- И город наш хорош, лучше нет…
Он равнодушно оглядел залатанные свежим тёсом и замазанные свежей извёсткой деревянные дома за разношёрстными заборами и палисадниками, наращиваемые развалины однотипных тусклых кирпичных зданий на подходе к центру города и не разделил предвзятого мнения чересчур оживившейся спутницы, с тоской вспомнив опрятные, мощёные камнем, улочки и асфальтированные широкие проспекты Берлина, украшенные стройными непрерывными рядами каменных зданий с красными черепичными крышами.
- Пожалуй, правильнее сказать – лучше не было. Белые домики все в бело-сиреневых садах, цветы – всюду. Свислочь, причудливо петляя через весь город, освежает всю округу прохладой и зелёными берегами, заросшими свесившимся ивняком, или зелёными лужками с золотистыми, синими и белыми цветами, радует глаз. А уж если рано утром свежее солнце кинет золотистую рябь на воду, так губы сами собой растягиваются в улыбку.
Они уже вышли на центральную площадь.
- И надо же! Почти всё разрушено, а эта архитектурная мертвечина, каземат для главных чиновников, - она коротко махнула рукой с сумочкой в сторону местного рейхстага, - почти не пострадала. Даже костёлу – красе и гордости горожан – досталось, а пантеон серых умов – целёхонек. Где ж божья правда?
«Правда, наверное, в том» - тупо думал Владимир, так и не освоившийся с идущей рядом женщиной, излучающей холод, несмотря на восторженные красивые слова – «что бог оставил русским это массивное здание как напоминание о том, к чему они придут со своим фюрером – к всеобщему монументальному склепу».
- Как у нас со временем, Володя? – спросила Горбова, прерывая его мрачные мысли.
Он посмотрел на часы.
- Почти пять.
- На всякий случай придём на полчаса раньше, хорошо?
- Как хотите.
- Потерпите, Володя. Вы не представляете, до чего коротки и, в то же время, долги эти полчаса.
Она опять заговорила загадками, ещё больше пугая и отстраняя от себя спутника.
- Как вы думаете – что такое жизнь?
Ему и думать долго не надо было, он, основываясь на опыте последних месяцев, твёрдо знал:
- Преодоление, постоянное преодоление.
Она усмехнулась. На оживлённой главной улице города на них оглядывались, заинтригованные необычным видом неравной пары, но они не обращали внимания, медленно и связанно продвигаясь к неясной цели: она, погружённая в свои мысли, не имеющие ничего общего с тем, о чём беспрерывно, перескакивая с предмета на предмет, говорила, а он, смирившийся с ролью подневольного поводыря и старавшийся не оглядываться по сторонам – в свои.
- А зачем? Зачем это беспрерывное преодоление?
Вот этого он не знал.
- Нет, Володя, смею вас уверить, что вы ошибаетесь. Жизнь – это любовь.
Для него это красивое определение ничего не значило: его никто не любил, и он – тоже.
- Не только любовь между мужчиной и женщиной, но и любовь посильнее – к детям, к родителям, а также – к людям, к животным, к природе, ко всему, что заставляет громче биться сердце. Любовь – это жизнь, и – наоборот. Так просто и понятно.
«Живут и без любви», - подумал Владимир о себе, а она, словно подслушав, категорически отмела его старческое брюзжание.
- Нет любви – нет и жизни. Остаётся простое прозябание, бессмыслица. Зачем понапрасну коптить ясное небо? Лучше смерть и избавление от мук.
Для него смерть была просто чёрный мрак и ничего более.
Они так же, как с Мариной в прошлый раз, подходили к зданию НКВД по противоположной стороне улицы.
- Сколько нам ещё терпеть? – с натугой, тяжело дыша то ли от усталости, то ли от волнения, спросила Горбова.
- Минут 15-20, - сухо ответил Владимир, - сейчас без четверти шесть.
- У вас хорошие глаза? Отсюда вы его увидите?
- Увижу.
- Тогда давайте походим здесь помедленнее у забора, чтобы не мешать людям.
Она отпустила его руку, и они пошли, пропуская увеличивающийся поток пешеходов, вдоль забора из нетёсаных досок и горбыля, отгораживающего строящиеся здания, медленно приближаясь к кратчайшей прямой от входа с белыми колоннами и пока ещё не потревоженной дубовой дверью. Дошли до памятной газетной витрины, постояли около неё, будто заинтересовавшись печатными новостями. Владимир всё время искоса посматривал на жёлтую массивную дверь, торопя время и смершевца, всё сильнее нервничая и проклиная себя за то, что дал втянуть в непонятную опасную затею Горбовой.
Убив часть времени у витрины, они двинулись дальше, оставляя злополучное здание за спиной, и остановились метров через 50 у газетного киоска, так же бездумно разглядывая выставленные за стеклом журналы, открытки, литографии, конверты, значки, марки и ещё что-то, а потом повернули назад.
И вовремя!
- Вот он! – неожиданно хрипло произнёс Владимир, увидев сквозь мелькающих пешеходов знакомую фигуру и морду смершевца, появившегося из дверей в числе первых, спешащих покинуть бело-жёлтое учреждение.
- Не ошибаетесь? – строго и глухо спросила Горбова.
- Он, - подтвердил Владимир.
Любовь Александровна повернулась к нему, неожиданно сильно притянула его голову поднятыми руками, больно стукнув тяжёлой сумочкой по плечу, расцеловала в губы, внимательно всмотрелась в его отстранённые глаза, сказала мягко, по-матерински, слегка дрогнувшим голосом:
- Счастья вам, Володя. Не поминайте лихом.
И, резко повернувшись, пошла, наискосок пересекая тротуар и твёрдо постукивая каблуками туфлей так, что ему этот стук казался сильнее всего шума улицы. Ступила на запретный для простых смертных необозначенный переход через проезжую часть и заторопилась, лавируя между негодующе сигналящими машинами, к тому, кого хотела страстно и давно увидеть.
Торопиться ей надо было. Около смершевца, подошедшего к краю своего тротуара, резко затормозив, остановилась высокая и неказистая чёрная русская «эмка». Он наклонился и о чём-то разговаривал через окно с сидящими внутри, потом выпрямился, обошёл машину сзади и открыл заднюю дверцу, когда его, очевидно, окликнули. Смершевец недоумённо повернулся к Горбовой, держа дверцу приоткрытой, а Владимир, глядя на быстрое и решительное приближение женщины к машине и на не колышущуюся сумочку в её руке, мгновенным озарением понял, что сейчас произойдёт, и непроизвольно отступил за угол газетного киоска.
Понял и тот, к кому она торопилась. Даже отсюда, из-за киоска, Владимир увидел, как у палача отвисла нижняя губа, лицо расплылось и побледнело. А Горбова уже открыла свою сумочку, в лучах заходящего солнца блеснул никель, она подняла руку и с трёх шагов всадила две пули в голову тому, кому пришла посмотреть в глаза. Простреленная голова дважды дёрнулась, откинутая свинцом назад, безмозглое туловище начало опадать и заваливаться внутрь машины, а Горбова помогла ему в этом, выпустив вслед ещё три пули. Потом, не медля, повернула блеснувший ещё раз пистолет к себе, приставила точно к сердцу и выстрелила в последний раз. Резко пошатнувшись от удара и изогнувшись в пояснице, она, выронив блестящее орудие двойного убийства, с поворотом на подкосившихся ногах упала боком на мостовую, раскинув руки в стороны, перевернулась на спину и застыла.
В голове Владимира сильно и быстро пульсировала кровь. Ему надо было бежать, чтобы кто-нибудь не опознал и не указал на него как на спутника мёртвой террористки, а он стоял, глядел, не в силах сдвинуться с места, потрясённый до глубины души сильным мужским поступком слабой больной женщины, которую когда-то он воспринял ветреной красоткой, а совсем недавно – вздорной бабой с болезненным капризом увидеть глаза палача семьи. Поистине русская женщина непредсказуема и таинственна.
Когда всё кончилось, из машины выскочили трое в форме с малиновыми петлицами и, подбежав к Горбовой, начали… - нет, не поднимать её, не определять, жива или нет, - а пинать и топтать хорошо начищенными хромовыми сапогами, вымазывая их кровью, пульсирующей из пулевой раны и стекающей из разбитого твёрдыми подошвами в кровяную маску лица. Стервенея, они забыли про всё: и про людей, которые с ужасом и болью смотрели с тротуара, пока выскочившие из здания на выстрелы новые малиновые чины не стали грубо гнать их прочь, награждая, не церемонясь, ударами слишком любопытных и сопротивляющихся; и про того, кто упал внутрь машины и истекал там своей поганой гадючьей кровью; и про то, что они всё же люди, а не звери, хотя в этом Владимир совсем не был уверен.
Не досмотрев средневековой экзекуции, он ушёл и не помнил, как добрался до дома Лиды, всё время отгоняя видение мелькавших кроваво-чёрных сапог.
- Где она? Что с ней? – вскрикнула Лида, увидев его посеревшее застывшее лицо и расширенные ужасом глаза.
Не отвечая и не спрашивая разрешения, он прошёл, словно не видя и не слыша хозяйки, на кухню, тяжело опустился на стул около обжитого стола, положил на него сжатые в кулаки руки, а на них уставшую отяжелевшую голову.
- Скажите же что-нибудь, Володя! – молила хозяйка, надеявшаяся, что подруга оказалась в больнице.
Владимир поднял на неё помутневшие от боли в висках глаза и тяжело выронил, еле двигая онемевшим языком:
- Её убили.
Лида осела на стул и исказившимися от недоумения и жестокого известия глазами смотрела, ожидая разъяснения.
Собравшись с духом, он коротко рассказал о смерти Любови Александровны, умолчав о заключительной сцене. Лида разрыдалась, елозя мокрым лицом по обнажённым рукам на столе, а он деревянно встал и пошёл за своим чемоданом. Если бы не чемодан, он, наверняка, не пришёл бы сюда опять, не решился. Кое-как затолкав в него, не разбирая, мешок и заперев чемодан на висячий замочек, приобретённый там же, на базаре, он поднял свой деревянный тайник и вышел к утихшей Лиде прощаться.
Она сидела с затуманенными глазами за столом, на котором стояли недопитая ими троими бутылка водки, те же три рюмки, хлеб, недоеденная курица и два солёных желтяка.
- Помянем, Володя, - пригласила Лида к столу и сама разлила водку.
Он присел, и они молча выпили. Закусили огурцами, не притрагиваясь к курице, принадлежащей погибшей, и молчали, думая о Горбовой каждый по-своему.
- Люба-Любушка, - произнесла Лида тусклым дрожащим голосом имя помянутой. – Жила ты, не жалея себя – красиво, и умерла так же.
Владимир снова вспомнил кроваво-чёрные сапоги и стиснул зубы, боясь разрыдаться вслед за хозяйкой.
- Одна красивая ветка была на их семейном дереве, да и та, подточенная страданиями и болью, переломилась и погибла.
Обратившись к Владимиру, Лида пояснила свои слова:
- Не любила и не признавала она своих родственников.
«И мой одинокий прутик, наверное, болен», - тоскливо подумал Владимир, – «иначе не отторг бы прививки молодой веточки - Вити».
Глава 3
- 1 –
Чуть склонившись, основательно уложив локти и запястья на обшарпанную столешницу не по должности выщербленного и ободранного самодельного письменного стола, Шендерович без всякого интереса наблюдал за причудливой игрой синего гранёного карандаша, произвольно вертящегося и скользящего между его толстыми короткими пальцами, почти до ногтей заросшими тёмными кучерявыми волосами, и только изредка исподлобья, из-под жгуче-чёрных нависших бровей, бросал колющие взгляды на Владимира, сидящего сбоку стола прямо, независимо и свободно.
В этом парне ему всё не нравилось, и он никак не мог понять, почему не отфутболил его сразу, ещё в первый приход. Неужели из-за золотых вещиц? Или сработала какая-то другая подспудная мыслишка? Получить всё и уж тогда избавиться? Бывает же любовь с первого взгляда, почему бы не быть такой же и неприязни. Между ними она возникла сразу, с первого взгляда и с первого слова. Часто ненависть притягивает, влечёт, связывает порой крепче, чем любовь. Так и здесь, два абсолютно несовместимых биополя упорно отталкивались, искрили несовместимые души, разжигая пламя тихой скрытой вражды, но…
Владимиру тоже сразу не понравился главмех. Он, забыв, где находится, очень удивился, что перед ним в роли пусть и небольшого начальника, но – жид! Даже шаг придержал в дверях. Но не это было главной причиной неприязни, а какая-то скрытая отталкивающая нечистая сила, исходящая от еврея и мешающая движению навстречу. Он ощутимо упёрся в мгновенно выросшую между ними стену, которую невозможно было и не хотелось преодолевать. Владимира она не беспокоила: приходилось привычно терпеть, как и многое другое, чужое и непонятное. Ему просто очень нужна работа здесь, которая, как он убедил себя, быстро и безопасно приведёт к исполнению навязанного янки очистительного задания. Ради этого можно было стерпеть всё, даже еврея в начальниках.
А Шендерович… Для него всё в этой встрече сложнее.
Во-первых, у него, как часто случалось в последнее неустойчивое послевоенное время, с утра было пресквернейшее настроение. И он почему-то не хотел его давить, а, наоборот, искал причин разжечь и посмаковать ещё больше, будто устойчивую еврейскую душу от долгого общения с русскими стало разъедать презренное самоуничижение.
Во-вторых, он болезненно не любил, когда грубо отдавливали кровоточащую еврейскую мозоль. А в памяти отчётливо и надолго запечатлелась, словно смачный плевок в лицо, невысказанная антисемитская брезгливость, непроизвольно отразившаяся на роже не научившегося ещё скрывать эмоции белокурого красавчика в его первое появление. Словно тот, открыв дверь кабинета, нашёл там не главмеха, а наткнулся на кучу зловонного дерьма – так его всего передёрнуло! – будто никогда раньше вообще не сталкивался близко с евреем. В этой стране – так снисходительно и отстранённо называл Шендерович государство, в котором родился, вырос и жил – в этой стране, где единственный еврей Каганович сумел докарабкаться до пьедестала и удерживался там до сих пор, постоянно доказывая, что он-то и есть самый русский среди всех в окружении вождя, Альберт Иосифович за долгую жизнь национального изгоя приобрёл достаточно толстую иммунную шкуру. Но иногда, как сегодня, защита под ударами накопленных обид, неудач и унижений не срабатывала.
