Политическая концепция колдовства

Глава 1. Иоанн Солсберийский, его король и ведьмы

Вне всякого сомнения, Иоанн Солсберийский не был первым средневековым автором, заговорившим о такой важной проблеме как склонность его современников к суевериям, магическим практикам и — шире — к любым видам колдовства, т. е. к контактам с Нечистым и его демонами[25]. Тем не менее, насколько можно судить, проблема присутствия в свите правителя, в его самом близком окружении колдунов всех мастей (чародеев, псевдопророков, астрологов, толкователей снов, хиромантов, ясновидящих, гадалок, авгуров и прочих), а также ведьм, склонных к наведению порчи[26], в полном объеме впервые оказалась рассмотрена именно в «Поликратике».

На тот момент, когда Иоанн, будучи секретарем Томаса Бекета (1118–1170), которому он и посвятил свой труд[27], взялся за перо, средневековая политическая теория уже сформулировала основной принцип светского правления. Король объявлялся служителем Господа, его наместником на земле, призванным следить за соблюдением порядка во вверенных его заботам владениях и ликвидировать любую смуту. В этом заключалась его главная задача, именно потому он и уподоблялся Богу. Как следствие, от правителя требовалось во всем оставаться примером для подданных, для чего, несмотря на то, что мудрость (sapientia) также даровалась ему Свыше, он должен был опираться на советы людей образованных, т. е. представителей Церкви, которые наставляли бы его в законах.

Эта идея утвердилась в сочинениях западноевропейских мыслителей очень рано, уже в начале XI в.[28] Однако своего апофеоза она достигла в «Поликратике» Иоанна Солсберийского, справедливо называемом первым по-настоящему политическим трактатом эпохи Средневековья[29]. Именно здесь оказался в полной мере сформулирован идеал правителя и перечислены те отличительные черты, которые делают из него подлинного государя — воплощение и наместника Господа на земле[30]; служителя народа, который ежеминутно заботится о его благосостоянии[31]; набожного, образованного и скромного в повседневной жизни человека[32]; мудрого и справедливого судьи, прислушивающегося к добрым советам[33]; защитника обездоленных и Церкви[34].

Вместе с тем — уже в первой книге «Поликратика» — Иоанн Солсберийский обращался к тем качествам, которые, по его мнению, вредят правителю, мешают ему достичь идеала, противоречат природе и ее принципам, т. е. собственно Божественным установлениям. Первым среди них он называл лживую лесть, с которой постоянно и повсеместно сталкивается любой светский сеньор и которая, подобно яду, застит ему взор, не позволяя оценить истинное положение вещей[35]. Обманы и соблазны внешнего мира наносят непоправимый вред душе правителя: свет его разума гаснет и оборачивается хаосом, а сам он утрачивает сходство с Богом и превращается в зверя, который вместо заботы о подданных начинает охотиться на таких же, как и он сам, диких тварей[36]. Их истребление — под покровом ночи, при помощи своры собак — направлено против Господа и созданной им природы, а потому идеальный государь должен чураться подобного времяпрепровождения, отдавая все силы своим прямым обязанностям[37].

Не менее греховными, нежели «безумие охоты» (insania), представлялись Иоанну и азартные игры — еще одно постоянное развлечение придворных. «Не кажется ли тебе глупцом тот, кто живет за счет случайного выигрыша в кости, а вернее, гибнет, доверяя свою судьбу [случайному расположению] кубиков? Разумен ли человек, преданный этой страсти настолько, что полностью утрачивает набожность?», риторически вопрошал читателя автор «Поликратика»[38], настаивая, что подобный соблазн отвлекает правителя от забот о подданных точно так же, как фривольная музыка[39], представления мимов и жонглеров[40].

Все без исключения актеры, шуты, проститутки и сводники, а также прочие «человеческие монстры» (prodigiis hominum) должны были быть изгнаны, по мнению Иоанна Солсберийского, из дворцов владетельных сеньоров, да и из всего социума[41]. Тем не менее, продолжал он далее, всевозможные «скоморохи, гладиаторы, борцы, шарлатаны и ведьмы» напротив буквально заполонили королевские покои и жилища достойных горожан, используя различные, часто совершенно непристойные фокусы и магию, дабы привлечь всеобщее внимание[42].

Таким образом, еще одним соблазном, от которого идеальному правителю следовало избавиться, автор «Поликратика» объявлял — наравне с охотой, музыкой, азартными играми, театральными представлениями и прочими увеселениями — увлечение магическими практиками. Более того, этот соблазн представлялся ему особо тяжким и опасным грехом, поскольку колдуны, в существование которых Иоанн искренне верил[43], были неразрывно связаны с дьяволом и его демонами[44]. Именно Нечистый являлся автором всех «предсказаний» и знамений, которым английский схоластик не доверял сам и призывал не доверять своих читателей[45].

Дьявол сознательно портит нравы людей, полагал Иоанн Солсберийский. Он лишает правителя его главного достоинства — Божественной мудрости и истинной веры, заставляя искать запретных знаний и обращаться ради этого к магии[46]. Однако колдовство ведет лишь к ложной учености, оно порождает иллюзии, в нем нет ни грамма истины, а потому оно прежде всего противно Господу. Все, кто использует его в собственных целях, неизбежно становятся жертвами Нечистого и после смерти отправляются прямиком в ад[47]. Ведь тот, кто занимается гаданиями и иными магическими практиками, телом, душой и языком предается демонам, а не Богу[48].

Точно так же обстоит дело и с придворными, которые под влиянием дьявола превращаются в дурных советников, разоряющих земли королевства и тем самым вредящих государю[49]. Свои раздоры и интриги они скрывают перед монархом под маской лести, услаждая его слух приятными речами и никогда не говоря ему правды[50]. И с этой точки зрения льстец подобен проститутке, поскольку — как и она — всё обращает себе на пользу и ищет повсюду лишь собственную выгоду[51].

Данная аналогия позволяла Иоанну Солсберийскому обратиться непосредственно к оценке роли женщин при дворе правителя. Он полагал, что представительница слабого пола легко может соблазнить мужчину, вызвать в нем чувство привязанности, страсти или любви, а потому она становится для него чрезвычайно опасна[52]. Ведь любовница всегда добивается своего, ибо расстаться с ней государю оказывается несоизмеримо сложнее, нежели со всеми богатствами своего королевства[53]. Вот почему при дворе любого владетельного сеньора всегда обретается так много сводников: ради того, чтобы заполучить власть над правителем, они направляют действия куртизанок, торгуют девственностью своих дочерей, подталкивая их к занятиям проституцией, и даже собственными женами[54]. К этим последним автор «Поликратика» относился не менее критично. Супруга короля или его ближайшего советника обычно оказывается исключительно требовательной особой, прозорливо отмечал Солсбериец, она всегда действует лишь по собственному усмотрению. Если же мужчина не готов отдать власть в ее руки, женщина способна возненавидеть его и даже отравить[55].

Учитывая вышесказанное, Иоанн требовал изгнать из окружения государя блудниц любого ранга. Подобное решение, с его точки зрения, очистило бы королевский двор от царящего там разврата, а также избавило бы правителя от многочисленных пособниц дьявола, которые своим колдовством и любовными чарами самым пагубным образом влияют как на него самого, так и на его советников-мужчин[56].

В роли связующего звена между проституцией и колдовством — как и в случае с придворными, превращающимися в дурных советников, — для Иоанна Солсберийского вновь выступал дьявол. Описывая достоинства и недостатки правителя, автор «Поликратика» особое внимание уделял проблеме целомудрия[57]. Этот вопрос, безусловно, поднимался западноевропейскими мыслителями и ранее[58], однако у английского схоластика добрые нравы короля и его окружения впервые, похоже, оказались поставлены в прямую зависимость от действий Нечистого и его роли в судьбах людей. Сатана не просто помогал колдунам и ведьмам творить зло, он являлся чистым воплощением Венеры, богини похоти[59]. Как следствие, «дела плоти», по мнению Иоанна, включали не только разврат и блуд, не только стремление к роскоши, алчность и враждебность по отношению к окружающим, но также идолопоклонничество и занятия колдовством. Любой из этих грехов в равной степени, с его точки зрения, преграждал путь к спасению[60].

Человек, прибегающий к помощи магии, но в то же время пребывающий в статусе советника короля, мог лишь погубить его своими лживыми наставлениями. Данный персонаж оказывался хорошо знаком авторам и читателям XII столетия. Речь прежде всего шла о библейских текстах, где рассказывалось и о волхвах египетского фараона, состязавшихся с Моисеем в способности творить чудеса[61]; и о мудрецах-чародеях царя Навуходоносора, пытавшихся разгадать его сон[62]; и об Амане, советнике Артаксеркса, согласно еврейским мидрашам, занимавшемся астрологией[63]; и о волхве Елиме, «который находился с проконсулом Сергием Павлом»[64].

В средневековой литературной традиции — как английской, так и континентальной — одно из центральных мест отводилось волшебнику Мерлину. Согласно Неннию (начало IX в.) и Гальфриду Монмутскому (ок. 1100–1154/1155), в детстве он едва не стал жертвой советников-«прорицателей» короля Вортигерна, предлагавших принести его в жертву ради укрепления строящегося замка правителя[65]. Вместе с тем Мерлин и сам оказывался способен совершать весьма сомнительные поступки — например, при помощи колдовства изменить внешность Утера Пендрагона, дабы тот зачал Артура[66]. Не менее популярной являлась и легенда о Герберте Орильякском, будущем папе римском Сильвестре II (999–1003), якобы пристрастившемся к астрологии и прочим магическим практикам в годы своей учебы в Толедо, а затем ставшем воспитателем императора Оттона II (973–983): о нем подробно писал Вильям Мальмсберийский (ок. 1090–1143)[67] (Илл. 1).

Что же касается исторических сочинений, то достаточно вспомнить рассказы Аммиана Марцеллина (IV в.) о заговорах советников Констанция II, Валентиниана I и Валента II с целью навести порчу на этих императоров[68]. Григорий Турский в своей «Истории франков» (VI в.) сообщал о некоем «совратителе», явившемся «из Испании» и намеревающемся предстать перед королем франков Хильпериком I (561–584): в его мешке вместо святых мощей епископ Парижа Рагнемод обнаружил различные коренья, «зубы крота, и кости мышей, и когти медведя, и медвежий жир» и заключил лжепророка в темницу[69]. Ансельм Перипатетик, приближенный императора Генриха III (1046–1056), в прологе к «Риторимахии» (ок. 1050 г.) признавался, что его интерес к магическим практикам был вызван отчасти слухами, которые распускали о нем его недруги и согласно которым он сам являлся колдуном[70].

Таким образом, по мнению раннесредневековых авторов, дурными советниками правителя обычно оказывались люди просвещенные, т. е. принадлежавшие к узкому кругу образованных клириков или священников[71] и занимавшиеся «ученым» колдовством, т. е. прежде всего астрологией и некромантией[72]. Иными словами, это были мужчины, тогда как в «Поликратике» Иоанна Солсберийского внимание уделялось преимущественно женщинам — развратницам и ведьмам в одном лице: ни библейские волхвы, ни Мерлин, ни Сильвестр II здесь даже не упоминались. По мнению английского схоластика, именно любовная магия оказывалась одним из важнейших рычагов в политических играх при дворе государя, где она применялась как верное средство влияния и на самого правителя, и на его ближайшее окружение.

Теория, разработанная Иоанном Солсберийским, опиралась, вне всякого сомнения, на солидный фундамент — размышления отцов Церкви и теологов об особой роли женщин в использовании колдовства и магических практик. И если в раннесредневековых пенитенциалиях способность вызвать «плотскую любовь» при помощи приворота еще могла приписываться и колдунам, и ведьмам[73], то уже в каноне Episcopi (самом первом официальном церковном документе, касавшемся этих проблем и датирующемся предположительно IX в.[74]) упоминались одни лишь представительницы слабого пола, верившие в свою способность переноситься под покровом ночи на встречу с Дианой, покровительницей — согласно античной мифологии — не только рожениц, но также лесов и подземного мира[75].

Не случайно в тексте канона языческая богиня напрямую уподоблялась самому дьяволу, на службу к которому якобы поступали эти женщины:

«Не следует допускать, чтобы некоторые злобные особы, превратившиеся в слуг Сатаны, соблазненные иллюзиями и фантазмами демонов, верили сами и заставляли верить [других] в то, что по ночам они разъезжают верхом на различных животных в компании с языческой богиней Дианой и множеством других женщин; что они преодолевают огромные расстояния под покровом ночи; что они подчиняются приказам этой богини, как если бы она была их повелительницей; и что иногда по ночам она призывает их к себе на службу»[76].

Текст канона Episcopi сохранился лишь в позднейшей версии: он был воспроизведен Региноном Прюмским в Libri duo de synodalibus causis et disciplinis ecclesiasticis (906 г.) — сборнике инструкций, предназначенных для епископов и их представителей в диоцезах. Еще через сто лет те же установления оказались включены в «Декреты» Бурхарда Вормсского (ум. 1025), который вновь основное внимание сосредоточил на женщинах — своих современницах, искренне полагавших, что по ночам они путешествуют в компании демонов и встречаются с Дианой, Хольдой и Иродиадой[77]. Впрочем, автор прямо заявлял, что под видом всех этих персонажей в действительности выступает сам Сатана:

«Многие, кто верит в подобный обман, уклоняются от подлинной веры и впадают в языческие заблуждения, полагая, что могут быть какие-то иные божества помимо единого Бога. На самом деле это дьявол принимает различные формы и личины, обманывая видениями подчиненное ему сознание [человека], когда тот спит»[78].

