Ханумана обманщиком; он не верит в Яхве, не верит в Элахима, не верит вообще ни во что, даже в Будду своего не верит; она сказала, что он — самозванец, не беженец, а аферист.

Попала в яблочко!

Сказала, что он хочет использовать ее, веру, обстоятельства, он хочет просто использовать всех. Потому что он такой. Но у него ничего не выйдет. Потому что, как она считала, он обязательно будет наказан. Потому что рано или поздно все получают воздаяние за грехи и поступки свои.

Она сказала, что: а) ей его жалко, потому что он оступился и теперь падает, и чем раньше он поймет это, тем лучше, а чем позже он поймет это, тем больнее будет падение; б) она не такая девушка, которую можно водить за нос, потому что у нее глубокий духовный опыт и она все чувствует!

Да, она была права, эта рябая юлландская баба; да, эта жирная хуторянка, отец которой чинил тракторы и доильные аппараты, она была права. Поэтому пришлось ему с ней завязать… Но ничего… Баб было много…

Он ухлестывал еще за одной параллельно. Ей было прилично за двадцать. Какой, ей было под тридцать! У нее был богатый опыт. По глазам было видно. Особенно, когда она их поднимала: сперва глаза, потом откидывала прядь волос, а потом губку приоткрывала… Она была достаточно испорчена. Диско-девочка. Знала вкус семени, и ей хотелось чувствовать большой член промеж грудей. Она работала в книжном, в отделе канцелярских изделий. В крохотном городишке, как Фарсетруп, только еще меньше. Не город, а киоск! И кому там такой магазин нужен был? Тоска… Проливной дождь… Ангары в полях, тракторы, воронье…

Хануман приходил к ней поболтать. Брал меня с собой для прикрытия. Мы вставали возле книжных полок, брали в руки Ван Гога, листали, листали, он косил, делал вид, что что-то мне объясняет. Когда она к нам подходила, он произносил высокопарно, что разъясняет мне тайну вангоговского мазка, и затем они оставляли меня с Ван Гогом, уходили болтать о своем, я ставил Ван Гога на место и уходил в никуда.

Он пытался ее соблазнить, но она в последний момент вывернулась и выскочила — буквально в один день! — замуж за мальчика девятнадцати лет! Это был младший братец рябой толстухи! Я был знаком с мальчишкой, мы пару раз пили пиво в порту; он рассказывал, что работал почтальоном, сочинял песни, играл на гитаре и сильно краснел. Он был романтик, романтик на велосипеде, романтик с сумкой на ремне. Он говорил, что быть почтальоном — это очень романтично. Утром прыгаешь на велосипед, с первыми лучами солнца катишь и развозишь первые утренние газеты и письма, катишь себе и поешь… Он находил в этом романтику.

— Какой дурак! — кричал Хануман. — Мальчишка! Она старше его на шесть лет! Его одурачили!

На одной из вечеринок они объявили о том, что поженились. Хануман просто развернулся и ушел. Тихо вывернул по направлению к полю и пошел, пошел через поле, черпая ботинками говно. Ему было насрать на всё и на всех.

Он перестал пить чай, звонить, отвечать на звонки и вылезать из комнаты. Он читал газеты. Он приказывал, чтоб никто не включал музыку и телевизор. Он слушал радио, ловил какие-то странные радиостанции. Он пытался изобрести беспроводной Интернет. Он часами просиживал у окна, просто глядя на кукурузу. Он смотрел, как росла кукуруза. В его лице росло ожидание.

Мы тоже затаились и ждали, чем это все кончится.