Он не испытывал настоящей ненависти к славянским соотечественникам. Их было много, даже чересчур, и приходилось терпеть, лавировать и приспосабливаться к чуждой психологии. Просто они не были ему ровней и не стоили страстных эмоций. Шендерович непоколебимо верил, знал, что по интеллекту и врождённой выживаемости он значительно выше любого из них, необратимо подпорченных рабской зависимостью, ленью и пьянством. Зачем же напрасно портить себе настроение? Убеждён был и в том, что еврею здесь не только невозможно, но и опасно быть первым, нельзя выпячиваться. Лучше числиться вторым, а быть первым – вот его девиз для карьеры, которая, однако, из-за чрезмерной осторожности не слишком удавалась. Но он умело и со значительным избытком компенсировал карьерные потери чёрным бизнесом, впрочем, как и любой мало-мальски уважающий себя член элитной еврейской диаспоры города, оживающего после войны и дающего массу возможностей для удачных подпольных сделок. Да и по своеобразному менталитету, привитой веками неуверенности в надёжности положения, еврей не в состоянии быть первым, лидером. Тем более в этой стране, где плебейская косная и узкая память прочно сохраняет, передавая из поколения в поколение даже не обиду – злобу на гонителей их любимого религиозного пророка Иисуса, несмотря на то, что тот тоже был евреем, родился, жил и убит в земле обетованной и даже не предполагал, что вдруг станет первым и лидером для северных варваров с их примитивной психологией и бедной суровой землёй, вынуждая тем самым прозябать в страхе отмщения многие сотни тысяч сородичей, оказавшихся по воле всевышнего вдали от растерзанной и уничтоженной родины.
Нет, к русским у него ненависти не было: не стоило чести! К своим – да!
Больше всего, до зубовного скрежета и яростной дрожи во всём теле, до потемнения в глазах и головокружения он ненавидел Троцкого. Причём ненавидел вопреки своему карьерному девизу за то, что тот, сделав революцию, разгромив оппозицию, белое противостояние и интервенцию, прочно и безоговорочно утвердившись на олимпе социал-большевистского движения, добровольно отдал власть Ленину, испугавшись туманных перспектив и вспомнив вдруг, что он Вайнштейн. Ущербность надломленной уверенности в своём положении, испуг, что забрался слишком высоко для еврея, сработали и у него. Предательски уступив то, что вверили ему и русский, и еврейский народы, он вместо того, чтобы медленно и кропотливо, без шума и криков, опираясь на своих, строить новую Великую Хазарию, безвольно и трусливо – мог бы, в конце концов, пожертвовать собой – уступил первое место, так и не став первым на втором. Бесполезно разорялся в печати и на сборищах о своей значимости и авторитете и, погрязнув в мелочных тщеславии, самолюбии и самовлюблённости, в конце концов, удрал, напрочь забыв об уповавших, надеявшихся на него и оставшихся с большим горбатым носом шендеровичей. Правда, уйти и удрать ему деятельно помогали ближайшие товарищи-евреи Каменев, Зиновьев, Томский, Радек, Сокольский и иже с ними, но этих Альберт Иосифович не ненавидел, а просто презирал. Презирал за то, что захватив после Троцкого вместе с Лениным всю мыслимую в стране власть, погрязли в мелких междоусобных жидовских дрязгах и драчках, разменялись на сиюминутные – как это по-еврейски! – барахольные и политические удовольствия и привилегии и, естественно, не удержали власти и сдохли под пулями в подвалах НКВД, каясь в подсиживании, заработав к тому же несмываемое позорное и разящее всех евреев клеймо врагов народа, наглухо закрыв тем самым дверь наверх для других. Их судьба как раз и есть неопровержимый факт неспособности еврея счастливо нести ношу лидера. И не надо лезть в ярмо мученика, как упорно делал Иосиф – древнейший иудейский царь у любимого Шендеровичем Фейхтвангера – и так же плохо кончил, как и не читавшие ничего, кроме «Капитала», революционные вождишки. Лучше постоянно иметь приличную жирную синицу на каждый день, чем тощего длинноносого журавля где-то в туманной дали. Нет и нет! Еврею ни в коем случае нельзя быть первым, его погубит безмерная любовь к жизни, точнее, к её основе – материальным благам. В лидерах устойчив только аскет или фанат, не боящийся скорой смерти. Может, и прав Лёва, что, выпихнутый вперёд, предпочёл затесаться в толпу. Ну, не может быть еврей стратегом! Где уж устоять, когда десятки мелких, но надёжных возможностей сбивают с толку и с основной линии и, в конце концов, закутывают во всё плотнее стягивающую сеть стяжательства и накопления. Даже Маркс раздваивался в жизни и в трудах своих. Вся история свидетельствует, что наш человек хорош как тактик, как практик и слишком гибок, чтобы твёрдо и последовательно придерживаться какой бы то ни было идеологии. А каждый финт отбрасывает назад идущих напролом. Конечно, каждый еврей убеждён в своём превосходстве, избранности, но вечный ярлык второсортности и вина за всё не могут не сказаться даже на самой мудрой нации, вырабатывая инстинктивную осторожность и даже трусость. Где уж тут лидировать! Так не лучше ли, безопаснее и хлебнее держаться в затылок лидеру?
Альберт Иосифович так и делал. У себя на базе он занимал вторую должность после бездарного директора, вышвырнутого сюда из третьих секретарей горкома за неудавшиеся интриги и развал сельскохозяйственных заготовок для города, но поставил дело так, что без его ведома и согласия ничего не делалось. А директор превратился в декоративного генерала, знал об этом, но был доволен и всячески поддерживал и оберегал деятельного помощника. Конечно, иногда становилось обидно, что застрял среди железного хлама в бензиновом смраде, тогда как большинство соплеменников пристроились в ОРСах, торговле, общепите, различных «…комах», имея непосредственный доступ к тому, чего Шендерович добивался опосредованно, через услуги для них, то есть, значился как бы второсортным евреем. Но, будучи «гадким утёнком», он, всё же, не очень переживал, злорадно посмеиваясь, когда там часто слетали головы и часто менялись лица, правда, всегда похожие мастью друг на друга. Особенно усилилась антисемитская корчёвка в последнее время. Усилилась до того, что многие спешно меняли родовые фамилии, не понимая со страху, что уши-то всё равно торчат в виде специфических имён и отчеств, и мотивируя свою мимикрию заботой о детях. Нет, он слишком горд и самоуверен, чтобы даже для видимости отказаться от корней, уходящих в древнюю Иудею, и тихо радовался, что волей провидения обосновался в бесперспективной, по мнению большинства знакомых, автобазе да ещё на технической должности, для которой нужны не только амбиции, но и приличные знания и опыт. Так что менять шкуру ему незачем.
Многие из довольно хорошо устроенных руководителей слиняли сами, перебрались в науку, образование, искусство, затаились, пережидая, как им думалось, очередное лихолетье. Но Шендерович чувствовал, даже был убеждён, что им уже не подняться и впору бы вообще, спасая шкуру, затаиться на самом дне где-нибудь в далёкой провинции. По доброй воле, пока не сослали силком. Война кончилась, наступила пора поиска и наказания виновных за то, что она началась не так, как предполагал товарищ Сталин. Сталина он не любил и боялся, постоянно удивляясь тому, как тот умел точно и вовремя найти жертвенных козлов за провалы в экономике и политике. Даже уважал за это и безропотно ждал неминуемого заклания. Где же ещё проще и надёжнее искать виновных, как не среди евреев, которых народная молва давно и навечно причислила к виновным во всех бедах, включая стихийные бедствия. Вождь, скорее всего, решит, что народ всегда прав, и, вероятно, не будет далёк от истины, если вспомнить, что до войны во всех ведущих комиссариатах – Совнаркоме, Госплане, тяжёлой промышленности, вооружённых сил, иностранных дел, снабжения, внутренней и внешней торговли – если не комиссары, то подавляющее большинство их замов и членов коллегий были евреями. Политуправление Красной Армии под руководством Гамарника изначально, со времён революции, полностью было еврейским. Даже в ЦК ВКП (б) наших было более двух третей. Кого же вождю, мыслящему глобально, винить в плохой подготовке к войне? Подвёл его товарищ Ленин, передавший по наследству симпатии к евреям, которые оказались не способными в короткое время воплотить революционные предначертания о преобразовании обнищавшей аграрной страны в мощное индустриально-военное государство. Надули евреи даже проницательного и недоверчивого т. Сталина, воздвигнув вместо железобетонного монолита засыпной каркас с потёмкинской решётчато-стальной облицовкой и успокаивающими барельефами в виде лучшей в мире авиации, которой было столько, что начинать войну пришлось на деревянных аэропланах; лучших в мире танков, которым всячески не давали ходу, опутывая паутиной лжи, и пришлось воевать на угловатых гробах-тихоходах, не пробиваемых разве только пулями; лучшей в мире артиллерии, которая сплошь и рядом увязала в грязи, не способная к быстрым передвижениям на патриархальной конной тяге; наконец, в виде самой передовой идеологии, воспитывающей беззаветную преданность делу Ленина-Сталина-партии, а в результате – сотни тысяч сдавшихся в плен уже в первый год, дошло даже до миллионов, и пришлось срочно вводить более понятную идеологию: «за каждого труса в ответе – семья». Никогда Сталин не забудет и не простит своей растерянности и паники от неожиданных и сокрушительных катастроф на фронте, едва не приведших к гибели несокрушимого государства рабочих, крестьян и народов. И ответчиками будут евреи-прорабы. Шендерович с его тонким болезненным нюхом, обострённым не дающими покоя разоблачительными кампаниями, предчувствовал беду, не имея возможности как-нибудь избежать её. Разве только переродиться заново. Недаром уже в войну самый важный наркомат обороны подвергся жесточайшей «чистке», освободившей его от большинства проштрафившихся, по мнению Главнокомандующего и маршала Жукова, евреев. Правда, они и сами с облегчением уходили из опасного и ставшего недоходным комиссариата, до предела заполнив родное Политуправление РККА. Другие комиссариаты тоже начали самостоятельную «чистку» изнутри, по собственной инициативе, пополняя серыми кардиналами среднее звено промышленности, горкомы и райкомы, экономику и всё те же более-менее аполитичные искусство, науку и образование. Дошло до того, что в стране с преобладающим русским населением более половины учителей русского языка и литературы были евреями. И это вопреки заветам т. Луначарского, который не раз подчёркивал в своих статьях и выступлениях, что «пристрастие к русскому языку, к русской речи, к русской природе – это иррациональное пристрастие, с которым, может быть, не надо бороться, если в нём нет ограниченности, но которое, отнюдь, не нужно воспитывать». Но самая массовая «чистка» вот-вот грянет. Пока дело дошло до явно засветившихся в пособничестве немцам чеченцев, ингушей, татар и других малых южных народов. Скоро дойдёт дело и до косвенных пособников. Шендерович чувствовал нарастающее напряжение в городской еврейской диаспоре, и потому ещё был неприятен сидящий напротив, судя по всему гонористый, парень, которому ничто не угрожало ни теперь, ни в будущем и только потому, что был он всего лишь русским.
В-третьих, Альберт Иосифович вчера крупно продулся в префер, задолжал более пяти тысяч, отдавать не хотелось, а он не мог придумать, как отвертеться от долга.
Пульку, как всегда, расписывали на квартире у Яшки Рабиновича, который одним из первых прикрылся «псевдонимом» Сосновский, но, будучи известным и уважаемым директором Центральной торгово-сбытовой базы, так и остался для всех Яковом Самуиловичем Рабиновичем. Яшкина жена, тоже еврейка, подвизаясь на третьих ролях в русском Драмтеатре, почти никогда не находилась дома, мотаясь по периферии с агитационно-воспитательной бригадой, развлекающей ещё не расформированные воинские подразделения и забираясь иногда аж в Польшу. Третьим постоянным партнёром в их картёжном мальчишнике был Лёвка Коган, пугающий иногда знакомых формой интендантского подполковника с погонами в малиновой окантовке, поскольку угораздило его всучиться в директора отдела снабжения военных и гражданских исправительно-трудовых лагерей республики, где, кажется, уж совсем нечем было поживиться. Четвёртым на этот раз оказался чернявый хлыщеватый капитан в новенькой форме интенданта и сверкающих хромовых сапогах. Шендерович не удивился новенькому, поскольку был приучен к появлению кого-либо, кто нужен Якову по делам, тем более что ещё в прихожей его предупредили, что капитан – адъютант Главного интенданта республики и с ним надо помягче и попредупредительнее, так как от него зависит многое. Это бы ещё ничего, но хозяин потребовал, чтобы игра состоялась в пользу хлыща, а уж этого Альберт Иосифович, классный преферансист, никак не мог выполнить, ведя в таких случаях игру так, чтобы остаться при своих и не считать ночной мальчишник окончательно погубленным. Раскошеливаться, как правило, приходилось тому, кто затевал поддавки, кому новичок был нужен.
Но с этим получилось всё по-другому. Адъютант сам оказался профессионалом, к тому же ему по-дурному везло с картой, особенно с прикупом, и вскоре пришлось серьёзно думать, как бы сохранить свои без всяких потачек. Шендеровичу же, наоборот, катастрофически не везло, особенно на любимых мизерах, карта шла не та, вразнобой, всеми мастями понемногу, партнёры вообще раскисли, и он, злясь на неудачу, не понимая себя и закусив удила, всё лез в бутылку, продувал одну игру за другой, всё рисковал, надеясь отыграться, забыв золотое правило картёжной игры: не идёт – не сопротивляйся, пасуй. К тому же сдуру, чтобы не затягивать заранее обречённую в пользу новичка игру, он настоял на рублёвой ставке. Раздражал и счастливый удачник, который вёл себя развязно, был назойливо оживлён и говорлив, не стесняясь, а может быть нарочно, сыпал анекдотами про жидов и вообще вёл себя не как гость, а как хозяин, хозяин положения. У них было заведено, что Яша обеспечивал игру сервировкой, кофе и чаем, Лёва притаскивал, очевидно, отрывая от паек военнопленных и наших зэков, какую-нибудь икру, масло, копчёную колбасу, сыр, обязательно ветчину и какие-нибудь фрукты, свежие или консервированные, а Шендеровичу поручалось спиртное, которое он в виде полюбившегося всем армянского коньяка в четыре звёздочки брал у брата жены, правившего единственным в городе, и потому перегруженным, рестораном «Минск». Самозванец, нисколько не удивляясь изобилию деликатесов, сам себе наливал, жрал всё подряд, роняя крошки на ковёр, и, не обращая внимания на шоковое состояние партнёров, потешаясь, наверное, в душе над ними, чем ещё больше озлоблял Шендеровича, не переставал делать игру за игрой. В результате вся еврейская троица оказалась в незапланированном крупном проигрыше, который к тому же был чувствительным щелчком по самолюбию горе-преферансистов, считавших себя профессионалами высокого класса, способными вести игру как им хотелось. Было, отчего испортиться настроению.