В отличие от составителя канона Episcopi, Бурхард Вормсский постоянно возвращался к проблеме взаимоотношений ведьм с силами ада, называя колдовство «дьявольским» ремеслом[79]. Особое же внимание он уделял именно любовной магии, различные виды которой подробно перечислял на страницах «Декретов»: наведение порчи или приворота при помощи амулетов; травяных отваров и микстур; земли, собранной из отпечатков подошв предполагаемой жертвы; спермы, менструальной крови или зажаренных и истолченных в порошок мужских яичек, подмешанных в еду и питье; рыбы, умерщвленной во влагалище женщины и приготовленной затем для ее супруга; хлеба, испеченного с той же целью, тесто для которого замешивалось в бадье, стоявшей на голом женском заду, и т. д.[80] Все эти действия, по мнению автора, происходили «по дьявольскому наущению» и были присущи исключительно представительницам слабого пола[81].

Любопытно, что именно трактовка Бурхардом Вормсским канона Episcopi была позаимствована в XII в. другим выдающимся европейским теологом — Грацианом (ум. 1150), включившим этот текст в свой «Декрет» (1140 г.), первый в европейской истории свод канонического права. В отличие от варианта, предложенного Региноном Прюмским, здесь также фигурировали Диана и Иродиада, которых знаменитый юрист полагал «масками» дьявола[82].

Теми же самыми выкладками Бурхарда Вормсского, на мой взгляд, мог руководствоваться при написании «Поликратика» и Иоанн Солсберийский. Хотя он был знаком со сводом Грациана[83] и, возможно, с каноном Episcopi в его редакции 906 г.[84], представляется сомнительным, что именно на эти тексты он опирался в вопросе о безусловной взаимосвязи развратного образа жизни женщин с занятиями колдовством. В каноне эта зависимость была едва намечена. Что же касается «Декрета», то его автор и вовсе ни словом не обмолвился о женщинах и практикуемой ими любовной магии. В разделе, специально посвященном различным «суевериям», с которыми церкви надлежало бороться, упоминалось лишь «ученое», т. е. мужское, колдовство: астрология, некромантия, ауспиции, толкование сновидений и т. д.[85]

О внимательном же чтении английским схоластиком труда Бурхарда Вормсского свидетельствовало не только имя Иродиады, оставленное им при пересказе текста канона и прямо указывавшее на близость, существовавшую, с его точки зрения, между сексуальной распущенностью и магическими практиками[86]. В еще большей степени о влиянии «Декретов» на «Поликратик» свидетельствовало, как мне представляется, то обстоятельство, что в обоих сочинениях проблемы женского колдовства и проституции оказались слиты воедино.

Раздел о преступных интимных отношениях и сводничестве располагался у Бурхарда Вормсского сразу за главами, посвященными любовной магии. Автор предлагал священникам задавать своим прихожанкам на исповеди весьма откровенные вопросы:

«Выступала ли ты сводней [по отношению] к себе самой или к другим? Я имею в виду, предавалась ли ты, подобно продажным женщинам, ласкам любовников ради денег? Или же, что еще ужаснее и постыднее, продавала ли ты тело своей дочери, племянницы или любой другой христианки мужчинам? Была ли ты посредницей или советчицей в столь богомерзком деле?»[87].

Буквально следующая глава «Декретов» оказывалась посвящена непосредственно наведению приворота или порчи на мужчин, намеренных бросить своих сожительниц ради заключения брака:

«Поступала ли ты так же, как неверные женщины? Как только они понимают, что их возлюбленные собираются покинуть их, дабы взять себе законных супруг, они [тут же] при помощи колдовства гасят в этих мужчинах огонь страсти, чтобы те оказались [совершенно] бесполезными [в постели] со своими женами и не могли с ними совокупляться»[88].

Такую же логическую цепочку рассуждений выстраивал в «Поликратике» и Иоанн Солсберийский. Однако важнейшее отличие его теории от идей Бурхарда Вормсского заключалось в том, что главным местом, где действовали всевозможные развратницы, занимавшиеся любовной магией, он полагал именно дворы правителей.

Европейцы XII столетия уже были, безусловно, наслышаны о подобных «великосветских» скандалах. В частности, Григорий Турский сообщал в «Истории франков», как королева Фредегонда расправилась в 580 г. с возлюбленной своего пасынка Хлодвига, обвинив девушку и ее мать в наведении порчи на своих умерших сыновей[89]. Точно так же Пасхазий Радберт в Epitaphium Arsenii (836–840 гг.) рассказывал, насколько пагубное влияние на императора Людовика Благочестивого (814–840) оказывали его вторая супруга Юдифь и ближайший советник Бернард, герцог Септимании. Мало того, что эти двое состояли в преступной любовной связи, они наводнили королевский двор различными «заклинателями, провидцами, толкователями снов и знамений… и прочими многочисленными знатоками магических искусств»[90]. Хинкмар Реймсский, комментируя в De divortio Lotharii (863 г.) развод правителя Лотарингии Лотаря II (855–869) с Теутбергой и его попытку жениться на Вальдраде, писал, что королевская любовница навела порчу на соперницу, дабы та не смогла иметь детей[91].

Однако ни одна из этих историй — как и рассказы о дурных советниках-колдунах — не упоминалась на страницах «Поликратика»: либо Иоанн Солсберийский о них не слышал, либо решил не заострять на этом внимание читателей. И все же именно ему, похоже, принадлежала честь первым подвести теоретическую базу под разрозненные рассказы его предшественников, подробно описать те негативные последствия, которые могло иметь постоянное присутствие ведьм-куртизанок (происходивших из самых разных страт общества, а не только из знати) при дворе короля, и выставить их в качестве могущественной группы «дурных советников», своими действиями способных погубить и правителя, и его страну.

Дабы не выглядеть голословным, английский схоластик обращался к многочисленным конкретным примерам из прошлого, которые заимствовал преимущественно из античных текстов и из Библии[92]. Любопытно, что при этом он слегка подправлял хорошо знакомые его современникам сюжеты — с тем, чтобы его главный тезис казался максимально убедительным.

Так, уже в первой книге «Поликратика», критикуя своих современников, владетельных сеньоров, за пристрастие к охоте, Иоанн ссылался на историю Одиссея, которого якобы приучила к столь греховному времяпрепровождению волшебница Цирцея. Столь оригинальная трактовка гомеровского сюжета, очевидно, должна была усилить, по мнению автора, его сообщение о том, что повелительница острова Ээя использовала заклинания и яды, дабы затуманить разум попавших в ее сети мужчин и заставить их исполнять ее приказы, а также являлась настоящей блудницей, «под властью которой был вынужден жить» Одиссей[93]. Таким образом, Цирцея противопоставлялась в «Поликратике» целомудренной Пенелопе (pudica Penelope), к которой в конце концов и возвращался главный герой[94].

То же самое противопоставление развратной куртизанки и законной супруги было использовано и в рассказе о Юлии Цезаре. По мнению Иоанна Солсберийского, Клеопатра одурманила великого правителя злыми чарами и соблазнила его ради того, чтобы он разделил с ней императорскую славу и власть[95], в то время как Кальпурния пыталась предостеречь мужа от посещения сената: накануне во сне она увидела, как сжимает в объятиях его окровавленное тело[96].

Впрочем, даже истории о вполне добропорядочных замужних женщинах порой приобретали под пером Иоанна Солсберийского весьма причудливые формы. В частности, ответственность за соблазнение Давида в «Поликратике» оказывалась возложена на Вирсавию, которая, по мнению автора, буквально околдовала царя Израиля, ослепила его красотой и доступностью собственного тела, подтолкнув тем самым к предательству и убийству Урии[97]. Эта версия противоречила не только каноническому библейскому тексту, где отнюдь не упоминалось о распущенности героини[98], но и его интерпретации у Блаженного Августина и Григория Великого (ок. 540–604), для которых Вирсавия олицетворяла Церковь, Давид — Иисуса Христа, а Урия — дьявола[99].

Столь же оригинальная трактовка была предложена Иоанном и для истории Юдифи и Олоферна, которого скромная вдова из Ветулии поразила не только своими пророчествами, но и внешностью. Впрочем, привлекательность Юдифи, по мнению автора «Поликратика», была столь же обманчива, как и слова, сказанные ею Олоферну: ради благой цели сам Господь «даровал ей великолепие», обманув тем самым врага израильского народа[100].

Как представляется, единственным примером, когда советником правителя выступала женщина, не являвшаяся, согласно традиции, распутницей, в «Поликратике» оказывалась история Саула и Аэндорской волшебницы, вызвавшей по просьбе царя дух покойного пророка Самуила. И хотя в библейском тексте ни слова не говорилось о связи прорицательницы с дьяволом, Иоанн Солсберийский отмечал, что для правителя посещение столь сомнительных личностей ночью совершенно недопустимо, ибо в это время советы дает лишь «князь тьмы»[101].

Все эти истории были необходимы автору «Поликратика», дабы утвердить своих читателей в том мнении, что магия и разврат — две стороны одной медали, что они взаимосвязаны, и именно их сочетание наносит наибольший вред любому правителю и его двору. Государь, не способный противостоять подобным соблазнам, вступает на опасный путь. Он превращается в адепта дьявола (прародителя всякой похоти и колдовства), в тирана, потакающего лишь собственным страстям, и, как следствие, в самого Люцифера[102]. Его власть, являющаяся по природе своей Божественным даром, т. е. безусловным добром, оборачивается злом и погибелью для подданных[103].

Вот почему Иоанн Солсберийский, призывая бороться с засильем ведьм-куртизанок при дворах владетельных сеньоров, сравнивал их истребление с заботами по предотвращению гражданской войны. Ибо, писал он в заключении к трактату, нет ничего разрушительнее подобных невзгод кроме безумства схизматиков и еретиков[104]. К ним же он относил и приверженцев колдовства, полагая, что все эти люди в равной степени поклоняются дьяволу[105].

* * *

Влияние, оказанное «Поликратиком» на последующие поколения средневековых интеллектуалов, сложно переоценить[106]. Внушительное число сохранившихся до наших дней копий этого сочинения свидетельствует о его популярности не только в Англии, но и в континентальной Европе[107]. Тем не менее, как отмечают исследователи, интерес к труду Иоанна Солсберийского в большинстве случаев носил, скорее, избирательный характер. Так, идея порядка (в частности, отказа от услуг дурных советников) как необходимого условия функционирования королевского двора оказалась особенно востребована в трактатах английских и французских авторов конца ХII–ХIII в.[108] Многие английские бестиарии первой половины XIII в. содержали пространные заимствования из рассуждений Иоанна о лицемерии придворных и их пристрастии к охоте[109]. Итальянские юристы и гуманисты XIV–XV вв. из всей сложной политической теории, выстроенной в «Поликратике», сохранили лишь описание государственного (монархического) устройства, но вовсе не использовали учение о Церкви как «душе», направляющей правителя во всех его помыслах и начинаниях[110]. Наибольшее же влияние труд Иоанна Солсберийского, безусловно, оказал на так называемые королевские зерцала, во множестве появлявшиеся на протяжении развитого и позднего Средневековья во всех странах Западной Европы[111].

Как отмечала Фредерика Лашо, в сочинениях XIV–XV вв. сложнее найти следы непосредственных заимствований из «Поликратика», поскольку их авторы уже открыли для себя тексты Аристотеля и Плутарха[112]. Тем не менее, в том, что касалось сферы магического, проследить влияние Иоанна Солсберийского на его последователей представляется вполне возможным. Это влияние, вне всякого сомнения, начало проявляться уже в XII столетии. И пусть оно не было столь же масштабным, как в случае с политическими идеями английского схоластика, оно, тем не менее, оказалось заметным.

Первым, насколько можно судить, кто использовал выкладки Иоанна Солсберийского, касавшиеся отношений с дьяволом, занятий колдовством, обращения к ведьмам и недопустимого пребывания этих последних при дворе правителя, стал Вальтер Maп (ок. 1140–1208/1210). В своих «Забавах придворных» (ок. 1180 г.) он повторил (и даже усилил) многие идеи, высказанные в «Поликратике». В частности, Maп также полагал, что дурные советники правителя действуют исключительно под руководством дьявола, превращая королевский двор в подобие ада на земле[113]. Среди приближенных государя он особо выделял схизматиков, еретиков (к которым относил и знатоков колдовства[114]) и распутниц[115], называя их «порождениями ночи»[116] и предупреждая читателей, что советы подобных людей происходят от Нечистого, а потому превращают любого владетельного сеньора в тирана[117]. В качестве примера Вальтер Man приводил здесь историю библейской Иезавели, богоотступницы и любодейки, ввергшей в пучину идолопоклонства своего супруга, царя Ахава, и сыновей Охозию и Иорама[118] и действовавшей по указке самого дьявола[119].

Пересказывая текст канона Episcopi, Maп — как и Иоанн Солсберийский — не называл собирающихся по ночам под предводительством Дианы женщин ведьмами[120]. Однако именовал их инкубами и суккубами, подчеркивая тем самым их демоническую природу и предупреждая своих читателей от столь неосмотрительного шага, как рождение потомства от подобных существ[121]. Как и автор «Поликратика», Man также полагал, что дьявол — отец всякого разврата, приводя в пример истории монаха, на которого Сатана наслал грех похоти, в результате чего тот завел себе любовницу[122], или молодого племянника некоего графа, который при помощи Нечистого соблазнил настоятельницу и монашек местного аббатства[123]. Даже самый достойный и умный рыцарь, писал Вальтер Man, если он склонен к разврату, если он похотлив и поклоняется Венере, всегда предпочтет ее Марсу[124]. Таково «евангелие дьявола», которому следуют все дурные советники правителя[125].

Размышления Иоанна Солсберийского, касающиеся ближнего круга государя, из которого следует изгнать всех недостойных людей, превращающих королевский двор в ад, а самого властителя — в Люцифера, были близки и другим английским авторам второй половины XII–XIII столетия: Пьеру де Блуа (ок. 1130–1212), Найджелу де Лоншаму (ок. 1135–1198?), анонимному создателю трактата De tyranno et principe (1265–1272 гг.)[126]. Что же касается континентальной Европы, то и здесь влияние демонологической теории, сформулированной в «Поликратике», распространилось весьма широко.

