Парень вздохнул, спросил:

- Ты карточки получил? На что живёшь-то?

- На деньги, что получил по аттестату, - ответил Владимир.

- Пропьёшь скоро, - убеждённо предрёк опытный семьянин. – Не медли, устраивайся на работу, - он опять улыбнулся, - вместе будем ездить на добычу, я-то тебя в напарники возьму.

- Согласен, - улыбнулся в ответ и Владимир. Да, давно он не чувствовал себя раскованным, равным собеседнику, впервые за много-много дней не хотелось прерывать разговора, замкнуться как обычно и отмолчаться. Раньше он всегда слушал, был только копилкой для чужих мыслей и случаев. Теперь, решив активно поучаствовать в разговоре, поинтересовался сам:

- Мы с тобой, наверное, одних лет, а ты – уже папа. Не рано?

Парень, прежде чем ответить, присел на корточки у стены, осторожно прислонившись спиной, и охотно, не таясь, пояснил:

- Настёна – падчерица, дочь старшего брата. Он не вернулся из-под Варшавы. Я – младше на 5 лет, но мы были «не разлей вода», всегда вместе. Когда он женился, мы и тогда не расставались, а Вера, его жена, стала нашим третьим товарищем. Пока не родилась Настя. Тогда её будто подменили. Она стала клушей, расталкивая нас в разные стороны. У неё, правда, не очень получалось, а скоро и война помешала. – Молодой папа о чём-то подумал и продолжал разъяснения такими же трудными короткими фразами: - Знаешь, был такой древний славянский обычай: младший брат наследовал семью погибшего или умершего брата, заботился о сиротах, умножал род, не давая ему дробиться, свято хранил память о его истории. Без брата им было бы очень трудно. – Полагая, что объяснил своё раннее отцовство достаточно внятно, перевёл разговор на Владимира: - У тебя-то есть кто?

- Нет, - искренне ответил Владимир. Марина не в счёт, это временно, по отношению к ней в нём пока жили одновременно влечение и неприязнь. Чем дальше от временной подруги, тем спокойнее, чем ближе, тем больше растёт антипатия, а стоит Марине дотронуться до него, прижаться, неприязнь рассеивается, взрывается, сменяясь желанием обладать красивым телом. А потом снова наступает разбитость и неудовлетворённость собой, даже брезгливость, хотя всё было прекрасно, будто тела их созданы друг для друга. А вот души – антиподы. И не исправить ничего, только расстаться. Вспомнились бурные злые проявления чувств брошенной Эльзы. Этого Владимир не хотел, не понимая от отсутствия опыта, что время не развязывает, а затягивает косо завязанный узел, который придётся рубить, и потому тянул с неизбежным расставанием, надеясь всё же, что удастся уйти миром, а главное, с успокоенной совестью.

- Скоро будет, - обрадовал его парень, - попадёшься. Девки сейчас хитрые – конкуренция большая – на всё согласные поначалу, не успеешь и ахнуть, как окажешься под каблуком. Мой тебе совет: познакомишься, полгода тяни, за это время любая не выдержит, когти покажет, если затаила, а если любит – дождётся, ещё крепче любить станет.

- Ладно, уговорил, - серьёзно согласился Владимир. Полгода его устраивали. Именно столько он отмерил по максимуму на то, чтобы найти и засветить агентов и передать их резиденту американцев как договаривались, а после он и не будет сопротивляться женским чарам, тем более что случится это в родном Берлине.

- Слушай, ты что, прибалт? – спросил вдруг парень.

- Нет, - не задумываясь, резко ответил Владимир, - русский, - и тут же покраснел так, что пришлось отвернуть лицо в сторону. – Почему ты так решил? – спросил, стараясь прийти в себя от неожиданного вопроса.

- Похож, - разъяснил парень, - и говоришь нечисто, вроде их. Был здесь при немцах батальон СС, в основном из латышей, такие звери – не дай бог! – страшнее наших полицаев и самих фашистов свирепствовали, будто дали клятву истребить весь род славянский. И всё молчком. Сами белокурые, светлые, красивые, но – что лёд.

- Неужели хуже немцев? – спросил Владимир, чтобы что-нибудь спросить, не вдаваясь в смысл фразы, чтобы прийти в себя от неожиданного прокола и оттого, что сам, добровольно, назвался русским, тем, которых ненавидел. Раз вот так, будто кто выстрелил из него, назвался русским, то и быть ему им. Может, и не соврал Гевисман о скотском происхождении арийца Кремера. Не хотелось об этом думать.

- К немцам у меня устойчивое отношение на всю жизнь, - делился своей философией международных отношений попутчик, - врагами были, врагами и останутся. Все, без исключения. Не могу даже представить себе, чтобы немец вдруг стал товарищем, не говоря уж о друге.

«Я и не навязываюсь», - думал в ответ Владимир. – «Я тоже не жажду иметь русского ни тем, ни другим. Так сказать – взаимно».

- Я их узнал, - продолжал парень, - не как ты – из окопов, на расстоянии, а так близко, что дальше некуда.

«Да», - вторил ему мысленно Владимир. – «Где мне, немцу, знать немцев. Да, я не знаю, какими здесь были Кранц и Зайтц, но знаю, какими они были там, вблизи, и счастлив, что оба были моими друзьями».

- Тебе, гляжу, тоже досталось от фашистов, - заметил дотошный следователь, - виски-то седые.

- Досталось, - сказал правду Владимир и тут же, чтобы окончательно загасить сомнения приметливого парня, соврал по легенде: - А речь у меня разладилась от контузии в голову.

Парень не выразил никакого мнения по этому поводу, помолчал немного, а потом, чтобы скоротать время, а может, и потому, что наболело, решил разъяснить свою непримиримую позицию к немцам более подробно.

- Перед самым приходом немцев я заболел воспалением лёгких, на речке подхватил, на утренней рыбалке. Лежал пластом с температурой под 40 градусов, часто без памяти, так и остался в городе. Бабка моя выцарапала меня травяными настоями да заговорами, и я встал на ноги, когда оккупационная жизнь тоже уже устоялась. Немцы чувствовали себя хозяевами, местные – рабами, а полицаи – надсмотрщиками, всё как в книгах о древнем мире. Мне это сразу же не понравилось, стал я листовки писать, призывать, чтоб не сдавались, а били фашистов, портачили им, где можно, да расклеивать по ночам на дверях и заборах, вспомнив отважных революционеров из книг и фильмов. Там, у забора, и сцапал меня Сироткин…

- Кто? – непроизвольно спросил Владимир, услышав знакомую фамилию.

- Сироткин. В городской управе работал помощником начальника по автотранспорту. Большой чин! Пистолет к боку приставил, привёл к себе домой. Я как раз на той улице, где он жил, пропаганду свою наклеивал. Допросил, кто я такой, почему остался в городе, кто ещё со мной. Отвечал я как в тумане, готовясь к окончательному приговору своей неудавшейся жизни. Он и приговорил: «Дурак ты» - говорит – «Сашка! Кто ж в одиночку с такой махиной борется? Жить надоело? А надо!». Долго он меня тогда чехвостил как школяра-пятиклассника, а я, как-никак, до войны 9 классов кончил, в комсомол вступил. Стыдно и обидно. Потом с женой чаем напоили, стал я соображать, что он не тот, за кого себя выдаёт у немцев, отлегло на душе, прислушиваюсь внимательно. Велит на следующий день прийти к нему в управу пораньше. – Парень примолк, прислушиваясь, не идёт ли поезд, потом продолжил рассказ: - Другая жизнь у меня началась. Устроил он меня курьером: по всему городу с бумажками бегал, выправил справку о том, что я болен туберкулёзом, и тем охранил от отправки в Германию и на окопные работы, выдал аванс. Повеселели мы с бабкой, поев впервые за долгие месяцы от пуза, а я стал ждать, что дальше. Дальше – ещё лучше: стал я курьером между ним и ближними партизанами, носил запрятанные в одежду шифровки. Ко второй зиме партизан в окрестностях стало больше, чем полицаев и немцев вместе взятых, но они чаще отсиживались, командиры между собой не ладили и, как придёшь к ним, выспрашивали не где немцы, а где еду да самогонку добыть можно. В некоторых отрядах были рации армейские, туда я ходил чаще в сопровождении встречающего и передавал донесения по строжайшему приказу Сироткина только командиру или комиссару. Поначалу пробирался пустошью, огибал дорожные посты, а потом осмелел, через них стал ходить. К тому времени многие из города ходили за продуктами в сёла, и оттуда люди шли на базар, - усмехнулся, - почти как сейчас. И полицаи, и немцы пропускали, предупреждали только, чтобы назад шёл тоже мимо них, потому что нёс я им пропускные кусок сала или курицу, что выделяли в отряде для такого случая, а себе оставлял картошки, крупы да жира топлёного в грязи, чтобы не отобрали. Голодно у немцев стало. Всё, что можно, уже отправили на фронт и в Германию, а там всё подъели, что наши им отправили задарма до войны. Это мне Сироткин пояснил.

Владимир помнил возникшую вдруг разом нехватку продуктов в магазинах по карточкам и замену натуральных продуктов на эрзацы в конце 1942 года. «Может, и прав был Сироткин, что ели мы русские хлеб и масло».

- Обыскивали не раз, да так, поверху. Меня, дохляка, всерьёз не принимали: какой из меня партизан? Кожа да кости, от ветра вот-вот свалюсь. Я ещё и подыгрывал под дурачка да немощного, у которого на уме только добыть, что поесть. Под зад пнут, и катись своей дорогой. Приходилось терпеть, но каждый пинок я запомнил и сосчитал на всю жизнь – 76 их было, не только под зад, но и в душу. Кончаем трепаться, - приподнялся парень. – Кажется, поезд. Тебя зовут-то как?

- Владимиром.

- Ну, а меня, слышал – Александром. Хочешь, Сашкой зови. Пошли на абордаж. Кто первый влезет, занимает место на двоих.


- 3 –

Сашка, конечно, оказался в числе первых в вагоне. Он ужом пролез сквозь толпу, осаждавшую дверь, громко приговаривая: «Осторожно, я – туберкулёзный», и мешочники по возможности расступались, боясь контакта с опасным больным. Этого немногого хватило, чтобы предприимчивый шутник встречал Владимира в середине вагона, сидя с краю поперечной полки. «Выходить лучше, и прохладнее» - объяснил он свою позицию.

Ещё целых полчаса поезд наполнялся серым народом с мешками, пока в их вагоне негде стало сидеть, и безместный люд разочарованно проходил дальше в другие вагоны в надежде где-нибудь приткнуться на недолгую дорогу, а отчаявшиеся устраивались на корточках в проходе или подпирали верхние полки плечами, настраиваясь на предельные дорожные неудобства. Прошла контролёрша в сопровождении пожилого милиционера и прокомпостировала билеты, у кого они были, сгоняя зайцев, которых оказалось немало. Как только она ушла, все они вернулись, споря с билетниками за оставленные места. Наконец, тронулись и неспешно покатили, в какой уже раз пересчитывая на стыках рельсы. Вынужденные десантники кое-как утряслись, успокоились, притёрлись друг к другу и сидели молча, прижимая к груди лежащие на коленях мешки, уже обеспокоенные мыслями о том, как удастся отовариться на этот раз. Так проехали несколько остановок, медленно подъезжая и отъезжая, не убавив и не добавив пассажиров, многие стали задрёмывать, убаюканные шатаниями расхлябанного вагона и медленной ездой. К ним присоединились и Владимир с Сашкой.

- Всем сидеть на местах, в проход не вылазь – стрелять будем! – послышались вдруг громкие нервные команды с обоих концов вагона. – Боковые лавки освобождай, быстро, быстро! Заземлю падлу! – вдогонку командам нёсся устрашающий мат.

Владимир, не шевелясь, приоткрыл глаза. У входной двери вагона стоял, раскорячившись, сутулый небритый тип в кепке, надвинутой на глаза, в тёмной мятой одежде, и держал в руке, прижатой локтем к боку, матово-чёрный пистолет. Двое, тоже с пистолетами, садились на освобождённую боковую полку в первом купе и что-то говорили пассажирам, коротко толкая их для острастки оружием.

- Что там у тебя? – тихо спросил Владимир Александра, также неподвижно смотревшего в противоположный конец вагона.

- Один, у двери, с пистолетом, - с расстановкой ответил тот.

- Чего они хотят, знаешь?

Пожилой мужчина с лицом под цвет своей серой одежде ответил испуганно срывающимся голосом:

- Скоро придут – узнаешь. Готовь, что получше: замедлишь отдать или найдут – пулю схлопочешь.

В тесно сбившейся в их отделении вагона куче из десяти стареющих мужиков и баб не было видно ни одного живого лица, готового постоять хотя бы за себя. Только у симпатичной девчонки, до предела втиснувшейся в угол, возбуждённо блестели навстречу глаза, не молили, а призывали на защиту.

Стало мерзко, как когда-то в очереди пленных перед верзилой-штурмфюрером с ножом. Только теперь не один, а четверо, и с пистолетами. Особенно опасны те двое, что у дверей: в узком и длинном сквозном проходе не развернуться, не сманеврировать. Что делать? Владимир пожалел, что снова взял с собой, боясь ревизии Мариной своего мешка, все деньги, а их оставалось ещё более тридцати тысяч рублей. Если он не найдёт тайника, или тот кем-то обнаружен, а эти деньги придётся отдать, то жить будет не на что. В нём росло и росло чувство протеста против грубого насилия и безнаказанного произвола, против гадкого бессилия перед наглостью. Он не хотел отдавать деньги за просто так. Но что делать?

- Часики свои тоже отдашь, - гнусавила рядом в ухо опытная и свыкшаяся с насилием жертва, очень жаждущая, чтобы соседу тоже было плохо, ещё хуже.

Что? Что делать? Двое уже усаживались против них. Коренастый и толстомордый с маленькими свинячьими глазками тускло-серого цвета под выгоревшими жёлто-рыжими бровями был одет в заношенную тельняшку, бывшую, вероятно, его излюбленной вещью в гардеробе, распахнутый тёмно-синий мятый пиджак в синюю же полоску, тёмно-синие кавалерийские галифе и плотно обтягивающие толстенные выпуклые икры грязноватые сапоги 45-го размера. Он бросил Владимиру на колени мешок с шуршащей внутри бумагой и буркнул:

- Положь на стол.