После игры, затянувшейся далеко за полночь, прощаясь, абсолютно трезвый и по-прежнему весёлый интендант крепко пожал руки уходящим Шендеровичу и Когану, отведя, по обыкновению, взгляд неприятных карих глаз в сторону, и, не напоминая о долге, остался с Рабиновичем-Сосновским. А Альберт Иосифович подумал, что с этим удальцом Яша потерпит, как и в картах, крупное фиаско, и для себя решил держаться от нового знакомого как можно дальше. Вот только как быть с долгом чести?
Естественно, он вернулся домой как никогда поздно и, в-четвёртых, получил такую взбучку от Натальи, что долго не решался раздеться и прилечь рядом, даже пытался уместиться на диване в гостиной, но вовремя опомнился, побоявшись быть сброшенным и обвинённым в супружеском пренебрежении.
Он любил свою семью - две дочери-погодки и жена Наталья - и очень переживал, когда жена вдруг обнаружила, что стала катастрофически расползаться вширь, теряя привлекательные девичьи формы. Вопреки успокаиванию мужа, жена вооружилась различными лекарственными препаратами и диетами, но, панически теряя самообладание, когда ничто не помогало, наедалась до отвала и истерически срывала очередную неудачу на том, кто, по её мнению, провоцировал на срыв постоянными приношениями различной вкуснятины, отчего и дочери растут поперёк себя шире. Очевидно, и вчера она в ожидании провокатора не удержалась, компенсировала добровольные воздержания с лихвой, устала ждать жертву, закипела и потому так эмоционально выпустила долго скапливавшиеся нервные пары. Он всё понимал, и всё-таки осадок на душе оставался, не растворяясь, а накапливаясь.
В общем, сегодня был не его день. И потому ещё, уже в-пятых, усиливалась в нём неприязнь к сидящему напротив парню, который всем своим независимым видом и спокойной уверенностью никак не походил на просителя, и тем тоже бесил Шендеровича, не привыкшего к равным взаимоотношениям с подчинёнными. У себя на автобазе он был больше, чем богом, распределяя почти единолично без каких-либо возражений со стороны директора, парторга и профпредседателя все жизненные блага, будь то выгодная работа, дополнительные пайки, талоны на одежду, койки в общежитии, комнаты в строящихся бараках и даже места в детсаду и яслях. От него полностью зависела жизнь и подчинённого, и его семьи, так нужно было для дисциплины. Беспрекословное повиновение – залог её. А этот, что напротив, развращённый фронтовым панибратством, не успел по молодости приучиться к порядку и нуждается в перевоспитании, иначе Шендеровичам будет хана и без Сталина. Пожалуй, стоит взять нахала, пусть послужит отдушиной в психологической игре «кто кого» для ноющих напряжённых нервов. Уволить, если будет чересчур взбрыкивать, причина всегда найдётся.
- 2 –
А Владимир спокойно сидел, нисколько не сомневаясь, что будет принят, только не знал, на каких условиях, так долго обдумываемых главмехом, а иначе бы еврей выставил его ещё в первую встречу. Если бы он умел читать чужие мысли, то без промедления забрал бы своё заявление и ушёл. Шендерович ещё раз оценивающе взглянул на потенциального работника и психологического противника, на лежащие рядом с заявлением двое золотых часов с массивными золотыми браслетами и два крупных золотых перстня с зазывно сияющими в утреннем свете кроваво-красными рубинами, решительно выдвинул левой рукой средний ящик стола, сгрёб туда ладонью-лопатой драгоценности, задвинул стол, подтянул по столешнице заявление и размашисто начертал в верхнем левом углу: «ОК! Во 2-ю колонну шофёром 1 кл.», подержал ещё чуток перед глазами завизированную бумагу и решительно подвинул к Владимиру.
- Оформляйся в отделе кадров. Потом обратишься к начальнику ремонтных мастерских Фирсову, он тебе покажет твой студер.
Не глядя на неприятного начальника, Владимир молча взял заявление и пошёл в отдел кадров. Там за столом, заваленном папками, скоросшивателями и просто скрепленными бумагами, в обрамлении двух шкафов с такими же завалами и объёмистого сейфа, сидел плотный коротышка в новенькой коверкотовой офицерской гимнастёрке с абсолютно голой и блестящей, как бильярдный шар, круглой головой, дряблыми отвисшими щеками и широким расплющенным утиным носом. Он что-то самозабвенно писал, хмуря выцветшие брови, шевеля тонкими губами и не обращая внимания на вошедшего.
- Здравствуйте.
Очередной начальник Владимира продолжал свой нелёгкий труд, слегка сдвинув брови от неожиданной помехи, и, только окончательно закрепив на бумаге важную, очевидно, мысль, поднял на посетителя водянисто-голубые глаза с хорошо обозначенными почечной болезнью мешками под ними.
- Что есть главное для быстрого восстановления народного хозяйства? – спросил он, вероятно, под впечатлением не успевших ещё застыть на бумаге государственных мыслей.
- Машины, механизмы, - не задумываясь, как о само собой разумеющемся, ответил Владимир.
Автобазовский мыслитель удовлетворённо усмехнулся и укорил:
- Мелко думаешь.
- А что же? – поинтересовался Владимир, пролив ожидаемым вопросом бальзам на душу начальника.
- Дисциплина, - всё лицо его закаменело, а глаза остекленели от напряжения. – Жесточайшая дисциплина. – Потом, расслабившись, пояснил: - Без дисциплины твои машины и механизмы работать не будут.
Подождав, пока Владимир осознает основу производительности труда, крепыш продолжил развивать взлелеянную им теорию ускоренного развития народного хозяйства перед вовремя подвернувшимся слушателем:
- А что должно быть в основах жесточайшей дисциплины?
- Сознательность работников… вера в необходимость их труда… заработок… поощрения… - принуждённо подыгрывал профессору-самородку вынужденный студент, не зная, как вернуть коммунистического философа с глобальной идеей к прямым чиновничьим обязанностям.
- Опять мелко, - поддел начальник ОК. – С этим мы до коммунизма и за 100 лет не доплетёмся. Запомни: в основе жесточайшей дисциплины лежат, как нас учат товарищ Ленин и товарищ Иосиф Виссарионович Сталин, лежат надзор и контроль. Контроль – основа основ всего.
- Да как же за всем и за всеми углядеть? – невольно начал раздражаться оппонент, теряя время на начальническую тряхомудию. – Сколько же контролёров надо? На каждого по одному?
Бильярдный шар удовлетворённо качнулся навстречу наконец-то по-настоящему взбудораженному слушателю-работнику, ради благоденствия которого приходится разрушать драгоценные мозговые клетки.
- Вот тут ты прав.
Владимир от неожиданности опешил.
- Контроль и надзор должны быть… - теоретик-самородок изобразил движениями рук нечто вроде шара, - так сказать… со всех сторон, наскрозь, ну… как бы это лучше сказать?
- Тотальным, - подсказал Владимир, не задумываясь и стараясь побыстрее добраться до финала полицейских размышлений народного благодетеля.
- Как ты сказал? – тут же насторожённо переспросил крепыш, внимательно вглядываясь в неожиданно оказавшегося чересчур умным простого работягу.
Кляня себя за нечаянно вырвавшееся нерусское определение, Владимир нехотя повторил:
- Тотальным.
- Это по-каковски?
- Ни по-каковски. – Владимир попытался объяснить: - Так называют, когда что-либо делают в полном объёме, охватывая всё целиком.
- Так, - удовлетворённо кивнула голая голова, потерявшая растительность, очевидно, от чрезмерного напряжения мыслей. – Тотальный, - повторил начальник, - значит – полный. Ты вот что, напиши мне это слово и дай полный перевод, такое тебе задание. Через два дня принесёшь, понятно?
- Ладно, - покорно согласился будущий шофёр.
- А как его, как ты говоришь – тотальным сделать, знаешь? – снова принялся за своё знаток рецептов быстродействующих лекарств для больной страны.
Владимир молчал. Он надеялся, что апатией прервёт нескончаемый словесный энтузиазм строителя быстрого коммунизма. Но тому и не нужен был ответ, достаточно оказалось безмолвного и покорного присутствия.
- Только если будет всеобщим, со всех сторон, - повторил неутомимый теоретик-пропагандист своё заскорузлое и понятное определение. – Спросишь, как всеобщим?
Владимир не спрашивал.
- Объясняю. Сверху и снизу. Основной контроль будет по-прежнему сверху – администрацией, парткомами, профкомами и НКВД. К ним добавим группы общественного контроля, состоящие из передовых рабочих без служащих, которым дано право немедленного наказания без права обжалования. И тут же контроль снизу, как правильно ты выразился – постоянный контроль над каждым. Только своими контролёрами станут сами работники, для чего всего-то надо вменить в обязанность составлять суточные отчёты-рапорта о проделанной работе, затратах времени, материалов, причинах и виновниках простоя и невыполнения плана. Чуешь, как просто? Тут уж не вырвешься, от себя не скроешься. А если кто и попытается, то добавим народный контроль, для чего поставим в цехах и конторах почтовые ящики, и пусть трудящиеся кидают туда свои замечания о всех замеченных халатностях, растратах материалов и времени, вредительстве и лодырничанье, о всех, кто мешает слаженной производительной работе, прямо называя конкретные фамилии. Вот и будут все под трудовым рентгеном. Как тебе идея?
- А если в контролёры проберутся не те люди, будут контролировать не так, как надо? – подпортил идею потенциальный подконтрольный.
Разработчик тотального контроля озадаченно посмотрел на него и растерянно произнёс:
- Что же делать? Как исправить?
- Мне кажется, - с затаённой иронией помог разработчику массовой колючей проволоки Владимир, - нужно добавить контроль над контролем, создать контрконтрольную службу по типу СМЕРШа. - «Или – Гестапо», - добавил он мысленно. – Тогда все лазейки уж точно будут запечатаны.
Начальник восхищённо поднял то редкое, что у него было бровями, облегчённо откинулся на спинку стула и почти прошипел в экстазе и даже в уважении:
- Ну, ты… умник! Как это я сам не допёр, как затянуть последнюю дырку.
Он помолчал, осмысливая дополнение к своей идее, и решил заняться ею самостоятельно, для чего нужно было освободиться от посетителя.
- Слушай, тебе чего?
Владимир протянул заявление.
- Чего ж молчишь? Время тянешь. Мне ещё доклад для партактива писать, давай пошевеливайся.
Владимир смолчал на незаслуженное обвинение.
- На, заполняй анкету, а я пока оформлю приказ на тебя. Значит, к Поперечному Алёшке идёшь?
- Не знаю, - ответил Владимир, просматривая вопросы анкеты.
Он заполняет уже третью, и все похожи друг на друга как две капли воды. Так и кажется, что где-то кто-то, собрав вместе, сравнивает, выискивая несовпадения, чтобы уличить тех, кто, пытаясь скрыть прошлое, нечаянно расходится в ответах. Владимир свои ответы запомнил хорошо, они трижды теперь будут повторяться точь-в-точь, и с этой стороны ему ничто не грозит.
- А кто это?
- Начальник 2-й автоколонны, твой непосредственный хозяин. Вот уж кому фамилия досталась по характеру: ничего не сделает без пререканий. Хорошо, Шендерович терпеливый, а то давно бы уж с базы вылетел. На любое распоряжение у него тысяча отговорок. А ведь хороший организатор, шофера его любят, горой за него. План выполняет, в передовиках, хотя я бы за язык с доски почёта снял. Дисциплину расхолаживает. Заполнил? Давай сюда с документами. Так… родился, учился. Ого! 9 классов. Тот-то, я гляжу, больно грамотный: всякие слова знаешь. Как это? Ага, у меня записано: тотальный. Не забыл про задание? В среду принесёшь расшифровку, как раз доклад буду кончать, может, и для твоего слова местечко найдётся. Ладно, пойдём дальше. Стоп! Почему беспартийный?
У контролёра сверху от неожиданного открытия ещё больше отвисли дряблые щёки и ещё больше отекли мешки под глазами, а глаза заволоклись влагой, и всё лицо выражало обиду за обманутое доверие.
- По возрасту подходишь, образование есть, воевал честно – награды есть, в плену и окружении не был, родственников за границей не имеешь, врагов народа в роду нет, не судим, из пролетариев, всё как надо… Чего ж ты не в партии?
В легенде об этом ничего не было, и Владимир не знал, что ответить, мысленно кляня за явное упущение легкомысленных янки, не придавших значения важному здесь пункту биографии.
- Так уж получилось, - промямлил он, лихорадочно соображая, что бы ещё добавить для оправдания, и понимая, что от незнания предмета ничего путного не придумает. – В этом моя вина меньшая, - добавил, вспомнив, что лучшая защита – нападение.
Дотошный начальник ОК не стал настаивать на немедленном разъяснении непонятной детали биографии нового работника, решив отложить выяснение до более свободного времени.
- Ты вот что, напиши-ка мне подробное объяснение, почему ты не в партии, ясно?
- Может, мне заодно объяснить, почему я не был в плену, не судим, не женат, не калека, не… - вспылил Владимир, уставший от дикой нечеловеческой демагогии коротышки, которому почему-то доверили судьбы работников базы. – Хорошо, только я попрошу помочь Поперечного.
Теперь дряблые щёки и подглазные мешки партследователя подтянулись к глазам, которые разом высохли и с ненавистью впились в слегка покрасневшее от бессилия лицо подчинённого, оказавшегося недисциплинированным.
- К концу рабочего дня зайдёшь в бухгалтерию за продовольственными карточками. Иди… умник! Теперь понятно, почему ты не в партии.
- 3 –
Выйдя из административного барака, Владимир глубоко и облегчённо вздохнул, чуть ли не по-собачьи встряхнулся, очищаясь от удушающих миазмов развёрнутой перед ним системы тотального полицейского контроля, которыми будто вымазал душу разговорчивый неприятный и очень похожий на борова-военкома начальник ОК. С трудом, буравя бюрократически-НКВД-шную броню подозрительности и недоверия, он всё же, хотя и нестерпимо медленно, внедрялся в чужую жизнь, мысленно гордясь своим упорством, терпимостью и целенаправленностью. Уж такой-то полноценный набор арийских качеств характера явно свидетельствовал о немецком происхождении. С русской расхлябанностью он давно бы уже кормил вшей в каком-нибудь из сибирских лагерей. Всё. Все оформления вроде бы позади, хотя червоточина партийной принадлежности осталась. Надо приступать к работе, он выходит напрямую к цели.