Как я уже упоминала, с начала XIV в. сочинение Иоанна Солсберийского читали и цитировали многие итальянские юристы, в частности, Гильельмо да Постренго (1290–1362) в Вероне и Лука да Пенна (ок. 1325 — ок. 1390) в Неаполе[127]. И хотя этих интеллектуалов интересовала прежде всего политическая теория английского схоластика, его размышления о правителе, поддавшегося дьявольскому искушению и превратившегося в Люцифера, также оказались востребованы на Апеннинах. Как мне представляется, именно эта идея нашла свое своеобразное воплощение в одной из фресок, выполненных Амброджио Лоренцетти (1290–1348) для Палаццо Публико в Сиене.

В центр композиции «Аллегория дурного правления и его последствий» (1338–1339 гг.) художник поместил фигуру Тирана: на голове у него рога, во рту — клыки, в левой руке зажат бокалом яда — иными словами, это — изображение самого дьявола. Над его головой парят Жадность (с денежными мешками, зажатыми в тисках), Гордость (показывающая ярмо, от которого она освободилась) и Тщеславие (любующееся на себя в зеркало). Справа от Тирана расположились Жестокость, держащая в одной руке младенца, а в другой змею; Измена, у которой на коленях свернулся ягненок с хвостом скорпиона; и Обман с крыльями летучей мыши. Слева от Тирана Лоренцетти изобразил Ярость (гибрид кентавра, льва и кабана, сжимающего кинжал), Раздор в одежде с геральдическими цветами Сиены (чёрный и белый), который пилой разделяет согласие, и Войну с мечом и щитом в руках. У ног же Тирана удобно устроился черный козел (еще один намек на демоническое происхождение его хозяина), а ниже застыло поверженное Правосудие[128] (Илл. 2).

Подобная трактовка прямо отсылала к образу тирана-Люцифера из «Поликратика» Иоанна Солсберийского[129]. И хотя не существует прямых доказательств того, что Лоренцетти читал это сочинение, данная аналогия могла стать ему известна опосредованно, из трудов итальянских юристов или, к примеру, из «Книги об обязанностях и нравах знати, или О шахматной игре» (Liber de moribus et officium nobilium sive de ludo schaccariо, 1300 г.) Якопо да Чессоле (ок. 1250 — ок. 1322), представлявшей собой сборник поучительных «примеров» для проповедников и одновременно дидактический трактат, предназначенный для наставления людей благородного сословия[130].

Вероятно, столь же опосредованно идеи английского схоластика оказались заимствованы и в германских землях. Иначе сложно объяснить, откуда в «Молоте ведьм», созданном в 1486 г., появилось следующее безапелляционное утверждение:

«Среди скверных женщин господствуют три главных порока, а именно: неверие, честолюбие и алчность к плотским наслаждениям. Последний из указанных пороков особенно распространен среди подобных женщин. Поэтому, чем более честолюбивые и иные женщины одержимы страстью к плотским наслаждениям, тем безудержнее склонятся они к чародеяниям. Таковыми являются прелюбодейки, блудницы и наложницы вельмож»[131].

Любопытно, что ни Генрих Крамер и Якоб Шпренгер, авторы этого знаменитого на всю Европу демонологического трактата, ни его современные издатели никак не обозначили прямую отсылку к тексту «Поликратика», присутствовавшую в процитированном пассаже[132]. И все же, как мне представляется, речь здесь шла о явном заимствовании.

Безусловно, я не берусь утверждать с полной уверенностью, что демонологическая концепция знаменитого английского схоластика прямо или опосредованно нашла свое отражение в перечисленных выше текстах и изображениях; все это — лишь мои догадки и предположения. К сожалению, не только создатели «Молота ведьм», но и Амброджио Лоренцетти и даже Вальтер Man, входивший в тот же круг образованных придворных Генриха II, что и Иоанн Солсберийский, не оставили нам ни единого письменного свидетельства о том, что они действительно читали сочинение этого последнего или хотя бы слышали о нем. Однако мы хорошо знаем — прежде всего, по фундаментальному исследованию Бернара Гене — о том, что далеко не все средневековые авторы снисходили до подробных и, главное, точных примечаний к своим трудам[133]. Об источниках, которыми они пользовались, нам остается лишь догадываться, и ситуация, в которой на протяжении веков пребывал текст «Поликратика», является тому ярким подтверждением[134].

Впрочем, совсем отчаиваться не стоит. Ибо на карте средневековой Европы все же присутствовала страна, где не просто читали труд Иоанна Солсберийского, но признавали его авторство и прямо ссылались на него при цитировании. Страной этой было Французское королевство, куда мы теперь и отправимся — на поиски распутниц и ведьм при дворах правителей.


Глава 2. От поучительных «примеров» Элинанда из Фруамона к инсинуациям Жана Пти

Едва окончив свой труд, в конце лета 1159 г. Иоанн Солсберийский отправил копию «Поликратика» Петру из Целлы, коллеге и близкому другу, будущему настоятелю аббатства св. Ремигия в Реймсе (1162–1181)[135]. Вероятно, именно этот подарок положил начало распространению трактата во Франции. Чуть позже, бежав из Англии и приняв в 1176 г. назначение на епископскую кафедру в Шартре (на которой в 1181 г. его сменил все тот же Петр из Целлы), Иоанн, очевидно, и сам привез с собой текст «Поликратика»: во всяком случае один экземпляр своего главного произведения он завещал библиотеке собора[136].

Как следствие, уже во второй половине XII — начале XIII в. сочинение английского схоластика распространилось по цистерцианским монастырям, расположенным в пределах Французского королевства, о чем свидетельствуют дошедшие до нас списки[137]. Однако подлинным знакомством с идеями Иоанна Солсберийского французская образованная публика оказалась обязана Элинанду из Фруамона (ок. 1160–1229)[138]. Для своей «Хроники» (Chronicon), созданной в 1210-е гг.[139], бывший трувер, а ныне монах-цистерцианец, позаимствовал из «Поликратика» не только основные идеи о социальном устройстве и делах управления[140]. Он также уделил внимание проблеме взаимоотношений государя и его приближенных с демоническими силами.

Как известно, сочинение Элинанда дошло до нас частично. Довольно долго знакомство с «Хроникой» оставалось возможным лишь по компиляции, составленной Винсентом из Бове (1190–1264): именно в таком виде она была опубликована в Patrologia Latina аббата Ж.П. Миня[141]. Важно при этом отметить, насколько подробно оказалась освещена в данных отрывках тема магического.

Собственно, уже в первой части, отобранной Винсентом из Бове для своей компиляции, — трактате «О самопознании» (De cognitione sui)[142] — речь заходила о контактах правителей с дьяволом и его демонами. Здесь Элинанд затрагивал весьма популярный у западноевропейских авторов XII в. сюжет о свите Эрлекина, разъезжающей на диких черных конях[143]: «Из сего явствует, что это за кони, на которых иногда видятся души мертвых. Это демоны, преображающие себя в коней, а всадники их — злополучнейшие души, грехами отягощенные, как бы неким оружием и щитами обремененные (а на деле — собственными преступлениями в таковых обличиях нагруженные)»[144]. И далее автор развивал свою мысль, утверждая, что сама природа подобных дьявольских созданий в полной мере соответствует злодеяниям умерших грешников — особенно, если они совершили преступления сексуального характера: «В самом деле, конь — животное гордое и упрямое, охочее до состязания и битвы, пылкое к соитию и в похоти могучее; итак, демоны, обращенные в коней, обозначают их всадников, услаждавшихся такими преступлениями»[145].

Развивая свои «теоретические» выкладки, Элинанд приводил несколько поучительных историй, подтверждавших его основной тезис. В первой из них рассказывалось о придворном графа Неверского, соблазненном некой знатной дамой и вступившим с ней в тайную связь, а в результате убившим супруга своей любовницы. За двойное преступление мужчина и женщина были приговорены к вечному наказанию в аду[146]. Во второй же истории сообщалось уже о самом правителе, на глазах у собственных придворных насильно усаженном верхом на коня и унесенном дьяволом прочь. И хотя преступление «несчастного из Макона» прямо в тексте не называлось, общий контекст, в который оказывался включен этот рассказ, не оставлял сомнений в его сексуальной природе[147].

Любопытно, что именно тема преступной похоти объединяла De cognitione sui со следующим отобранным Винсентом из Бове для компиляции сочинением Элинанда из Фруамона — «О добром правлении государя» (De bono regimine principis). Вводная часть этого трактата оказывалась полностью списана с «Поликратика» Иоанна Солсберийского: здесь также осуждались охота, коллекционирование боевых коней, присутствие при дворе правителя все тех же актеров, мимов, сводников, проституток и умелых колдунов[148]. Всех их автор требовал удалить от государя, дабы тот не смог подавать дурной пример подданным.

Буквально следом за этими заявлениями возникал еще один знакомый нам по «Поликратику» пассаж — на сей раз посвященный моногамии. Как и Солсбериец, Элинанд полагал совершенно недопустимым наличие у владетельного сеньора любого ранга многочисленных любовниц, ибо столь аморальное поведение превращало правителя в прелюбодея и позорило его[149]. Подобно Адаму, Гераклу, Самсону, Давиду и многим другим героям прошлого, он становился легкой добычей для дьявола — подлинного прародителя любого разврата[150], который и сам частенько представал в обличье похотливой девицы[151].

Впрочем, и супруге государя следовало подавать пример истинной добродетели: не питать склонности к адюльтеру, но держаться «правильного» курса и всегда хранить верность мужу[152]. Столь же целомудренными надлежало оставаться и придворным, ибо, писал Элинанд, и здесь вторя Иоанну Солсберийскому, тот, кто впадает в подобный грех, переходит на сторону Нечистого и почитает его как истинного Господа[153]. Иными словами, всем без исключения приближенным правителя автор рекомендовал следовать заветам Бога, подчиняться его установлениям и пользоваться дарованной им мудростью, ибо только она одна ведет к спасению[154]. Так они смогут должным образом исполнять свои обязанности — во всем поддерживать своего государя, давая ему верные советы, наставляя его и обучая[155]. Ибо, как замечал Элинанд, буквально цитируя «Поликратик», «неграмотный король напоминает осла на троне»[156].

Что же касается женщин-советчиц, то знаменитый цистерцианец призывал правителей всех рангов непременно сторониться подобных дам, полагая, что они не только склонны к сексуальному разврату, но и занимаются непосредственно колдовством, пребывая в тесном контакте с дьяволом[157]. И хотя, по мнению Фредерики Лашо, идеи Иоанна Солсберийского были изложены Элинандом из Фруамона в крайне усеченном виде[158], мне представляется, что автора «Хроники» чрезвычайно занимала тема вмешательства Нечистого в жизнь государя при посредничестве недостойных представительниц слабого пола. Иначе сложно объяснить, почему в дошедших до нас главах своего сочинения (посвященных преимущественно делам церковным) он уделил ей столько внимания, постоянно ссылаясь на конкретные примеры из прошлого[159].

В частности, Элинанд цитировал известное письмо св. Бонифация, направленное в 745–746 гг. Этельбальду, королю Мерсии (716–757) и Сассекса (750–757). Знаменитый англосаксонский миссионер укорял правителя в том, что тот погряз в разврате, прелюбодействует с монахинями и своим поведением подает дурной пример всем приближенным[160]. Архиепископ Майнца, если следовать «Хронике», полагал подобное поведение не просто греховным: он писал, что видит в нем признаки увлечения язычеством и поклонения дьяволу, от чего короля смогут избавить лишь наставления его исповедника и иных представителей церкви[161].

Что же касается собственно язычества, то его — как и идолопоклонничество — Элинанд полагал одной из разновидностей магических практик[162]. К этой теме он возвращался неоднократно. В частности, описывая правление Дагоберта I, короля франков (629–639), прославившегося среди современников своей распущенностью, имевшего множество жен и наложниц[163], хронист не забывал рассказать и о таком, казалось бы, незначительном факте, как наличие в королевстве «одной женщины», которая занималась не только врачеванием, но и гаданием, а также поклонялась идолам и деревьям, «посвященным демонам»[164]. Элинанд также упоминал о старинном обычае фризов узнавать судьбу, принося жертвы демонам, т. е. занимаясь колдовством[165]. А описывая повседневную жизнь сарацинов, он специально подчеркивал, что они почитают идола Магомета, в котором — опять же с помощью колдовства — запечатан целый «легион демонов»[166].

С тех же позиций интерпретировалась в «Хронике» и уже упоминавшаяся выше история Людовика Благочестивого и его супруги Юдифи, которой автор отводил роль дурной советчицы, различными кознями доведшей императора до войны с собственными сыновьями и утраты трона. Этим трагическим событиям, по мнению Элинанда, способствовало прямое вмешательство дьявола, о чем свидетельствовало появление на небе кометы[167]. Впрочем, опасные советы могли исходить и от настоящих ведьм. Так, в частности, случилось с сыном Людовика Благочестивого, Людовиком II Немецким, доверившимся было словам некоей «псевдопророчицы», но избавленным от ее пагубного влияния Рабаном Мавром, архиепископом Майнцским и ближайшим советником короля[168].

Не менее показательными оказывались для Элинанда и отношения между правителями и их сожительницами. Он отсылал читателей к знаменитой истории Лотаря II и его конкубины — «соблазнительницы» Вальдрады, с которой, несмотря на советы приближенных, он так и не смог расстаться[169]. Развивая сюжет, автор «Хроники» сообщал, что Гуго, герцог Эльзаса и сын правителя Лотарингии, рожденный в результате этой преступной связи, превратился в тирана для своих подданных, т. е., согласно теории Иоанна Солсберийского, в пособника дьявола[170]. Впрочем, и сама Вальдрада, если вспомнить суждение о ней Хинкмара Реймсского, была колдуньей, наводившей порчу на законную супругу Лотаря Теутбергу.