Когда за ним и Непалино приезжали сектанты, чтобы вытащить его с утра пораньше на прогулку с дежурной раздачей журналов, он уходил в туалет и там оставался до тех пор, пока те не убирались без него. Я слышал их изумленные голоса в коридоре, потом слышал изумленные шаги по гравию, слышал, как хлопали дверцы машин: одна с таким сдержанным негодованием, а другая — с обидой. Потом Хануман возвращался в комнату, заваливался и дрых до полудня. Проснувшись, он долго валялся, курил и пил свой чай со сливками, заставлял Непалино снова и снова варить его, а надувшись чаю, принимался шататься по лагерю без цели. Все время бранился. Цеплялся к людям. Издевался над всеми. В его глазах мелькали какие-то огоньки. Вспышки, всполохи бешенства…

От безделья он стал вытворять странные штуки. У него завязался роман с женой иранца Эдди. Он придумывал всякие способы, как бы отправить того куда-нибудь, чтобы тут же забраться ей под юбку.

Самое противное, что вся его изобретательность шла почти всегда через меня. Я так или иначе оказывался вовлеченным в его проделки, помогал ему осуществить его комбинации. Одна из них была до бесчеловечности жестокой… жестокой по отношению ко мне, конечно.

* * *

Хануман решил сплавить Эдди по делам на свалку, чтобы как следует оторваться с его женой. Хотя бы на местную свалку.

Он сказал его жене, чтобы она послала его за чем-нибудь, за какой-нибудь вещью для комнаты. Та придумала торшер. Дескать, света в комнатке мало, старшему ребенку надо делать уроки и так далее.

Стала пилить Эдди.

Тот хотел было сгонять в секонд-хенд, но она сказала: глупо покупать то, что можно бесплатно принести со свалки. Вон, мол, соседи со свалки постоянно носят всякие вещи — и совершенно бесплатно. Она сказала, что деньги еще пригодятся, чтобы поехать куда-нибудь или чтобы обживаться тут. Чтобы покупать такой торшер, совсем не обязательно было идти и тратить деньги в секонд-хенде. Все ходили, мог бы и он. Отчего нет?

Для Эдди это было целым приключением. Он никогда не ходил на свалку. Он почти никуда не ходил. Раз к зубному, другой раз — в магазин. А так сидел целыми днями дома да зубрил датский. Он боялся всяких контейнеров и заборов. Он через лужу-то перепрыгнуть не мог, что уж говорить о заборе, который надо было перелезть.

Он думал несколько дней.

Она продолжала пилить.

Он думал…

Затем мне Хануман сказал, чтобы я как бы случайно подъехал к Эдди с разговорами о свалке, что, мол, собираюсь посмотреть там кое-что, мол, там новый контейнер завезли, куча всего.

По плану Ханумана Эдди должен был клюнуть. Один бы он не пошел, а вот со мной, поскольку у нас сложились недурные отношения, он бы пошел.

И точно. Эдди клюнул. Мы договорились идти вечером на свалку. Он готовился к этой вылазке, как армия союзников к высадке в Анцио в 44-м! Он начал готовиться с предыдущего вечера и готовился всю ночь. Собирался как в экспедицию.

Идти было до смешного недалеко. Свалка была на окраине города.

Хотя Фарсетруп настолько мал, что говорить, будто у него есть окраина, просто смешно! Он сам по себе был окраиной чего-то; меня постоянно томило ощущение, будто тут неподалеку (может быть, на месте библиотеки, туристического бюро или пожарного музея) что-то раньше было, нечто существенное, возле чего и возник Фарсетруп, как и ему подобные маленькие городки; возможно, какое-нибудь предприятие, какой-нибудь концерн или завод, но все это куда-то исчезло, оставив бесхозными эти строения. Особенно покинутой и ненужной казалась свалка.

Свалка была маленькая. На ней никогда ничего нельзя было найти толкового. Одна фигня. Тем не менее она была обнесена высоким забором с колючей проволокой и с огромной щелью в расползшихся воротах. Обычно перелезали по дереву. Так и мы полезли.