Когда тот выполнил распоряжение, верзила медленно и значительно оглядел всех из-под надвинутой на глаза маленькой кепочки, сшитой из многочисленных клиньев, с пуговкой посередине и маленьким козырьком, спрятавшимся под клиньями. Кепочка не прикрывала мощный поросячий затылок, переходящий в такую же короткую шею, покрытую белёсо-рыжими волосиками. Бандит громко объявил свою волю испуганно скучившимся пассажирам:

- Бабки на стол, золотые и серебряные цацки – тож, барухи сымай сами, а не то я помогу, больно будет. Кто что заховал в трусах, вынай, не стесняйся, не жди, когда я залезу, щёкотно будет. Давай, шевелись, падла мешочная! – грозно заключил своё короткое вступление к грабежу поездной насильник и нехорошо засмеялся убогому юмору.

Оба грубияна были пьяны. Второго, плюгавого, с мелкими невыразительными чертами и чёрной чёлкой, выпущенной из-под такой же, как у подельника, кепочки, больше всего занимали его ярко начищенные, с белыми отворотами, мягкие хромовые сапоги, смятые гармошкой. Он упёр подошву в торец полки, на которой сидел Владимир, положил рядом пистолет, вытащил из внутреннего кармана пиджака длинный кусок красного бархата и, хмурясь от дыма зажатой в углу рта беломорины и удовольствия, стал любовно надраивать и без того сверкающее голенище, будто подлое дело, которое они вершили, его совсем не касалось.

- О, яка гарна красуля ховается в углу от нас, - по-волчьи грубо заворковал вдруг дурным голосом мордоворот. – Тильки бебики зыркают впотьме. – Он потянулся всем туловищем и короткой шеей, чтобы лучше рассмотреть. – У, яка гарненька, изебровая биксушка! Што это ты там ховаешь посередь титек? Што там блиснуло як твои буркалы? А ну, покажь, ридненька, - толстомордый поднялся и полез в угол к девчонке, наступая на ноги сгрудившимся на лавке в едином страхе пассажирам, сразу отклонившимся от выбранной грабителями жертвы и чуть не столкнувшим Владимира на торчащий в проходе сапог плюгавого.

«Сейчас или никогда», - решил Владимир. Бандюги, одурманенные алкоголем и бессловесной покорностью мешочников, потеряли бдительность, и этим надо воспользоваться. Он внимательно посмотрел на Александра, встретил его вопрошающий взгляд, чуть-чуть отклонил голову в сторону раба собственной обуви, дождался согласного опускания глаз попутчика и, не медля и не раздумывая больше, ухватил лелеемый сапог двумя руками и, поднимаясь, резко рванул вверх так, что тот, кому он принадлежал и кому вроде бы и дела не было до происходящего здесь, действительно оказался не у дел. Съехав задницей с сиденья, он, не успев приземлиться на пол, был поднят в воздух вверх ногами, крепко стукнувшись по пути головой о край полки. Сашка как кошка прыгнул на пистолет, схватил его, отпрянул назад и саданул рукоятью брошенного Владимиром плюгавого по виску, чтобы тому наверняка стало всё равно. Владимир видел это уже боковым зрением, потому что изготовился к реакции любителя пошарить у девчат за вырезом блузки. Тому тоже крупно не повезло. Чтобы добраться до девушки, ему пришлось опереться правой рукой с пистолетом о столик, а голову просунуть далеко под верхнюю полку. В таком неустойчивом положении он и услышал подозрительный грохот сзади, но, чтобы увидеть причину, верзиле надо было, всё так же, опираясь на руку с пистолетом, вытянуть голову из-под полки и принять более-менее вертикальное положение. Владимир не позволил ему сделать это последнее движение. Но сначала он прокричал Сашке:

- Стреляй по тем вдоль вагона, пока патроны не кончатся!

И как только под аккомпанемент выстрелов толстая шея опекаемого показалась в проходе, рубанул в её основание ребром ладони. Он хорошо знал этот удар, хотя применил его по-настоящему впервые, и сам поразился результату: бандит закатил глаза, хрюкнул и медленно повалился на сидящих, выворачиваясь на спину. Те дружно стали отталкивать падающее тело на Владимира, а он перехватил увядшую руку с пистолетом, с трудом отнял его и, повернувшись к Александру, возбуждённо крикнул:

- Что?

- Удрали оба, - ответил тот, тяжело дыша, - вроде бы задел одного в том конце.

Сильно пахло порохом, и стояла такая тишина, будто в вагоне не было ни души, только слышался грохот рельсовых стыков и скрип вагона. Казалось, что прошла вечность, так много вместилось в ту пару минут, что они затратили на освобождение.

- Уходим, - решительно скомандовал Владимир. Оставаться нельзя было в любом случае. Когда двое придут в себя, а другие двое с пистолетами вернутся им на помощь, то не избежать кровавой стычки с неясным исходом. А если помощь к первым двум не придёт, и они, повязанные осмелевшими пассажирами, дождутся милиции, то тем более надо бежать, чтобы не засветиться и не оставить бумажного следа в документах допроса местной охранки. К тому же, вся процедура займёт массу времени, и плановая поездка будет сорвана. Скорее всего, им вообще не дадут никуда уехать, а заберут с собой для тщательного допроса и оформления задержания бандитов. Нет, это тоже не подходит, надо пожертвовать лаврами пинкертонов и уходить.

- Они в вагоне? – спросил на всякий случай у Александра.

- Нет, - заверил тот, - убежали в тамбур, смотри – двери болтаются.

«Александра надо тоже брать с собой», - решил Владимир. – «Он хорошо меня запомнил. Не дай бог, начнут настырно искать, насторожатся, что герой убежал, поможет из хороших побуждений, сам не понимая, что вредит. Всех бы из купе забрать, да остаётся только надеяться, что со страху не очень запомнили».

Он поднял упавшую кепку мордоворота, надвинул, как тот, себе на брови, хотел попросить Сашку, чтобы прикрыл, но, не зная этого слова по-русски, сказал то, что вспомнил ближе по смыслу:

- Посторожи, - чем несказанно удивил того, не сразу понявшего смысл просьбы, а сам, выставив руку с нацеленным пистолетом, пошёл быстрым шагом в сторону тамбура, куда, по словам Александра, скрылся раненый бандит. Мимо мелькали застывшие серые лица, тесно, в испуге смотрящие вслед, словно прижавшиеся друг к другу головы птенцов в гнёздах. Подойдя как можно тише к двери тамбура, Владимир быстро выставил туда на уровне лица кепку, но выстрела не последовало. Нещадно хлопала открытая и разболтавшаяся от ветхости дверь в переход между вагонами, на полу блестели застывающие алые пятна крови, смазанные сапогами, следы которых вели в переход. Владимир быстро перебежал по нему под оглушающий перестук колёс в соседний тамбур и сразу же увидел в углу у выходной двери скрюченную фигуру сутулого небритого типа, который в их вагоне стоял в двери против него. Тот сидел с опущенной на грудь головой и с откинутой в сторону рукой, из которой выпал новенький «ТТ». «Или здорово ранен, или откинул копыта», - решил Владимир, вернулся в свой тамбур и оттуда позвал Александра, караулившего другой выход из вагона. Когда тот пришёл, поминутно оглядываясь и не забыв захватить их мешки, Владимир без пояснений предложил:

- Прыгаем?

И очень обрадовался тому, что Сашка, не раздумывая, сразу же согласился:

- Давай.

Видно, ему тоже не хотелось встречаться ни с бандитами, ни с милицией. А может, и потому, что ещё был под впечатлением безумно смелого и, вместе с тем, расчётливого нападения Владимира на бандитов, безоговорочно признав ведущую роль его в заварухе и, следовательно, право решать, как её закончить.


- 4 –

Поезд, равнодушный к внутренним пертурбациям, всё так же неторопливо продвигался в сторону Сосняков, жалея состав и железный путь, в широкой полосе молодого низкорослого кустарника, выросшего на месте вырубленного в войну для безопасности движения от диверсий матёрого бора. Владимир, спустившись на нижнюю ступеньку и дождавшись более-менее ровной травянистой почвы рядом с чуть возвышающимся щебёночным железнодорожным полотном, оттолкнулся, легко соскочил и, пробежав с десяток метров, гася инерцию движения, остановился, даже не споткнувшись, и подождал прыжка Александра. У того получилось менее удачно. Не совладав с отстающими некрепкими ногами, он упал на руки, разметав мешок и кепку, сделал тяжёлый кульбит через плечо, прокатился боками как бочка и замер, не сразу начав подниматься и морщась от ссадин на руках и коленях. Владимир подбежал к нему, встревожено спросил:

- Не сильно?

- Ничего, - с натугой ответил неудачливый прыгун, отряхивая одежду и собирая вещи. – Кажется, немного подвернул ногу – ступать больно.

В любом случае требовалась передышка: и чтобы зализать раны, и чтобы решить, что делать дальше, и чтобы договориться о синхронных показаниях в случае выхода на них следователей. Поддерживая Александра за талию, Владимир направился с ним к недалёкой берёзово-еловой роще, забежавшей на небольшую неровную возвышенность. Только они устроились под старой берёзой со срезанной вершиной на траве, усеянной светящимися красными ягодами костяники, как послышались чьи-то шуршащие шаги, ветки орешника, прятавшие парней, раздвинулись, и появилась девчонка, которую так неосмотрительно пожелал пощупать любвеобильный бандит в тельняшке.

- Во! – воскликнул Сашка. – Ты чего? Зачем соскочила-то? Не грохнулась?

- Нет, - запыхавшись, ответил нежданно возникший третий член их обособившегося от мешочной братии коллектива. – Я в парашютном кружке занимаюсь – прыгать умею. – Умеряя учащённое дыхание, пояснила: - Я сразу за вами пошла, да место для прыжка выбирала долго. Увидела, куда вы скрылись, вот и нашла.

- Ну, и зачем?- допытывался Александр, досадуя не на то, что нашла, а на то, что девчонка оказалась ловчее его. – Ехала бы как все, куда тебе надо. Бандитов-то, наверное, уже связали.

- Ничего подобного, - уверенно возразила пришелица. – Все сразу же поубёгли в другие вагоны. – Не могла же она признаться, что её просто неодолимо потянуло за героическими парнями, вдруг встретившимися в жизни, а не вычитанными из книжек.

- Всё-то ты умеешь, всё-то ты знаешь, - заворчал, помягчев, отходчивый Александр. – Как зовут-то?

- Анной.

- Нюрка, значит, - ковырнул он всё же напоследок перед тем, как смириться с навязчивой девицей. – Что дальше думаешь делать?

Владимир молчал. Ему девчушка не мешала. Даже – наоборот. Теперь он может уйти один, а их оставит. Анна поможет Александру. А та, не открыв, что думает делать дальше, предложила, смягчая раздражение героев:

- Хотите драников со шкварками? Есть морс черничный.

- Так вот почему к тебе полез мордатый бандит, - подначил Александр, окончательно сдаваясь. – Ладно, выкладывай, а то ещё кто-нибудь отнимет.

- Тому ничего не досталось, не вышло, - похвасталась Анна, незаслуженно причисляя тем самым и себя к малочисленному сонму героев. – Угощайтесь.

Она постелила на траву платок, выложила на него сине-коричневые с бурыми вкрапушками картофельные оладьи и поставила бутылку с чёрной жидкостью.

Когда поели и запили по очереди из горлышка, Владимир на неоспоримых правах старшего сказал, как приказал:

- Договоримся на всякий случай: вы убежали в соседний вагон, а я спрыгнул с поезда. – Объяснил очень убедительно: - Мне иначе нельзя: я в запоминающейся форме. – И ещё обидно уточнил: - Друг друга не знали и не знаем.

- И знать не хотим, - завершил недосказанное Александр, глядя перед собой в траву.

- Вот именно, - жёстко подтвердил его догадку Владимир. – Я ухожу один, вы – как хотите, но в другую сторону.

- Ты как хочешь, Нюрка? – спросил с натянутой улыбкой Александр у насупившейся девушки, не ожидавшей, что, не начавшаяся как следует, желанная дружба распадётся так быстро.

- Я – с тобой, - сказала она, обидевшись на явное и грубое обособление Владимира.

- Лады, - согласился тот и, повернувшись к Владимиру, необидчиво посоветовал: - Тебе лучше всего вскочить на ближайший товарняк. Идут они тоже медленно, сумеешь. – Поразмыслив, добавил: - Правда, на площадке последнего вагона может оказаться охранник с винтовкой, если груз важный или эшелон воинский. Но ты кричи ему, что заплатишь, что домой надо - не только пустит, но и устроит на ближайшей остановке в каком-нибудь вагоне не хуже, чем в пассажирском на полке. – Повернулся к Анне: - А мы с тобой, подруга по парашютному спорту, прошвырнёмся по ближним сёлам и выселкам, может, что ещё и осталось для нас. Пойдёшь поводырём у инвалида?

- Пойду, дяденька, - согласилась та с радостью, чувствуя в Александре парня своего круга, тогда как Владимир с его неприкрытой и ничем не объяснимой, не заслуженной ими отчуждённостью вызывал ответную антипатию. Для неё из двух героев остался один.

- Собственно, вы можете уже и уходить. Я дождусь поезда здесь, - ещё выше надстроил стену отчуждения Владимир.

Дружелюбный Александр, не смирившийся ещё с распадающейся дружбой, не согласился:

- Нет, так не годится. Где это видано, чтобы провожающие уходили раньше отъезжающих? Подождём вместе, убедимся, что ты поехал, тогда и пойдём. Не возражаешь?

- Как хотите, - сухо согласился Владимир, становясь всё больше неприятным самому себе. Он, наверное, вёл бы себя не так агрессивно и непримиримо, если бы они с Александром были вдвоём. Нахальная девица, нарушившая их только-только нарождающуюся мужскую привязанность, ему сразу не понравилась. Он вообще не любил людей настырных и навязчивых, тем более женщин, и хорошо чувствовал, что антипатия у них с Анной взаимная, не понимая, что в каждом заговорила ревность к Сашке, и мира не предвиделось. Странно, но категорическое заявление того о том, что он враг любому немцу по гроб жизни, не разрушило симпатии к нему. А девушка ничего такого не говорила, а всё же неприятна.

- Ты учишься? – спросил ни о чём не ведающий плод раздора у Анны, начав примирительный разговор.

- В девятом, - кратко ответила та.

- Ого, уже совсем взрослая.

- Мне 17 лет, - не скрыла своей зрелости Анна.