Столь же ужасной, с точки зрения Элинанда, являлась и история Эдвига, короля Англии из Уэссекской династии (955–959). Этот правитель не просто погряз в похоти и разврате, как все прочие герои «Хроники»: он совершил инцест, женившись на собственной сестре или взяв ее в любовницы[171]. По совету этой «гнусной шлюхи» (nefanda meretrix), иными словами, по наущению дьявола, Эдвиг изгнал из своего окружения всех достойных советников — и прежде всего первого из них, архиепископа Кентерберийского Дунстана, за что в результате и поплатился утратой трона[172].

* * *

Все приведенные выше поучительные истории о женщинах, ведущих развратный образ жизни и занимающихся колдовством под руководством дьявола, и их пагубном влиянии на правителей и их ближайшее окружение содержались в той части «Хроники» Элинанда из Фруамона, которая, как я уже упоминала, вошла в компиляцию Винсента из Бове. Не удивительно, что идеи монаха-цистерцианца относительно придворных ведьм и распутниц были также взяты на вооружение самим знаменитым энциклопедистом. Следы этого мы обнаруживаем в различных частях его главного труда — «Великого зерцала» (Speculum majus), первый вариант которого датируется 1259 г.[173]

Рассуждая о грехе праздности во всех его проявлениях, ведущем исключительно к «страстям и волнениям», Винсент особо выделял плотские утехи, избавиться от которых он полагал возможным, предавшись Господу «душой и телом», не выпуская из рук Библию и постоянно размышляя о сказанном в Писании. «Будь постоянно занят делом, дабы дьявол не застал тебя врасплох», наставлял он своего читателя и уточнял: «Ведь праздным [человеком] овладевает похоть»[174]. Что же касается непосредственно занятий колдовством, то отрицательное отношение монаха-доминиканца к магическим практикам — и в целом, и при дворе правителя в частности, — подкреплялось конкретными поучительными «примерами», отчасти повторяющими истории Элинанда, а отчасти подобранными самостоятельно.

Собственно, уже самую первую женщину — Еву — Винсент из Бове полагал связанной с колдовством. Не следует отрицать, писал он, что спутница Адама была, как и он сам, создана Господом Богом. Однако демоны воспользовались ее слабостью и обратили в свою «веру», научив различным магическим практикам[175]. Вот почему именно прародительницу следует считать в большей степени виновной в грехопадении, изгнании из Рая и во всех последующих бедах человечества: ведь она предала и Всевышнего, и самое себя, и своего ближнего[176]. Таким образом, в «Великом зерцале» тема женщины-соблазнительницы буквально сразу, т. е. уже в первой части энциклопедии, Speculum naturale, оказывалась увязана с колдовством и вмешательством в дела людей дьявола, который прежде всего разжигает в них плотские страсти — чревоугодие и распутство[177].

В том же ключе интерпретировал Винсент и текст канона Episcopi. С его точки зрения, недостойные особы, признававшиеся в ночных встречах с Дианой или Иродиадой, на самом деле являлись жертвами дьявольских иллюзий. Однако происходило это с ними из-за того, что они «были совращены Сатаной»[178]. Эта тема развивалась также в заимствованных из «Хроники» Элинанда рассказах о свите Эрлекина[179] и о неминуемом наказании, уготованном после смерти тем, кто предается незаконным любовным утехам, а значит, связан с дьяволом[180].

Что же касается роли женщин, обладающих сомнительной репутацией, в жизни самого государя и его ближайшего окружения, то здесь Винсент — как и Элинанд из Фруамона — часто обращался к конкретным примерам из прошлого. Так, именно из «Хроники» своего коллеги-цистерцианца он позаимствовал пассаж, посвященный Фредегонде, добившейся удаления от двора Авдоверы, первой супруги Хильперика I, и расправившейся с его следующей женой Гальсвинтой. Винсент называл эту даму хитроумной (versuta) и зловреднейшей конкубиной (pessima concubina) короля, который всегда поступал в соответствии с ее советами (per consilium Fredegundis)[181].

Еще более показательной оказывалась история Рожера II, правителя Сицилии (1130–1154). Как сообщал знаменитый доминиканец, весьма вольно интерпретировавший в данном случае исторические факты, король обручился с достойной девушкой, сестрой герцога Бургундского, но быстро оставил ее ради таинственной женщины, встреченной им однажды ночью, когда он купался в море при свете луны. Незнакомка ни слова не сказала о своем происхождении, однако именно ее Рожер пожелал сделать своей законной супругой. Это решение, рассказывал далее автор, стало его огромной ошибкой, поскольку королевская избранница в действительности оказалась не просто «призраком» (phantastica mulier), но «дьявольским суккубом» (diabolus succuba), т. е. демоном разврата и похоти[182].

В заключении к «Великому зерцалу» Винсент из Бове вновь обращался к наследию Элинанда из Фруамона — к его трактату «О добром правлении государя», текст которого он воспроизводил в заключительных главах последней части своей энциклопедии, Speculum historiale. Вслед за своим предшественником он еще раз предупреждал читателей об опасностях, которые таит в себе двор правителя, и о недостойных людях, которые туда проникают и от которых любому владетельному сеньору следует по возможности избавляться: о шарлатанах, мимах, шутах, сводниках, проститутках и различного рода колдунах[183]. Эта тема затрагивалась также в отдельной главе, посвященной усмирению человеческих страстей (fomentis libidini), наиболее опасной из которых Винсент полагал похоть[184]. Плотское влечение, писал он, не доведет правителя до добра, ибо само слово «женщина» означает «слабость», но вместе с тем и «молот», которым сам дьявол досаждает человеку[185].

Примерно те же рассуждения были повторены Винсентом из Бове в двух более поздних трактатах — в De eruditione filiorum nobilium (ок. 1247 г.)[186] ив De morali principis institutione, завершенном в 1264 г., буквально накануне смерти автора[187]. Иными словами, не зная имени Иоанна Солсберийского (во всяком случае, никогда не упоминая его в собственных сочинениях), знаменитый французский энциклопедист по сути повторял многие сентенции, изложенные веком ранее в «Поликратике».

* * *

Важно отметить, что последние произведения Винсента из Бове, как, впрочем, и трактат De bono regimine principis Элинанда из Фруамона, относились к совершенно особому литературному жанру — королевских зерцал, или зерцал правителей, пользовавшихся во Франции XIII в. особой популярностью[188]. Как мы успели убедиться, во многом моделью для них выступало знаменитое сочинение Иоанна Солсберийского, знакомство с основными идеями которого, впрочем, часто происходило не опосредованно (как в случае с автором «Великого зерцала»), а напрямую.

Ярким тому подтверждением являлось творчество монаха-францисканца Жильбера из Турне (ок. 1200–1284), многие годы преподававшего в Париже, принявшего, возможно, участие в седьмом крестовом походе 1248 г. под предводительством Людовика IX Святого[189], а в 1259 г. по просьбе короля написавшего несколько писем для наследника французского престола, будущего Филиппа III Смелого (1270–1285). Эти послания автор объединил затем в трактат Eruditio regum et principum, и сильное влияние «Поликратика» ощущалось в нем буквально с первых строк[190]. При этом Жильбер, насколько можно судить, обратился к сочинению английского схоластика, минуя более краткие версии Элинанда из Фруамона и Винсента из Бове: хотя в самих письмах имя Иоанна Солсберийского не упоминалось, оно присутствовало в другом педагогическом сочинении францисканца — De modo addiscendi, созданном около 1262 г.[191]

О непосредственном знакомстве Жильбера из Турне с «Поликратиком» свидетельствовали и буквальные цитаты из него, и подробные пересказы отдельных его глав, включенные в Eruditio regum et principum. В частности, эти многочисленные заимствования касались и интересующей нас темы — присутствия при дворе правителя нежелательных персонажей и в том числе — распутных женщин и мужчин, занимающихся колдовством. Подобно Элинанду из Фруамона и Винсенту из Бове, Жильбер уже в самом начале своего трактата воспроизводил сентенцию Иоанна Солсберийского о необходимости удаления столь вредных людей из ближнего круга государя[192], а затем неоднократно к ней возвращался[193]. Однако наиболее любопытным заимствованием из «Поликратика» являлись, на мой взгляд, поучительные «примеры», которые Жильбер приводил в подтверждение своих слов. Так, он — вслед за английским схоластиком — вспоминал об отношениях Юлия Цезаря и царицы Египта Клеопатры, околдовавшей императора своими льстивыми речами и красотой, или о приключениях Одиссея, избежавшего ловушки, расставленной сиренами[194]. К ним Жильбер, очевидно, уже по собственному почину добавлял знаменитый апокрифический рассказ об Александре Македонском, которого его учитель Аристотель предупреждал о происках «королевы Индии», имевшей намерение отравить великого правителя и для этого подославшей к нему этого некую прелестную девицу[195].

Впрочем, факт подобных заимствований — прямых или косвенных — из «Поликратика» оказывался важен даже не сам по себе, а в связи с тем впечатлением, который произвели идеи Иоанна Солсберийского при посредничестве Элинанда из Фруамона, Винсента из Бове и Жильбера из Турне на возможных и реальных заказчиков их сочинений — на членов французской королевской семьи.

Исследователи полагают, что De bono regimine principis Элинанда мог быть написан для Филиппа II Августа (1180–1223), хотя никаких прямых подтверждений этого факта на сегодняшний день не найдено[196]. В то же время нам доподлинно известно, что De eruditione filiorum nobilium Винсента из Бове был посвящен королеве Маргарите Прованской (1234–1270), a De morali principis institutione — ее супругу Людовику IX Святому и их зятю Тибо II Молодому, правителю Наварры (1253–1270)[197]. По заказу французского монарха было также написано и самое знаменитое сочинение доминиканца — Speculum majus, для которого, вероятно, использовались рукописи из королевской библиотеки и которое предварялось посланием автора к его высокому покровителю — Epistola actoris ad Ludovicum regem[198]. «Зерцало» имело невероятный успех у читателей: только от его последней части, Speculum historiale, до нас дошло 320 рукописей[199]. Что же касается Eruditio regum et principum Жильбера из Турне, то, как я уже упоминала, этот трактат был также создан по заказу Людовика IX и предназначался его сыну и наследнику Филиппу. Таким образом, идеи Иоанна Солсберийского относительно тех пороков, с которыми надлежит бороться правителю, оказались хорошо известны во французских придворных кругах конца XIII — первой трети XIV вв.

Традиция королевских зерцал отнюдь не прервалась на упомянутых выше сочинениях. Следующим в этой череде стал трактат Эгидия Римского (1246/1247–1316) De regimine principum, созданный в 1279 г. по заказу будущего правителя Франции Филиппа IV Красивого. Однако писался он уже под сильнейшим влиянием трудов Аристотеля, прежде всего «Этики» и «Политики»[200]. Знакомство образованных европейцев (и в том числе французов) с этими сочинениями обусловили временное забвение «Поликратика»[201], интерес к которому возродился лишь во второй половине XIV столетия.

* * *

Возвращение главного сочинения Иоанна Солсберийского на политическую сцену Французского королевства стало возможным прежде всего благодаря деятельности переводчиков. Уже в 1332 г. нормандец Жан де Винье (ок. 1285 — ок. 1350), прибывший в Париж для изучения канонического права и ставший монахом-госпитальером ордена Святого Иакова Страстей Христовых[202], представил королевскому двору свое «Историческое зерцало» (Miroir historial) — перевод Speculum historiale Винсента из Бове, выполненный по заказу Жанны Бургундской (1293–1348), внучки Людовика IX и супруги Филиппа VI Валуа (1328–1350)[203].

Как отмечала Л.В. Евдокимова, главным принципом работы Жана де Винье в данном случае являлось тщательное соблюдение авторской интонации, внимание к точной передаче терминов и понятий, максимально полное воспроизведение фактического материала[204]. А потому и рассуждения о необходимости искоренить разврат и колдовство при дворе правителя, представлявшие собой перепевы основных идей «Поликратика», во французском «Историческом зерцале» остались практически без изменений. Об этом свидетельствует, в частности, трактовка пассажей, посвященных праздности, влекущей человека прямиком в сети Сатаны[205]; предостережениям относительно «жонглеров, менестрелей, проституток и прочих персонажей», действия которых направлены «против природы» (т. е. против Господа) и которых правитель должен, «скорее, уничтожать, нежели привечать»[206]; сравнению женщин с молотом в лапах дьявола[207].

Перевод Жана де Винье имел огромный успех. До нас дошли 38 списков Miroir historial, датирующихся XIV–XV вв., четырнадцать из которых были изготовлены для членов королевской семьи. Два экземпляра «Зерцала» последовательно принадлежали Иоанну II Доброму (1350–1364), Карлу V Мудрому (1364–1380) и Карлу VI Безумному (1380–1422). По три копии «Зерцала» собрали в своих библиотеках Жан Беррийский и Людовик Орлеанский, младший сын Карла V, еще одну заказал для себя Людовик II Анжуйский, тесть будущего Карла VII (1422–1461). Тринадцать рукописей на протяжении второй половины XIV в. были созданы для французских придворных (один лишь Жак д'Арманьяк располагал тремя из них), еще пять манускриптов — уже в начале XV столетия — оказались переписаны по заказу представителей фламандской знати, и, наконец, в 1470 г. копию «Исторического зерцала» де Винье получил английский король Эдуард IV (1461–1483)[208]. Таким образом, идеи «Поликратика», совершив своеобразный «тур» по Французскому королевству, будучи переосмысленными Элинандом из Фруамона, Винсентом из Бове и Жаном де Винье, вернулись на свою историческую родину.

На этом, однако, французские переводчики, выполнявшие заказы королевского двора, отнюдь не остановились. В начале 1370-х гг. (точнее, до 1373 г.) Жан Доден (ум. 1382), каноник Сент-Шапель и официальный переводчик Карла V[209], представил своему покровителю и заказчику собственный вариант De eruditione filiorum nobilium Винсента из Бове[210], в котором, как я уже отмечала выше, влияние идей Иоанна Солсберийского ощущалось особенно сильно.