- Ну, што, захомуталси? Или заерепенилси?
Владимир оглянулся на знакомый уже голос. У своей сторожевой будки стоял, улыбаясь, приподняв края длинных усищ, дед Водяной.
- Заходь, твово чайку попьём. Успеешь ишшо у стахановцы выпереться. Як раз засыпал, цебя спажидаючи, да два разы подогревал. Забалакал Емеля?
- Забалакал, - мягко согласился Владимир, поняв и смысл незнакомого слова и то, что Емелей здесь зовут начальника ОК, обрадовавшись, что видит, наконец, приятное лицо, хотя и трудно его разглядеть – так оно заросло густыми и длинными волосами. Глаза деда приветливо улыбались, открытые навстречу взгляду Владимира. Можно и чаю попить, дать передышку основательно зазубренным нервам.
В будке они уселись за небольшим дощатым столиком на деревянные скамейки, и Владимир почувствовал вдруг, как он устал. Больше никуда не хотелось идти, ничего не хотелось делать, не хотелось никакой работы, пропади оно всё пропадом! Вернуться бы к Марине да завалиться спать, покойно ощущая тепло тела единственного близкого здесь человека.
- Ты сам наливай, - гостеприимный хозяин поставил прямо на стол закопчённый металлический чайник с кипятком, выбивавшимся паром из-под помятой крышки, и железную кружку с заваркой, накрытую фарфоровой крышечкой от чайника-заварника, - кольки хочешь и як хошь. Не жалкуй. Чаёк, он душу лечит.
Владимир не то, чтобы не любил чая, скорее, был к нему равнодушен, предпочитая привычный кофе, даже эрзац пил охотнее безвкусного английского напитка. Придётся, хотя бы на время, и эту привычку изменить. Он придвинул к себе пустую железную кружку, бледно-коричневую внутри от въевшегося чая, плеснул в неё по неопытности с четверть заварки и долил доверху кипятку. По будке поплыл, заполняя всё помещение, приятный травяной аромат.
- По-нашенскому любишь, - похвалил дед и налил себе так же, наверное, из соревнования, а может быть, чтобы не ставить гостя в неловкое положение.
Горячий чай опалил пересохшее горло и показался чересчур горьким, но всё равно приятным. Чем больше пил Владимир, тем больше чай ему нравился. От непривычки к таким дозам не особенно знакомого допинга в глазах поплыло, а на сердце и в самом деле стало легко и празднично.
- Ну, як, ожил? – поинтересовался довольный дед у обильно вспотевшего и раскрасневшегося гостя. – Грузински, вышейши сорт, на толчке добыл, лепш не быват.
- Спасибо, - бессмысленно улыбаясь, ответил осоловевший Владимир – Словно заново родился. Можно и на работу идти.
- Погодь мал-мала, без тебя не соскучатся, - забеспокоился дед, не успевший узнать, куда и кем устроился полюбившийся парень. И говорили-то они мало, особенно – тот, и не сделали ничего вместе, а всё ж притягивало друг к другу, будто души, соприкасаясь, находили успокоение. – Тебя куда зачислили-то?
- Во вторую колонну шофёром на грузовик, - похвастался Владимир своим успехом.
Водяной налил себе ещё чаю, послабее, и отхлебнул с шумом, не поднимая глаз на нового шофёра, как видно, не разделяя его энтузиазма. Тот даже забеспокоился, и, оказалось, не напрасно.
- Да… - прошамкал, наконец, всеведущий автодед, слегка поперхнувшись от досады и смущения. – Ну, ничога – усе так пачинали.
- Как так?
- Дык я ж табе у прошлы раз гуторил, што Шендерович не дасть новенькому сразу цельный грузовик. И не дал, зрозумею. Усе, хто во втору колону назначаются к Алёшке Поперечке, якого он на нюх не выносит, но держиць за труд, усе пачинают з рамонту сваёй машины. Мож, цебе павезёт. Вось кабы!
Владимир так и сжался от новой обиды. Сколько он их здесь уже перетерпел, и, похоже, числа им не будет. За что? Зачем Бог препятствует его возвращению на родину? Зачем прежде долго водит по русской пустыне, как иудеев? Тихо обманув, Шендерович, видно, даёт понять, что золотая сделка до того мелка, что нисколько не сокращает дистанцию между ним, главным механиком, и простым шофёром, к тому же новоиспечённым по его воле, и пусть последний не обольщается – получит он только то, что захочет дать главмех. «Ладно, жид», - подумал Владимир со злой яростью, забыв о боге, - «посмотрим, кто будет смеяться последним». А пока надо терпеть, терпеть и запоминать обиды. Больше ничего не остаётся.
- Да ты не вельми тужуйся, - начал успокаивать подопечного сердобольный дед, почувствовав, что нанёс удар под дых своим неосторожным предположением, - Алексей – мужик правильный, своих в обиду не даёт, усе дапамогут, хутка сварганят твово грузовика, и покатишь, як на новом. Наливай ещё для расслабления.
- Нет, - отказался Владимир, - спасибо вам, я и так засиделся. Хватятся, скажут, лодыря приобрели.
- Сегодня не хватятся, - опять успокоил дед, никак не желавший отпускать хорошего человека. – Фамилие-то твоё як?
- Васильев.
- Василёв, значит, - уточнил дед и, протянув руку, представился сам: - А моё – Шкварок. Чуешь, яка вкусна фамилия? А имя – Петро Данилыч. Вось и познаёмились повзаправдашнему. Тильки ты меня не выкай, ладно?
- Ладно, - согласился Владимир. – Вы ж говорили, что ваша фамилия Водяной. Я ещё удивился и обрадовался, услышав сказочное имя.
- Не, - отказался от сказочной фамилии Шкварок, - то – прозвище. Ты присядь ишшо на чуток, - засуетился он, обретя возможность удержать рядом славного парня. – На, вот, откушай драников, старуха з ранку сварганила. А я цябе хутка наведаю, як стал Водяным – обхохочешься, - он всячески стремился загладить впечатление от своего нетактичного предсказания о грузовике и вернуть парню хорошее настроение.
Владимир тоже не решился обидеть желавшего ему добра деда и, налив полкружки чая с умеренной по опыту заваркой, принялся за предложенный драник.
- Ну, як? – поинтересовался Водяной прежде, чем посвятить в тайну своего прозвища.
- Вкусно, - успокоил изготовившийся слушатель.
- Добра. Тады слухай. У сяле мяне нихто и не ведал по пашпорту, усе – Водяной да Водяной, - начал дед рассказ. – А виной таму – девки.
- Любителем, наверно, в молодости были? – подначил Владимир.
- Хто ж их не любит? – признался клеймёный девичьим озорством. – Мине и счас дюже приятно на их глядеть, а тады – и вовси глаз не мог отвесть, так и приманивали красули. Гадков-то було к шашнадцати, ужотка и сила мужчинская стала выпирать – ночью одеяло шалашом поднималось.
Владимир невольно рассмеялся, несказанно обрадовав деда.
- Як-то углядел, што наши крали повадились купаться на дальнем крае пруда, где была маленькая поляна, заслонённая вётлами, ивами да орешником. Рыбацкое место, а они похитили. Выставят кордон из одной с дрыном, а остатние мутят воду телесами, а они у них – ого-го! – такие, что волна до другого берега добегает. Кольки разов я пытался и ужом, и ежом добраться и подглядеть, но ничого, окромя дрына над галавой не углядел. Асаблива хотелось поглядеть на Маруську. Личико у яё справное, вельми мне ндравилось – погодок со мной, а што ишшо есть – не видать в адёже. Вдруг ноги враскоряку? Хлопцы ржут, гуторят, дитёв лепш лепить, а мне усё хоцца, штоб была она як бярозка стройная. Ну, прям, невтерпёж побачить!
Дед смочил пересохшее от дразнящих воспоминаний горло и продолжал:
- Лады, кумекаю, раз посуху не подлезть, доберусь по воде. Не так, так этак, а подгляжу. Такой был настыра и шкода. Счас бы, кажись, сам себя отлупцевал за придурь.
Нет, не стал бы лупцевать себя Водяной – видно было по его повлажневшим от удовольствия глазам и размякшим усам, что очень нравится себе молодой и настойчивый.
- Я так змолоду: задумаю – сроблю, штоб ни стоило.
Высказав преамбулу ко второй части байки о перерождении Шкварка в Водяного, дед принялся и за неё саму, всё больше и больше увлекаясь давними воспоминаниями.
- Ссёк на болотине кочку, пришпандорил на голову, опутал для камуфляжа кумпол, выю и руки ветками ивы и длинной травой, вставил в рот черенок от камышины, штоб дыхать, штоб над водой, як у лягвы, одни зенки были, и тишком поплыл по-над берегом, еле-еле семеня ногами. Вода тёплая, приятно, тильки малявки у тело торкаются, то ли стараются што отгрызть, то ли сослепу. Слышу рёгот и визг девчачий, видать, бултыхаются, ну, будет кино мне.
Дед задребезжал масляным смехом, словно до сих пор сидел в той тёплой воде.
- Подгрёб до девок шагов этак на двадцать и захолонул, тильки сердце колготится так, што, если б была у пруду фашистская подлодка, то ихний слухач принял бы за глубинную бонбу с включенной боевой механизмой. Вот-вот разорвётся от немыслимой документальной фильмы. Девки сгрудились голышом на мелкоте, стоят у воде по пупок, подскакивают и брызжут друг на дружку, визжа от задору. Я аж обомлел: стольки титек! И все разные! Николи не думал, што они таки разные. Прыгают на теле мячиками, того и гляди оторвутся, так и хочется поддержать. У Маруськи лучше всех – круглые як шары и сосцы напярод, глаз не отвесть.
Подводник радостно заржал, вытирая заслезившиеся глаза, не вытерпевшие эротической сцены прошлого.
- От наваждения я и рот расшеперил, дурень. Камышинка моя тильки и ждала гэтага – юрк со рта, булькнула и закачалась в метре ад галавы, скрытно не дотянешься. Гэта ишо б ничаго, да у раззявленный рот тут же вода всунулась, такая противная – тёплая и мутная, илом пахнет, застряла в горле так, што кашлю наделала. Почёл я бухать под водой, выпущая громкие пузыри наружу, а потом не удержался и стал надрываться на воздухе, забыв о маскировке, лишь бы горло прочистить от той удушающей воды.
Дед вздохнул, припомнив подстерёгшую его в самый интересный момент неудачу.
- Русалки мои развернулись разом ко мне и застыли, покрывшись синими пятнами от страха. Даже не прикрылись руками, глядя помертвевшими круглыми глазами на кашляющую травяную башку, вынырнувшую з воды. Потом як взвизгнут, тож разом, одна пущей другой, и – наперегонки на берег. Наклонились наперёд, штоб хутчей выбраться, так что снизу я вижу одни теснящиеся жопы, толстые и блестящие от воды и солнца. Ничога боле не вижу, не вижу и якая Маруськина, мельтешат перед глазами ядрёные окорока, под платьями и не видать було, што таки здоровенные. Выкарабкались кое-как, по-собачьи, на берег и припустили сквозь поляну голиком прям у сторону сяла, кричат истошно: «Водяной, водяно-о-о-й» и аж воют, а за ними услед – схрона с дрыном, будто гурт гонит з водопою. Убёгли, а я так и не разглядел, где Маруська, и як у яё нижей пупка.
Водяной допил чай, посмотрел хитро на слушателя, мол, не огорчайся, не на таковского напали, он своего добьётся, и продолжил, слегка и уже спокойно улыбаясь давно ушедшему молодому задору.
- Посбросал я липучую зелёнку, скинул шапку-кочку и тож вылез на берег, и тож голиком. Одёжу – порты и рубаху – схоронил в кущах, окель уплыл, и больш ничого не было. Тады ж у сяле, у прошлым веке, трусов нихто не вздевал: ни мужики, ни бабы, ни хлопцы, ни девки, ни тем более пацаны. Без их лепш и удобнее было. И цицьки нихто трапочками не подвязывал, таму и росли у баб и девок не стисканные, большие и ядрёные, як хорошее вымя. Гэта уж потым, опосля революции, городские узяли моду закрывать немаемасть их и недорослость чепчиками. А тады у всех под холстинками тело вольным было. И девки, што драпанули, одеты были тильки в платья. Они и валялись на траве, позабытые в страхе. «Ну», - кумекаю, – «у сяло голышом не явятся – ишо страшней. Кады-никады, а возвернутся за одёжей, вось тады и разгляжу усё ж Маруську». А штоб времени для разглядок достало, собрал платьишки, намочил и на кажным узел завязал. Пущай помыкаются да покажут, яка там у них меж ног створка, николи не видал, интересно – в смерть! Зробил шкоду, забрался на старую иву и схоронился в гущине. Она над водой нахилилась, думаю: коль углядят на древе, пряну в воду и уплыву, не распознают хто и не догонят.
Владимир, слушая деда, вспоминал своё строго регламентированное тоскливое юношество и остро завидовал дедовой бесшабашной и свободной молодости. До слёз, до сдавливания в висках захотелось быть рядом с дедом на поляне у незнакомой реки в ожидании обнажённых русских наяд.
- Так и есць, - продолжал между тем объект зависти, - идуть обратным стадом, тильки з пастухом наперод. Кучкуются за ей со страху и стыда, пытаясь сховаться всем за водной. А та, уздыбив зброю, вопит дрожащим голосом, удерживая напор тёлок: «Хто есць, отвечай!». «Счас», - думаю, – «нашли придурка. Я лепш погляжу».
Дед довольно ухмыльнулся.