Хануман все рассчитал. Я должен был подвести Эдди к одному из контейнеров, самому большому и самому пустому; должен был сказать, что это был как раз тот контейнер, который был нужен Эдди. Я должен был помочь Эдди в него влезть — по моим плечам, шее, голове. Для этого я одолжил у Ивана шапку и куртку.

Эдди перелез.

Хануман сказал, что Эдди начнет ползать впотьмах по контейнеру. Хануман был уверен, что так как у Эдди было плохое зрение, то он сверху не разглядит, что внутри нет ничего для него нужного, и прыгнет.

Так и вышло. Эдди прыгнул в контейнер.

Тут-то, считал Ханни, Эдди и должен был попасть в мышеловку.

Так и случилось. Он с трудом влез внутрь, а оттуда без посторонней помощи он никогда не вылез бы. Расчет был точен.

По инструкциям Ханумана, как только Эдди попал в ловушку и пока он этого еще не понял, а только начал шарить в сумерках по контейнеру, как слепой крот, я должен был ему сказать, чтоб он вел себя как можно тише, замер и не двигался некоторое время, потому что якобы кто-то идет, какие-то люди, возможно, сторож.

Эдди жутко всего боялся, особенно попасться; он считал, что любое нарушение неминуемо должно было повлечь за собой немедленную депортацию, во всяком случае: ухудшение состояния его положения, нарушение, считал он, влияло негативно на рассмотрение дела в целом, хотя всюду было написано, что дело рассматривалось вне зависимости от поведения азулянта в период ожидания рассмотрения дела. Но Эдди был жутко боязлив.

— Это нужно использовать. Если его чуть-чуть напугать, — говорил Хануман, — он наложит в штаны и заткнется, замрет.

По плану Ханумана, чтобы довести Эдди до полуобморочного состояния, я должен был включить фонарик и водить им, прохаживаясь вокруг контейнера, изображая на разные голоса, будто датские сторожа ходят по свалке и что-то изучают.

— Это должно его напугать до полусмерти! — хихикал Хануман, потирая ладони.

После такого спектакля я мог, по словам Ханумана, убраться со свалки, идти в лагерь, пить мое пиво, курить гашиш, жрать рис с карри, который будет меня ждать в комнате китайца Ни…

— Эх, rice-n-curry?.. — почесал я затылок.

— Да, — сказал Хануман, ухмыляясь, — rice-n-curry, man! И не возвращайся на свалку, пока я не дам сигнала!

Всё так и вышло.

Эдди партизаном залег на дне контейнера.

Я вошел в комнату Ни; на табуретке: rice-n-curry, курочка, пиво и моя набитая трубка. Ни в седьмой раз смотрел «Титаник».

Я покурил, меня прибило, и было как-то все равно, что смотреть, «Титаник» так «Титаник». Тем более с Ни смотреть можно было спокойно, потому что он не задавал никаких вопросов. Не то что Михаил или Иван; эти сколько-то понимали по-английски, и оттого было только хуже, потому что все, чего они не понимали, просили перевести; смотреть с ними фильмы было просто невыносимо!

Китаец не имел абсолютно никакого языкового запаса. Такое облегчение! Ничего говорить не надо: все равно не поймет; и ждать от него тоже нечего. Он мог сказать только «о'кей-o'кей-о'кей» или «гуда-гуда-гуда», отрицание он показывал очень-очень выразительно: «най-най-най-най-най!!!» И все. Он ничего спросить у меня попросту не мог. Это был идеальный обитаемый остров! Мы только улыбались друг другу. Если я входил в его комнату, он просто улыбался, показывал на стул, на койку, на телевизор — это было все. Больше и не на что показать-то было!

Жить с ним было бы идеально, он сам с собой тоже весьма здорово уживался, в полной гармонии со своими потребностями. Даже то, что его комнатка была так мала, даже это его никак не смущало. Такой счастливый он был!