Переводческий стиль Додена, как и Жана де Винье, отличало исключительное внимание к тексту оригинала. Так, знаменитая фраза о «коронованном осле», которому в «Поликратике» уподоблялся необразованный правитель, во французском варианте была слово в слово передана так, как это в свое время сделал Винсент из Бове[211]. Точно так же оказался сохранен в своем изначальном виде пассаж, посвященный борьбе с сексуальной распущенностью посредством воздержания (contre luxure chasteté), и призыв к юношам не прибегать к услугам блудниц, но стремиться заключать законные браки[212]. Ибо, вторил за Винсентом из Бове его французский переводчик, подобные развратницы действуют по указке и под влиянием дьявола[213]. Жан Доден позволял себе вносить в оригинальный текст лишь самые минимальные уточнения или исправления[214]. Более того, каноник работал с явной опорой на Speculum historiale и, вероятно, знал даже «Хронику» Элинанда из Фруамона[215]. Наконец, именно в его переводах, возможно, впервые со времен Жильбера из Турне, оказался назван по имени автор «Поликратика», сочинение которого монах из Сент-Шапель рекомендовал изучить своим читателям: Jean de Salberie en son "Policraticon"[216].

Впрочем, весьма вероятно, что Жан Доден имел в виду не латинский текст Иоанна Солсберийского[217], а уже существовавший на тот момент его французский перевод, выполненный — и вновь по заказу Карла V — в 1372 г. монахом-францисканцем Дени Фульша[218]. В отличие от Жана де Винье и Жана Додена, в большинстве случаев строго следовавших за авторским текстом, для Фульша была характерна большая вольность в обращении с оригиналом: использование повторов, собственных комментариев и глосс, что, по замыслу переводчика, должно было уточнить отдельные пассажи «Поликратика»[219].

Так, рассуждая о бесчестности жонглеров и менестрелей, французский переводчик усиливал идею Иоанна Солсберийского, сообщая своим читателям, что с появлением этих персонажей при дворах правителей возобладало не только «легкомыслие», но и «разврат»[220]. Точно так же, рассказывая о том, что любые магические практики издавна осуждались и преследовались, Фульша объявлял их не просто «колдовством», но «обманом и иллюзиями». Знакомство с ними происходило от «лживого и преступного союза демонов с человеком, а человека с демонами», причем эти последние и сами сеяли зло, и наставляли людей в столь богопротивном «искусстве». Вот почему, утверждал переводчик «Поликратика», подобных персонажей следовало во что бы то ни стало удалять от королевского двора[221]. Любопытно, что у Иоанна Солсберийского — при всей его нелюбви к ведьмам и колдунам, якобы окружавшим правителя, — данная мысль была выражена более скупо: в оригинальном латинском тексте отсутствовало прямое требование избавить двор от тлетворного влияния пособников дьявола, а также не упоминалось о возможности демонов обучать людей магическим практикам[222].

Появление перевода Дени Фульша, безусловно, позволило значительно большей читательской аудитории познакомиться с произведением выдающегося английского схоластика. Но вместе с тем — получить более «современную» трактовку того, что следует понимать под колдовством и как различать его адептов. Исследователи отмечают влияние «Поликратика» и на последующие политические сочинения, создававшиеся при французском королевском дворе, — к примеру, на «Сон садовника» (Somnium Viridarii, Songe du Vergier), написанный изначально на латыни, азатем переведенный на французский в 1376–1378 гг. предположительно Эвраром де Тремогоном (ум. 1386), членом Королевского совета при Карле V[223], или на уже упоминавшийся «Сон старого паломника» (Le Songe du vieil pelerin) Филиппа де Мезьера (ок. 1327–1405). Интересно, что тема разврата и колдовства, царящих при дворе правителя, вслед за Иоанном Солсберийским поднималась и этими авторами[224].

Вместе с тем данный сюжет оказался востребованным не только «в теории», т. е. в дидактической литературе, к которой относились в том числе и королевские зерцала, но и на практике. Идеи, впервые сформулированные в «Поликратике» и к XIV столетию прямо или опосредованно усвоенные во Французском королевстве, нашли свое применение в реальных судебных процессах или же послужили основой для возникновения совершенно определенных слухов, связанных с жизнью представителей высших слоев общества.

Достаточно вспомнить уже упоминавшееся выше дело Робера де Мовуазена, архиепископа Экс-ан-Прованса, которого в 1318 г. папа Иоанн XXII обвинил одновременно в поддержке местных проституток, в любви к увеселительной музыке и к охоте, а также в использовании колдовства в личных целях, т. е. во всех тех грехах, которые были перечислены буквально в первой книге «Поликратика»[225]. Точно так же в 1315 г., в ходе процесса над Ангерраном де Мариньи, были арестованы его супруга Алипс де Моне и ее сестра Алипс де Шантелу, якобы помогавшие первому министру Филиппа IV в наведении порчи на Людовика X[226]. В 1319 г. некая Жанна де Ланьи, также подозревавшаяся в сговоре с де Мариньи, была обвинена в изготовлении восковых фигурок с целью наведения порчи на Карла Валуа, брата Филиппа IV Красивого[227]. Еще более показательным с этой точки зрения являлся процесс 1308 г. против епископа Альби Бернара де Кастане: свидетели сообщали, что подозреваемый регулярно обращался за помощью к личной гадалке (divina), которая якобы предсказывала ему будущее, но также состояла с ним в интимных отношениях[228].

В 1317 г. Маго д'Артуа обвинялась в наведении любовного приворота на своего зятя, Филиппа V Длинного (1316–1322), дабы после знаменитого дела Нельской башни примирить короля с Жанной, его женой и дочерью самой Маго[229]. Графиня якобы обращалась за помощью к колдунье по имени Изабелла, которая посоветовала подмешать в еду и питье французского правителя кровь, взятую из правой руки его супруги[230]. В 1332 г., после изгнания из Франции, бывший ближайший сподвижник Филиппа VI Робер III д'Артуа, племянник Маго и ее соперник в борьбе за графство, и его жена Жанна Валуа, сводная сестра короля[231], подозревались в том, что пытались при помощи восковых фигурок навести порчу на самого монарха, королеву Жанну Бургундскую и наследника престола (будущего Иоанна II Доброго)[232]. Наконец, в 1340 г. в Париже был возбужден процесс против двух монахов-бенедектинцев и некоего господина Робера по прозвищу Англичанин, якобы вновь замышлявших погубить короля и королеву — на сей раз при помощи дьявола. Дело рассматривалось в Большой палате парламента, в присутствии аббатов Сен-Дени и Корби. Такого внимания данный процесс был, по всей видимости, удостоен потому, что для вызова Нечистого заговорщики использовали сад в резиденции Маго де Сен-Поль, графини де Валуа, третьей супруги Карла Валуа и мачехи Филиппа VI[233].

Впрочем, даже супруга этого французского правителя, Жанна Бургундская по прозвищу Хромоножка, подозревалась в склонности к занятиям колдовством. Первая королева-регент, замещавшая мужа в делах управления страной в 1338 и 1346 гг., уже при жизни слыла «дурной женщиной» (mauvaise fame), которая лишь вредит монарху своими советами[234]. В 1332 г. Робер III д'Артуа, по мнению автора «Анонимной парижской хроники», называл Жанну «дьяволицей» (deablesse) и прямо обвинял ее в попытках навести на него порчу при помощи восковой фигурки[235]. Во второй половине XIV — начале XV в. к этим слухам добавились новые. Так, «Хроника первых четырех Валуа» уточняла, что рождению в 1336 г. у королевы сына Филиппа (будущего герцога Орлеанского) сопутствовал ужасающий ураган, разразившийся в Венсеннском лесу, где «водятся демоны»[236]. А Пьер Кошон уверял своих читателей, что Жанна Бургундская пыталась устранить Жана де Мариньи, члена королевского совета при Филиппе VI, настоятельно предлагая ему искупаться в ванне с отравленной водой[237]. Даже прозвище «Хромоножка» (rоуnе boiteuse), постоянно используемое в хрониках XIV–XV вв.[238], указывало, возможно, не только на физическое, но и на душевное уродство — на склонность королевы к магическим практикам[239]. Что же касается ее моральных качеств, то современники и потомки приписывали Жанне самые разнообразные грехи: ее обвиняли и в склонности к обжорству, и в пьянстве, и в излишней расточительности, и в любви к роскоши[240]. Вероятно, супруга Филиппа VI упоминалась и в «Балладе о дамах былых времен» (1461 г.), где Франсуа Вийон пересказывал слухи о некоей королеве, проводившей ночи со студентами Парижского университета, а на утро приказывавшей убивать их и топить в Сене[241].

Собственно, именно на рубеже XIV–XV вв., когда «черная легенда» о Жанне Хромоножке — ведьме, а также, возможно, развратнице — расцвела пышным цветом, вера в сформулированную Иоанном Солсберийским теорию о теснейшей связи этих двух преступных практик с жизнью придворного общества достигла во Французском королевстве своего апогея. Как мне представляется, данное обстоятельство в большой степени оказалось обусловлено неизлечимой болезнью Карла VI Безумного, поразившей монарха еще в 1392 г. и не оставлявшей его до самой смерти, а также последовавшей в 1407 г. гибелью единственного брата короля — Людовика Орлеанского. В «Оправдании», составленном Жаном Пти для Жана Бесстрашного, предполагаемого заказчика этого убийства, помимо так хорошо известных специалистам обвинений герцога Орлеанского в тирании, выстроенных с опорой на текст «Поликратика», присутствовал еще один пласт инсинуаций, связанных с распутным образом жизни покойного принца крови и с его явной склонностью к занятиям колдовством. Впрочем, не обошлось в столь скандальном для Французского королевства деле и без участия женщины — Валентины Висконти, супруги Людовика, которая также имела репутацию истинной ведьмы.

Связь между возникновением этих слухов и последующими обвинениями, высказанными в адрес герцога Жаном Пти в присутствии королевской семьи и ее приближенных, насколько я могу судить, никогда ранее не изучалась специалистами, а потому стоит уделить ей особое внимание.


Глава 3. «Черная легенда» о Валентине Висконти

Валентина Висконти (1366/1368–1408) была единственной дочерью соправителя, синьора, а затем (с 1395 г.) первого герцога Милана Джан Галеаццо Висконти от брака с французской принцессой Изабеллой, родной сестрой Карла V Мудрого[242]. Таким образом, она приходилась кузиной своему будущему супругу — Людовику Валуа, младшему брату Карла VI. И все же, несмотря на столь близкое родство, формально являвшееся преградой для заключения брака[243], свадьба Валентины состоялась 17 августа 1389 г. в Мелёне, а уже 22 августа она вместе с мужем прибыла в Париж.

Въезд в столицу Франции был обставлен со всей возможной роскошью и сопровождался многодневными гуляниями, ведь юная герцогиня находилась в свите Изабеллы Баварской, супруги Карла VI, которую ждала коронация в соборе Нотр-Дам. Иными словами, торжества при дворе и в городе были организованы в честь обеих принцесс, о чем свидетельствовали очевидцы событий — Жан Фруассар (1337 — после 1404), который приехал в Париж специально, чтобы присутствовать на этом «достойнейшем празднике»[244], и Мишель Пентуэн (1349–1421), монах из Сен-Дени и автор «Хроники Карла VI», вошедшей затем в состав «Больших французских хроник»[245]. Впрочем, о первых годах, проведенных Валентиной Висконти во Франции, современники не сообщали практически ничего, за исключением, пожалуй, одного важного факта: герцогиня проживала вместе с королевой — сначала в Венсенне, а затем в Париже, во дворце Сен-Поль, где ее постоянно мог видеть Карл VI[246]. Возможно, именно это обстоятельство и положило начало тем слухам, которые в конце концов заставили супругу Людовика Орлеанского покинуть двор.

* * *

Четвертого июня 1392 г. при непосредственном содействии короля его младший брат получил титул герцога Орлеанского, отдав в обмен на новые владения герцогство Турень[247], и уже в этом статусе в июле того же года принял участие в военной экспедиции Карла VI в Бретань. Целью кампании был захват силой Пьера де Краона, попытавшегося месяцем ранее убить коннетабля Франции Оливье де Клиссона, а затем спешно покинувшего королевство и укрывшегося у Жана де Монфора[248]. Несмотря на личное обращение монарха, герцог Бретонский отказался выдавать своего родственника, которому грозила смертная казнь за покушение на жизнь столь высокопоставленного чиновника, а потому французский отряд во главе с Карлом отправился в путь и 24 июля 1392 г. достиг Ле-Мана. Здесь, однако, произошла задержка, поскольку король, по заявлению сопровождавших его врачей, был болен и состояние его ухудшалось: правителя лихорадило, у него наблюдалось спутанное сознание, он не мог внятно изъясняться и совершал «недостойные его особы поступки»[249]. Тем не менее, 5 августа войско продолжило путь. Карл VI двигался во главе своего личного отряда, когда лязг оружия внезапно спровоцировал у него необъяснимый приступ бешенства. Король выхватил меч и принялся наносить удары направо и налево, не узнавая собственных приближенных. Часть из них в панике обратились в бегство, другим же удалось схватить монарха, связать его и на телеге отвезти обратно в Ле-Ман[250] (Илл. 3).

Так началась «странная и никому доселе неведомая» болезнь[251], которая не оставляла Карла VI на протяжении последующих тридцати лет, вплоть до его смерти в 1422 г. Приступы помешательства — когда правитель Франции не узнавал никого из окружающих, не помнил ни своего имени, ни титула и уничтожал любые попадавшиеся ему на глаза изображения собственного герба[252] — были нерегулярными и могли длиться от нескольких дней до нескольких месяцев. Несмотря на все усилия медиков, знахарей и даже колдунов, привлеченных для консультаций[253], причины таинственного недуга оставались неясными. А потому очень скоро по королевству и прежде всего по Парижу поползли слухи о том, что Карл VI не просто болен — на него навели порчу[254].