- Не только взрослая, но и отважная, - пытался перекинуть хиленький мостик из грубой лести к ней Владимир, чтобы как-то развеять прохладу между троими хотя бы на время, пока обстоятельства вынуждают их быть вместе. Анна недоверчиво зыркнула на него исподлобья и, непримиримо отвернув голову, слегка порозовела. Ей, конечно, была приятна похвала боевого офицера и взрослого мужчины, но она всё равно не хотела доверяться ему. Лучше бы им с Сашей уйти сразу.

А Владимир, тоже засмущавшись непоследовательности, объяснил свою лестную характеристику школьнице:

- Не побоялась дать отпор бандиту, постоять за себя. – Конечно, никакого серьёзного отпора не было. Насколько он помнит, слышен был только писк. – Другие-то, взрослые, помалкивали, безропотно сдались, даже словом не заступились.

- Напрасно ты так, сплеча, - заступился за мешочников Александр. – Видел же, кто там был: почти все молью траченные.

- Мужики – были, - не сдавался обличитель.

Анна фыркнула.

- А ты чего фыркаешь? – незлобиво попенял ей народный защитник. – Это ж твои родители, тётки и дядья, родственники, твой народ. Понять надо, а уж потом и судить.

Не ожидавшие поворота к серьёзному разговору, все трое примолкли.

- Под дулом пистолета не больно-то заступишься, - продолжал свою адвокатуру Александр.

- Ты хочешь сказать, что защита женщины, тем более, почти девочки, не есть дело чести мужчины? – настаивал прокурор на приговоре.

- А ты хочешь сказать, что думал о чести, а не о своих деньгах, которые очень не хотелось отдавать? – едко сковырнул его с пьедестала хитрый защитник. – Что ж ты, удирая, забыл тогда пострадавшую женщину, которая почти девочка?

Он был прав. Но не совсем. Всё же не деньги и, конечно, не Анна заставили Владимира дать отпор бандитам.

- Больше всего не терплю наглости, особенно – неприкрытой, силовой, - признался он в истинной причине своей неуступчивости вагонным потрошителям.

- Гордец, - отметил Александр. – Тебе всегда будет трудно жить, ты – не из нашего племени.

- Так и ты повёл себя не так, как все.

- Это не моя заслуга, - примирительно улыбнулся аномальный представитель обиженного народа. – Если бы не ты, я, как и все, лишился бы своих денег молча, - и добавил, - но если бы он полез к Нюрке всерьёз, не стерпел бы.

Анна счастливо рассмеялась грудным, не девчачьим, смехом и заблестевшими глазами уставилась на несостоявшегося защитника, может быть, жалея, что бандит не успел взяться за неё по-настоящему.

- Народ не выбирают, - продолжал прирождённый философ. – Правда, некоторые и до этого доходят.

Внимательно слушавшая Анна опустила голову, стала бесцельно копаться в мешке, пряча глаза. От Александра не укрылось смущение будущей парашютистки.

- А ну, сознавайся, - обратился он к ней, - ты кто есть по паспорту?

- Русская, - чуть слышно ответила та себе в грудь.

- А отец? – допытывался до истины национальный инквизитор.

- Белорус, - ещё тише ответила девушка, пылая обеими щеками.

- А мать?

Анна ничего не ответила, а Владимир мимолётно подумал, что если девушка уже сделала свой выбор, то ему это ещё предстоит, хотя и не хочется даже думать, что он может быть не немцем.

- Когда мы появились на свет, народ уже был, он – наш, а мы – его, не отбрыкаешься, - уличив отщепенку, снова продолжал Александр. – Как ни крути и ни перелицовывайся – уши торчат. Это нам кажется, каждому, что мы не такие, как все вокруг, а лучше, умнее, а со стороны хорошо видно – такие же, ничем не отличишь. Ну, какая ты русская? – попенял он Анне. – За версту видно, что бульбятница.

- Это всё мама, она записала, - свалило, как всегда, вину дитя с хорошо определившимися женскими формами на родителей.

Сашка не стал больше терзать сникшую, чуть не плачущую, изменницу своего народа. И ему, и ей известно было, что предательство совершено родителями ради выгоды любимого дитяти и не является чем-то исключительным, скорее уж, привычным и терпимым явлением.

Товарищ Сталин в речах и трудах неоднократно подчёркивал главную роль русского народа в Союзе наций, и слова не расходились с делом: первым человеком в государстве – председателем Верховного Совета – был русский Калинин, и только вторым – председателем Совета Министров – грузин Сталин. Были, однако, и некоторые отклонения от национальной доктрины. Так, к примеру, до 80% руководящих мест в НКВД и культуре достались почему-то евреям. Правда, почти все они на всякий случай обзавелись камуфляжными русскими псевдонимами, но – всё же. Очевидно, вождь народов, говоря о главной роли русского народа, имел в виду главные отрасли народного бытия – оборону, промышленность и сельское хозяйство, то есть, собственно работу. Так или иначе, но он сказал, и белорусский главный город заговорил по-русски и стал жить по-советски, то есть, тоже по-русски, отметая напрочь всё национальное, ущербное.

Командированные из Москвы на ответственные посты русские и, конечно же, грузины, следуя учению отца наций, естественно, строили русскую бюрократию – свои не предадут, нехотя допуская на нижние ступеньки рвущихся к власти аборигенов. Последним, стремящимся хоть внешне выравняться с главной нацией, приходилось перелицовываться. Основа основ культуры – школа и та была разделена. Престижной стала - с русским обучением, презираемой – с обучением на холопском языке. Число последних в столице сокращалось год от года, перемещаясь в глубинку республики, где готовились кадры для работы. Белорусский язык и литература в национальных школах были обязательными предметами, в русских – факультативными, не фиксируемыми в аттестатах и не влияющими на судьбу русского абитуриента, в отличие от его белорусского собрата. Преподавание в высшей школе велось сплошь на русском языке. Что ж оставалось делать любящим родителям, как не скрыть правду о национальном происхождении своих детей?

Были и редкие исключения, к числу которых относился и Сашка.

- Я – белорус, и никем другим не хочу и не могу быть, - твёрдо сказал он. – Мне мой народ нравится, что бы о нём ни говорили, хотя я, к стыду своему, плохо знаю его, потому что прожил всю жизнь в столице, а в ней всякого народа напутано вдосталь, не сразу и различишь, кто есть кто.

- То есть, национальности человека ты придаёшь большое значение, может быть, решающее, - уточнил Владимир.

- Не решающее, конечно, но одно из определяющих, - подтвердил Александр. – Ты можешь обвинить меня в национализме, а я и не возражаю. Да, я – националист своего маленького народа. Национальность – это характер человека, культура в широком смысле, и мне ближе всего, естественно, тот, кто похож на меня и характером, и мышлением, и поведением. Сродство наблюдается и чувствуется помимо нашего желания, и от этого тоже никуда не денешься, сколько бы ни говорилось, что все нации одинаковы, все братья. Братья-то братья, да почему-то всегда подчёркивается, что есть старший брат, мол, больно-то не выпячивайтесь, - усмехнулся он с сарказмом. – Нет, я стараюсь одинаково хорошо относиться ко всем, хотя и не получается, потому что мне-то, в первую очередь, мешают быть белорусом. И другим никем я быть не хочу, и равнять себя ни с кем не хочу, убеждён – нации не уравняются никогда. Вот, к примеру, ты, русский, хотел бы быть немцем?

«Хотел бы» - чуть не вырвалось у Владимира, и он, замешкавшись с ответом, смолчал. В последнее время ему больше всего хотелось быть не тем и не другим, а просто человеком, вопреки всему, что говорил Сашка. А тому и не нужен был ответ, он его и так знал, правда, совсем не тот, который мог бы услышать.

- Вот видишь, - продолжал он развивать свою национальную идею. – Я своё отношение к немцам уже выразил – все они мои личные враги, потому что, повторяю, каждый в ответе за свой народ. И всё же мне симпатичнее те из них, кто терпит разгром молча, а не поливает грязью Гитлера и нацистов-фашистов, стараясь оправдаться ради выгоды или со страха не перед своим народом, а перед чужими народами-победителями. Я так думаю: выстрел в прошлое – это разрыв в твоём будущем. Немцам ещё долго не подняться на ноги, лет полста будут выкарабкиваться из разрухи, которую сами себе устроили из-за своего бандитского национального характера. Сколько они уже войн проигрывали, а всё не уймутся. Я – мирный человек, потому немец мне никогда не будет близок и равен, он – чужой всегда.

«Как и мне, русский или белорус, или ещё какой славянин - всё равно», - с неприязнью подумал Владимир. Только вот в отличие от Сашки, зла на них в нём не было, была стойкая предубеждённость, и он знал, что виной тому война, а точнее, то, что славяне победили. «Война закончилась, а враждебность останется надолго, пока не сменятся помнящие о ней поколения» - подумалось Владимиру. - «И с этим - прав Александр - ничего не поделаешь».

- Знаешь, там, кажется, значительно меньше разрушений, чем здесь, - не удержался он от того, чтобы несколько уязвить победный пыл местного националиста.

- Ничего, - не остыл тот, - у нас есть, из чего строить - железо, лес, нефть, есть, кому строить, а немцам придётся и там, и здесь потрудиться, и полегло ихних мужиков больше, чем наших. Так что не дрейфь, им за нами не угнаться, мы с тобой ещё поживём при коммунизме.

«Не дай бог» - подумал Владимир.

- И хорошо, что разрушено старое, построим лучше и красивее, главное, что не надо больше на войну тратиться.

Александр переменил позу, поморщившись от боли в ноге, а заодно и тему, снова сев, вероятно, на своего любимого конька.

- Хотите, я расскажу вам, как понимаю истоки и различия национальных характеров?

- Давай, - разрешил Владимир, - надо же как-то убить время.

Анна промолчала. Она хотя и не участвовала в разговоре, не понимая сути, но видно было по глазам, что полностью на стороне Александра.

- Вы будете первыми, кто познакомится со сверхновейшими открытиями в области человековедения, - начал Сашка с торжественной преамбулы. – Так вот, Земля – большой электромагнит, это всем известно, так? Следовательно, имеет электромагнитное поле, и всё, что находится в земле, на ней и над ней, пронизано силовыми линиями и является вторичными электромагнитами. И мы, человеки, - тоже.

Анна от неожиданности фыркнула.

- Что ж, по-вашему, я – из железа?

- В тебе-то его, точно, навалом – вон как сигаешь с поезда, - доходчиво объяснил лектор и вернулся к основной мысли. – Больше того, вложенный Землёй в каждого из нас сгусток электромагнитной энергии – и есть душа, о которой привычно говорят, что это неизвестно, что такое. Известно, - убеждённо сказал, как отрезал, душевед. – Известно и то, что энергия не исчезает и не появляется вновь – вот вам и бессмертие души, - Сашка сам был в восторге от своего открытия. – Древние лучше нас знали физику и душелогию, или по-другому, как сейчас называют – психологию, что мне не нравится, потому что смахивает на изучение психопатов. Хотя все мы, конечно, в разной степени психи, потому что у нас разные души, то есть, сгустки энергии. Попы знали давно то, до чего я додумался, лёжа с воспалением лёгких и ожидая, когда из меня энергию-душу эту немцы выпустят, или я сам её не удержу.

- Отсюда следует, что для пользы человечества тебя почаще надо укладывать в постель, - сыронизировал единственный активный слушатель новейшей теории душеведения.

- Боюсь, что обойдусь в этом и без помощи, - помолчав, как-то тоскливо заметил Александр, но тут же встряхнулся, не желая топить интересную идею в обрыдлом житейском болоте. – Слушайте дальше. Там, где рельеф сложный, изобилует горами, долинами, реками, где на поверхность выходят древние породы, где много магнитных и электропроводных руд, там и поле Земли сложное, интенсивное, и люди рождаются со сложным агрессивным характером, то есть, душой. А там, где природа скромнее и поле Земли спокойное, ровное, как у нас на Белой Руси, там и люди рождаются спокойными, без зла к себе и другим.

- Бедная земля – бедные души, и такая может быть параллель, - слегка подпортил теорию Владимир.

- Согласен, - ничуть не обидевшись, принял обидное замечание Александр. – Пусть будет по-твоему – бедная. Бедная, опять-таки, на зло, лучше бы сказать – устойчивая, не способная к взлётам и падениям и, следовательно, миролюбивая. Кому от этого плохо? Полякам, литовцам, немцам, русским, на которых мы никогда не нападали? У нашего народа душа чистая, детская. Говорят же: язык наш, что детский, а он – отражение души. И пусть у нас не так много героев мировой славы, а они были, назову хотя бы Франциска Скорину, подарившего православию Библию, но не было и не может быть злодеев типа Гитлера и создателей атомной бомбы. Нашего Янку Купалу читаешь – душой обновляешься, а после Достоевского – как обгаженный. Наши учёные никогда не выпячиваются, они на это не способны, а просто работают. Посмотри, сколько в других странах понастроено церквей, костёлов и синагог. У нас же почти нет, а если стоят, то сделаны пришельцами панами да господами. А почему?

- Потому что вы до сих пор язычники, - догадался Владимир.

- Правильно, - снова согласился Александр. – Христианство, как западное, так и восточное, - отдушина для зла, для замаливания грехов, хотя и говорят, что для разговора с Богом. Какой там разговор – сплошные покаяния да просьбы, да ещё через посредников. В радости в такой храм очень редко ходят, как в исключение или в обязанность – на крещение да причастие, а то всё в пьянке радуются дома, а потом уж идут каяться к попам, не к Богу. Нет, нам не нужна религия зла, у нас Бог в душе, просить у него никто не станет, лучше попросить у домового да у лешака лесного, они – наши по характеру, не так строги и беспощадны. Слушай, - обратился он к Владимиру, - ты заходи ко мне в Минске – с Верой познакомлю.

При этих словах раздумчивая улыбка на лице Анны застыла, лицо помертвело, и она опустила голову.

- Поговорим обстоятельно, поспорим. Это ж интересно! Как, дать адрес?

- Давай, - согласился Владимир. Ему самому не хотелось расставаться с необычным идеологом белорусского национализма. Он не сомневался, что большая часть услышанного – наносное, а в целом Сашка, несмотря на то, что славянин, - простой, хороший парень. А адрес может когда-нибудь и пригодиться в незнакомом городе.

- Запомнишь?

- Обещаю.

- Тогда так: Советская, 17. Всё просто. Приходи обязательно. И ты, Анна, приходи.

Та промолчала, переживая новый серьёзный барьер к понравившемуся парню. А он снова продолжал наболевшую, видно, тему:

- Мы народ маленький, нам много не надо. Не надо нам мировой славы, дайте только пожить в своё удовольствие на своей удобной и красивой земле так, как мы хотим – одной дружной семьёй.