- Матка боска! У них, оказывается, меж ног волосатая затычка. Як тощая борода у нашего ксёндза. По колеру и рыжие, и тёмные, и русые, а какая у какой – не могу запомнить. От лица переведу глаза вниз, а там ещё вижу, ещё, метку запамятаю. Так и рябят в очах разные меховки, лиц уже и не вижу, употел, и в башке бухает. Про Маруську забыл, да и не видать её, за других сховалась, опять не разглядел. Туточки кто-та из иха як завопит, як порося колатый, я чуток не грохнулся, а они усе в страхе присели, руками цицьки забороняют, як стадо утей стали. Одна стражница устояла – я узнал её: Верка соседская, боевая дзявчина – и на воду глядит. А там, у самого берега, покачивается без усякого интэресу к девчачье голытьбе моя кочка в ветках и зелени. Верка вздела дрын уверх и на ватных ногах подвигается к ей, а потым я-я-к шмякнет по макушке. И села со страху – ноги не удержали, а палка отскочила в воду. Кочка хлюпнула, нырнула в воду от удара, вынырнула и снова закачалась неживая. «Коч-ка-а-а» - процягнула вслух сябе Верка, ускочила на враз окрепшие ноги да как заблажит: «Гэта – кочка, дуры, кочка! Ниякой ни водяной. Ко-оч-ка-а!». И ну скакать вокруг сжавшихся утей. И те, опамятовав, стали отлипать друг от друга, подбегать к берегу, пинать ногами неповинную кочку и тож носиться голиком мне на радость. Потом хто-та поцягнул, дивясь в сумлении: «А хто ж тады платьишки увязал?». И усе знов примолкли и знов разом присели, хоронясь за руками. «Чую», - страшит одна ишшо больш, – «хто-та есць, за нами доглядает». Опять усе завизжали, закрывшись спереду комками платьев, а я, ховаясь, подсунулся к похилившейся ветке ивы, она не сцерпела, хрясь… и я у воде.
Незадачливый наблюдатель эротического шоу приступил к расплатной части рассказа, но сначала попытался попотчевать ещё раз приятного слушателя:
- Смочи горло, Володя.
- Нет, - отказался тот, - не хочу. И уходить не хочется – хорошо рассказываешь.
- И то, - обрадовался польщённый дед. – Тильки цяперь будя одна трагедь. – Он обтёр обсохшие губы пальцами, с трудом отыскавши их в зарослях усов и бороды, и приступил к завершению своей молодецкой истории, в результате которой получил пожизненное сказочное прозвище, которое, кстати, очень подходило к его заросшей физиономии.
- Свалился я с дрэва башкой униз у самую серодку вяликой верши, яку схоронили на глыбком месце под ивой рыбаки. Да ишшо опутали её для обмана рыбы травой. Кабысь нарошне целил – головой у самую мотню. От натягу тела и вяровки, што трымала вершу каля ивы, тальниковое кольцо основания обломилось, и я весь оказался запутанным сеткой: ни рукой, ни ногой не двинуть. Вьюся, як подводный кокон, стараясь вывернуться ногами вниз, головой вверх, вынырнуть да дыхнуть воздуху. Еле-еле сумел, и то, наглотавшись воды сполна. «Дапаможте!» - ору цеперь уж я в страхе, а на берегу никога – опяць девки драпанули. – «Дапаможте!». Не, не все убёгли. Вижу, из-за ствола ивы Верка выглядывает, запрошает: «Ты хто? Водяной?». «Тону я, дура!» - ору зло. – «Цягни швыдчей вяровку, можа ишшо спасёшь». Она и поцягнула, а я знов окунулся головой в омут: вяровка-то к основанию привязана, идзе мои стопы, а я запамятовал, сполошившись. Еле успел набрать воздуху про запас. Чую, однако, цягне. Но так циха, что подкричать хоцца, да рот скован. Потом швыдчей поехал, ногами по траве заскользил, задом и спиной корябаю берег, и, наконец, вздохнул свободно, небо надо мной блакитное, и ива-предательница колышится-шумит. А потом рожи девок усё небо зашторили, лыбятся ехидно и ждут, когда оклемаюсь. Вспомнил я, что голый, быстренько перевернулся, спелёнатый сетью, на живот, вырыгнул струю грязной воды и требую: «Распутывай». А они не торопятся. Верка расчищает моё лицо от налипшей травы и объявляет обрадованно: «Шкварок Петька, вось хто Водяной», и все зареготали стадом, зусим избавившись от страхов. Тильки во мне они остались, накапливаясь. «Распутывай!» - ору, – «а то хуже будет!». «Будет», - обещает Верка, – «тебе – будет. Ты зачем пужал и подглядывал, злыдень?». «Ничого я не подглядывал», - вру бездапаможный, опасаясь расправы, – «враз в воду сповернулся». «Ага, не подглядывал», - не верит следовательница, – «и узлов не вязал на платьях?». А про кочку и не спрашивает – не догадалась. И то хлеб. Маю надею, што немного пожалкуют. Но не тут-то было. Наши коровы не пожалкуют. Хлесь по спине прутом вполсилы, а усё одно обожгло, аж подпрыгнул на животе што ящер. Туточки и другие повскакали, обрывают иву и ко мне подступают, торопятся свою долю внесть, за себя отмстить. Хлещут и смеются, смеются и хлещут, распаляясь, усё больней, вот и верь, што бабы сердобольные. Наши – нет, вдосталь испытал. Поневоле сам стал вытряхиваться из сетчатого куля, а они усё надсмехаются, вопят с адским хохотом: «Асцярожней, не попадите по концу, а то Маруська ж даж в примаки не возьмёт». Кое-как выдрался я из верши – з их дапамогой – хотел наддать, да руки заняты: придерживаю-прячу мужчинское достоинство. А они усё изгаляются: «И волосьями ишшо, как следоват, не зарос – молокосос, паря, а туды жа – подглядывать». Понял, что не сладить мне с имя, а они и передохнуть не дают, осмыслиться – хлещут и хлещут. Раздвинул ближних и – в воду. Кричу злорадно: «Я всё у всех видел, хлопцам расскажу, хто што мае». Напрасно я так открылся. Они взвыли от обиды и стали караулить, штоб не вылез на сушу. Замёрз я до посинения, уплыл на той берег, сижу там, зубами клацаю и жду, кады уйдут по делам. Долго пришлось ждать, аж до самого возвращения стада. Комары добавили следов на шкуре, весь исчесался, и с тех пор зарёкся вскрытне подступать к девкам.
- Так и не увидел Маруську ниже пупка? – подначил Владимир деда.
- Увидел, - ответил тот. – Тильки через два роки, апосля свадьбы. Першы делом доглядел – ноги прямые. Ничого, гэта не помешало нам зробить четырёх сынов, да вот ни одного не осталось – фашист прибрал.
В глазах деда выступили бусинки слёз, он шмыгнул носом, удручённо наклонив голову.
- Извини, Пётр Данилович, - чуть прохрипел Владимир, не зная, как отнестись к тому, что родные немцы убили четырёх врагов, оказавшихся сыновьями полюбившегося русского деда. – Извини.
- Ничога, - ответил тот, отвернувшись к окну и стряхивая горькие слёзы. Потом встрепенулся, повернулся к Владимиру, заторопил: - Давай, уходи, не мешкая: эмка директорова плывёт.
- 4 –
Владимир вышел от деда с неприятным осадком вины. Он понял, что никогда не сможет смотреть прямо в глаза понравившемуся старику, и наметившейся было дружбе не быть. Война на самом деле, как утверждала Горбова, не кончилась, она продолжается в памяти, и конца не видно. И он волею Всевышнего – распорядителя судеб – по ту сторону невидимого фронта, вместе с погибшими, покалеченными и неотмщёнными немцами, восстанавливающими сейчас в голоде и унижении свои дома, попранное достоинство, веру в жизнь. И потому Вальтер не имеет права раскисать в сентиментальной забывчивости от каждой душещипательной истории русских болтунов, легко, в отличие от немцев, исповедующихся даже совершенно незнакомому человеку. Нужно постоянно, всегда и всюду, даже во сне, помнить, что здесь все если не враги, то очень чуждые люди. А он, привлечённый распахнутостью и доброжелательностью некоторых из них, бездумно устремляется в западню, как мотылёк на свет, обжигает крылья и снова летит, обделённый смолоду душевным человеческим общением. Нужно сжаться, помнить только о цели и жить и действовать для неё.
В ближнем левом углу дощатого ремонтного сарая, именуемого здесь цехом, у широкого окна с частично выбитыми стёклами, заменёнными фанерой, у подвешенного на цепных талях мотора студебеккера – Владимир сразу узнал его – копошились двое чумазых рабочих в промасленной одежде, а рядом стоял господин в тёмно-коричневом костюме и белой рубахе с безвкусным тёмно-синим галстуком. Он что-то говорил рабочим, изредка указывая чистой белой рукой на какие-то детали, а те сноровисто завинчивали гайки поддона и так же изредка отвечали. Владимир подошёл, чтобы узнать, где найти начальника, но не успел произнести и слова, как господин повернулся и глухим голосом отрывисто спросил:
- Васильев?
- Да.
- Где шлялся? Давно жду.
Стараясь не вымазаться об авто-детали, не поймёшь, разбросанные или разложенные вокруг, он отступил от продолжающих трудиться рабочих и пошёл к выходу, буркнув:
- Пойдём.
Обогнув так называемый цех, они пришли на выровненную бульдозером земляную площадку, где под навесом стояли три скелета студебеккеров. Господин, оказавшийся, как догадался, наконец, Владимир, начальником ремонтных мастерских Фирсовым, подошёл к среднему.
- Твой.
Мельком взглянул на хозяина, поражённого удручающим видом автомобиля, и невнятно добавил, словно оправдываясь:
- Шендерович сам выбрал.
Закончив с порученной неприятной миссией, он продолжил твёрдым голосом говорить о том, что зависело от него.
- Мотор послезавтра поставим, ты его видел, нормальный. Коробка передач есть в сборе. Ходовую переберём, что надо заменим. Людей у меня мало, ты распоряжением главного механика на время ремонта подчинён мне. Задание тебе – собрать колёса. Прикатишь из мастерской, я покажу какие. Некоторые камеры и покрышки придётся латать. Пойди на склад, выпиши, какой есть, инструмент, кое-что дам во временное пользование. Запасайся своим, казённого нет – растащен. Всё. Вопросы есть? Вон твой начальник идёт.
И, не дожидаясь вопросов, деловой начальник ремцеха поспешил восвояси, даже не взглянув на другого, уже четвёртого начальника Владимира.
- Привет. Васильев?
- Да.
- Я – Поперечный Алексей, - он протянул руку.
- Владимир, - угрюмо назвался в ответ владелец основательно обглоданного студебеккера.
- Да… - не выразил энтузиазма и непосредственный начальник, оглядев доставшееся подопечному авто. – Что Авдей-то сказал?
- Кто? – не понял Владимир.
- А… ты не знаешь ещё: Авдеем у нас кличут Фирсова – он Авдей Иванович. Так что он сказал?
- Мотор поставят послезавтра, коробка передач есть, ходовую часть переберут, мне – собирать колёса. Я у него в подчинении по распоряжению Шендеровича, - повторил Владимир слова Фирсова, разглядывая лицо Поперечного и прислушиваясь к внутренним ощущениям от его близкого присутствия. В лице того выделялся слегка выдающийся подбородок с ямочкой, несколько великоватый и вяловатый для волевого характера. Излишне подвижные живые и весёлые тёмно-карие глаза выдавали некоторую неуверенность хозяина. Прямой греческий нос, хорошо очерченные губы и гладко выбритое лицо были приятны, а густые тёмные волосы, зачёсанные назад и наперекор зачёсу падающие завитками на чистый лоб с поперечной морщиной, отражали непокорные, поперечные, согласно с фамилией, черты характера начальника. Тревожного, неприятного и настораживающего ощущения его присутствие не вызывало.
- Ага, как же! – возмутился Поперечный. – Работаешь на него, а числишься у нас. План на тебя дают, бригада отрабатывает, а в заработке – дыра. Справедливо? – он тяжело задышал от возмущения, часто взглядывая на Владимира и тут же отводя глаза, не давая тем самым оценить глубину и искренность возмущения. – И ничего не сделаешь. Подлипала в галстуке! – вытащив из кармана тёмно-синей спецовки в бледных масляных пятнах мятую пачку «Беломора», он резким движением протянул Владимиру.
- Кури.
- Не курю, - отказался тот.
- Будешь единственным таким в бригаде. Давно бросил?
- После госпиталя, - заученно ответил Владимир.
- Ничего, - успокоил начальник, - начнёшь снова. Как же без курева? Ни работа, ни жратва не пойдут. Где воевал?
- На Первом Белорусском, в артразведке батальона.
- Так ты не шофёр? Где ж тогда навострился крутить баранку аж до 1-го класса?
- Там же: у нас были студебеккеры. Экзамены сдавал дважды в полковой школе. Нравится мне это дело.
Поперечный щелчком далеко откинул выкуренную папиросу, не заботясь ни о санитарных, ни о противопожарных правилах, и поделился своим военным опытом.
- А я до 44-го подвозил снаряды на ваши батареи, а потом сидел рядом в шкуре начальника колонны, что намного хуже, пока под Белгородом не накрыли нас немецкие шестиствольные «Ванюши». Да так точно, что от восьми машин в два залпа ничего не осталось, и только мне да ещё одному шоферюге, татарину, посчастливилось выкарабкаться живыми. Сколько ни вспоминал потом, так и не смог вспомнить, как оказался в какой-то рытвине. То ли выкинуло меня удачно, то ли сам сиганул, убей – не помню. Грохот от рвущихся наших снарядов и ихних мин – неимоверный, ад, да и только, преисподняя, чистилище дьявольское. Голову руками прикрыл и считаю осколки, что в меня врезаются. Жалят, что осы. Первый, второй, третий… и перестал считать, отключился. Опамятовался в лазарете на столе. Надо мной два мужика-живодёра в грязных халатах с окровавленными руками что-то делают, боль нарастает во всём теле, чувствую – сейчас заору. Спёкшийся рот раззявил, один из них и говорит: «Ага, понял» и зовёт: «Катя, дай ему стакан спирта». Подходит сестра, вливает в меня как в топливный бак спирт, и дальше я от боли и хмеля совсем отупел. Стонал, скрипел зубами, впадал в забытьё и вновь очухивался, пока они меня не свалили на матрац на полу, рядом с такими же недорезанными. Кто-то меня поил, зачем-то переворачивали, кололи, вязали, по-настоящему очнулся только на следующее утро.
- Подходит сестричка, спрашивает, будто сквозь вату: «Ну, что, оклемался?», улыбается легко, и мне легче. «Меня зовут Катя. Надо что-нибудь?». Вспомнил я вдруг, что она меня спиртом глушила, и прошу в шутку, еле раздёргивая губы: «Солёный огурец». Она засмеялась, поняв, что я и на самом деле оклемался, быстро поднялась, ушла и быстро вернулась с огурцом, большим, жёлтым, мятым и мокрым от рассола. До сих пор помню его солёный вкус. «Тут» - говорит – «к тебе пришли. Говорить можешь?». Киваю, а сам думаю: «Кто ж это из моих в живых остался и меня навестить вздумал? Может, закурить стрельну».