Отчасти эти сплетни имели под собой вполне реальную основу. Ведь еще в 1390 г. в столице был арестован некий Жан Ле Поршье, «носивший одежду монаха-отшельника» (en habit d'ermite), который под пыткой признался в том, что вместе с двумя приятелями и своей любовницей, девицей легкого поведения[255], пытался околдовать Карла VI и его младшего брата[256]. Дело кончилось казнью обвиняемого, однако в 1392 г., учитывая физическое и психическое состояние короля, об этом процессе вспомнили вновь[257]. Особенно же активно слухи о колдовстве, якобы ставшем причиной недуга Карла VI, начали распространяться в 1393 г., когда во время второго приступа помешательства несчастный монарх перестал узнавать собственную супругу Изабеллу Баварскую[258], а из всех прочих дам выносил общество лишь своей «любимейшей сестры» — Валентины Висконти, которой наносил ежедневные визиты[259]. Ее-то «общественное мнение» (fama publica) и назначило главной виновницей странного заболевания монарха — ведьмой, околдовавшей Карла VI и стремившейся лишь к тому, чтобы трон перешел к ее мужу, Людовику Орлеанскому[260].

Французские авторы конца XIV — первой половины XV в., пересказывавшие подобные слухи о Валентине Висконти, давно и хорошо известны историкам. Однако происхождению этих домыслов оказалось посвящено, насколько я могу судить, всего одно специальное исследование — работа Алана Маршандиса[261]. Бельгийский ученый предположил, что родоначальником «черной легенды» о герцогине Орлеанской стал Жан Фруассар — единственный, кто высказывался о ней сугубо негативно и безоговорочно верил в справедливость ее репутации ведьмы.

Знаменитый хронист действительно отзывался о невестке Карла VI в крайне нелестных для нее выражениях. Даже в описание сцены торжественного въезда Валентины Висконти в Париж в августе 1389 г. он ухитрился вставить невинное — но лишь на первый взгляд — замечание, касавшееся «ничем не примечательной» кареты принцессы, которая ничуть не выделялась на фоне экипажей прочих дам[262]. И чем дальше, тем все более жесткими становились оценки Фруассара. То он с презрением описывал ссору юной герцогини с пожилой и влиятельной супругой герцога Бургундского[263]. То авторитетно утверждал, что Валентина, вынашивая коварные планы по захвату французского трона, пыталась с помощью отравленного яблока умертвить наследника престола[264]. То пересказывал историю семейства Висконти, уточняя, что и отец, и дед герцогини являлись узурпаторами власти и тиранами[265], использовавшими ради достижения своих преступных целей яды и колдовские зелья[266].

Столь же жестко критиковал хронист и Людовика Орлеанского. И если политические демарши герцога вызывали неудовольствие у многих его современников[267], то Жан Фруассар дополнял свои выпады весьма красноречивыми деталями. Так, повествуя о невероятной влюбчивости младшего брата короля[268], он как бы ненароком подводил читателя к мысли о том, что упоминавшаяся выше военная экспедиция в Бретань была вызвана смертельной ненавистью Людовика к Пьеру де Краону — его бывшему ближайшему другу и конфиденту, которому он по секрету поведал об одной из своих многочисленных пассий. Бретонский сеньор якобы не стал держать язык за зубами и рассказал все супруге герцога Валентине Висконти[269]. Когда же хронист добирался до событий в Ле-Мане в августе 1392 г., он, описывая первый приступ помешательства Карла VI, не только утверждал, что дело происходило в лесу[270] (который в эпоху позднего Средневековья уже вполне устойчиво ассоциировался с шабашем ведьм[271]), но и уточнял, что утративший рассудок монарх первым делом бросился с обнаженным мечом на собственного брата, обвиняя того в измене и угрожая расправой[272].

Учитывая столь резкую критику герцога Орлеанского и его супруги со стороны Жана Фруассара, Алан Маршандис предположил, что именно его хроника — как сочинение, пользовавшееся большой популярностью еще при жизни автора, — если и не полностью сформировала общественное мнение в Париже и во всем королевстве, то оказала на него самое непосредственное и весьма существенное влияние. В подтверждение своей гипотезы историк приводил прежде всего тот факт, что Фруассар испытывал к Людовику Орлеанскому личную неприязнь, поскольку видел в нем политического противника тех, кто являлся его собственными покровителями, и прежде всего Ги II де Шатийона, который вынужден был продать герцогу графство Блуа[273].

Моральный облик младшего брата короля — распутника и узурпатора власти — по мнению А. Маршандиса, также не устраивал знаменитого хрониста. Что же касается Валентины Висконти, то негативное отношение к ней бельгийский исследователь связывал с общей нелюбовью Жана Фруассара к придворным дамам, использующим ради достижения своих целей яды и магию. Кроме того, Валентина была иностранкой: она не просто происходила из семьи «потомственных» тиранов — ее родная Ломбардия славилась на всю Европу как один из главных рассадников колдовства[274].

Критика в адрес герцога и герцогини Орлеанских со стороны Жана Фруассара действительно заслуживает внимания. Однако его упреки не являлись чем-то уникальным: они присутствовали, к примеру, и в «Хронике Карла VI». Мишель Пентуэн также пересказывал ходившие по Франции слухи о явной склонности правителей Милана добиваться своих политических целей с помощью ядов[275], а жителей Ломбардии — даже в повседневной жизни использовать колдовство[276]. Много внимания монах из Сен-Дени уделял и личности Людовика Орлеанского: он сообщал о чрезмерной любви младшего брата короля к роскоши, о его непомерных долгах, о крайне неудачных налоговых реформах, проведенных им в королевстве, о его провальной внешней политике, о его сознательном отказе прислушиваться к советам людей, сведущих в делах управления, о его бесконечных ссорах с ближайшими родственниками (прежде всего с герцогами Бургундским, Бурбонским и Беррийским) и с Парижским университетом[277]. Все эти очевидные для Мишеля Пентуэна факты позволяли ему утверждать, что Людовик Орлеанский превратился в истинного тирана и, воспользовавшись болезнью Карла VI, посмел узурпировать власть в королевстве[278].

Таким образом, самой яркой характеристикой стиля Жана Фруассара была его явная предвзятость в отношении родного брата короля и его супруги. И эта личная неприязнь, по всей видимости, с годами лишь усугублялась, о чем свидетельствует позднейшая редактура тех глав «Хроник», в которых излагались события 1390-х гг.[279] Ее следы мы находим, в частности, в пассаже, повторно излагающем слухи о претензиях Людовика Орлеанского на французский престол и о поддержке, которую якобы оказывала ему в этом Валентина Висконти. Изначально в тексте речь шла лишь о том, что герцогиня собственноручно навела порчу на короля и пыталась отравить его детей[280], однако затем в повествование была дополнительно введена фигура дьявола, якобы открывшего придворным заклинателям всю правду о невестке Карла VI и о ее планах по захвату власти в королевстве[281]. Иными словами, активно редактируя свой труд в последние годы жизни, уже в начале XV в.[282], Фруассар недвусмысленно намекал, что Валентина являлась не какой-то полуграмотной знахаркой, но истинной ведьмой и верным адептом Нечистого, который и обучил ее преступному ремеслу.

Учитывая предположительное время создания четвертой книги «Хроник» (1398–1400 гг.) и ее позднейшую редактуру, сложно согласиться с Аланом Маршандисом в том, что Жан Фруассар был первым автором из тех, кто пересказывал слухи, ходившие о герцогине Орлеанской по Парижу[283]. Значительно раньше над сочинением, посвященным правлению Карла VI, начал работать Мишель Пентуэн, который — в отличие от своего геннегаузского коллеги — постоянно находился в столице или сопровождал монарха в его многочисленных разъездах, а также имел доступ ко всем документам королевской канцелярии[284]. Монах из Сен-Дени трудился над «Хроникой» уже в 1388–1392 гг.[285], а потому его по праву можно назвать главным свидетелем эпохи[286].

Более того, как отмечал Бернар Гене, именно период 1390–1415 гг. оказался описан Мишелем Пентуэном наиболее подробно. В этих главах нашли отражение все хоть сколько-нибудь примечательные события, происходившие при дворе, в столице королевства, во всей стране и за ее пределами: самым тщательным образом было зафиксировано даже количество приступов болезни Карла VI за каждый год[287]. И хотя монах из Сен-Дени впоследствии явно свой текст редактировал[288], исправления, по всей видимости, не коснулись рассказа о порче, якобы наведенной на короля его невесткой. Пентуэн — как и Фруассар — обращался к этому сюжету дважды, но своего доброжелательного отношения к Валентине Висконти не изменил. Многие французы, писал он, верили в колдовские способности герцогини, но подобные инсинуации основывались лишь на том, что она происходила из Ломбардии — родины всяческих ядов и зелий — а потому выглядели неправдоподобно[289]. Вновь возвращаясь к той же теме хронист настаивал, что «не имелось ни малейших доказательств», что столь достойная дама могла решиться на такое преступление, и слухи о нем распускали лишь «люди недалекие, верящие в колдовство и некромантию»[290].

Таким образом, даже если Мишель Пентуэн и Жан Фруассар могли встречаться лично и обмениваться информацией[291], сообщения геннегаузского интеллектуала оказывались все же вторичными по отношению к тексту «Хроники Карла VI». Вероятно, он действительно писал ярче и интереснее, нежели его парижский коллега[292]. Но положение монаха из Сен-Дени как официального королевского историографа заставляет предполагать, что и его мнение могло быть услышано и приниматься в расчет — во всяком случае, в образованных столичных кругах.

Точку зрения Мишеля Пентуэна поддерживал еще один современник и очевидец событий — Эсташ Дешан (1346–1406/1407), придворный поэт и ближайший сподвижник Людовика Орлеанского, на службе у которого он состоял практически всю жизнь[293]. Вне всякого сомнения, его положение в обществе обусловливало лестные отзывы о супруге герцога, содержавшиеся в его балладах, часть из которых были непосредственно посвящены Валентине Висконти[294]. Однако для нас наибольший интерес представляет всего одна из них — En Orient servent de tel beuvrage, где автор затрагивал проблему распространения во Франции различных магических практик и рекомендовал соотечественникам держаться подальше от выходцев с Востока, с Пиренеев, Аппенин и с Сицилии, ведь для них колдовство давно превратилось в привычное занятие[295]. Точно такое же предубеждение Дешан испытывал и против ломбардцев, поскольку их «слова расходятся с делом», а «напитки вызывают сомнение»[296]. Иными словами, речь шла о тех же самых слухах, связанных с местом рождения Валентины Висконти, которые пересказывали в своих хрониках Жан Фруассар и Мишель Пентуэн. Баллада En Orient servent de tel beuvrage была предположительно создана в 1389 г.[297], а сам поэт по крайней мере дважды побывал в Ломбардии — в 1360 г., в связи со свадьбой Джан Га-леаццо Висконти с Изабеллой Валуа, ив 1391 г. — вместе с Людовиком Орлеанским[298]. Более того, примерно в то же время Эсташ Дешан написал небольшое прозаическое сочинение «Доводы против колдовства» (Démonstrations contre sortileges)[299], в котором предупреждал правителей от чрезмерного увлечения магическими практиками, способного привести их самих и их королевства лишь к гибели[300].

Слухи о Валентине Висконти прекрасно знал и еще один французский автор — Оноре Бове (ок. 1345–1405), получивший степень доктора канонического права в Авиньоне, неоднократно бывавший в Италии, а в 1392 г. перебравшийся в Париж и поступивший на службу к Карлу VI[301]. При королевском дворе была написана большая часть произведений Бове и в том числе — поэма Apparicion maistre Jehan de Meun, законченная в сентябре 1398 г. и посвященная одновременно Людовику Орлеанскому, его супруге и Жану де Монтегю, главному казначею и фавориту французского монарха[302]. Оноре Бове описывал свой сон, в котором его посещали самые различные персонажи и, в частности, некий врач, сообщавший ему о болезни Карла VI и жаловавшийся на то, что столицу королевства наводнили «злобные прорицатели и колдуны», якобы готовые исцелить правителя, но в действительности желавшие его извести[303]. Более того, они бросали тень на «многих знатных персон, чистых, верных, скромных и добропорядочных», которых выставляли своими сообщниками[304]. В итоге слухи о том, что короля отравили или на него навели порчу, переполняли столицу, хоть и распространяли их «люди недалекие», а потому верить им было нельзя[305]. Ведь за подобными сплетнями, авторитетно заявлял Оноре Бове, всегда стоит сам дьявол, «коннетабль любой лжи», стремящийся лишь к тому, чтобы разрушить «мир, любовь и согласие»[306].

Несмотря на то, что в тексте поэмы Валентина Висконти ни разу не называлась по имени, современники автора не сомневались: речь идет именно о ней. Прежде всего, в Apparition упоминалась ее родная Ломбардия, которая — наравне с Фландрией — уже пострадала от происков дьявола; та же самая участь грозила теперь и Французскому королевству[307]. Однако особый интерес представляет для нас стихотворное посвящение герцогине Орлеанской: в предназначавшейся ей рукописи оно располагалось на отдельном листе в самом начале текста[308], и в нем Оноре Бове призывал свою покровительницу не обращать внимания на распространяемые о ней небылицы и уповать на Господа, который, безусловно, накажет обманщиков смертью. «Ложь долго не живет», писал он, и «после зимы всегда наступает лето»[309].

Поэма Apparition maistre Jehan de Meun, как и произведения Эста-ша Дешана и Мишеля Пентуэна, свидетельствует, что слухи о Валентине Висконти и о ее возможном увлечении колдовством начали формироваться, по всей видимости, значительно раньше, чем к созданию своих «Хроник» приступил Жан Фруассар. Очевидно, что в изначальном виде эти сплетни существовали в устной форме, а потому имя их «автора» мы никогда не узнаем[310]. Данный факт Алан Маршандис, как мне представляется, вовсе не учел в своих построениях, как не учел и сугубо литературный контекст, в рамках которого легенда о супруге Людовика Орлеанского обрела законченный вид, во многом обусловленный идеями, высказанными за два с лишним века до того Иоанном Солсберийским[311].