- Теперь поживёте, - обнадёжил Владимир, совершенно не знакомый с коммунальным житьём не только народов, но и семей, когда обязательно кто-то, более наглый и нахрапистый, или поддерживаемый силой, диктует свои расписание и правила на общей кухне, в коридоре, а потом уже и у жильцов в комнатах.

- Не сомневаюсь, - согласился Александр. – Гложет меня всё время твоё замечание о рабской покорности людей…

- Я так не говорил, - возразил Владимир. – Мои слова: внутренне безропотно сдались бандитам.

- Ладно, хрен редьки не слаще, - принял поправку к сведению Александр. – Может, всё же не покорность, а уступчивость, а? Приемлешь уточнение?

- Пусть будет так, если тебе хочется, - согласился Владимир, хотя он помнил элементарно испуганные помертвевшие лица, не выражавшие никаких эмоций, кроме страха и покорности судьбе. Весь вагон с более чем сотней пассажиров уступил себя и свои, наверное, нелёгкие деньги, своё человеческое достоинство четверым пьяным мародёрам. Скорее всего, это называется не уступкой, а по-другому. Но кто ж захочет признаться в слабости?

- Конечно, самолюбия у нас маловато, - продолжал Сашка свои оправдания, - борцовских качеств недостаёт, по себе знаю: под задницу-то немцы пинали меня. Терпел, ухмылялся, но рабом не стал, уступал силе. Отступление – не поражение.

«Но шаг к нему» - подумалось Владимиру, для которого вся жизнь на родине при Гитлере была чередой уступок и связанных с ними унижений ради спокойствия и материального благополучия. Он уступал Эмме, Гевисману, национал-социализму, Гитлеру пока Виктор и Герман, американцы и фашисты в лагере не пробудили в его душе искру протеста против бытового и государственного насилия над личностью. Хорошо, если в народе Александра она ещё сохранилась. Последней его уступкой, решил он, является работа на американскую разведку. Она не принесёт зла немцам, и не ради материальных выгод, а ради возвращения на свободную родину свободным человеком. Такая уступка стоит временного унижения.

- Посуди сам, - объяснял Александр уступчивость или покорность своих людей, - паны нас жучили, немцы – уничтожали, евреи – обманывали, русские – гнули, литовцы – притесняли на границах, и сейчас ещё земля наша у них есть. Как тут не завестись червоточине? Однако если бы не терпели, не приноравливались – не выжили бы как нация. А мы уходили из конфликтов с юмором, не стремились выделиться, уступали должности и власть, гнулись, но не сломались. Мы – есть и будем всегда, побольше бы только веры в себя, в свою душу, в свою культуру.

- Что ж, буди свой народ, ты молодой – ещё не притерпелся, - просто так, для разговора, предложил Владимир, сам не сознавая, какой мощный резонанс вызвал в душе Александра. Спокойное, размягчённое неторопливыми рассуждениями, лицо того сразу посерьёзнело, подсохло, глаза устремились в какую-то, только ему видимую, дальнюю точку.

- Ты и сам не представляешь, какую важную подал идею, - сосредоточенно посмотрел Сашка в глаза Владимиру.

- Я рад, но не понял, - недоумённо отреагировал тот.

- А тебе и не следует понимать, потому что ты – русский и враг идеи.

- Да ну тебя, - возмутился Владимир. – И вообще мне уже надоело сидеть и ждать. Может, выйдем на какую-нибудь дорогу у полотна, а то прыгать на поезд с травы среди поля как-то очень уж подозрительно, напугать охранника можно, возьмёт и выстрелит.

- Ладно, пойдём, - согласился Александр. – Хватит прятаться. Тем более что всё сказал, и нога не так болит.


- 5 –

Они не прошли по шпалам и километра, как попали на наезженную полевую дорогу, пересекающую железнодорожное полотно и уходящую с другой его стороны почти параллельно вдоль сумрачного хвойного леса. Владимир решил ждать здесь. Каждый занялся проверкой и приладкой одежды, обуви и мешка к дальней дороге. Анна и Александр договаривались, в какую сторону идти, вспоминали, что где почём, думали вслух, что брать теперь в первую очередь и когда возвращаться. Солнце уже перевалило полудневную высоту и, поджигая края спешащих тоже в Сосняки облаков, падало за лес. Полулёжа на густой и короткой придорожной траве, Владимир лениво, по одной, собирал перед собой полузасохшие земляничины, слушая в пол-уха такие простые, земные и нужные заботы пары. Ему вдруг нестерпимо захотелось пойти с ними, забыть всё, стать частью природы, но он тут же подавил мимолётное желание, твёрдо решив уже однажды не поддаваться слабости и не сворачивать с прямого пути.

Вскоре послышалось натужное пыхтение паровоза, нарастающий разнобойный перестук колёс, характерный для товарного состава, и из-за широкого поворота за лес показался в клубящемся и вертящемся шлейфе дыма, относимого понизу к лесу, чёрный паровоз с красной звездой впереди. Увидев людей рядом с полотном, машинист дал целую серию пронзительных гудков, радуясь хоть какому-то разнообразию в утомительной однообразной дороге. Мимо прошлёпали чёрно-красные, в грязи и саже, колёса, толкаемые мощными, в блестящей смазке как в поту, шатунами и поршнями и застилаемые густым водяным паром, выпущенным в знак мощи. Промелькнуло любопытное чумазое лицо машиниста, и следом за единственным пассажирским вагоном с пустыми окнами, полузакрытыми короткими занавесками, покатили бесконечные теплушки. Вагоны были пусты. Маленькие оконца были зарешёчены или забиты колючей проволокой, в приоткрытых дверях, елозящих на катках, виднелись с одной или двух сторон сплошные двойные нары почти до дверей. Владимир в шуме поезда пожал руку Александру, махнул прощально Анне и, когда с дорогой поравнялся третий от конца вагон, побежал, набирая скорость, близкую к бегу поезда. Когда с ним поравнялась догнавшая его, закрытая с боков, сторожевая площадка последнего вагона, вскочил на подножку, схватившись за рванувшие поручни, помахал ещё раз оставшимся новым знакомым и заглянул, перегнувшись с торца, на площадку. Она тоже была пуста. Он отодвинул внутреннюю задвижку и через боковую дверь забрался внутрь. В углу ползал деревянный ящик, накрытый какой-то старой одёжкой, по полу бегало пустое железное ведро, бренчала вывалившаяся лопата. Владимир устроился на ящике, подумав, что если бы так удалось добраться до места, то лучшего и желать не надо.

Однако как нарочно поезд начал замедлять бег, почти остановился, хотя ничего, объясняющего торможение, ни с одной стороны, ни с другой пока не было видно. Обеспокоенный заяц решил всё же сменить своё удобное, но открытое индивидуальное купе с чистым воздухом на закрытый вагон, где можно спрятаться. Он соскочил с подножки площадки, догнал открытую дверь последнего вагона, из задней части которого была вычленена площадка, бросил внутрь мешок и впрыгнул сам, опершись руками о пол. Внутри было темновато даже при полуоткрытой двери, а Владимир для безопасности ещё и усилил темноту, почти прикрыв дверь, и уселся около неё на нижние нары. Устроившись, сразу же почувствовал, до чего некомфортабельное приобрёл дорожное пристанище: здесь так воняло, что хотелось высунуть голову за дверь. Те же запахи, что и в лагерном бараке, только замешаны значительно гуще. В дальнем углу пола виднелась сквозная неровная дыра, прорубленная топором, и оттуда прямо-таки разило человеческими испражнениями, прилипшими к краям и днищу.

Сам того не желая, он попал на один из поездов, интенсивно курсирующих скорее скорого с середины лета между Германией и Сибирью и вывозящих после фильтрации в существующие и будущие лагеря, работающие не хуже Освенцима, сотни тысяч людей, вина которых коротко и бескомпромиссно была определена Сталиным: они сдались или попали в плен, или были вывезены в Германию и работали на немцев, или были пособниками немцев на местах. Окрестные жители и мешочники уже хорошо знали вонючие безысходные поезда и никогда не пытались воспользоваться бесплатным проездом из страха ненароком оказаться вместе с теми, а больше из предубеждения и чтобы не дразнить судьбу. В любом вагоне такого поезда, поспешно возвращающегося за новым безликим человеческим грузом, можно без помех добраться до самой Германии, поскольку охрана никогда не проверяла вагонов, зная, что по доброй воле в них никто не влезет. Разве только такие, как бывший разведчик, но сколько их? Единицы на целый народ.

Владимир ещё не успел как следует разобраться во внутренней атмосфере вагона и оглядеться, как услышал из-за спины хриплый голос:

- Пожрать чего-нибудь нет?

Владимир резко встал, обернулся:

- Кто там?

На верхних нарах что-то зашуршало, и на пол спрыгнул человек в грязной гимнастёрке, защитных полевых галифе и нечищеных хромовых сапогах. Был он на вид старше Владимира, давно не брит, смугл, остроскул и кучеряв, ничем не похож своей чернотой на русского. Присел на нижние нары, объяснил просьбу:

- Двое суток не жевал, дай, не жмись.

Владимир вытащил из мешка прихваченные в вокзальном буфете бутерброды с подошвенным сыром, положил на нары.

- Всё, что есть.

- Один – мне, другой – тебе, - великодушно предложил попрошайка.

- Ешь оба, - разрешил Владимир, - я не голоден.

- Ну, если настаиваешь… - не стал упираться неожиданный попутчик и жадно принялся за засохшие бутерброды, которых хватило ему не более чем на 5 укусов.

Справившись, он тут же поинтересовался:

- Закурить есть?

- Нет, - коротко ответил Владимир.

- На нет и суда нет, - вздохнув, легко подытожил неудачную просьбу невесть откуда взявшийся нахлебник и поинтересовался: - Куда едешь?

- Тебе зачем знать? – вопросом на вопрос, с досадой на навязавшегося попутчика, спросил Владимир.

- Вместе легче, - миролюбиво объяснил тот, и ясно было, что легче-то стало бы ему, ему нужен зачем-то снабженец и добровольный охранник.

- Вместе только до Сосняков, - согласился Владимир.

- Где это? – с надеждой, что далеко, спросил замызганный попутчик.

- Через час-полтора будут, - огорчил Владимир.

- Ясно, - глухо произнёс чернявый. – Не получилось – не надо.

Он помолчал немного, очевидно, соображая, можно ли и что можно рассказать неожиданно подсевшему парню о своей судьбе, забросившей в этот вонючий вагон. Для начала ещё поинтересовался, оценивая того, кому решил довериться и, может быть, получить совет, а главное, помощь:

- Демобилизовался?

- Недавно.

- В каком звании?

- Лейтенанта.

- Значит, воевал по-настоящему, свой. А я вот капитаном был, командиром дивизионной разведки. Знаешь, что это такое? Смерть всё время рядом шла, да жалко, что не прихватила.

Разведчик глубоко вздохнул, ещё раз попросил, забыв об отказе:

- Дай закурить. Ах, да, у тебя нет. Не куришь, что ли?

- Нет.

- Как это тебе удалось? Так хочется подымить, аж нутро разрывает. Садись, не бойся, не урка я, не вор и не бандит, хотя и удрал из-под конвоя. Слава богу, удалось, до сих пор не верится.

Он коротко хохотнул, видно, характером был не из тех, кто долго переваривает неприятности, терзая душу сомнениями в сделанном. Этот, похоже, делает, как режет, недаром разведчиком воевал, не всякому хотелось и удавалось.

- Они меня до Москвы в обычном поезде в отдельном купе везли, и я не рыпался, сидел смирнёхонько как оглушённый. Столько смертей перевидал, столько раз из-под косы её увёртывался, столько друзей потерял, вся грудь в орденах, звезда Героя сверху, шкура в швах и шрамах, командир дивизии за руку здоровался, от медсанбата прохода не было, а тут взяли молодца за хохолок, все регалии посрывали к чертям собачьим, и стал гол и не защищён. Нет ничего, как и не было.

Он с досадой хлопнул себя по колену.

- После победы от радости, что живым остался и героем стал, запамятовал я, что теперь в цене будут не те, кто жизнью рисковал, а те, кто скорее и лучше приспособятся. Развратила война, надышала свободой от пяток до затылка, ошалели от неё, думали: всё нам, победителям, можно. Мудаки малохольные! Прячусь тут и думаю невольно: чтобы жизнь послевоенную наладить быстро, надо бы поубивать или пересажать всех, кто воевал, а то будут мутить воду, не дадут строить, не будет дисциплины, как до войны была. Тогда и пикнуть не смели против, делали с энтузиазмом всё как велено. Я-то помню, мне скоро тридцать, а ты – вряд ли. Или помнишь?

- Нет, - честно сознался Владимир. Он не знал, как себя вести с назвавшимся разведчиком, боялся провокации и никак не мог понять русского откровения первому встречному, не осознавая, что не относится к таким. Просто есть люди, души которых судьбой предназначены для сбора самой тяжкой информации о безвинно пострадавших и передачи её каким-то неизвестным образом Богу. К таким и относится Владимир. Потому и ведёт его Всевышний извилистым путём через искорёженные жизнью судьбы, чтобы на опыте других он выбрал свой путь, и с интересом ожидает, не выпуская из виду, куда он, в конце концов, свернёт – к небу или в преисподнюю.

- В Москве я опомнился, - продолжал тем временем нагружать душу Владимира своей болью разведчик, - стал соображать, куда попаду и что со мной, Героем, сделают. Не понравилась мне перспектива. Нет, думаю, надо рвать когти, пока олухи сопровождают – двое их было – а то там возьмутся за меня профессионалы, добавят шрамов, как бы ещё не угробили от усердия.

Рассказчик встал, заходил по шатающемуся вагону, не в силах унять вновь вспыхнувшее возбуждение. Горячий нрав искал успокоения в исповеди.

- Короче, как только вышли мы из вокзала, и стали меня запихивать в эмку, показал я им пару настоящих приёмов – не зря до войны был чемпионом по самбо в области, знал и бокс как все самбисты – и драпанул обратно в вокзал под истошные крики опешившего шофёра: «Стой! Стрелять буду!». И стрелял, паскуда, только куда, не знаю. Не в людей же, в воздух, наверное, для острастки. Но мне тогда всё равно было. Я штурмовиком проскочил сквозь толпу, выбежал на перрон и сиганул поперёк путей под вагонами. Где им за мной угнаться! Для меня упал-пополз-встал-побежал-упал-пополз и так далее – привычное дело, техника отработана до автоматизма. Не помню, не считал, под сколькими поездами прошмыгнул, только поднялся после очередного товарного, пацаны какие-то в лохмотьях зовут: «Давай сюда, за нами!». Побежал я за ними вдоль состава, почему-то поверив, что хотят помочь, спасти.