Комнатка у него была до неправдоподобности тесная. Там не было места даже для шкафа. Там стояли две койки, столик и маленький телевизор на тумбочке. Все! Вещей у Ни тоже практически не было. Спортивный костюм, кеды и зимняя куртка. У него зато было несколько шапочек. Все лыжные. И еще перчатки. Все это лежало в сумочке под кроваткой. Он очень редко куда выбирался. Ни с кем не общался. Только с Непалино. Он только коротко спрашивал его о чем-нибудь. Никто не мог знать, о чем именно китаец спрашивал непальца, только Непалино ему почему-то приносил то фильм, то моющие средства. Фильм он постоянно приносил один и тот же — «Титаник»; собственно, поэтому ничего другого Ни и не смотрел. Я ни разу не видал, чтобы Непалино ему приносил что-то другое. Видимо, китаец ничего другого и не спрашивал.

Для него я был «руссия-руссия». Меня это устраивало. Вполне. Хоть он точно так же звал и Ивана, и Михаила, и прочих русскоговорящих (разве что Аршака всегда называл по имени, и говорят, что быстро выучил его имя). Но мне было плевать, как он их звал. Потому что лично для меня в этом «руссия-руссия» было столько вожделенной анонимности, о которой я даже мечтать не мог!

* * *

Его соседом по комнатке был еще один непалец, который гонял Непалино и где-то подпольно работал. Звали его Сом.

Был он квадратноголовый, лепешколицый, с ужасной ямочкой на подбородке. И какой-то черный. Еще более пятнистый и серый, нежели Непалино. Он был очень грубо отесан, этот Сом. У него не было манер совершенно. Он только огрызался и вел какую-то только ему известную войну с Хануманом.

Постоянно пытался играть со мной в шахматы. Хотя это было бесполезно… Он и сам знал, но все равно настаивал, и было в этой его настойчивости нечто похожее на игру в спортлото, он садился передо мной, расставлял фигуры на доске, двигал их так, точно ждал удачи: авось повернет таким образом, что он выиграет?! Но не получалось: все время проигрывал, и все равно опять бросал вызов. Думал подолгу над каждым ходом, но проигрывал всегда одинаково безнадежно. Никогда не оказывал хоть чуточку больше сопротивления, чем обычно. Проигрывал — и все. И не просто проигрывал, а проваливался. Пролетал как ведро в колодец! Со свистом!

Однако у Ханумана выигрывал. Собирался, как самурай на схватку со смертью. Зазывал его издалека, расставлял фигуры, бросая колючие выстрелы-взгляды, поигрывая желваками, а потом очень напряженно сидел, чеканно передвигал фигуры. Так сосредотачивался, что я даже вместе с ним в кухне не мог находиться — такое от него тогда исходило напряжение; даже воздух вокруг него наливался электричеством его ненависти, он аж вибрировал. Думаю, нипочем я не выигрывал бы у него, если б он и на поединки со мной собирался так и с таким вот злым ебалом сидел, постреливая ядовитыми глазюками.

У него была необычная по сравнению с прочими в нашем лагере ситуация, которая позволяла ему вызывать в других не раздражение, а сочувствие. В его деле не было никакого политического прошения, никакого религиозного конфликта, ничего такого. У него была немецкая жена. Вот и все. Он был женат на немке. В этом и состоял его кейс. Там было что-то с визой…

Приезжала она к нам частенько.

Отвратительная, в рыжий крашеная алкоголичка. Ждала, когда Сому разрешат въехать легально в Германию, чтобы их брак возымел силу. Не могла дождаться. Все приезжала и приезжала.

Но немцы отчего-то не давали Сому визы. Они все ему писали, чтобы он ехал к себе в Непал и оттуда попросился. Сом ехать в Непал не желал, он сидел в лагере беженцев в Фарсетрупе и пытался получить визу в Дании.

Датчане отказывались способствовать ему в этом.

С какой стати?