Образ развратной женщины, использующей магию, дабы добиться расположения правителя, к концу XIV в., как я уже упоминала, был прекрасно знаком образованным французам. Он регулярно появлялся не только в высокоученых трактатах политического или исторического толка, но и в художественной литературе. Подобные рассуждения мы встречаем, в частности, в балладах того же Эсташа Дешана, который и вовсе ставил знак равенства между проституткой и ведьмой[312], а также предупреждал своих знатных читателей-мужчин от заключения браков «по велению похоти»: в таком союзе, писал он, жена всегда подчиняет себе мужа и лишает его свободы воли (Franche Voulenté)[313]. В стихотворном посвящении герцогине Орлеанской Оноре Бове сравнивал ее с Сусанной — ветхозаветной героиней, ложно обвиненной в прелюбодеянии и приговоренной к смерти, но в последний момент спасенной пророком Даниилом[314]. Иными словами, и в его Apparition присутствовала идея о женщине-распутнице, занимающейся колдовством, какой и хотели видеть невестку Карла VI ее противники[315].

Именно эта установка и легла, как мне представляется, в основу «черной легенды» о Валентине Висконти — принцессе, унаследовавшей склонность к занятиям колдовством от своего отца-тирана и удачно вышедшей замуж за похотливого распутника, рвущегося к власти. Вместе герцог и герцогиня Орлеанские составили «идеальную» пару дурных советников, обретающихся при дворе правителя, тем более что Людовик являлся не только родным братом Карла VI, но и самым близким ему человеком[316].

Однако помимо сугубо литературного контекста, способствовавшего уточнению и распространению легенды о Валентине Висконти, Алан Маршандис не уделил, как мне кажется, должного внимания куда более важному аспекту данной истории — той политической ситуации, что складывалась в конце XIV в. во Франции, и, в частности, многолетней вражде Людовика Орлеанского и Филиппа II Смелого, герцога Бургундского (1342–1404), боровшихся друг с другом за влияние на Карла VI и за возможность лично управлять делами страны[317]. Тем не менее, если рассматривать причины возникновения интересующих нас слухов о колдовстве при королевском дворе, следует признать: они могли быть запущены целенаправленно и использоваться сторонниками герцога Бургундского как одно из верных средств политической пропаганды. И хотя у нас нет никаких прямых доказательств, подтверждающих эту гипотезу, мы располагаем исчерпывающей информацией о страшном итоге затяжного конфликта двух принцев крови — убийстве герцога Орлеанского, последствия которого позволяют, на мой взгляд, с большей уверенностью судить о происхождении «черной легенды», связанной с именем «любимейшей сестры» Карла VI.

* * *

Вечером 23 ноября 1407 г. Людовик Орлеанский с «очень маленькой свитой, что совершенно не соответствовало его статусу», выехал из дворца Барбет, где в то время проживала королева Изабелла Баварская. Спустя всего несколько минут на него было совершено нападение: человек десять, поджидавших его в укромном месте на улице Тампль, скрывая лица под масками, набросились на герцога и его кортеж. Слуги Людовика в панике разбежались, а сам он, получив несколько смертельных ранений в руку и в голову, скончался на месте[318] (Илл. 4). Уже через час на место преступления прибыл прево Парижа Гийом де Тиньонвиль, распорядившийся перенести тело герцога в церковь Блан-Манто и оповестить его ближайших родственников о случившемся[319]. На следующий день, 24 ноября, в церкви целестинцев (в районе Ле Аль) состоялись похороны Людовика Орлеанского — «самого могущественного [человека] после короля и его детей»[320]. За гробом шли Людовик II Анжуйский (1377–1417), король Сицилии и дядя герцога по материнской линии, Жан Беррийский (1340–1416) и Людовик Бурбонский (1337–1410), дядья по отцовской линии, а также Жан Бесстрашный, герцог Бургундский (1371–1419), двоюродный брат покойного.

Расследование этого страшного злодеяния, начавшееся сразу же, очень быстро дало первые результаты. Все указывало на то, что заказчиком убийства являлся герцог Бургундский: от его имени и на его деньги был снят дом на улице Тампль, где заговорщики ждали свою жертву; в его парижском дворце часть из них укрылась после совершенного преступления; в его землях исчез и главный исполнитель — Рауль д'Октонвиль[321]. Уже 25 ноября прево столицы Гийом де Тиньонвиль явился на заседание королевского совета, члены которого собрались во дворце Сен-Поль, резиденции Карла VI. Однако еще до того, как чиновник приступил к докладу, Жан Бесстрашный, отозвав в сторону Людовика Анжуйского и Жана Беррийского, признался в том, что именно он «по наущению дьявола» приказал убить Людовика Орлеанского[322]. Двадцать шестого ноября, не дожидаясь нового заседания королевского совета, герцог Бургундский спешно покинул Париж и укрылся в своих владениях во Фландрии.

Последующие события, развернувшиеся во французской столице, хорошо нам известны[323]. Новость о совершенном Жаном Бесстрашным преступлении разлетелась по городу мгновенно[324] и показалась жителям Парижа совершенно невероятной, ведь многие из них знали, что герцог Бургундский, долгие годы враждовавший со своим двоюродным братом, всего за несколько дней до убийства, 20 ноября, торжественно с ним помирился, поклявшись в «искренней любви и братской дружбе» (bon amour et fraternité), и скрепил этот договор совместным обедом у Жана Беррийского в Нельском замке[325].

Однако в признании Жана Бесстрашного никто, очевидно, не сомневался, а потому именно против него был подан судебный иск, с которым вдова Людовика Валентина Висконти обратилась к Карлу VI, добившись от него права на опеку над собственными детьми, на управление частью земель покойного супруга, а также обещания примерно наказать его убийцу[326]. Тем не менее, данное обещание осталось невыполненным: 8 марта 1408 г. в присутствии наследника престола, членов королевской семьи и многочисленных представителей знати Жан Пти (ок. 1360–1411), доктор теологии, профессор Парижского университета, а с 1406 г. советник Жана Бесстрашного[327], огласил составленное им «Оправдание»[328], в котором обвинил Людовика Орлеанского в тирании и намерении завладеть французским престолом.

В действительности, как известно, существовало три различных документа, оправдывавших действия герцога Бургундского. Первый из них был составлен Симоном де Со, канцлером Жана Бесстрашного, уже в декабре 1407 г. и тогда же зачитан им в Генте, где собрались члены семьи и приближенные герцога. До нас этот текст, к сожалению, не дошел, однако, возможно, он послужил основой для второго варианта «Оправдания».

Еще один текст, также не доживший до наших дней, писался уже группой авторов, в которую, помимо Симона де Со, входили Жан Пти, Андре Котен, Николя де Савиньи, Пьер де Мариньи и Гийом Эври — советники Жана Бесстрашного. В первой половине января 1408 г. их совместное заявление было заслушано в Амьене на встрече герцога с его дядьями Людовиком Анжуйским и Жаном Беррийским, согласившимися стать посредниками между ним и королевским двором. По мнению Альфреда Ковиля, главным автором этого сочинения являлся Жан Пти, а потому именно ему Жан Бесстрашный поручил создание последнего, третьего, «Оправдания», которое и было зачитано во дворце Сен-Поль в Париже[329].

Историки неоднократно обращались к тексту этого сочинения[330], но в первую очередь их интересовала интерпретация сугубо политических мотивов, которыми, по мнению Жана Пти, руководствовался герцог Бургундский, замышляя убийство Людовика Орлеанского. Этим причинам действительно была посвящена большая часть «Оправдания», где автор чрезвычайно подробно описывал все преступления, совершенные родным братом Карла VI. Тот якобы наводнил страну своими военными отрядами, которые занимались разбоем, убийствами и поджогами, насиловали женщин. Он также поставил на все сколько-нибудь значимые должности преданных ему лично людей и существенно повысил налоги и подати — так, что они стали «невыносимыми», делая вид, что собранные столь недостойным образом деньги необходимы ему, дабы продолжать войну с «врагами королевства». В действительности же он, по сути дела, клад их в собственный карман и тратил на свои личные нужды[331].

Все эти действия были, по мнению Жана Пти, предприняты Людовиком Валуа с намерением «ослабить короля и королевство и укрепить [собственные позиции], дабы достичь своей поистине гнусной цели — отнять у брата корону и власть в стране»[332]. Вот почему в «Оправдании» герцог Орлеанский был прямо назван «подлым и непокорным предателем» своего венценосного брата[333], а его поступки — отнесены к категории тяжких уголовных преступлений, наносящих урон королевскому величию (lese maieste rоуаl)[334]. Именно так, развивал далее свою мысль Жан Пти, Людовик — на месте которого мог оказаться «любой подданный и вассал» правителя — превратился в конце концов в истинного тирана, угрожающего благополучию всего королевства, и должен был поплатиться за это смертью[335]. Уничтожение такого человека, согласно «моральному, естественному и Божественному праву», являлось деянием не только справедливым и достойным похвалы, но и в высшей степени законным, и для его осуществления не требовалось чьего-либо соизволения или приказа[336]. Таким образом, герцога Бургундского, по мнению Жана Пти, следовало полностью оправдать, о чем свидетельствовала и миниатюра, размещенная в самом начале двух основных списков «Оправдания» (Илл. 5)[337]. На ней в аллегорической форме была изображена последняя схватка двух принцев крови: на волка, пытающегося стащить корону с французской лилии, нападал лев, наносящий ему смертельный удар лапой. Сцена сопровождалась соответствующим четверостишием[338].

Однако интересовало советника Жана Бесстрашного не только преступление против персоны короля. Политику герцога Орлеанского он также характеризовал как направленную против Божественного величия — против установлений самого Господа и его Церкви, т. е. как lese maieste divine[339]. Желание заполучить корону и власть в королевстве привело Людовика, по мнению автора «Оправдания», к тому, что он окружил себя знатоками магии[340] и сам в результате превратился в колдуна, стремясь умертвить Карла VI при помощи заколдованного оружия и колец, порчи, заговоров и прочих злодеяний[341]. При этом он покушался на жизнь не только самого правителя, но и его детей[342], вступив в преступный сговор с герцогом Милана Джан Галеаццо Висконти, который желал видеть свою дочь единственной королевой Франции[343]. Вот почему Людовик пытался извести Карла VI и наследника престола при помощи отравленных яблок[344]. Таким образом, прямо не называя имени Валентины Висконти, Жан Пти, тем не менее, пересказывал те же самые слухи, которые ранее передавали Мишель Пентуэн, Эсташ Дешан, Оноре Бове и Жан Фруассар и которые в итоге заставили молодую женщину покинуть Париж в 1396 г.[345] Под пером советника Жана Бесстрашного герцог Орлеанский с легкостью превращался в колдуна прежде всего потому, что этому способствовала его жена-ведьма.

«Двойное преступление» Людовика Орлеанского — направленное как против Бога, так и против земного правителя — заслуживало, по мнению автора «Оправдания», «двойной смерти» — казни и «вечного проклятия в геенне огненной»[346].

* * *

Учитывая, насколько плодотворно Жан Пти использовал те обвинения, что несколькими годами ранее высказывались в адрес Валентины Висконти, а теперь оказались предъявлены и ее покойному супругу, Алан Маршандис предположил, что советник Жана Бесстрашного вдохновлялся в данном случае «Хроникой» Жана Фруассара[347], хотя ничто в тексте трактата на это не указывало. В свою очередь, Бернар Гене настаивал, что в определении тирании — безусловно, главной темы всего «Оправдания» — легко различимы следы влияния Аристотеля, Григория Великого и Бартоло да Сассоферрато[348]. Тем не менее, если внимательно изучить многочисленные ссылки, присутствующие в тексте, то из всех перечисленных авторов мы найдем упоминания об одном лишь Григории[349]. В то же время, вне внимания французского историка оказался, как это ни удивительно, еще один из важнейших для Жана Пти авторитетов — Иоанн Солсберийский, который был не только назван по имени: в «Оправдании» приводилась обширная цитата из «Поликратика», касавшаяся убийства тирана и законности подобного насильственного акта[350].

Как я упоминала ранее, в трудах западноевропейских авторов эпохи позднего Средневековья, уже знакомых с трудами Аристотеля, достаточно сложно вычленяются те идеи их предшественников, которыми они вдохновлялись, рассуждая о тирании. Тем не менее, многие положения Жана Пти позволяют, на мой взгляд, с уверенностью утверждать, что именно «Поликратик» оказал на советника герцога Бургундского существенное влияние.

Тесная связь между двумя трактатами заметна прежде всего по тому, какое внимание в «Оправдании» уделялось проблеме распущенности и разврата, царивших при дворе правителя. Именно похоть Жан Пти объявлял первейшей причиной любого зла[351], именно она, с его точки зрения, подталкивала человека к отказу от истинной католической веры и заставляла предаваться запретным магическим практикам[352]. Вместе же похоть и склонность к занятиям колдовством вели к узурпации власти[353]. К идентичному выводу, как мы помним, приходил и Иоанн Солсберийский: в «Поликратике» похоть также увязывалась с колдовством[354] и с завистью, которая в конце концов превращала человека в тирана[355].

Не случайно в трактате Жана Пти, как и в сочинении английского схоластика, возникал образ Люцифера, возжелавшего не просто сравниться в могуществе с Богом, но полностью лишить своего Творца власти, «узурпировав его честь и владения». Не случайно и здесь звучал мотив угодного Господу убийства тирана: дьявол был повержен архангелом Михаилом, который вступил с этим «неверным в битву и убил его», восстановив тем самым справедливость[356]. Не случайно многочисленные примеры из истории, приводимые и в «Оправдании», и в «Поликратике», должны были свидетельствовать о том, что правитель, поддавшись чарам распутниц и под их влиянием пристрастившись к колдовству, приведет своих подданных к гибели[357].