- Ошибся, не их наших. Подходит и садится передо мной на корточки пожилой НКВД-шник в очках и с погонами капитана. Открывает со щелчком клапана планшетку, кладёт на колени, вынимает какие-то бумаги и говорит бесцветным ровным голосом, сверля неподвижным взглядом мои отупелые глаза: «Я следователь СМЕРШа Баранов. За служебную халатность, привёдшую к гибели колонны с боеприпасами, в результате чего была сорвана наступательная операция дивизии, вы заслуживаете сурового наказания». Очумел я от несправедливого обвинения, стрелочником оказался, значит, только и думаю: «Зачем выполз? Немцы не добили, свои укокают». А он, помолчав, добавляет: «С заменой на штрафной батальон». Спасибо и на этом, дожить бы до него, а умирать, ясно, лучше от фашистской пули, чем от своей. Смирился с судьбой, лежу молчком, жду, как он распорядится мной. Защёлкивает планшетку, встаёт в рост и с высоты роняет мне, поверженному, как милость: «Учитывая полученное вами тяжёлое ранение, невозможность дальнейшего прохождения службы в армии и пролитие крови, следствие прекращаю в связи с искуплением вины на «поле боя». После этого даже попробовал улыбнуться: не думай, мол, что все в СМЕРШе – звери, пожелал: «Выздоравливайте» и ушёл, как тяжкий сон, который я ещё долго потом бессонными ночами в холодном поту переваривал. Пришёл бы другой – расстреляли бы за милую душу. У них, сам знаешь, виновные должны быть обязательно найдены и обязательно наказаны. А кто – это уж вопрос второстепенный. «Я всё слышала», - подходит Катя, присаживается тоже на корточки, гладит по голове и утешает: «Считай, что дважды смерть обманул – долго жить будешь. Только бабам не показывайся на свету, испугаешь рубцами, отобьёшь охоту». «Мне б», - говорю, - «сначала подняться, а уж потом об этом думать». «Я тебе помогу», - обещает. И вот уже почти два года вместе, пацан растёт. И всё равно я перед ней на свету не раздеваюсь.
Поперечный снова закурил, с силой затянулся и с силой выдохнул дым сквозь сжатые губы, криво усмехнулся, винясь в душе, наверное, за неожиданную откровенность и одновременно злясь за вызванную, вероятно, жалость к себе, бросил недокуренную папиросу, втоптал в пыль, буркнул, не поднимая глаз:
- Ну, я потопал.
И тут же, оттаивая, дружелюбно хлопнул своего нового водителя по плечу и подбодрил:
- Не дрейфь, солдат. Наша каптёрка в конце мастерских, найдёшь. Утром и вечером там все собираемся, обязательно приходи. Спрашивай, что надо – подскажем, покажем, поможем. Будут ребята свободные – подошлю. Дело у нас общее, в общий котёл. Скорее на колёса встанешь - скорее всем приработок. Но и сам не филонь, проверять буду. Давай, действуй.
- 5 –
И ушёл, оставив подопечного на распутье. Надо было, однако, как здесь говорят, вкалывать, втягиваться, а потом работа сама подскажет, как и в какой последовательности её делать. Но он всё равно с немецкой предусмотрительностью сначала продумал план действий, закрепил в памяти и приступил к осмотру машины, стараясь ничего не упустить и запомнить необходимые ремонты и замены, всё больше и больше отчаиваясь и сомневаясь в благоприятном, а главное, быстром исходе. Не верилось, что эту колымагу можно сделать заново. Ладно, он помыкается с ней несколько дней, а за это время сам или с помощью Марины разведает возможности на других автобазах и, чуть где засветит, сразу же уйдёт от здешнего кошмара и жидовского произвола.
Собравшись с духом, Владимир сходил на склад за инструментом, получил там под ворчанье толстухи в тёплом платке и телогрейке – чтоб берёг, больше не даст – монтировки, гаечные торцовые и накладные ключи разных номеров, насаженные молотки, плоскогубцы, крупные напильники, принёс и сложил в валявшийся рядом погнутый жестяной ящик без крышки, оставил в кабине, а сам двинул за новой добычей в мастерскую. Отобрал там по указке всё такого же чистенького и опрятненького Фирсова более-менее целые диски без вмятин и прострелов, стопорные кольца, и также перенёс их к пожалованному дромадёру вручную, поскольку никаких вспомогательных тележек не было видно, и никто из ремонтников другого способа не предложил. Попытался счистить первую грязь с гимнастёрки и брюк, но тщетно. Потом он чистил ступицы, выбрал в кладовке Фирсова подходящие тормозные колодки и накладки, привёл более-менее в рабочий вид, закрепил, упрямо сжав зубы и забыв о времени. Никто его не торопил, не понукал, не проверял, никому он не был нужен. Правда, один из ремонтных мазуриков с неясной под масляными пятнами внешностью и с очень хитрыми насторожёнными глазами подошёл за куревом, но, узнав, что новичок не курит, подозрительно смерил взглядом и молча ушёл, вероятно, не поверив, и поделился необычной новостью с соседями, поскольку и они посмотрели на Владимира с враждебным любопытством. Мельком усёк, как под звон рельсы все бросили работу и куда-то скрылись, и он понял, что наступил обеденный перерыв. У него еды не было, да и не хотелось, отказался от приглашения Водяного и вышел на улицу в поисках папирос – необходимого атрибута здешних контактов. Купил в ближайшем магазине, отчаянно стесняясь своего замызганного вида, вернулся и обнаружил, что из ящика пропали самые ходовые ключи. Впору было начинать курить. Выругав себя за доверчивость и русских за воровской характер, он пошёл к Поперечному за помощью.
В каморке, отгороженной от ангара мастерских досками, со стенами, густо завешанными плакатами по устройству русских автомобилей и призывами к защите Родины-матери от фашистских извергов и с обязательным портретом главного водителя страны, сидели четверо вместе с Поперечным. На газетном листе были разложены варёная картошка, чищенная и в кожуре, помидоры, огурцы и лук, хлеба не было, парил крутым кипятком котелок. Обернувшись на стук расшатанного дверного щита, Поперечный, не вставая, пригласил:
- Проходи, садись. Владимир Васильев – наш новенький, - представил соседям, но никто из них не сдвинулся с места. – Не стесняйся, все свои.
- Спасибо, я не хочу есть, - отказался Владимир, почувствовав отчуждённость «своих», и смущённо поведал о пропаже, без которой дальнейший ремонт невозможен.
Начальник выругался вслух матерно и попенял и без того обескураженному новичку:
- Не мог спрятать как следует? Таскал бы с собой! – но, сообразив, что парень без жизненного опыта и ещё не знаком с местными обычаями, остыл и спросил по-деловому, сухо: - Что надо на сегодня?
- Дай ему ломик и кувалду, - посоветовал один из сидящих, похожий отсутствием возраста, заскорузлостью и угрюмостью на других, - не потеряет. – И все пренебрежительно рассмеялись, разглядывая растяпу.
- Ладно вам, - усовестил Алексей, - сами по молодости не лучше были.
- Были-то были, - согласился тот же, всё так же не глядя на предмет разговора. – Да у него, однако, ты говорил – первый. Добавок будет приличный, пущай из него и покупает, тогда беречь будет.
Владимир краснел, молчал и тоже не глядел на товарищей по колонне, никак не ожидав такой неприкрытой неприязни.
- Учитесь, братцы, учитесь, и вы будете иметь, - то ли обнадёжил, то ли подначил недовольных шоферов начальник.
- Где уж нам, - буркнул всё тот же, видно, крепко задавленный жизнью, и все принялись за еду, не приглашая новенького и не обращая на него внимания.
Получив от Поперечного нужные ключи с обязательным условием вернуть после работы, Владимир, спиной ощущая осуждающие взгляды старожилов, пошёл на свою авто-Голгофу. Привычный к одиночеству, вынужденной замкнутости и отстранённости по роду работы от людей, он не особенно переживал скотскую встречу в каптёрке. Пусть будет так: легче и удобнее держать дистанцию с чужаками. Навязываться он никому не намерен. У него дело, которое надо делать в одиночку.
До конца обеда он занимался повторной ревизией доставшегося авто-хлама, составляя более ясное представление о размерах бедствия и ещё больше укрепляясь в мысли, что эта колымага вряд ли может быть восстановлена без внушительного капитального ремонта. Разве только в длительный срок, чего, по всей вероятности, и хочет Шендерович по каким-то, пока не ясным, причинам. С призывным боем рельса Владимир пошёл в мастерские, намереваясь заняться резиной. Туда же отовсюду, просачиваясь сквозь многочисленные дыры в заборе, шли ремонтники. Фирсов был уже там.
- Возьмёшь четыре новых комплекта на складе и поставишь на барабанах задних мостов внутрь. – Похоже, он совсем не разделял пессимизма временного ремонтника, иначе бы не разбрасывался дефицитной резиной. – Шесть старых выберешь здесь, сам, я разрешаю. Повезёт – найдёшь целые.
- Восемь, - поправил Владимир, учитывая необходимый запас.
- Ладно, восемь, тебе больше делать, - согласился начальник. – Накладную на новые дам, когда сделаешь старые. Насос взял на складе?
- Нет.
- Ртом качать будешь?
- Думал, компрессор есть.
- Придётся пердячим паром, - порадовал потускневший лицом главный ремонтник, оскорблённый в профессиональном упущении. Он открыл кладовку, почти сплошь заполненную старыми шинами и камерами, и коротко бросил: - Выбирай камеры. Кончишь – позовёшь, я рядом, - и ушёл в свою загородку за стенкой кладовки, оставив Владимира наедине с ущербным резиновым богатством, удушающим едким запахом.
После почти получасового перекладывания и тщательного осмотра камер он выбрал пять целых на вид и три с едва видимыми порезами. Не удовлетворившись, покопался ещё, собирая пыль на уже и без того не чистые одежду и сапоги, ничего лучшего не нашёл и постучал в стену хозяину.
- Забирай и пойдём, - распорядился тот, запирая кладовку на амбарный замок, подождал, пока Владимир повздевает на себя доставшийся резиновый хлам, и пошёл к противоположной стене мастерских, включив окриком в процессию того самого ремонтника с хитрыми глазами, что пытался стрельнуть папиросу. У широкого и длинного стола, обитого железом, Фирсов остановился, приказал ремонтнику:
- Покажешь, где что для ремонта шин и как делать. Насос дашь, - и удалился восвояси. Похоже, он не желал обременять себя лишними словами и общением с подчинёнными, тщательно оберегая служебную дистанцию.
- Все, что ли, будешь? – недоверчиво спросил хитрый, у которого вблизи под масляной грязью оказалось остроскулое с длинным подбородком и мелкими морщинами лицо, то и дело перекашиваемое неприятной недоброй улыбкой. – Посинеешь!
- Пока только три, - ответил Владимир, - остальные проверять надо.
- По бутыльку за каждую, всего три, и гуляй. По лапам?
Владимир не сразу и сообразил, что за сделку предлагает остроскулый хитрец, а когда до него дошло, то сразу же, правда, не очень надеясь на успех, выдвинул встречное предложение.
- Две за каждую новую в обмен на эти.
Ремонтник на мгновение остановил на лице неожиданного искусителя бегающие глаза, они даже заслезились от предвкушения обильной выпивки, и пошёл ва-банк:
- Три!
- Идёт! – припечатал Владимир, не раздумывая и не торгуясь. – Только у меня нет с собой.
- Это ништяк! – успокоил партнёр по взаимовыгодной сделке. – Гони гроши, сами смотаем. Алёха! – окликнул он товарища, такого же неказистого, только, наоборот, с неподвижными маленькими и злыми глазами. – Слиняешь?
- Давай.
Хитрый требовательно уставился на Владимира. Тот вытащил из нагрудного кармана пачку дармовых сотенных и под загоревшимися взглядами приятелей отделил и отдал им три штуки, а остальные, намеренно не торопясь, спрятал: пусть знают, что есть ещё. Злой, прихватив деньги, как испарился, а хитрый ушёл вглубь мастерских и скоро появился с грязным старым насосом.
- Проверяй остатние, может, ещё стакнемся, - и быстро отошёл, увидев выходящего из дощатого кабинета шефа.
К счастью, все шесть, целых на вид, камер оказались действительно целыми. Пока он их проверял, Фирсов вообще ушёл из мастерских, и тут же нарисовался подпольный делец с товаром в грязном мешке. Он вытряхнул содержимое у ног Владимира, заменил компенсированным и снова исчез, попросив-потребовав напоследок:
- Возись здесь до конца дня, а то, не дай бог, Авдей унюхает.
И снова возник через десяток минут, но теперь сильно вихляясь и с покрасневшими глазами, совсем не способными остановиться на каком-нибудь предмете.
- Проверил? Есть ещё?
- Нет, - остудил подогретый деловой запал чёрного купца Владимир.
Тот помялся на хилых неустойчивых ножках, не решаясь уйти от увиденных больших денег.
- Может, ещё что надо?
Владимир понимал, что осознанно приобретает краденое, но стыда не было: не ему лечить нравственные язвы чуждого народа, его не касается свихнутая психология аборигенов. Мельком, ассоциативно, подумалось: неужели так же и на родине? Вспомнил чёрный рынок в Берлине, торговца «паркерами», предлагавшего любой товар. Но, то не был товар с немецких заводов и фабрик, они стояли, пылились в разрухе. Однако кто может поручиться за человека, кроме Бога? Нужда заставит – забудешь и Христовы заповеди, обесцененные, к тому же, войной, голодом и страхом, почему же не быть деформированной и этой: «Не кради!». Наверное, и немцы крадут, но не так грязно, не у своих товарищей. Ради детей, семьи, родителей, но не ради шнапса, как здесь. И потому здешние воры гаже, противнее, бессовестнее, хотя вор – он и есть вор, как его ни оправдывай.
- Хороший инструмент нужен, в комплекте, - ответил он на настойчивое предложение плюгавого дельца.
- Сработаем. Будь спок! – обрадовался тот, очевидно, имея то, что требуется. – Жди.
Минут через двадцать он пришёл вместе с Алёхой, держащим под мышкой свёрнутый короткий рулон брезента.