Убегавший когда-то герой-разведчик теперь присел.

- Бежали, бежали, опять нырнули, в последний раз уже, под товарняк и прибежали к какому-то люку в самом конце станционных путей, закрытому металлической крышкой. Подняли двое крышку, а один рядом стоит, и говорят: «Лезь! Быстрее!». Думаю: была не была! Хотя и не любил никогда такие мышеловки в войну, избегал пользоваться, а здесь некогда было раздумывать. Захлопнули они надо мной то-ли западню, то-ли убежище, и слышу: присыпают землёй, маскируют. Эх, закурить бы сейчас, хоть бы обслюнявленный бычок!

Он снова встал и заходил, глуша тягу к никотиновому яду.

- Стал я на ощупь куда-то спускаться, светлеть стало, и оказался в бункере. Притушённо горела керосиновая лампа, высвечивая сырые цементные стены, двойные нары у одной из них с накиданной одеждой и стол со всякой едой – у другой. Были там надрезанная буханка чёрного хлеба, банки консервов, вяленая рыбёшка и даже початая поллитровка. А на уголке лежала надорванная пачка «Беломора» с высунувшимися папиросами.

Видение оказалось таким отчётливым, что рассказчик на некоторое время замолчал, прислонившись плечом к двери и глядя на убегавшие однообразные кусты, деревья, поляны.

- Легче голодать, чем быть без курева, - выдавил, наконец. – Кляну себя, что не захватил при уходе пару пачек у пацанов. Ладно, забудем, побережём здоровье, пригодится.

Заядлый курильщик оторвался от двери и снова замаячил взад-вперёд.

- В общем, попал я в подземную пацанячью схоронку, приспособленную для жилья из убежища от воздушных налётов. В одной из стен разглядел дверь, из-под которой тянуло свежим воздухом. Прибавив в лампе огня, открыл дверь и по длинному поднимающемуся и тоже цементированному коридору вышел к настоящему входу, перекрытому толстенной решётчатой дверью, заваленной с той стороны на треть камнями и запертой на висячий замок.

Успокоившись, будто сейчас нашёл надёжное убежище, разведчик продолжал свою необычную историю.

- Пацаны пришли ночью, уже вчетвером. Говорят, что весь день по путям и стоящим поездам шмонали милиция, путейская охрана и НКВД-шники. Спрашивали: не видели ли? Конечно, не видели, не было тут такого. К ночи все ушли, тогда только ребята спустились. Ещё еды всякой принесли. Поели мы, выпили. Сидят они, ждут, что скажу, расскажу, что за птица. Не стал я от них ничего скрывать – эти вынужденные бродяжки как наша совесть потерянная – всё рассказал как на духу, как и в трибунале не выложил бы. Вижу: поверили, призадумались, зауважали. Ожидали, наверное, увидеть простого уголовника, хотя им-то всё равно, кого спасать, любому помогут, против кого власть, потому что власть против них. В Астрахани у нас до войны тоже хватало беспризорщины.

Разведчик снова остановился у приоткрытой двери, балансируя на широко расставленных ногах.

- Ты, говорят мне, живи у нас, сколько хочешь, мы тебя прокормим, ночью выходить будешь, а лето кончится, ближе к зиме поедешь с нами на юг, в Ташкент или Алма-Ату. Хорошо там, спрашиваю, ни разу не был. Тепло, отвечают. Только местные чурки ловят, к себе отвозят, работать заставляют как батраков, а кормят плохо, всё больше гнилыми фруктами да костями с жидкой кашей. Многие убегают, опять ловят, бьют. Мы ещё не попадались, потому что по одному не ходим, кучей всегда отобьёмся. Всё равно позавидовал я им тогда, но отказался. Говорю, нет, я – назад, должен вернуться к Катрин, ждёт она.

- К кому? – переспросил Владимир, услышав не славянское имя.

- К Катрин, - повторил попутчик. – Из-за неё всё и случилось.

Он подошёл к Владимиру, сел и, глядя в лицо, попросил:

- Я тебе сейчас расскажу, а ты рассуди, в чём моя вина, за что врагом народа сделали?

Вспоминать, наверное, было не очень легко, и разведчик лёг на спину, спрятав лицо в тень верхних нар.

- В конце мая вывели нашу дивизию из Берлина в городок Людендорф. Красивый, дома все каменные, не то, что у нас, крыши черепичные, рамы и двери ровные и выкрашены белой краской, крылечки, газоны, сараюшки и то из камня или кирпича, дворы асфальтированы, улицы – тоже, чистота – как на Красной площади, где, слава богу, побывать в этот раз не удалось. Деревьев и кустов много, огорожены, никто не ломает, коровы не ходят, свиньи не лежат, да что там говорить – живут люди!

Он поднялся.

- Но и их достала война. Многие дома были повреждены, несколько разрушено, но в целом городок или деревушка, не знаю, как по-ихнему, по сравнению с нашими пострадал мало, всё же – камень. Наши деревянные уничтожали не взрывы, а огонь. Был там двухэтажный домик, чудной – в высоту больше, чем в ширину. Как столбик. Танковым снарядом, наверное, вырвало у него снизу угол так, что видна была нижняя комната, если заглянуть в пролом. Стены толстые, кирпичные, потому и не рухнул.

Похоже, в исповеди разведчика наступила кульминация, потому что он заходил быстрее, часто приостанавливался, речь стала отрывистой, он жестикулировал руками, а на лице явственнее проступали попеременно радость и горечь, сменяемые как день и ночь, пока последняя не стала полярной.

- Разведчики мои как-то говорят: «Капитан, там такие две красотки живут, как феи, и одни». Скучища тогда была невероятная. Ничего не делали, спали да пили, что попадалось в чужих погребах. Пошёл я от нечего делать посмотреть, что за цацы сразили моих тёртых парней. Стучусь. Выходит белокурая, вся в локонах, с голубыми глазами, с высокой грудью, в строгом облегающем сером платье. По углам глаз тонкие морщинки, губы бледные, и от них тоже едва приметные лучики, а лоб чистый. Смотрит на меня, ждёт привычно, что потребую, но вижу по глазам – не испугалась, хотя вид-то у меня, сам заметил, наверное, разбойный, самого настоящего азиата: батя с Дона частицу крови турецкой захватил и мне её сполна отдал, а так я – чистокровный русский.

Объяснив свою страхолюдность, он снова перешёл к более приятной теме.

- У них, у немок, возраста не поймёшь: то ли ей тридцать, то ли уже за пятьдесят, одинаково выглядят. Умеют содержать себя в форме, не то, что наши русские коровы: после тридцати или замужества - обязательно поперёк себя шире. Только я подумал, а где ж вторая, как она – вот она – из-за плеча первой глядит. Точно такая же вся белая, как прозрачная, только глаза синее, губы краснее и лицо уже, а лоб выше, и в глазах – любопытство. Посмотрел я в них и обмер, с первого взгляда – наповал. Говорили мне, что так бывает, а я только похабно похохатывал: меня, мол, не страшит, я их столько перепробовал-перещупал, что всё знаю, ничего тайного нет. А тут: на тебе! – вляпался по уши, по хохолок. Говорили мне ещё: ты, чёрный, бойся белых, в них для тебя капкан. Не верил, а вот попался.

Он помолчал немного, заново переживая те давние незабываемые минуты, присел и продолжал:

- Стою, смотрю, глупею и не знаю, что делать, где я и что со мной. Как ватой обложен – звуков никаких не слышу, вокруг ничего не вижу, только глаза её. Чем больше смотрю, тем темнее они становятся. Озноб прошибать стал, - разведчик глубоко вздохнул. – Старшей бы – потом узнал, что сёстры они – захлопнуть перед моим носом дверь, и всё, ничего бы не приключилось. Остался бы и Героем, и славой дивизии, и покорителем баб, демобилизовался бы, уехал к себе в Астрахань к жене и дочке, которую оставил до войны двухлетней и видел один раз мельком в 44-м в 10-дневном отпуске. Так нет! Она, наверное, тоже в замешательстве от моего дурацкого состояния и не желая, очевидно, привлекать внимания соседей к неожиданному визиту странного русского офицера, втянула меня легонько за рукав в прихожую. Сказала что-то сестре, и обе рассмеялись. Необидно, весело, у моей беленькой даже длинные жёлтые ресницы потемнели от смешливых слёз. Старшая ко мне обращается, спрашивает вроде бы, что мне нужно, зачем пришёл? А мне и сказать нечего. Стою как истукан, всё смотрю на младшенькую, весь свет в ней, всё остальное исчезло. Ничего мне не надо, только бы она смеялась, а я бы глядел. И никак не могу отодрать от губ глупую и счастливую улыбку, - он весело рассмеялся, вспомнив себя, недотёпу, в тот момент. – Бормочу, однако, пересилив сухость в горле, «ватер» мне, мол, мала-мала, на рот показываю, не уверенный, что поняли, а сам, чувствую, пламенем занимаюсь. Знаю, что краснею некрасиво – пятнами: скулы да лоб – оттого ещё пуще смущаюсь, в пот прошибло, совсем растерялся герой, победитель и завоеватель Европы, не говоря уж про женский пол. – Он опять поднялся. – Младшая моя тут же разворачивается и пошла за этой проклятой водой. Походка у неё быстрая, вся она стройненькая, талистая, устремлена вперёд, словно летит, с чуть оттопыренным задиком, еле успевающим следом. Ни одного дефекта я не заметил с тыла, всё сделано как надо. Ушла, а мы с сестрой стоим, молчим, говорить-то не на чем. Да недолго младшей не было. Идёт и – надо же тебе! – ещё пуще меня в краску и немощь вгоняет. Несёт в руках, чуть ниже такой же самой грудки, как у сестры, маленький блестящий поднос с узорами, а на нём – высокий стакан прозрачный с водой. Подошла, сделала книксен, «данке» говорит и протягивает поднос. Я с русской дури хватаюсь, конечно, за него, она не даёт, смеётся и показывает глазами на стакан. Я тоже заржал, хоть и выставился болваном, но не могу иначе, раз она хохочет. Беру стакан, пью и вижу, как с башки капает прямо в него, вода солёной стала. Тогда они обе ещё больше засмеялись, и я им вторю – что ещё оставалось делать? – разведчик опять засмеялся как тогда. – Выпил ненужную воду, снова стою столбом, гляжу и лыблюсь. Тут уж они, видя мою полную капитуляцию, взяли инициативу на себя: повели по дому показывать. Только в тот раз я мало что увидел и запомнил, - он рассмеялся ещё громче и облегчённо. – Пришлось ещё не раз прийти. Ничего, поладили, не гнали. С Катрин совсем подружились, но вольностей себе никаких не позволял, даже не хотелось. Просто сидели с ней, гуляли, учили немецкие слова, готовили обед и обедали. Я им продукты таскать стал, не жеманились, брали без отказа – время для них настало трудное, голодное.

Разжалованный капитан присел и утих. Похоже, романтической части рассказа пришёл конец. Дело шло к развязке, к тому, что сделало его, как он сам определил, врагом народа.

- Тринадцать дней мы так дружились с ней – насчитал я уже потом, на пути в Москву, этот несчастливый срок – а на четырнадцатый решил заделать угол их дома. Каменное и плотницкое дело знал, не из интеллигентов, и ребята, озверев от безделья и жадные до мирного труда, помогать стали. Девчата тоже рядом копошатся, с виду хоть и дохленькие, но ничего – хваткие. Закипела работа. Да на второй день и встала.

Неудачливый восстановитель немецкой собственности забрался на нары с ногами, сел, обхватив колени и положив голову на них. Ему всё никак не удавалось найти позу, которая бы умиротворила душу со словами, которые он произносил.

- Как кот на дурной запах, припёрся заместитель командира полка по политчасти и устроил мне шипящий раздолбон. Умел он, не повышая голоса, лить яд на мозги, сверля тусклыми зенками душу. «Ты», мол, «соображаешь, что делаешь?». «Соображаю», - говорю, – «девчатам дом ремонтирую, сами не могут». «А ты знаешь, что это за девчата?» - спрашивает. «Знаю», - отвечаю, – «очень даже неплохие, даже очень хорошие, хотя и немки». «А ты знаешь», - опять гундосит, – «что отец у них был вождём местных нацистов, а муж старшей – штурмбанфюрер? Значит, врагам помогаешь?». «Какие ж они враги?» - говорю. – «Они же – бабы! Разве в ответе за мужиков?». А он мне: «Семья врага, все его родственники – все в ответе, все враги. Забыл приказ товарища Сталина? Не валяй ваньку! Если б ещё кому из местных бедняков помог, ладно, можно было б понять». «А где они здесь, бедняки-то?» - перечу со злорадной усмешкой. Посверлил он меня немного своими злыми глазками, поиграл желваками, ничего не сказал больше и ушёл. На сердце нагадил, в голове колотится, знаю, что не конец, продолжение будет.

Он рывком соскочил с нар, опять заходил как зверь в клетке.

- Так и есть. Только снова принялся за дело, пришёл ординарец командира дивизионного СМЕРШа, зовёт на новое перевоспитание. Прихожу к ихнему майору – здоровенный бугай. Сидит за столом набычившись, орденов поболее, чем у меня, хотя в окопах уж точно ни разу не был за всю войну, в тылу воевал, видно, тоже опасно, раз так наградили.

Разведчик горько усмехнулся, речь его становилась всё замедленнее, отрывистой и почти бессвязной: переживания захлестнули память и мешали словам выстроиться в стройный ряд.