Сом ругался. Постоянно ругался. Негодовал! Он, видите ли, уже устроил свою судьбу, ничего другого ему не надо, только позвольте въехать и поселиться с женою в Германии! Но нет, эти чертовы мерзавцы ему чинили препятствия! Не было человека во всей Дании, кто бы не знал эту историю. Про него даже в газетах писали. Потом сняли какой-то фильм про беженцев, очень дурацкий, и Сома там тоже показали. Он в нем на плохом датском рассказывал свою историю. Несмотря на то, что он говорил по-датски, все его слова прописали субтитрами снизу — так вот плохо он говорил.

Но даже после этого фильма ему не дали визу. Наоборот, еще раз посоветовали ехать в Непал, делать там свой непальский паспорт, который давно уже весь вышел… и вот тогда, может быть…

Сом ходил синий от ярости. Немецкая жена была в отчаянии. Она приезжала к нему каждые две недели на старом «фольксвагене».

Это было зрелище, которое нельзя было пропустить. Она громко хлопала дверцей, выносила ящик пива, тащила по-мужицки — коленками врозь — в его комнату. Китаец загодя испарялся. Она хозяйничала, что-то громко выговаривала Сому, который стыдливо тащился за ней с сеточкой какой-то жрачки, с блоками сигарет и бутылью виски. Они запирались и не показывались долго-долго, а потом выходили в халатах и шли мыться. И мылись долго-долго-долго.

Бедный Сом был всегда так изможден после ее наездов…

Она была, очевидно, много старше его. Даже принимая во внимание антропологическое свойство желтых долго сохраняться и выглядеть мальчиками в сорок пять лет. Даже знание этого не спасало положения. Было видно, что ей уже далеко за сорок, а Сому, вероятно, не было тридцати. В любом случае, такая мерзкая была она баба, что сколько бы ей ни было, это дополнительно ничего не смогло бы сообщить их союзу.

Сом ее очень стеснялся. Прятал в своей комнате, громко исполнял свой супружеский долг, а потом торопил обратно в Германию. Но та никак не торопилась уезжать. Частенько случалось, что, напившись, она выбиралась из комнаты, выходила на кухню и заводила с кем-нибудь беседу. Приставала к эфиопу Самсону. Тот был такой смазливенький, но плохо говорил по-немецки. Только лыбился Аршаку за картами, а Аршак мне говорил:

— Этот Непал ей очко лижет. Я в окно видел! Прикинь, очко ей лижет, урод! А ты с ним в шахматы играешь…

Потом она отваливала от этой компании, приближалась к другому столику и тужилась, выдавливала из себя длинные философские фразы, которые тянула изо рта как жвачку в направлении сомалийца Камаля.

Тот долго жил в Германии и говорил по-немецки гораздо лучше ее самой, а жена его говорила на семи языках, и на каждом лучше, чем Камаль на родном! У нее было два образования. Об этом часто говорил Камаль. Он этим гордился. Его жена и по-русски говорила, но только тогда, когда ей Камаль позволял открыть рот. Без разрешения она не говорила, все время молчала, даже если его не было в лагере. Но если надо было произвести на кого-нибудь впечатление, мол, какая у него дрессированная жена, он мог ее притащить на кухню, усадить перед человеком и заставить говорить на каком угодно языке.

Так, со мной она поговорила по-русски о Петербурге, в котором изучала психологию. Говорила она действительно хорошо. Просто поразительно хорошо. Только это был единственный раз, когда я мог в этом убедиться. Больше Камаль не дал мне такой возможности. Ему больше не надо было, чтобы его баба трепалась с русским. Он произвел на меня впечатление и погнал ее в стойло. Теперь он мог ходить, задрав нос к потолку!

У них было пятеро детей, и жили они в комнатке едва ли больше, чем комнатка Ни и Сома! Но им хватало, ведь они спали на полу. Им много места не надо было! Главное, что платили пособие на всех, а уж как там они поместились, это было их дело. Они были готовы страдать бесконечно, лишь бы платили.