- Вот, - произнёс немногословный партнёр юркого торговца ворованным и, бросив рулон на рабочий стол, тычком ладони раскатал его. Внутри брезента были нашиты карманы, в каждом из которых лежал какой-либо шофёрский инструмент, включая два грубо сделанных ножа из ножовочной стали. Было всё нужное, аккуратно смазанное и даже завёрнутое в промасленную бумагу. Сервис! У Владимира глаза разгорелись: такого богатого комплекта он не ожидал, думал, в лучшем случае предложат несколько изношенных ключей.
- Сколько? – спросил подсевшим от волнения голосом.
Лидер предприимчивой пары отделил на правой руке три грязных растопыренных пальца и поднял вверх. «Совсем дёшево» - показалось Владимиру. Правда, он уже знал, что три сотни – это ползарплаты здешнего работяги и зарплата Водяного. Но, имея в заначке не одну тысячу, да ещё свалившиеся с неба, что значат какие-то сотни? Он снова расстегнул неистощимый карман гимнастёрки, достал оставшиеся купюры – было шесть штук – и, не жалея, надеясь сохранить канал поступления нужных материалов на будущее, протянул все Алёхе. Тот, медлительный, не успел принять, деньги перехватил хитрый, аккуратно пересчитал, свернул вдвое и запрятал куда-то подмышку грязной спецовки. Затем, довольный, широко осклабился, зыркнул влево и вправо от Владимира и, подняв руку со сжатым кулачком, бросил залпом с хорошим произношением:
- Ауф видерзеен. Данке зер! Херцлих глюквюнш!
И оба испарились, растаяв внутри ангара за громоздящимися станками и крупными авто-деталями.
- 6 –
Неожиданно услышав правильно произнесённую немецкую фразу, Владимир похолодел, ошарашенный тем, что плюгавые молодчики откуда-то знают, что он немец. С трудом вернул спокойствие, сообразил, что этого не может быть, а «знаток дойч» навострился, вероятно, ходовому выражению в общении с немцами. По тщедушному болезненному виду было похоже, что оба безнадёжно больны и избежали окопов, сражаясь в партизанах чёрного рынка оккупированного города. Нервы, нервы! Они уже сдают, ещё до непосредственного соприкосновения с делом, от одной только русской неустроенности. Как же сами-то они умудряются жить в таких условиях? Любить, заводить семью, растить детей, радоваться? Немыслимо! Вероятно, большая часть их нервных окончаний атрофировалась, зарубцевалась, защищая психику от постоянных потрясений. И водка в таких больших количествах необходима для долгого и трудного возбуждения сжавшихся в самозащите плохо развитых нервных клеток. Как он уже успел заметить, чувства русских – грубее и проще, отношения между собой – грубее и прямолинейнее, а отношение к жизни в целом – более равнодушное, отсюда и лень, и ясно видимая апатия к перспективе: живи сейчас, потом – хоть потоп. Но есть и то, что понравилось, чего недостаёт немцу: доброта, детская наивность, широта натуры, щедрость и отсутствие жадности, самоирония как отдушина от тяжёлой жизни, разговорчивость, правда, иногда смахивающая на болтливость, и общительность, отличающая даже в пьянстве: немец и в одиночку тянет свой шнапс с комфортом, русский – только в компании. А ещё, и главное – участие, неподдельное и самоотверженное, в чужих судьбах, даже в ущерб собственной судьбе. Этого нет у немца, и даже понять этого немец не сможет никогда.
Убивая потаённое время, Владимир освоил русское чудо под названием вулканизатор и пометил, в качестве тренировки, правильными треугольниками все три шины, добытые неправедным путём: пусть будут на контроле на случай новой сделки с хлюпиками. К тому времени вернулся Фирсов, и вообще рабочая смена подходила к концу. Владимир аккуратно сложил своё резиновое имущество, перевязал найденными обрывками верёвки, привычно взвалил на плечо и понёс на сохранение к начальнику. Тот ничем не поинтересовался, ничего не спросил, только молча открыл дверку другой кладовки, где на стеллажах хранились всевозможные автодетали, рукой, по своему обыкновению, указал под один из стеллажей, где нужно сложить шины, подождал, пока Владимир это сделает и выйдет, запер дверь на такой же амбарный замок и, не оборачиваясь на временного подчинённого, ушёл в свой кабинет. Не удостоенный внимания подопечный переминался с ноги на ногу, посматривая на заранее заканчивающих работу ремонтников, кучкующихся на последнем перекуре на приспособленных для этого ящиках, и, не востребованный никем, никому не нужный и не интересный, пошёл к единственному более-менее близкому существу – к своему ещё мёртвому «студику». После постановки на ноги и установки «сердца», что вполне возможно на третий день, самое время будет браться за хребёт. Рама у мертвеца в порядке, мосты – тоже, надо только перебрать, вычистить и заново смазать полуоси, дифференциалы, карданы, лучше бы заменить раздатки. И всё это с помощью одного-двух ремонтников можно сделать за два дня, итого – пять дней. Долго! А впереди-то ещё больше работы. Не на стажировку же он сюда приехал! Надо что-то делать.
Брякнул рельс, временно освобождая рабов, и они незамедлительно повалили на волю. Подошёл Фирсов и саморучно принёс кучу тряпья и ветоши, бросил около Владимира, постоял рядом, собираясь что-то сказать, так и не найдя нужных слов, ушёл. Спустя несколько минут его сменил Поперечный, деловито поинтересовался как дела, выслушал в пол-уха, не менее деловито снова обещал помочь, как позволят обстоятельства, и тоже исчез, торопясь оставить неудачливого и ненужного новичка. Потом приходил Водяной, звал, по обычаю, на чай, попенял, что Володька забыл старика, и поспешил вернуться на пост, через который редко кто приходил и уходил, предпочитая пользоваться дырами в заборе.
Всё опустело и замерло. По низкому сизо-серому небу несло такие же с сединой плотные тучи, готовые вот-вот разрядиться холодным предосенним дождём. Вся земля была как одно бесконечное серое кладбище не захороненных авто-скелетов, а он, оставшийся один, должен был вдохнуть жизнь в один из них, чтобы снова началась Жизнь. И он старался, гоня горькие мысли о тщетности своих одиноких усилий, пока к семи часам окончательно не выдохся и физически, и морально.
- 7 –
Кое-как приведя в порядок окончательно испорченную единственную свою одежду, Владимир, чтобы не встречаться с Водяным, ушёл, как и большинство, через дыру в заборе. Плетущимся шагом, старательно сторонясь чисто одетых встречных, не поднимая глаз, не помня дороги от безмерного утомления, он добрался до дома и, не заходя вовнутрь, тяжело плюхнулся на скамью у колодца, безвольно опустил натруженные руки на колени, съёжился и затих, закрыв глаза и мечтая просидеть так до утра, до второй своей постылой рабочей смены.
- Здра-а-а-сьте! – вывел его из утомительной нирваны бодрый и укоряющий голос Марины. – Мы его ждём-пождём, уже всё перестыло, а он здесь прохлаждается. Вставай, пролетарий, надо же отметить по-людски твой первый рабочий день.
Она подошла ближе, увидела его посеревшее безжизненное лицо, пустые глаза, неподвижные грязные руки, грязную одежду, спросила озабоченно:
- Устал?
- Безмерно! – тихо ответил новоиспечённый пролетарий. – Смертельно! – улыбнулся виновато и попросил: - Не найдётся ли немного горячей воды, чтобы обмыться?
- Сиди здесь, - сердито произнесла подруга, не ожидавшая, что праздник обернётся чуть ли не похоронами. – Я принесу.
Переодевшись в старенький халатик, она принесла ведро горячей воды и широкий оцинкованный таз.
- Вставай, - подняла несостоявшегося героя разладившейся вечеринки, - снимай всё до трусов. – Отнесла лавку от колодца, поставила на неё корыто, влила кипяток, разбавила холодной водой из колодца. – Стань рядом и наклонись: я сама тебе голову и спину отдраю.
Владимир повиновался: сил на инициативу не было.
Под умелыми материнскими руками большой ребёнок, очищаясь от жирной грязи, отфыркиваясь и поёживаясь от прикосновения крепких уверенных ладошек, ожил, отмыл грудь, живот и руки сам и, расслабленно улыбаясь, ждал, что дальше.
- Помоги, - попросила банщица. Вдвоём они поставили таз у лавки. – Садись и суй ноги.
Блаженство и нега охватили замлевшие за день в сапогах, уставшие от напряжения ноги, передаваясь всему телу. Чувствовалось, как расширялись отмокавшие поры, ноги разбухали, впитывая тепло, влагу и воздух, приятно пощипывало расслабляющиеся мышцы.
- Дай я, - встала перед ним на колени Марина и, тщательно намылив сердитую пеньковую русскую мочалку, принялась энергично растирать грязные икры и ступни, часто смачивая ноги уже не чистой, но ещё тёплой водой из таза.
Представив на её месте Эмму, Владимир неожиданно для себя и добровольной прислуги фыркнул.
- Ты что? – спросила она подозрительно и недовольно, бросив мочалку в таз.
- Ничего, ничего, - продолжая улыбаться, ответил он. – Ты здесь ни при чём, просто мне вспомнился вдруг наш сторож со смешным прозвищем Водяной – большой любитель чая и женщин.
Исправляя оплошность, Владимир мягко обхватил чистыми руками голову самоотверженной не брезгливой русской подруги, повернул лицом вверх, к себе, наклонился и, чуть касаясь губами, поцеловал в лоб, щёки, глаза, нос и, наконец, в губы, потом ещё и ещё в той же последовательности, присоединив мокрые ладони, наблюдая, как щёки зарделись, глаза повлажнели, губы набухли и дыхание участилось. Ослабев от его неожиданной нежности и благодарной ласки, Марина прошептала, не сводя с него преданных любящих глаз, молящих: ещё, ещё…
- Кончай, подлиза, а то дождёшься – расплачусь.
- Я не дам твоим прекрасным глазам подурнеть от слёз и высушу их поцелуями, - пообещал рыцарь с ногами в тазу.
Этого она уж не выдержала и, силой высвободив голову, опустилась горячей щекой на его прохладные колени и действительно тихо заплакала. Ему оставалось только перебирать красивые спутавшиеся и слегка повлажневшие волосы и гладить матовые плечи и спину, успокаивая её и себя в их общей неустроенной и беспросветной жизни, когда каждое участие – как яркая звёздочка на тёмном мрачном небосклоне неведомой судьбы.
- Ну, что, пойдём? – глухо спросила, прерывисто вздохнув, Марина, первой вернувшаяся из сказки в скучную явь. – Поди уж совсем заждались старики.
- Я могу только спать и спать, - повинился Владимир в слабости, с отвращением представив вкус водки и нечистое безалаберное русское застолье. – Извини, празднуйте без меня. А то засну прямо за столом.
- Ну, суки! Ухайдакали парня! – с силой обругала начальников Владимира преданная спутница и согласилась:
- Ладно. Вытирайся, обувайся, - она подбросила ему старые галоши, - и шлёпай домой, я постелю. Одежду оставь, выстираю, к утру у печки высохнет. А мы всё же дербалызнем за твой первый день – не пропадать же добру.
Добравшись до постели, Владимир уже почти спал на ходу и окончательно заснул, ещё не коснувшись подушки.
Глава 4
- 1 –
Ему показалось, что он и не спал совсем, когда ранним утром следующего дня Марина, сбросив одеяло, навалилась на него и стала целовать в губы и глаза, трепать за уши, за нос и волосы, пока он с трудом не открыл глаза, в которых продолжал жить сон.
- Вставай, работяга, осталось на всё про всё 45 минут. Ведро с водой у колодца, завтрак на столе, форма выстирана и высушена, сапоги начищены. Похвали денщика, господин офицер.
Владимир, ещё толком не проснувшись, обнял прилежного слугу за плечи, с силой притянул к себе так, что хрустнули нежные косточки, и впился губами в её размягчённые губы, не ожидавшие такого быстрого пробуждения и не успевшие запасти воздухом мягкую грудь, и долго сжимал в крепких тисках тело, старавшееся освободиться, чтобы вздохнуть хоть разок. Когда же это, наконец, удалось, Марина, тяжело дыша, не спешила подняться с насильника и, положив голову щекой ему на голую грудь и восстанавливая дыхание с закрытыми глазами, определила прерывистым счастливым голосом:
- Не укатали, значит, Володьку крутые горки.
И тут же резко подняла голову, ещё быстрее чмокнула в жёсткие заветренные губы, оставляя за собой даже последний поцелуй, и заторопила:
- Давай, давай шевелись, соня. Опоздаешь – посадят ещё, пропадёшь ни за понюх. Потеряешь и любимую работу, и любимую женщину. Винить-то меня будешь. Подъём! – и ушла, чуть споткнувшись и чуть качнувшись в дверях непослушным телом.
Оставшись один, Владимир со смаком потянулся, вытянув ноги и руки, сначала одним боком, потом другим, с минуту разглядывал весёлый переливчатый калейдоскоп света на стене, устроенный лучами низкого солнца, пробивающимися сквозь трепещущие от лёгкого ветра листья и ветви деревьев, и, резко поднявшись, потопал прямо в одних трусах к колодцу.
Как хорошо всё же, что у него есть здесь такая женщина как Марина. Не чета Эмме и, тем более, Эльзе, не приспособленным даже к мимолётному раю в шалаше и, уж тем более, к самопожертвованию. Правда, Марина тоже не любительница шалашного рая, но, если придётся, выживет и любимого выходит. Без неё бы он после вчерашнего дня пал духом и больше не пошёл на автобазу. Марина – по-своему сильная натура, преданная и заботливая до самоотвержения, страстная и земная, настоящая опора для рабочего мужика. Жаль, что своё счастье она оценивает только вещественными критериями – бытом, деньгами, тряпками, драгоценными побрякушками, и преданность её, хотя и истовая, но – временная, до той поры, пока не встретится кто-либо новый, кто устроит ей и дочери более обеспеченную и лёгкую жизнь. Владимир знал о потенциальном вероломстве подруги, знал и, сознательно обманывая себя, оправдывал нелёгкой судьбой в эвакуации, отвергая природные особенности характера, присущие хищной и не особенно пекущейся о честности натуре, выросшей на закваске еврейских генов. Он оправдывал и её отвращение к любой физической работе где-нибудь на стройке, фабрике или заводе и безудержное, настойчивое стремление занять всеми правдами и неправдами непыльное местечко буфетчицы или, на худой конец, временно, официантки в хорошем ресторане. Разве это не естественное желание работать в лучших условиях, поменьше и с большей оплатой, хотя бы и за счёт чаевых? Она этого не скрывает. У каждого своё понятие счастья, и нет единого, и чем ниже потолок желаний и требований, тем счастливей человек, тем приятнее и спокойнее с ним быть, подпитываясь лёгким оптимизмом. Он всё оправдывал в ней, потому что с ней было хорошо и удобно сейчас, хорошо, что она не насовсем, что у них нет и не может быть будущего, и оба об этом знают. Так стоит ли будоражить его в ущерб дню сегодняшнему? И новый день кажется не таким уж безнадёжным, и почему-то верится – может, потому что обласкан, обихожен и успокоен приятной женщиной – что он будет лучше вчерашнего. Владимир ещё больше уверовал в это, когда вылил на себя ведро холодной колодезной воды и дал слегка обсохнуть пупырчатой коже под тёплым ветром и солнцем.