- Доложился. Сидит, глядит совой и молчит. Выдерживает. Бумаги какие-то переложил, что-то написал, опять смотрит и молчит. Минут пять так мурыжил, пока не буркнул: «Бузишь? Врагу помогаешь?». Теперь я молчу, жду полного залпа, чтобы увернуться наверняка. Да не по силам он мне, герою и разведчику. Слабак я оказался против него. «Кончай свою вражескую стройку», - приказывает. Начал я потихоньку заводиться: не люблю наглости, не люблю, когда на горло наступают, не умею себя слабым чувствовать. «Не могу», - отвечаю, – «пока не кончу: стыдно будет перед всеми и перед самим тоже». «Ничего, переживёшь, если не хочешь загреметь», - угрожает. Не отвечаю, всё внутри колотится, аж шатаюсь, еле сдерживаюсь. И чего, тупари, привязались? Видать, сломать хотят, не нравятся им герои, не по нраву, что не по-ихнему, власть боятся потерять. А он цедит дальше: «А мы на тебя документы собрали». У меня ещё больше всё похолодело внутри, а садист, помолчав и насладившись моим серым видом, добавляет: «Хотели в наркомат послать для оформления». И снова замолчал, не досказав зачем: то ли на работу, то ли в подвалы. Потом смилостивился, паскуда, уточнил: «После войны у нас работы больше будет, ответственные люди нужны». У меня отлегло, чуть с радости не рявкнул: «Спасибо за доверие, служу Советскому Союзу», да опомнился, сообразил, куда он меня сватает. Ни при каких обстоятельствах я не хотел бы служить у них: уж больно насмотрелся за войну на их работу и методы. Стрелять своих в затылок никогда не научусь. А благодетель мой продолжает укоризненным тоном, нимало не сомневаясь, что я сомлел от его предложения и лапки кверху: «Жена есть, дочь, а ты вражеских любовниц в открытую заводишь». Всё во мне скопилось и перемешалось тогда, бурлило, ища выхода: и ненавистная перспектива попасть в НКВД, и обида за унижение и невозможность отстоять своё право на завоёванную мной мирную жизнь такую, как мне хочется, и обида за Катрин, и невозможность ответить и что-то изменить, - всё замутило мозги, я и огрызнулся с горечи: «Не я один такой». У него аж уши вперёд подвинулись, а потом и вся башка, думает: сейчас я начну закладывать своих, чтобы надёжнее застолбить место в их паршивой шараге. «Кто ещё?» - спрашивает тихо, будто мы с ним уже два сапога – пара. Я и выдал: «Говорят, ваш Берия тоже по этой части не промах: ни одной симпатичной бабы в Москве не пропускает».

Разведчик зло рассмеялся.

- И до чего приятно было видеть, как у него дурной бурой кровью наливаются уши, шея, вся морда, как он, медленно, боясь расплескать, упустить услышанное, отклоняется на спинку стула, как тяжело дышит и молчит, соображая, что со мной сделать. А мне уже всё трын-трава. Я сразу, как ляпнул про Берию, выдохся точно проткнутый мяч, только вспотел сильно, тоже жду его хода, жду, будто я – уже не я, а как бы со стороны.

Несостоявшийся контрразведчик опять тоскливо глядел в открытую дверь, словно видел там то, давнее, роковое.

- Силён майор оказался. И виду не подал, как его задели мои слова. Ему не впервой, конечно, было слышать отчаянные воинственные вопли зайцев, попавших в его силки, да и про Берию он знал больше меня. Подвигал на столе какие-то папки из стороны в сторону, успокоился, достал из стола лист чистой бумаги, пихнул его ко мне по гладкой столешнице и предлагает пересохшим скрипучим голосом: «Пиши: кто, где, когда и как оболгал вождя советского народа Лаврентия Павловича Берию». Я и опешил: только тогда дошло, как глупо попался, а всего-то одно неосторожное слово сказал «говорят». Сам влип – не тяни других, разве не ясно? А я, видать, всё же перебздел, на других сослался на всякий случай, а оно-то боком вышло. Мямлю, чуть не теряя сознания, что не помню, кто говорил, слышал по-пьянке. «Ничего», - утешает, – «вспомнишь, поможем», - обещает. Встаёт, подходит к двери, командует в коридор: «Машину, охрану!». Возвращается за стол, предлагает спокойно: «Пистолет сдай. Сейчас к генералу поедем, вернёмся – отдам. Клади на стол». Я и поверил, положил, только его и видел.

- Потерпи ещё немного, сейчас конец будет, - обнадёжил Владимира, сев рядом с ним, - душу тянет, остановиться не могу. У генерала ещё стыднее было. Застрелился бы, да не из чего уже. Пока они обсуждали что-то с майором, я в коридоре ждал. Потом позвали. Спрашивает комдив, даже не поздоровавшись: «Про Берию говорил?». И по глазам его вижу, что просит – откажись! А я непреклонен, закусил удила: «Говорил». Тогда он снова помогает мне, безнадёжному идиоту, вывернуться: «Кроме майора, кто был?». «Никого», - отвечаю. Снова переспрашивает, подсказывая ответ: «Так говорил ты про Берию?». Ну, как я мог соврать? Как мог откупиться мерзкой ложью? Я – Герой, разведчик, который за всю войну ему ни разу не соврал? Не смог и теперь, не сумел. Посмотрел он на меня скорбными отцовскими глазами и говорит обидно: «Тебе надо было не звезду Героя дать, а дурацкий колпак!». Подписал какую-то бумагу и быстро вышел из кабинета. И всё. Дальше уже неинтересно. Вот он – я.

Освободившись от гложущего груза приключившейся с ним невероятной послевоенной истории, разведчик помолчал, ещё раз переживая её кульминацию у генерала, а потом, усмехнувшись, посмотрел в глаза Владимиру и спросил:

- Ну, как? Что скажешь?

Тот был полностью на стороне разведчика.

- Про Берию, конечно, зря сказал. Надо было отступить – сохранил бы и себя, и Катрин.

- Надо было, - досадливо хлопнул себя по коленям капитан. – Да не смог: гордость заела.

- Открыто к женщинам не ходи, - посоветовал осторожный Владимир, совсем не уверенный в том, что разведчик вообще доберётся до них, - они явно уже под наблюдением. В первую же ночь уходите к американцам, да подальше от демаркационной линии. В русской зоне тебя снова заберут, а заодно и их.

- Ты прав, - согласился капитан. Помолчав, добавил глухо: - Жену и дочку жалко: на них отыграются. Как думаешь?

- Не знаю, - честно ответил Владимир.

Они замолчали. Капитан думал о своём туманном будущем, Владимир – о заковыристых поворотах судьбы, загнавшей его, немца, в Россию и изгоняющей русского из России в Германию. Он даже не прочь был поменяться с русским местами, хотя и не представлял себе, как можно без документов, в розыске, пересечь Белоруссию, всю Польшу, часть Германии, две границы, да ещё не зная ни польского, ни немецкого языков. Нет, на такую авантюру он не способен. И ради чего? Ради женщины, пусть и немки? Что за сила страсти в этом азиатском русском? А он, ведь, скорее всего своего добьётся, недаром же стал героем разведки. Владимиру даже стало досадно за свою низменную связь с русской Мариной, и в то же время заполняла гордость за немецкую Катрин. А ещё он думал о том, что совсем не испытывает вражды и даже неприязни к русскому разведчику, который немало, конечно, принёс вреда Германии, и уж, наверняка, на его совести немало немецких жизней. Всё равно он не воспринимался врагом, каким был каждый немец для Сашки. Особенно теперь, когда этот бывший враг гоним властью, недавно щедро отмечавшей его кровавые подвиги. Наверное, всё по той же простой причине, о которой обмолвился философ-националист Слободюк: Владимир не был разделён с разведчиком ничейной полосой и не был под военной беспредельной властью русских, не озлобился гибелью друзей-фронтовиков и лишениями окопной жизни. Короче – он не сталкивался близко с жестокой реальностью войны, когда больше правят чувства, а не разум. По ту сторону фронта он одинаково видит и немцев Гевисмана и Шварценберга и русских военкома и лейтенанта – хорошего знакомого из СМЕРШа. Обидно и несправедливо, что по разные стороны оказались немцы Виктор и Герман и вот этот русский разведчик, Марлен и два русских лейтенанта в поезде. Так не должно быть. Так их расставили Гитлер и Сталин.

Поезд начал замедлять ход, выпуская из-под вагонов убегающие в сторону рельсовые ответвления. Радостно, во всю мочь заверещал далёкий паровоз, предвкушая скорое заполнение водой опустевшей цистерны и отдых перетруженным лёгким. Приблизилась паровозная водокачка со свесившимся хоботом, замелькали путевые фонари и семафоры, стоящие товарные вагоны, а вдали, среди зелёного молодняка показалось знакомое деревянное здание вокзала – Сосняки.

Владимир, торопясь, желая выскочить из вонючего вагона на ходу ещё до остановки, до полного втягивания поезда на станцию, где он мог привлечь внимание поездной бригады, станционных служителей и зевак, расстегнул карман гимнастёрки, вытащил из него все деньги, отсчитал 10 тысяч, потом, подумав, с чисто немецкой расчётливостью добавил ещё две и протянул остающемуся путешественнику.

- Спасибо, браток, - поблагодарил капитан дрогнувшим голосом.

«Вот я, немец, уже и браток русскому» - мимолётно подумалось Владимиру. Он поставил мешок на колени, развязал его и, порывшись внутри, достал пистолет толстомордого бандита и тоже протянул разведчику.

- Возьми, пригодится.

Тот бережно, двумя руками, как наградное, принял оружие, поглядел на щедрого дарителя повлажневшими глазами и с горячностью хрипло произнёс:

- Никогда не забуду. Помни: я – Андрей Бунчук, твой вечный должник.

- Счастливого пути, - торопливо попрощался Владимир и, оглядевшись, спрыгнул на землю, стараясь как можно скорее убежать от уходящего хвоста поезда с русским разведчиком, уезжающим в Германию.


- 6 –

На станции ничего не изменилось, разве только народу заметно поубавилось, да и то, наверное, оттого, что дневной поезд только что ушёл, а до вечернего, на котором в прошлый раз они втроём с детьми выбирались, было ещё далеко. Воспоминание о сыне вызвало тянущую боль от неизвестной судьбы его. Владимир, конечно, надеялся на благополучие Вити у Шатровых, но всё чаще приходил к мысли, что, всё же, лучше бы им быть вместе, что надо разыскать сына или хотя бы узнать, что с ним и где он, где Шатровы, не представляя себе ни пространства, ни времени, занимаемых страной, в которой он очутился, и мысленно оперируя масштабами Германии.

Владимир поел в знакомой столовой, постепенно смиряясь с отвратной русской пищей, приправленной полным отсутствием элементарных условий санитарии, потом даже выпил пива у облитой со всех сторон деревянной пивной будки, купил здесь же на всякий случай пачку папирос и спички и огляделся. Безногого на тележке не было, за широким прилавком рынка дремали невостребованные торговки. Тоска и лень вместе с послеполудённой удушающей парной жарой не столько от солнца, временами прикрываемого кучевыми облаками, сколько от высокой влажности воздуха, неподвижно повисли над привокзальной площадью. Наступила межпоездная сиеста: кто тяжело спал, кто бессильно млел, кто ел без аппетита, кто бесцельно бродил, топча замедлившееся время. Никому ни до кого не было дела, каждый втайне жил сам по себе, временно приглушив главное чувство – ожидание поезда. Владимир, подавляя неожиданно одолевшую зевоту, встряхнулся, прогоняя обволакивающее ленивое оцепенение, и поспешил уйти с площади, решив не откладывать с выемкой спрятанных ценностей, хотя раньше предполагал для безопасности сделать это ближе к отправке поезда. Чтобы оправдать своё появление здесь, он подошёл к одуревшим от бездельного сиденья торговкам и купил, не торгуясь, две буханки чёрствого хлеба по 150 рублей и примерно 10 килограммов мусорного пшена по 30 рублей за стакан вместе с наполовину пустым холщовым мешком. Торговка, проснувшись от неизвестно откуда взявшегося оптового покупателя, божилась, мелко крестясь, что в мешочке 50 гранёных стаканов.

Запомнившейся дорогой он прошёл по окраинным полуразрушенным и отстраивающимся улицам и вышел в загородную боярышниковую рощу с кистями крупных оранжевых и багровых ягод на неподвижных пыльных ветвях. Пройдя по еле видимой заросшей лесной дороге до старой берёзы, обезображенной приметным тёмно-коричневым наростом, он присел там, вслушиваясь и вглядываясь, опасаясь подсматривающих случайных глаз. Но вокруг никого не было ни видно, ни слышно.

Однако за ним всё же наблюдали. Когда он достал финский нож, срезал толстую палку, затесал её лопаткой и принялся раскапывать то место под берёзой, где спрятал мотоциклетную камеру с драгоценностями, помогая ножом и стараясь не шуметь, над головой шумно уселась и так громко застрекотала сорока, что Владимир в испуге чуть не начал всё снова закапывать. Опомнившись, улыбнулся лесной сторожихе, оправдываясь вполголоса: «Не беспокойся – беру своё», и, больше не обращая внимания на разоблачающие сердитые крики, быстро, не таясь, выкопал свой скрадок, удивившись, как неглубоко он был зарыт. Его можно было вскрыть несколькими хорошими ударами сапога, он мог быть вымыт сильным дождём или выкопан любопытным зверем. Тогда у Владимира не было времени задуматься о надёжности схоронки. Вовремя он всё же решил ликвидировать её.

Чтобы сорока не разболтала о секрете, не привлекла ненароком кого-нибудь и не мешала, пришлось её хорошенько пугнуть. Она отлетела, не выпуская Владимира из виду, и продолжала с ещё большим неудовольствием выговаривать за разбой в лесу. Смирившись с шумным свидетелем, он вытащил спрятанные сокровища, отряхнул землю с повлажневшей камеры и вытряхнул из неё свёрток. Нательная рубашка, в которой лежали ценности, тоже была слегка влажной, но сами они не пострадали. Наконец-то, он разобрался, что ему досталось в наследство от рухнувшего в завагонную тьму неосторожного капитана. Аккуратной стопкой Владимир сложил на развёрнутой рубахе 20 пачек сторублёвок по 50 штук в каждой, судя по надписям на стягивающих перекрещивающихся бумажных полосках. Рядом положил 12 золотых часов с такими же браслетами разного размера и фасона швейцарских и бельгийских фирм, 25 массивных мужских колец и перстней, 8 фигурных золотых браслетов с вделанными драгоценными камнями и два десятка огранённых разноцветных камушков, вероятно, выцарапанных из каких-то крупных ценных вещей. Сорока совсем ошалела от вида сверкающих дорогих предметов, присвоенных в её владениях ненавистным человеком, стала кружить между деревьями, подлетать и верещать так, что, казалось, скоро сюда сбежится весь город. Надо было, не мешкая, уходить.