Камаль строил из себя образованного тоже, постоянно ходил с какой-нибудь книгой в руках. Выходил пакет с мусором вынести, глянешь на него — а у него книга подмышкой. Книги все были одинаково массивные, с могучими переплетами, с крупными золотыми буквами. Почти всегда по-немецки, и почти всегда классика: Гёте, Гейне, Гегель или что-нибудь еще похуже, если бывает хуже.

Немке это «импонировало», как она говорила. Она брала из его рук книгу. Начинала листать, на чем-нибудь останавливалась, громко читала сквозь пьяные слезы, а потом цеплялась за какую-нибудь строку, начинала ко всем подходить и повторять эту строку, задавая какой-нибудь вопрос.

Никто не понимал. Все понимали, что ее просто клинит; над ней смеялись. Получалась неловкая ситуация. Сом наливался кровью, не понимая, то ли ему следовало вцепиться в горло тем, кто над ней смеялся, то ли взять и утащить ее в комнату. Но он не мог решиться ни на то, ни на другое. Он просто сидел и синел от ярости. Играя желваками своей квадратной челюсти. Бросая молнии сквозь свои узкие глаза-бойницы.

Ей этого спектакля было мало. Ей нужно было что-то еще. Она цеплялась ко всем. К кому не попадя…

Однажды она влезла в душ к Непалино и стала намыливать ему спину. За это Сом стал колотить Непалино. Прямо там, в душе. Они долго ругались. Устроили свалку. Сом несколько раз уронил несчастного Непалино в лужу и бил его ногами. Немка пыталась вмешаться, но он ей что-то сказал обидное по-немецки, и она убежала, расплакавшись. Сом продолжал колотить Непалино. Делал он это с вызовом, бросая косые взгляды на Ханумана, словно бы ожидая, что Ханни вступится за лягушонка, и тогда будет повод сцепиться с индусом. Но не такой дурак был Хануман, чтобы лезть в драку из-за куска непальской задницы. Он цинично смотрел, как Сом валяет Непалино по полу; Хануман смотрел на это как-то высокомерно, как барин мог бы смотреть на драку двух своих холопов; его глаза при этом были несколько прикрыты, уголки рта опустились глубоко вниз, подбородок задрался. Мне он казался тогда таким важным и постаревшим. Если б не дурацкий халат из секонд-хенда, я бы сказал, что в тот момент он как никогда был похож на настоящего принца. На принца, который сам отдал приказ наказать Непалино, и Сом исполняет его приказ и посматривает на Ханумана не с вызовом, а стараясь угадать по его выражению лица: достаточно ли валять Непалино?.. или продолжать?..

В билдинге поднялся настоящий шторм ругани. Люди стекались. Сом бил мочалкой по Непалино и во все стороны летели хлопья пены. Это была самая красивая драка, которую я когда-либо видел.

Однако скоро гам поднялся такой, что комедия перестала казаться смешной. Столпился народ. Сом вошел в раж. Подстегиваемый участливой толпой, он, казалось, готов был убить Непалино.

Женщины стали кричать.

Мы с Хануманом перепугались, что сейчас не дай бог кто-нибудь сдуру вызовет ментов. Когда услышали звук колес, мы готовы были сигануть в окно. Мы уже одной ханумановой ногой были на улице, а другой моей в поле, но, как оказалось, это были не менты, а Петер, один из стаффов, самый миролюбивый.

Петер все уладил, всех успокоил. Дольше всех он успокаивал немку. Посадил ее к себе в машину и привез утром. Уже совершенно спокойную.

Сом никак на это не отреагировал. Он воспринял это очень спокойно.

Собственно, именно это спокойствие и было его реакцией; он просто картинно надулся на нее. Но так, чуть-чуть, ровно настолько, насколько мог без ущерба своему положению позволить себе это.