На кухне в миске его ждала обязательная для здешнего народа варёная картошка, красные помидоры, два яйца, небольшой кусочек сала с коричневыми прожилками, полкружки молока и ломтик чёрного хлеба – царский завтрак по тем временам, приготовленный заботливой подругой, светящейся навстречу всем лицом в ожидании заслуженной благодарности.
- Вот тебе обед, - она присела рядом и указала на почерневший солдатский дюралевый котелок с крышкой, стоящий на столе, - хлеба только маловато.
- Балда! – обозвал себя в сердцах Владимир, стукнув ладонью по лбу и вспомнив кстати трудное нарицательное русское название глупцов и разгильдяев. – Я ж забыл взять карточки в бухгалтерии.
- Карточки – это хорошо, - без энтузиазма согласилась Марина. – Только и с ними, чтобы взять пайку, надо отстоять в очереди полдня. Чего ни наслушаешься, ни навидишься, все бока обомнут, хуже, чем на работе. И отстояв, нет уверенности, что хлеб достанется – в магазинах его не хватает, а назавтра сегодняшние талоны не берут, они пропали. Дают строго по головам: сколько голов с тобой, столько и карточек отоваривают. Приходится за работающих выстаивать две очереди или набирать чужих детей и стариков, а они требуют платы только хлебом. Тоска, а не жизнь! Хорошо, что тётя Маша не унывает, вместе и стоим, втроём с Жанной. На твою карточку придётся какого-нибудь сорванца захомутать. Весь день как в прорву. А ты говоришь, чего лезу в ресторан! Да там я всё возьму и без всякой очереди, и твою карточку отоварю без проблем. Усёк, работничек?
- Усёк, - легко согласился, приканчивая картошку с салом и молоком, Владимир, для которого хлеб, очередь, карточки были пока всего лишь местной экзотикой. – Знаешь, у меня есть для тебя два поручения. Выполнишь?
- Попробую, - неуверенно согласилась Марина. – А что за поручения?
- Самое главное: походи, сколько сможешь, по большим заводам, стройкам и торговым базам и узнай, нет ли у них вакансий шофёра на дальние грузовые рейсы.
- Хочешь мотануть с автобазы?
- Да. Главмех, еврей, обманул, машины не дал и поставил на долгий ремонт развалюхи. Поищешь?
- Попробую, - снова неуверенно согласилась Марина. – Тебе хочется сразу же за руль и пылить далеко за городом, так?
- Так. Чем дальше, тем лучше. Выгоднее, - на всякий случай добавил Владимир понятную Марине причину.
- Ладно, поищу. А ещё что?
- А ещё… - замялся Владимир. – Даже неудобно как-то просить.
- Кончай, - успокоила Марина, - какие могут быть неудобства между своими. Смогу – сделаю, нет – и суда нет.
Чуть замешкавшись, Владимир изложил и второе поручение.
- Купи мне штатскую одежду, а то форма моя до воскресенья не выдержит, да и не пойдёшь же в грязной и драной по магазинам. Спецодежды на автобазе, оказывается, не выдают.
Марина фыркнула, а потом и рассмеялась от его наивности и оттого, что второе поручение, не в пример первому, оказалось приятнее.
- Лучшего поручения для меня и не придумаешь. Прикинем, что тебе надо. Костюм из хорошего материала, тёмный, 50-й размер, рост 4, так? Так. Пару рубашек однотонных. Тебе какие больше нравятся?
- Белые.
- Замётано. Полуботинки бы неплохо из настоящей кожи, коричневые, 43-го размера, да? Да. На голову что хочешь надеть? Шляпу, фуражку?
- Пока ничего. Нет, пожалуй, фуражку, как у всех.
- И то. Трусы, майки надо? Не стесняйся.
- По паре надо бы.
- Да, совсем забыла – носки. Тёмные? Конечно, тёмные. Двое-трое? Ладно, там посмотрим, что попадётся. Ого-го! Враз и не донести.
Она любовно потрепала его по волосам.
- Не журись, всё допру. Лишь бы добыть. Надёжнее всего на барахолке, в коммерческом разве только рубашки, я уже смотрела, знала, что скоро придётся тебя одевать.
Она даже разволновалась, попав в любимую стихию, загорелась, на щеках появился румянец возбуждения, в глазах – огонь добытчика, и Владимиру пришлось напомнить о главном поручении, о котором она уже напрочь забыла.
- Марина!
- О!
- Но главное – работа мне, одежда – потом.
Она сморщилась от его напоминания, как от горькой пилюли, и, нисколько не сомневаясь, что главное – второе поручение, недовольно соврала:
- Да помню я.
Владимиру ничего не оставалось, как только поверить и положиться на свою предприимчивую, пожалуй, не в меру, подругу. Привычным, уже выработанным движением рук он расстегнул левый карман гимнастёрки и вытащил деньги, которые успел переложить из тайника до завтрака, пока вытирался и одевался.
- Вот, возьми 10 тысяч.
Она приняла деньги и рассмеялась.
- Ты чего?
- Да мне смешно глядеть, как ты всё вытаскиваешь и вытаскиваешь деньги из одного и того же кармана, будто из прорвы, словно у тебя он волшебный, неиссякаемый. Я даже, когда стирала, рассматривала, дурёха, внимательно, но ничего секретного не обнаружила. Как это тебе удаётся? Может, и работать с таким кармашком не надо?
- Надо, - огорчил её фокусник. – Кончаются мои фронтовые сбережения, - соврал, чтобы умерить аппетит барахольщицы. – Придётся жить на зарплату. Выживем?
- Нет, - честно призналась разочарованная спутница. – Может, мне повезёт всё же, устроюсь на работу. Директор ресторана, тоже еврей, тянет, ни бе, ни ме, а сам щупает масляными глазками с ног до головы, мурыжит, паскуда, что-то задумал.
- Смотри, - предупредил Владимир, - вызову на дуэль. Я его убью – места не получишь, он меня – совесть тебя замучает.
- Ничего, - слегка улыбаясь и заранее смирившись с потерей, ответила дама раздора, - совесть пусть тешат интеллигенты, а нам бы тёплое хлебное с маслицем местечко, хватит – натерпелась.
И Владимир понял, что заботливая, ласковая и преданная подруга хладнокровно готовит скорую измену ради вожделенных белых фартучка и наколки, дающих возможность тёмного присвоения незаработанных денег и дефицитных продуктов. Он не был уверен, что ради этого стоило забыть о совести. Похоже, союз их будет кратким, а расторжение его – безболезненным. Лишь бы она, не охладев окончательно к бесперспективному шофёру, у которого, к тому же, перестал действовать волшебный карман, успела помочь подыскать ему работу.
- Всё! Опоздал! – оборвала Марина мысли о неизбежном и скором расставании, взглянув на ходики на стене. – Жми во все лопатки, может, ещё успеешь! – и посоветовала вслед торопливо уходящему потенциальному нарушителю дисциплины: - Через проходную не ходи – заметут! Лезь через забор – тишком.
- 2 –
Он так и сделал, тем более что обходной путь был протоптан со вчерашнего вечера, и даже успел к последнему удару по рельсу, но, похоже, спешил зря и новому дню радовался тоже зря.
На каптёрке Фирсова висел замок, в ремонтном ангаре было тихо, не работал ни один станок, не звякала ни одна железка, не видно было ни одного ремонтника. Или они ещё не раскачались, хотя прошло уже целых 15 минут рабочей смены, пока Владимир сходил посмотреть свежим взглядом на своего железного одра и кое-что там сделал, а Фирсов, возможно, застрял где-нибудь в конторе. Или у русских какой-нибудь праздник, или митинг-забастовка, или…
Он пошёл к слегка раскачивающемуся на талях мёртвому сердцу своей мёртвой машины, и его одинокие шаги гулко отдавались в звонком пространстве затихших мастерских. Там, сидя на двух решётчатых деревянных ящиках, поставив между собой такой же третий, самозабвенно играли в карты под укрытием высокой станины вчерашние моторные эскулапы.
- Здравствуйте, - поздоровался Владимир. – Почему не работаем?
Те, не отвечая, закончили перекидку – похоже, играли в русского дурака – и плотный щекастый парень с узким выпуклым лбом, нависшим безброво над глубоко упрятанными маленькими злыми водянисто-голубыми глазками, сообщил партнёру:
- Во! Хозяин нарисовался.
Сутулый чернявый худощаво-жилистый визави неопределённо хмыкнул, принимая к сведению совсем не заинтересовавшее событие, и они, не уделив больше внимания пришельцу, продолжили выяснять, кто же из них больший дурак.
- Завтра кончите? – ещё раз попытался Владимир оторвать их от выяснения отношений и как-то пробить стену отчуждения.
Он не понимал, что это не удастся, поскольку те отгородились наглухо, крепко храня представившуюся вдруг возможность бездельничать.
- Может, и кончим, может, и нет, - равнодушно ответил, не отрывая глаз от карт, щекастый.
- Фирсов сказал, что завтра должны ставить, - сделал ещё одну попытку к взаимопониманию Владимир.
- Так ты и иди к Фирсову, чё к нам прилип? – отшил его, начавший злиться при упоминании погонялы, ремонтник.
Поняв, что от них ничего не добиться и удивляясь русскому разгильдяйству и апатии к своему делу, Владимир, скрипнув от бессильной злости зубами, пошёл на выход, тоже вынужденный бездельничать в ожидании начальника мастерских с кнутом. Он только успел переступить порог всегда настежь открытых покосившихся ворот мастерских, как чуть не столкнулся с тем, кого не раз вспоминал вчера и сегодня и по матушке, и по батюшке, всеми грязными словами, позаимствованными из богатого запаса русской словесной культуры.
- Почему не работаешь? – даже не соизволив поздороваться, напал на него Шендерович.
- Жду Фирсова, чтобы получить задание и запчасти, - кратко ответил Владимир.
- А без него нечего делать, что ли?
- Без запчастей – нечего.
Сразу же, будто сработала какая-то автоматика, один за другим заработали станки, задвигались невесть откуда появившиеся люди, загремело железо о железо, застучали молотки, завизжали свёрла, - мастерские ожили, а около повисшего мотора старательно, так же, как и вчера, трудилась чёрная пара, звеня ключами. Они были ближе всех, и Шендерович пошёл к ним, а Владимир, как заинтересованное лицо, следом.
- Заканчиваете? – отрывисто, как обругал, спросил главмех.
- Работы много, - неопределённо ответил щекастый, не отрываясь от мотора и не глядя на высокое начальство.
- Фирсов сказал, сто завтра должны ставить, - намеренно продал пару картёжников Владимир, которому было наплевать на злобу, тотчас исказившую лица ремонтников, вообще на отношение их к нему, главное – чтобы мотор был готов вовремя, без затяжек, на которые русские мастера.
- Да хоть сегодня, - пробормотал глухо с досадой, так и не отрываясь от работы и не удосуживаясь взглянуть на главмеха, щекастый.
- Вот и отлично, - отрезал Шендерович. – Сегодня и заканчивайте, завтра с утра – ставить, приду – проверю, за невыполнение – под суд.
У него опять не было настроения. Пришлось всё же отдать карточный долг интенданту-адъютанту – пристал вчера со смешками и жёсткими требованиями как с ножом к горлу. Альберт Иосифович позвонил Рабиновичу-Сосновскому, попросил взаймы, тот отказал, сославшись на то, что только что всё, что было на руках, вложил в сделку, позвонил Лёве, но и тот не дал, закудахтал, что никогда и не имел такой большой суммы. Врёт, конечно. Не зря в Библии словами царя Давида говорится: «Всяк человек есть ложь!». Пришлось отдавать свои кровные, и от этого было вдвойне, втройне горше и обиднее. А вымогатель, наглец, посмеиваясь, предложил снова как-нибудь расписать пульку. Держи карман шире!
Тут ещё с утра директор впервые за всё время и неизвестно с чьей подачи поинтересовался, где Фирсов, почему нет на работе – Шендерович даже и не знал, что тот не вышел – и как намерен поступить Альберт Иосифович с прогульщиком, дабы не подавал дурного примера рабочим. Пришлось отговариваться вероятной болезнью помощника и теперь думать, кто подсиживает, разрушает с таким трудом завоёванную негласную диктатуру, нагло угрожая всему существованию всемогущего главмеха. Первый звоночек – зашевелились соратнички, даёт трещину руководящая пирамида. Не понимают, что без профессионала Шендеровича в основании она рухнет и погребёт всех, бездельников и интриганов. Фирсову он достанет бюллетень с какой-нибудь хитрой болезнью, как было уже не раз и как устраивало всех, потому что о специфической болезни начальника реммастерских руководители знали, знали и помалкивали, поскольку она их не касалась. Не страшно, но неприятно. За Фирсова он будет драться, Фирсов нужен всем, он делает 80% дела на базе, где пока главным является ремонт и восстановление хлама, списанного из армии. Лишь бы не вылезла правда о его болезни, за которую дают не бюллетень, а срок. Без Фирсова воз встанет, не на чем будет выполнять план грузоперевозок, и полетят все вместе с директором. Надо убеждать последнего, а заодно выяснить, кто посмел мутить воду.
Владимир тоже повернул за уходящим в ворота Шендеровичем, благоразумно полагая, что сделав чёрное дело для пары, а для себя – белое, он окончательно лишился возможности найти с ними общий язык. Но не успел сделать и трёх шагов, как в спину чуть ниже правой лопатки с мгновенной острой болью впился какой-то небольшой тяжёлый предмет. Изогнувшись от боли, он обернулся и увидел, как к ногам упала крепёжная гайка барабана и откатилась на пару шагов. Подняв глаза выше, разглядел лица моторщиков, застывшие в мстительной напряжённой гримасе и безразлично глядящие в сторону.