Владимир отложил ценности в сторону, разодрал нижнюю рубаху вдоль и высыпал на неё пшено. Затем сложил в освободившийся мешок деньги – хорошо, что тот оказался с достаточным запасом – перемежая их пшеном так, что они не прощупывались ни снаружи, ни сверху, ни снизу. Для часов он использовал одну из буханок хлеба. Срезав краюшку и вырезав финкой мякиш, он уложил внутрь мини-клад и прикрыл его мякишем так, что буханка оказалась надрезанной. Хлеб был только сверху подсохшим, мягкая часть его, сыроватая и глинистая, легко и незаметно залепила вырез. Вторая буханка стала таким же тайником для колец, браслетов и камней. Вальтер Виктора Владимир тщательно протёр рубахой, вытащил обойму и протёр каждый патрон, вставил с приятным лёгким щелчком в рукоять и немного подержал пистолет в руке, как будто ощущая оставшееся тепло руки друга. Потом аккуратно замотал его в оторванный рукав рубахи и уложил на самое дно заплечного мешка. Сверху поместил мешок с пшеном, а ещё выше – хлеб, завёрнутый в испорченную рубаху. Завязав мешок и примерив на спину, он присел под берёзой и долго рассматривал фотографию Виктора, стараясь запомнить каждую чёрточку дорогого человека. Насмотревшись, медленно и тщательно разорвал фото на мелкие кусочки и закопал в освободившемся тайнике под молчаливой берёзой, будто совершил, наконец, ритуал невозможного и невыполненного ранее захоронения останков того, кто отдал за него жизнь и поручил через Бога заботу о сыне. Поднявшись, он вырезал на податливой белой коре большие буквы V и K, год – 1945 и крест. Постоял над суррогатной могилой, мысленно прося прощения за гибель Вари и твёрдо обещая продолжить жизнь Виктора-отца в Викторе-сыне, и, не оглядываясь, пошёл прочь, в ненавистную действительность на русской земле.


- 7 –

Вернувшись на привокзальную площадь, Владимир устроился в молодом низкорослом кустарнике на брошенном ящике против того места на железнодорожных путях, где примерно могли остановиться последние вагоны и где ожидающих вдали от вокзала было мало, а те, что были, так же, как он, старались уединиться. За билетом в вокзал идти не хотелось, тем более с таким грузом, как у него. Всё ещё свежа была в памяти неожиданная и роковая встреча с лейтенантом из НКВД. Решил садиться безбилетником, надеясь отговориться перед проводником и контролёром спешкой и купить билет у них, не возражая даже против штрафа.

Мыслями он был уже впереди, в Минске, уже думал о Марине, работе, Марлене, Викторе. Всё было неопределённо.

Взять хотя бы Марину. В который уже раз он осознавал, что лучше и как можно быстрее уйти и жить одному. Был бы Виктор, наверное, так бы и было. Но как только вялая мысль добиралась до этого верного решения, он начинал отгрызать от него кусочки оправданиями, что в принципе ничего не случится, если они поживут вместе, пока он не найдёт подходящего жилья и оба не устроятся на работу. Не бросать же женщину с ребёнком, доверившуюся ему, без средств существования? Успокоительный самообман объяснялся, однако, просто и банально: ему было очень хорошо с ней в постели, он не хотел лишаться её тела, пылкой ночной любви, надеясь, что со временем влечение пройдёт. В общем, запутался он и, вопреки логике и своей рациональной немецкой натуре, уходил от окончательного решения, не подозревая, что полагается на русское фатальное «само собой сделается». Вот и теперь он не смог пересилить себя и решил в последний раз повременить с уходом до выхода на работу. А там обратится за помощью к деду Водяному и, как только найдёт подходящее жильё, не замедлит порвать путы и чары влекущей красивой плоти женщины с примитивной душой мухомора. Одного он решил придерживаться сразу же и твёрдо, чего бы это ни стоило: никогда не опускаться до уровня мужа, никогда не поступаться личной свободой. У них с Мариной могут быть только равноправные партнёрские отношения, какие бы упрёки и слёзы не пришлось вытерпеть. По молодости и неопытности он был ещё очень наивен.

Шендеровичу, раз обещал, он предложит пару часов и пару колец, не более. Владимир инстинктивно не доверял главмеху. Видно, нелюбовь, как и любовь, тоже случается с первого взгляда. Может быть, сказывалось и привитое с юношества, с военного интерната, недоверие и антипатия к евреям как к недочеловекам, сплошь и рядом использующим обман в качестве главного метода для достижения выгоды. Именно это и раздражало немцев, привыкших и приученных идти к цели прямо, напролом, в открытую, и то и дело попадающих впросак в делах с изобретательными представителями избранного народа. Тем более что все, начиная с Геббельса и кончая дворником, знали, уверены были, что избранной-то является германская раса, и потому ещё больше ненавидели незаконно присвоивших первенство иудеев. Да и само поведение Шендеровича, отдающее подчёркнутым превосходством, неприкрытым пренебрежением к стоящим ниже и зависимым, бесстыдной корыстью по типу «ты – мне, я – тебе», претило неискушённому в местных производственных отношениях Владимиру. В общем, главный механик ему очень не понравился, и он решил пока протянуть навстречу два пальца, боясь потерять всю руку.

Очень беспокоил Марлен. Он был вторым носителем опасной информации о гибели капитана, в судьбе которого, а вернее, его груза, оказался сильно заинтересованным матёрый чин из СМЕРШа. Тот, конечно, будет искать концы своего живого багажника, поэтому неустойчивого и слабого по характеру Марлена выпускать из виду нельзя. Может нечаянно проболтаться. А в мало-мальски угрожающих условиях, тем более при жёстком допросе, судя по прострации в вагоне-тюрьме, он от страха, безысходности и боли выдаст и себя, и Владимира. Надо всё же выяснить, куда заслал его свиноподобный военком, отчего простой, открытый и бесхитростный парень разом замкнулся. Марлен – это крест, который придётся нести до конца пребывания в России.

Сложнее всего, наверное, будет с поисками Виктора. Хорошо бы раздобыть адрес Шатровых и списаться с Ольгой Сергеевной. А вдруг придётся ехать за сыном через всю Сибирь туда и обратно и потерять, по меньшей мере, месяц? Представив себе эту долгую дорогу в неприспособленном для путешествий русском вагоне через необъятную холодную и дикую сибирскую страну, которую даже Гитлер не хотел брать, оставляя русским для самоумервщления в убийственных для обычного европейского человека звериных условиях, Владимир содрогнулся от ужаса и пал духом от возможного громадного и долгого зигзага на пути в Германию. Нет, в Сибирь он не поедет. Война скоро кончится, и Шатровы вернутся. Владимир как-нибудь с ними объяснится, и они заживут с сыном дружной мужской парой без всяких женщин, каким бы там они темпераментом ни обладали. Но адрес генерала лучше узнать теперь: вдруг его переведут в другое место, в другой город. Легко потерять следы, а этого Владимир позволить себе не мог в память старшего Виктора. Адрес можно добыть только в штабе округа, и ему его, естественно, не только не дадут, но и возьмут на заметку. Можно узнать у хороших знакомых Ольги Сергеевны, если она кому-нибудь напишет, но кто они? Может, догадается написать соседям, зная, что названный отец будет искать Виктора? И такое не исключено. Где же ухватить конец ниточки?

- Здравствуйте, Володя, - прервал безысходные размышления знакомый глуховатый женский голос с лёгким придыханием.

Владимир поднял голову. Перед ним в мужской, наглухо застёгнутой куртке, штанах и сапогах стояла невысокая женщина, когда-то поразившая его неземной красотой. Что же с ней стало? Где былая красота? Это была та и не та женщина. Пропала девичья стройность, уступив место сутулости, исчезла привлекательная женская полнота, сменившаяся худобой, не пощадившей ни тела, ни лица, на котором вместо пленительных ямочек образовались плоские провалы, а место ярких, припухших, красиво очерченных, капризных губ заняли тонкие бледные шершавые полоски, кривившиеся в вызывающей усмешке. Из-под плотного чёрного платка вместо пышных чёрных кудрей выбивались редкие пряди тёмных волос непонятного цвета, густо выбеленные сединой. И только глаза под густыми дугообразными чёрными бровями, пощажёнными белизной, остались прежними – сине-голубыми, или зелёно-голубыми, или сине-зелёными. Но и они потеряли свою былую искристость, яркость, весёлый задор, отгородившись от жизни матовой неподвижностью, спокойным безразличием, смотрели внимательно и без притяжения, как будто женщина была телом в этом мире, а душой – там, за его чертой. Не жила, а только присутствовала.

- Здравствуйте, Любовь Александровна, - наконец, ответил Владимир, пытаясь не выдать ни голосом, ни видом своего удивления тем, что она здесь, и тем, какой стала.

- Да вы садитесь, - запоздало предложил он, уступая место на ящике.

- Спасибо, - тихо поблагодарила Горбова, и Владимир ещё раз, когда она медленно и осторожно садилась, поразился её перемене. А ведь с тех пор, как он любовался ею, не прошло и двух недель.

- Собралась вот навестить своих, - объяснила Любовь Александровна своё появление на вокзале. – Возьмёте в компанию? Вы ведь тоже в Минск?

Она не спросила, зачем он здесь. Может быть потому, что видела полный мешок и решила, что он уже втянулся в обыденную городскую жизнь с непременными вояжами за продуктами на село, а может быть и потому, что побоялась неосторожным вопросом смутить и оттолкнуть нужного ей, очевидно, попутчика. Иначе бы она из-за женского самолюбия ни за что не подошла к симпатичному молодому офицеру, чтобы не показать произошедших с ней перемен в худшую сторону.

- Конечно, - не медля, согласился Владимир, - поедем вместе, - тут же ловя себя на мысли, что и в этот раз не удалось уехать без обременительного сопровождения. Только теперь на помощь смершевца рассчитывать не приходилось, придётся прорываться в вагон силой. Как-то он, не обладая пронырливостью и наглецой Сашки и стесняясь даже лёгких соприкосновений с новыми соотечественниками, справится с нелёгкой мужской обязанностью обеспечения женщины приличным местом в вагоне. Стыдно будет, если придётся стоять, тем более что у попутчицы, судя по её виду и настроению, здоровье не ахти. И вообще он не знал, как себя с ней держать. Шатрова стабильно и широко излучала добро и уверенность, с ней было легко и приятно, а эта, после того, что он слышал от Вари, после безобразной сцены между женщинами и особенно после внешних перемен вызывала лёгкую неприязнь. Любовь Александровна, наверное, как и любая женщина, это чувствовала и мирилась, соглашаясь ради дорожных удобств на маленькое зло.

- Как они там? – прорываясь сквозь видимую отчуждённость попутчика, задала она дежурный вопрос.

- Я не живу у них, - с готовностью поддержал нейтральную тему разговора Владимир. – Дом у них оказался разрушенным, и они сами живут в землянке – мать, сестра Марлена и он сам.

Любовь Александровна помолчала, переваривая невесёлую весть, потом со вздохом промолвила тихо и обречённо:

- Что ж, значит, придётся устраиваться у подруги в городе.

С прежней лукавинкой в голосе и глазах произнесла, будто читая его мысли:

- Вам всё равно не удастся от меня избавиться.

- Я и не думал об этом, - оправдывался Владимир, слегка покраснев. Он не был бы немцем, если бы не добавил обычную в таких случаях и ни к чему не обязывающую вежливую фразу: - Мне приятно вас сопровождать.

- Не врите, - резко одёрнула его Горбова и деловито спросила: - Билет у вас есть?

- Нет.

- Тогда, может быть, вы сходите за ними?

- Хорошо.

- Вот мой паспорт, если понадобится. В прошлый раз у вас в поезде документы проверяли?

- Да.

- Тогда вам лучше уже сейчас знать: по паспорту я – Паламарчук Нина Алексеевна. Не перепутаете? Не побоитесь такого знакомства?

- Нет.

Она посмотрела на него внимательно, очевидно, решила, что доверилась правильно, и прежним вялым тоном поблагодарила:

- Спасибо. Идите. Я посижу с вещами.


- 8 –

Владимир удивился военному стилю краткого разговора, а главное, собственным обрубленным ответам как перед старшим офицером. Какая-то сила, исходящая от новоявленной Паламарчук, принудила к краткости и послушанию. Он пошёл к вокзалу, раздумывая об этой метаморфозе, произошедшей в характере бывшей капризной и легкомысленной красотки. Желающих приобрести билеты не было, и он, предъявив паспорта, которые кассирша даже не раскрыла, получил две маленькие картонки, расплатился и подошёл к вокзальному окну, выходящему в сторону их места ожидания поезда, до которого по расписанию оставалось порядка получаса. Около всё так же понуро сидящей Горбовой, наклонившись грудью и головой и оставляя прямой поясницу, как это делают привычные к строевой подготовке кадровые военные, стоял молодой худощавый мужчина с неприкрытой русой шевелюрой в потрёпанной офицерской шинели, несмотря на то, что было тепло, и в пыльных сапогах. Он о чём-то быстро говорил ей, поминутно оглядываясь на вокзал, вероятно, карауля появление Владимира. Потом, низко склонившись, взял её руки с колен, поднёс дважды к лицу, очевидно, поцеловав каждую ладонь, чем ещё больше утвердил невольного наблюдателя в своём офицерском воспитании, выпрямился и – Владимир готов был поклясться, что ясно видел, хотя было далеко, и окно было грязным – прищёлкнул каблуками. А уж то, что, прощаясь, он резко склонил голову, хорошо было видно и через запылённое стекло. Не оставалось сомнения, что Горбову провожал немецкий офицер. Прямая спина, вздёрнутый подбородок и чёткий уходящий шаг только подтверждали догадку, а прощальное дальнее приветствие поднятой над головой полусогнутой в локте рукой не оставило никаких сомнений. Владимир даже подивился, почему провожатый не вытянул привычно руку. Вот это да! Попутчица становилась загадочной и, значит, опасной. Потребуются максимум осторожности и минимум слов.

В том, что в ней не осталось ничего стрекозиного, легкомысленного, убедил и вопрос, заданный в упор, когда Владимир вернулся:

- Вы видели?

Он не сумел бы соврать, даже если бы и захотел: слишком испытующе и требовательно смотрели её, оставшиеся в той неземной красоте, глаза.

- Да.

Она продолжала глядеть на него, слегка расширив зрачки, углубив взор в себя, соображая, что попутчик может, а что не должен узнать.