Она долго извинялась, тоже в меру, чтобы не сожалеть потом, если что; купила ему кучу подарков — дешевую дребедень в «Риме 1000». Какой-то свитер, какие-то рубашки, ботинки. Он все это спрятал в сумку; они поплакали. Он сказал, что ему надо работать, и засобирался. Она вздохнула и сказала, чтобы шел работать, не терял времени даром, каждая крона на счету. Он сказал: да. Они подержались за руки, похмыкали носами. Она, наконец, сказала, что раз он идет работать, тогда она поедет обратно в Германию. Он сказал, чтоб тогда ехала. Она села и уехала, а он пошел работать.

Но потом она еще приезжала и приезжала. И все эти концерты разыгрывались снова и снова, но уже не так, а все менее жарко, затухая, менее чем в полоборота.

Непалино с тех пор избегал немку, прятался, когда та приезжала. Но напрасно, потому что я заметил, что сама немка тоже избегала Непалино. Если он вдруг нечаянно появлялся на кухне, она тут же вставала из-за стола, будто протрезвев, и прямиком шла в комнату к Сому.

* * *

В этот раз у китайца не было Сома, и я мог растянуться на его койке. Сом где-то работал. Может, рубил на гильотине фанеру, как знать. А что еще? Что еще мог бы он делать?

Мы с китайцем смотрели «Титаник».

В соседней комнате пыхтел Хануман.

«Титаник» погрузился ровно наполовину к тому моменту, когда Ханни закончил; по пути в душ постучал к нам.

Я пошел на свалку извлекать Эдди из контейнера.

Там же нашел для него какой-то торшер. Или что-то похожее на торшер.

Он так трясся, что мне пришлось спуститься внутрь, показать фонариком, за что цепляться. Подсадить его.

Он цеплялся за меня как кошка, бил ногами по моим коленям, рукам, плечам, наступал мне на голову, пыхтел, сопел, брызгал слюной. Затем я сам взобрался, спрыгнул; мы перелезли через забор, сползли по дереву; я дал ему торшер.

Надо было видеть, как он обрадовался этой штуковине! В темноте. Когда вышли на свет, он радовался нисколько не меньше. Я сам посмотрел и заметил: вполне приличный торшер.

На следующий день он так меня благодарил… сказал, что его жена была так рада, так довольна, что ее муж принес ей такой вот торшер… Только одна вещь его беспокоила: жена ему сказала, что раз у него так неплохо получается по свалкам ползать, он мог бы сходить и принести карниз или вешалки на стену, ну что-нибудь, что там есть. Что-нибудь…

У меня потемнело в глазах. Перспектива пережить такое ночное приключение еще раз меня нисколько не вдохновляла. Эдди меня так помял своими тяжелыми ботами… с ужасом представил, что мы снова должны будем повторить этот трюк, и он снова будет мне вставать на колени, плечи, голову…

Я отказался. Сказал, что якобы ничего для себя там не нашел и у меня не было больше причин топать на свалку.

Через месяцок разве что…

Хануману тоже отказал. Посоветовал самому топать на свалку, а потом бежать в лагерь драть жену Эдди: одна нога там, другая здесь, слабо, Ханни?

У того нашлись другие идеи; ни дня без идеи!

Помимо свалки есть другие места, куда можно пригласить Эдди. Например, в библиотеку!

— Отличная идея! Библиотека! — кричал Хануман, хлопая себя по лбу. — Не надо никуда лезть. Никто тебя не помнет ботинками. Все стерильно… Библиотека: книги, Интернет — это классика, Юдж!

Я послал его к черту, сказал, что он может драть жену Эдди, сколько угодно, но я ничего не хочу знать об этом, ни тем более участвовать в этой мышиной возне, хотя бы косвенно.

Хануман попытался меня подкупить… rice-n-curry, как всегда… но это не сработало…

— Поищи что-нибудь получше, — сказал я.

Он хлопнул дверью.

Загрузка...