- Его зовут Гена. Он сопровождал меня в здешнюю больницу, но там, кое-как осмотрев, порекомендовали, не откладывая, обратиться в центральный госпиталь в Минске. Возможно, понадобится операция, а у них нет для неё ни медикаментов, ни подходящих условий, ни опытных хирургов, - Любовь Александровна еле заметно, горько усмехнулась. – За время войны они всему разучились, кроме мясницкой работы. Поэтому я – с вами, а его убедила, что могу вам довериться, хотя он очень напрашивался в провожатые, но для него поездка – крайне опасна. – Она испытующе посмотрела в лицо выбранного спутника, соображая, очевидно, стоит ли приоткрыться больше. Решила, что стоит, дабы повязать одной с ней тайной, надеясь, что тайна эта не сделает их врагами и не оттолкнёт нужного в дороге помощника, а вызовет с его стороны сострадание и жалость к ней и привяжет надёжнее. Обнадёжила реакция молодого офицера на замену её фамилии. И вообще, ей стало на всё наплевать, не хотелось больше неправды. Она жила уже по инерции, нисколько не заботясь о безопасности.

- Настоящее имя его – Ганс Заммерлих, он – майор фронтовой разведки. Не захотел прозябать в плену, ожидая долгого освобождения, и с такими же отчаянными пробирается домой, в Германию.

«Ещё один разведчик, теперь свой. Не много ли для одного дня?» - подумал Владимир, услышав почти то, что ожидал. – «Вот кому стоило бы помочь, но теперь поздно. Да и, судя по внешнему виду и уверенному поведению в тылу врага, такой и без помощи доберётся до своего дома, и очень скоро. Может, догнать и напроситься в компанию? Вальтер Кремер с отличным знанием русского языка не будет группе в тягость. Наоборот! Догнать?» Даже пятки зачесались. Он пересилил себя, уговаривая, что начатое дело не бросают, что не хватает ему к нелегальному положению в России добавить ещё и подпольное существование на родине, что кривой и медленный путь к цели всё же надёжнее. Ганс, вернувшись к своим, станет героем, а он – Вальтер-Владимир – всего лишь предателем-перевёртышем под вечным мечом расплаты за измену и от своих, и от оккупантов. Сначала надо очиститься.

- Я шла вместе с ними, - продолжала признания Горбова. – Он – настоящий рыцарь. Хорошо видел, что я сдерживаю и затрудняю их передвижение, но ни разу не попрекнул, не подстегнул, а, наоборот, видя мою слабость, делал частые остановки. Четверо, не выдержав медленного темпа, ушли, остались со мной Ганс и ещё двое младших офицеров, полностью доверявших старшему. – Горбова вздохнула, переживая свою роль балласта и, оправдываясь, сказала: - Правда, я помогала, чем могла. Заходила в деревни и городки, добывала продукты, гражданскую одежду, обувь, узнавала, где стоят воинские части, где дороги. Но этого мало! Тем более, Ганс знает немного русский язык. – Она облизала сухие губы, вспоминая своё нелёгкое тогдашнее решение. – Здесь, на этой земле, меня ничто не удерживало, я уходила вместе с ними. – Горбова снова вздохнула. – Но не получилось. В конце концов, окончательно поняв, что мне не под силу лесные тропы и ночёвки под деревьями, и им я в тягость, хоть они и скрывают это как могут, попросила, чтобы немного вернулись и помогли добраться до здешней больницы. Почему-то захотелось, раз не суждено уйти совсем, остаться там, где всё знакомо и, несмотря ни на что, дорого. Так и не удалось найти новую родину, начать новую жизнь и забыть всё, что здесь со мной случилось. Не смотрите на меня изумлённо – я не одна такая. Поверьте, знаю, что говорю.

И всё-таки было неожиданно, что кто-то стремится перебраться тайком в страну побеждённых из страны победителей.

- Война кончилась, но для многих продолжается, - непонятно изрекла бывшая простушка, основательно пришибленная послепобедной жизнью. – После немцев настало самое благоприятное время для уничтожения своих. Не только тех, кто был за линией фронта и может сравнить жизнь там и здесь, и тех, кто по доброй воле или по принуждению помогал немцам. Но и тех, самое главное, кто решил, что завоевал право на новые власть и жизнь, кто начал задумываться и, того более, мыслить и говорить иначе, чем все, подвергая сомнению пройденный и намеченный пути, кто хотя бы чуточку умнее и не боится показать это. Может быть, видели: каждый день на восток, куда-то вглубь страны идут эшелоны с живыми трупами, наглухо закрытыми в товарных вагонах как скот. Я не хочу оказаться среди них. Уж точно, везут их не для новой счастливой жизни, а в концентрационные лагеря на медленное убийство.

«Так вот в каком поезде я ехал с разведчиком», - ужаснулся Владимир.

- Умный человек Иван Иванович, а дождался, - обвинила Горбова мужа в легкомыслии. – Вы знаете, что у нас случилось в Сосняках?

- Мы видели, как привезли сюда Ивана Ивановича и Варю, - осторожно сказал Владимир, помедлил и коротко, фактами – всё равно узнает от брата – поведал историю, случившуюся с ними здесь, исключив постыдное заточение в тюремном вагоне.

- Значит, Варьку кокнули. Легко отмучилась, - после некоторого молчания то ли посочувствовала, то ли позлорадствовала Любовь Александровна. – Вы не обижайтесь на меня, Володя, вам не понять наших бабских распрей. Хоть о мёртвых и не говорят плохо, но мне её не жаль. Не потому, что спуталась с немцем, а потому, что совратила, стерва, Ивана Ивановича.

- Не может быть, неправда! – непроизвольно вырвалось у Владимира.

- Ещё какая правда. Я сама их застукала под машиной, ремонтников без штанов. И они меня видели тоже.

«Вот тебе и Варвара – святая праведная душа» - огорчённо поразился Владимир. – «Пожалела, видно, Ивана Ивановича, да неудачно у них вышло».

- Если вам не нравится моя компания, - вдруг закапризничала как прежде Горбова, - то оставьте меня, я доберусь сама, – но это была самая обычная женская уловка на жалость, потому что следующие её слова противоречили предыдущим, - правда, будет тяжело.

- Нет, нет, - поспешил Владимир с опровержением, - будем добираться вместе. А вот и поезд.

Сели в поезд они на удивление спокойно. Правда, Владимир с грузным мешком на лямках за спиной встретил останавливающийся последний вагон заранее, вцепился на ходу в поручень, с трудом втянулся на предусмотрительно заранее опущенную проводником вагона ступеньку – потом, когда толпа нахлынет, этого не сделаешь – и уж никого, как ни рвали и ни толкали, вперёд себя не пропустил, стойко перенося тычки и оскорбления за наглую бесстыжую молодость. В середине вагона ему даже достались места у окна, и он, отдуваясь и меняя красно-розовую окраску лица на обычную бело-розоватую, уселся, поставив рядом на сиденье мешок и то и дело отвечая: «Занято». Любовь Александровна, оглядываясь и ища его, пришла самой последней, когда его много раз отругали и даже пытались сдвинуть, но он молчаливо сопротивлялся. Она тихо проскользнула к окну под неодобрительными взорами соседей и извинилась:

- Извините, что заставила помучаться и ждать: тяжеловато мне что-то, видно, разомлела на жаре, - и затихла, прислонив голову к стене и закрыв глаза.

Вагон, утрясаясь, тоже успокаивался и умолкал, приготовляясь к дальней дороге. В этот раз народу было значительно меньше, в проходах временно стояли единицы, уже приспосабливаясь уместиться на грязном полу между лавками у ног счастливых сидящих.

Вот и поезд сначала дёрнулся назад, потом – вперёд, постоял, раздумывая и приноравливаясь к следующему движению, опять дёрнулся вперёд уже посильнее и незаметно тронулся, медленно наращивая темп.

- Почему так бывает, за что? – услышал вдруг Владимир сквозь убыстряющийся стук колёс тихий голос Горбовой. – Только начинаешь жить и вдруг – бац! – ни с того, ни с сего, как обухом по голове – жизни конец. – Она говорила, не открывая глаз, будто решала для себя этот один из самых сложных вопросов, над которым бились, бьются и будут биться люди во все времена. – Я не верю в бога, но если он есть, то пусть будет проклят и снова распят. – Владимир поёжился на такие кощунственные слова, хотя и сам был в достаточно прохладных отношениях с Всевышним, который, однако, надо отдать ему должное, не раз в последнее время останавливал его у последней черты и потому вызывал симпатию и веру в то, что всё-таки он есть. – Очевидно, где-то у него нечаянно получился мой двойник, и по жребию мне досталось небытиё, - продолжала Любовь Александровна, усмехнулась нелепой догадке и открыла печальные глаза. – Но зачем мучить? Складывается впечатление, что он – садист. Впрочем, так оно, наверное, и есть, если вспомнить, что нас-то он создал по образу и подобию своему. А много ли вы видели среди ему подобных людей добрых и утешительных? Единицы. Да и тех зовут юродивыми. Намного, на бесконечно много больше жестоких и злобных, для которых чужая жизнь – копейка, своя – золотой рубль. – Она умолкла, вслушиваясь в себя, с тоской пожаловалась: - Во мне как большой паук сидит, вцепившись распластанными мохнатыми когтистыми лапами, и тянет, тянет, сосёт и гложет. Иногда так нестерпимо, что хочется разорвать себя и вытащить его оттуда. – Любовь Александровна тяжело вздохнула, пожалев, что нельзя этого сделать. – А в первый раз я его почувствовала, когда Варька с Иваном Ивановичем спарились. Тогда и потянул впервые. Потом всё чаще и чаще, пока не вцепился намертво. – Она с горечью отвернулась к окну, чтобы Владимир не видел её лица. – Зря еду… - Несколько успокоившись, не поворачиваясь, продолжала в том же рваном ритме: - От отчаяния и тоски пыталась забыться в бесшабашных загулах, терзая мужа своими капризами и неожиданными даже для себя выходками. Это тот, что внутри, мной командовал. Наверное – дьявол, раз от бога отказалась. А на похмелье ещё хуже становилось. – Она повернулась к Владимиру. – Такой вы меня и видели. – Он хотел возразить, но Любовь Александровна, положив на его руку свою, опередила: - Снаружи вроде бы всё в норме и даже, судя по мужским глазам, в изобилии, а внутри – гниль. Когда-то она должна была и наружу прорваться. Так и случилось, когда арестовали Ивана Ивановича. – Горбова замолчала, снова переживая те дни. По впалым щекам её медленно сползали слёзы одна за другой, догоняя и смешиваясь в уголках рта.

Чтобы как-то отвлечь её от горьких воспоминаний, Владимир спросил:

- Иван Иванович знал?

- Знал, - глухо уронила Любовь Александровна.

- Что ж он не отправил вас в больницу?

- Отправлял, даже гнал со скандалами, - вступилась она за мужа, - но я не соглашалась, боялась, что резать будут. Предпочла подлечиваться у бабок-знахарок да всякими травами и мёдом. Жила с детьми весной на пасеке у знакомого лесника, но всё – бесполезно. Скрутило меня, и полгода не прошло.

Любовь Александровна осторожно положила голову на плечо Владимира, спросила:

- Вы не возражаете? Что-то мне неможется: вроде и в сон клонит, и сна нет. Хорошо, хоть боли утихли, как-то даже беспокойно без них, разболталась, вам отдыхать не даю.

- Я не устал, - успокоил Владимир.

Она утихла на его плече, прикрыв глаза и заманивая сон-забытьё, а он сидел, не шевелясь, стараясь смягчить толчки разболтанного вагона. Услышанное им было так нелепо и обидно, что от жалости и безысходности замирала душа. Невольно гнал всё плохое, что слышал о Горбовой от Вари – и говорила-то она, оказывается, только плохое, оправдывая в женской агрессии свой застуканный грех – теряясь в оценке сидящей рядом, несомненно, очень больной женщины. Варя знала, конечно, о болезни жены председателя, не могла не знать – в замкнутом деревенском обществе правда обязательно рано или поздно просочится – знала и всё равно не прощала. Он бы простил и стерпел всё. Как Иван Иванович.

- Когда брали Ивана Ивановича, - снова заговорила Любовь Александровна, будто подслушав упоминание о муже, - я ещё была в форме, помните?

Владимир, конечно, помнил и боялся вызвать тот образ неземной красавицы, чтобы не сравнивать с тем, что от него осталось. Он даже застыдился своего здоровья.

- Сержант командовал, - продолжала вспоминать Горбова, - глаз маслянистых с меня не спускал. «Бери», - говорит, – «детей и ховайся куда-нибудь подале», и оставил, пожалев, наверное, за красоту, не решился марать её своими грязными лапищами. А я не послушалась, ударилась в рёв, забылась в горе. И напрасно. – Она поёрзала на плече, выправляя складки платка и убирая выбившиеся седые волосы. – Слышу сквозь слёзы, кричат соседи: «Снова едут, ещё кого-то брать будут». Тут уж не медлила, знала кого. Подхватила детей и в бричку, что стояла у ворот, оставленная Иваном Ивановичем, собиравшимся на дальний хутор к стаду, сама за вожжи и – ну погонять! Повозка на рытвинах подпрыгивает, кренится, дети позади меня ревут от страха, а я только об одном думаю: только бы не перевернуться, только бы уйти. Судьба миловала, добрались до заветного болота. Высадила детей, развернула лошадей, стеганула безвинных, и помчались они, не остыв ещё от бешеной гонки, назад, навстречу тем, чтобы не выдать, где мы высадились. Взяла ребят на руки – тяжести не чувствую – и вступила в трясину, пошла медленно утопленной тропой по известным меткам. – Голос Горбовой звучал всё глуше, напряжённее, как будто она снова оказалась в болоте. – Не раз ходила туда и обратно к пасечнику по весне. Подол подвернёшь, глубина по бедро, только в одном месте чуть выше. Пружинит под ногами, но держит. Всего-то и идти с полкилометра, только успевай от комаров отбиваться да отфыркиваться от тухлого газа, что ногами освобождаешь. Не было никогда заминки.

Любовь Александровна отстранилась от спутника, вжалась в угол. В сгущающейся темноте на фоне сумеречного запылённого окна тускло высвечивались заострившееся бледное лицо и чуть шевелящиеся губы, с трудом высвобождающие душу от тяжкой ноши непреходящего горя.

- А в этот раз случилась.

Владимир увидел, как на щеке её, застряв на половине пути, заблестела слезинка.

- Иду и чувствую, что стало глубже, подол намок, вяжет ноги. Может потому, что после дождя, а может, от тяжести детей. Проваливаться стала, еле удерживаю их, а спустить боюсь: им-то по грудь будет, испугаются, заверещат. Те услышат, поймут, где мы, нагонят. – Отрывистая речь её стала прерываться спазмами сдерживаемых рыданий. – Не заметила, как и соскользнула. Тону, по пояс уже, детей, что есть силы, подымаю, к груди трясина подступает, а я ногами безвольно переступаю и никак опять на утерянную тропу не встану, а только глубже вязну.

Загрузка...