Как следствие, в том же ключе трактовался у Жана Пти и преступный образ Людовика Орлеанского. Он сообщал, что некий монах-колдун изготовил для герцога заговоренный жезл, коснувшись которым любой женщины, можно было вызвать ее любовь[358]. Вооружившись этим магическим атрибутом, Людовик якобы все ночи напролет проводил с блудницами[359]. Что же касается его тяги к колдовству, то о ней прямо сообщал не только текст «Оправдания». На миниатюре из двух дошедших до нас парадных копий трактата герцог Орлеанский был представлен в образе волка — животного дьявола (Илл. 5)[360]. Во всяком случае сам Жан Пти явно именно так и считал, обвиняя Людовика в том, что в качестве колдовского зелья он использовал не только прах казненных на виселице преступников, но и «кости и шерсть волка, [животного] неблагородного»[361].

Таким образом, заимствуя для своего сочинения одну из важнейших тем (убийство тирана угодно Богу), которую действительно развивали и Аристотель, и Григорий Великий, и Иоанн Солсберийский, Жан Пти использовал для оправдания герцога Бургундского и более изощренную аргументацию. Прямо обвиняя Людовика Орлеанского в распутстве и занятиях колдовством, он создавал все тот же образ «дурного советника» правителя, что в свое время возник на страницах «Поликратика». Такому человеку, безусловно, не было места при королевском дворе, а потому действия Жана Бесстрашного оказались восприняты слушателями Жана Пти как абсолютно легитимные, как несущие спасение и благо монарху и его стране.

* * *

Можно было бы ожидать, что слухи о Людовике Орлеанском и Валентине Висконти будут воспроизводиться во французских сочинениях на протяжении долгих лет: ведь формально их признали виновными в самом страшном преступлении — в посягательстве на жизнь короля (lèsemajesté). Тем не менее, многие авторы, писавшие в первые десятилетия XV в., ни об этих злодеяниях, ни о слухах, роившихся вокруг герцогини Орлеанской в 1393–1396 гг., даже не упоминали.

Мы не найдем и намека на них в многочисленных произведениях Кристины Пизанской, в 1406–1407 гг. отзывавшейся о Валентине как об «исключительно мудрой, доброй и высоконравственной» даме, уделявшей особое внимание воспитанию и образованию своих детей[362]. Анонимный автор Geste des nobles françois, созданной около 1429 г., сообщал лишь о слушаниях по делу об убийстве Людовика Орлеанского и о справедливом возмездии, которое требовала его вдова[363]. Что же касается Жана Жувенеля дез Урсена, то в «Истории Карла VI» (ок. 1431 г.) он упоминал о слухах, ходивших по Парижу, но категорически отказывался в них верить, приписывая их «дурным языкам»[364]. Даже некоторые пробургундски настроенные авторы — Ангерран де Монстреле или Пьер Кошон — не спешили давать собственную оценку недавним событиям, довольствуясь лишь неполным воспроизведением на страницах своих хроник текста «Оправдания» Жана Пти[365].

Обвинения в адрес герцогов Орлеанских в полной мере воспроизводились лишь в Geste des ducs de Bourgogne, созданной в 20-е гг. XV в., а также в «Хронодромоне» Жана Брандона, написанном в 1428 г. Оба автора исключительно подробно пересказывали все положения трактата Пти: не были забыты и слухи о Джан Галеаццо Висконти и Ломбардии, о Валентине — ведьме и отравительнице, о Людовике — распутнике и колдуне[366]. Анонимный автор «Жесты» и вовсе, очевидно, имел под рукой одну из двух упоминавшихся выше парадных рукописей «Оправдания», иначе сложно представить, откуда в его тексте возникли образы льва, уничтожившего волка[367], и Люцифера, поверженного архангелом Михаилом[368].

Таким образом, отклики более поздних авторов также, на мой взгляд, подтверждали, что сплетни о Валентине Висконти — ведьме и распутнице — с самого начала носили характер политический, т. е. имели отношение не к «объективной» оценке текущих событий, но к пропаганде герцогов Бургундских[369].

* * *

Любопытно при этом отметить, что еще одна скандальная история, связанная с поведением Людовика Орлеанского при дворе, осталась практически невостребованной в 1408 г., в момент оправдания Жана Бесстрашного. Речь шла о предполагаемой любовной связи родного брата Карла VI с его супругой, королевой Изабеллой Баварской.

Судя по всему, этот слух появился примерно в то же время, что и небылицы, которые рассказывали в Париже о Валентине Висконти. В частности, мельком о нем упоминал Жан Пти, уточнявший, что у преступления против королевского величия имеется несколько уровней: первый касается персоны самого правителя, а второй — его супруги, и настаивал, что Людовик виновен и в том, и в другом[370], поскольку он посеял раздор между королем и королевой, заставив Карла VI возненавидеть свою жену и желать ее смерти. Однако советник Жана Бесстрашного не вдавался в причины этой размолвки, т. е. ни словом не обмолвился о возможной любовной связи между герцогом Орлеанским и Изабеллой[371].

Впрочем, подобное умолчание было вполне объяснимо, поскольку на момент составления и оглашения «Оправдания» между королевой и Жаном Бесстрашным существовал своеобразный «пакт о ненападении»: спустя всего три месяца после слушаний во дворце Сен-Поль, в июне 1408 г., Мишель Валуа, дочь Изабеллы и Карла VI, вышла замуж за старшего сына герцога Бургундского Филиппа[372]. Девятого марта 1409 г. в Шартрском соборе в присутствии монарха, его семьи и ближайших родственников Жан Бесстрашный получил официальное прощение за убийство герцога Орлеанского, а вместе с ним — практически неограниченную власть в стране[373]. В сложившейся ситуации любые обвинения в адрес супруги правителя становились невыгодны ни одной из политических группировок при французском дворе.

Тем не менее, об этих обвинениях вспомнили сразу же, как только изменилась расстановка сил в королевстве. В апреле 1417 г. Изабелла Баварская лишилась какого бы то ни было влияния на Карла VI, который — в очередном приступе безумия — отправил супругу на жительство в Тур, предварительно распустив ее двор. Подобная немилость была воспринята многими современниками как наказание за распутное поведение королевы. Внезапная смерть в том же месяце дофина Жана, находившегося под сильным влиянием герцога Бургундского, лишь усугубила сложившуюся ситуацию. Нового наследника престола, будущего короля Карла VII, окружали представители партии арманьяков — главные противники Жана Бесстрашного, а потому герцог и его советники вновь обратились к старой истории о якобы имевшей место любовной связи Изабеллы и Людовика Орлеанского, от которой и родился дофин Карл. Умело распространяемые слухи привели в результате к настоящему кризису власти во Франции — к подписанию в 1420 г. договора в Труа, согласно которому королева признавалась виновной в адюльтере, а ее единственный остававшийся на тот момент в живых сын[374] объявлялся незаконнорожденным[375].

Образ Изабеллы Баварской как развратной правительницы, погубившей свою страну, мы встречаем во многих сочинениях, созданных после 1420 г. Но если изначально данный образ строился преимущественно на библейских примерах, то начиная с весны 1429 г. супруга Карла VI постоянно сравнивалась с совершенно реальной женщиной — с молодой особой, только-только появившейся при королевском дворе. То была Жанна д'Арк, история которой, с точки зрения современников, также вполне укладывалась в схему, некогда предложенную Иоанном Солсберийским. И в глазах противников французского дофина Карла, и даже в глазах некоторых его сторонников Орлеанская Дева являлась той, что стала ближайшим советчицей и помощницей правителя, используя для этого свои чары и колдовство.


Глава 4. Король и его «помощницы»

Жанна д'Арк появилась в Шиноне, где располагался тогда французский королевский двор, ранней весной 1429 г. Она желала увидеться с дофином Карлом, дабы сообщить ему, что только ее участие в военных действиях сможет защитить Францию от английского нашествия и принести победу в Столетней войне. Встреча состоялась, и девушке каким-то образом удалось убедить будущего короля в своей миссии[376]. Возможно, впрочем, что за нее это сделали его собственные советники, использовавшие в пропагандистских целях давно известные пророчества о пришествии некой девы, которая спасет страну.

Об этих предсказаниях вспоминали многие свидетели на процессе по реабилитации Жанны д'Арк 1456 г. Доктор теологии Пьер Миге ссылался, к примеру, на так называемое пророчество Мерлина, которое он якобы вычитал в старинной книге и которое рассказывало о деве, придущей «из дубравы, расположенной в Лотарингии»[377]. Жан Бастард Орлеанский[378], также знавший о словах Мерлина, уточнял в своих показаниях, что дева эта должна была явиться «на спинах [французских] лучников и [выступить] против них (т. е. против англичан — О.Т.)»[379]. Королевский адвокат Жан Барбен передавал рассказ профессора теологии Жана Эро, лично встречавшегося с Жанной в Шиноне и якобы слышавшего пророчество Марии Авиньонской о пришествии «девы в доспехах»[380]. Вполне вероятно, что Жанна д'Арк и сама знала об этих предсказаниях и использовала их для достижения своих целей[381].

Так или иначе, но после допросов в Пуатье, где девушке пришлось доказывать искренность и чистоту своих намерений перед членами парламента и представителями церкви, никто из окружения дофина не сомневался в ее избранности. Жанна получила статус военачальника[382], обрела все соответствующие ему атрибуты (прежде всего, оружие и доспехи) и во главе армии двинулась к осажденному англичанами Орлеану, чтобы уже в мае 1429 г. освободить его. Так началась ее блестящая, хотя и недолгая военная и политическая карьера.

Современники Девы, однако, никогда не воспринимали ее только как одного из командиров французской армии; ее роль была для них несравнимо больше. По мнению многих, Жанна д'Арк выступала от имени дофина: он передал ей всю власть, «какую только может иметь король», все имеющиеся в его распоряжении средства и силы[383]. Мало того, что Карл подчинил ей всех прочих своих военачальников[384] — она буквально «создавала» французскую армию, своим авторитетом обеспечивая приток в нее новых сил[385]. По мнению Жоржа Шателена, захватив девушку в плен, англичане «радовались больше, чем если бы им удалось заполучить в свои руки короля»[386]. Неслучайно Ги Пап, известный юрист и президент парламента в Гренобле, писал в 70-х гг. XV в., что «эта Дева правила в течение трех или четырех лет»[387] (Илл. 6).

Такое присвоение Жанной д'Арк функций правителя не должно нас удивлять. Насколько можно судить, современники событий находили подобное положение дел вполне естественным, воспринимая девушку прежде всего как антитезу Изабеллы Баварской. И действительно это сравнение приходило на ум первым, учитывая бытовавшие в то время и известные многим предсказания, согласно которым Францию, «погубленную женщиной, должна была спасти дева»[388].

* * *

Изабелла Баварская, возможно, и не являлась в реальности злым гением Франции. Но в том, что именно из-за ее вызывающего аморального поведения на страну обрушились все бедствия, жители королевства не сомневались. Как отмечал Бернар Гене, обстоятельства складывались против супруги Карла VI. Она была иностранкой, слишком привязанной к своей родне и окружившей себя немецкими слугами. Она плохо говорила по-французски. Наконец, она любила роскошь, и ее запросы считались неуместными в столь тяжелое военное время[389].

Но самое главное, безусловно, заключалось в том, что политическое влияние Изабеллы Баварской постоянно росло — по мере того, как приступы безумия Карла VI становились все продолжительнее. С 1401 г. королева являлась соправительницей своего супруга и замещала его в моменты помешательства[390]. На ней лежала опека наследника престола, а также разрешение конфликтных ситуаций между ближайшими родственниками короля, прежде всего между герцогом Бургундским и герцогом Орлеанским, каждый из которых пытался перехватить первенство в делах управления страной. Таким образом, Изабелла находилась в довольно сложном положении, постоянно лавируя между двумя политическими партиями.

В первые годы XV в., когда симпатии королевы склонились на сторону Людовика Орлеанского, Жан Бесстрашный, едва успев стать герцогом Бургундским после смерти своего отца Филиппа Смелого, начал кампанию по ее дискредитации. На Пасху 1405 г. Жак Легран, известный в парижских ученых кругах монах-августинец, прочел перед супругой монарха, а затем перед самим Карлом VI и его приближенными проповедь, в которой резко осудил нравы, царившие при дворе Изабеллы. Он обвинял ее дам в склонности к роскоши, пьянству и разврату, заявлял, что среди них «правит одна лишь Венера», а сама королева не только потворствует этим «дьявольским оргиям», но и принимает в них участие[391].

Мишель Пентуэн, пересказавший в своей «Хронике» речь Леграна, и сам был настроен весьма критично по отношению к Изабелле Баварской. Он утверждал, что ее правление тиранично: она не заботится о защите страны, но думает лишь о собственной выгоде, о роскоши и услаждении тела. Более того, во всех этих преступлениях оказывался, по мнению монаха из Сен-Дени, также виновен и Людовик Орлеанский — главный сообщник королевы, ставший ее правой рукой в делах управления[392]. От этих, более или менее реальных фактов оставалось сделать всего один шаг, чтобы превратить герцога в любовника супруги Карла VI.

Намеки на неподобающее поведение Изабеллы и Людовика мы находим уже в Songe veritable, анонимном стихотворном памфлете, датирующемся 1406 г. Автор устами Разума (Raison) обвинял герцога не только в бездарной внутренней и внешней политике, но и в том, что с возрастом тот становится все более похотливым, а это ведет к «гибели души и тела» и к потере репутации[393]. Ставя Людовику в пример достойнейших правителей прошлого (Вильгельма Завоевателя, Александра Македонского и Карла Великого), Разум утверждал, что ни один из них не достиг вершин власти, обогащаясь за счет подданных и предаваясь азартным играм и разврату[394]. Что же касается королевы, то ее Разум прямо называл уродливой женщиной, которая совершенно напрасно не прислушивается к доводам рассудка и не обращает внимания на мнение окружающих[395]. Он предрекал ей скорую потерю былого могущества и советовал быть готовой к «ударам Судьбы»[396].

В столь же завуалированном виде слухи о любовной связи Изабеллы Баварской с Людовиком Орлеанским присутствовали, как я уже отмечала, в «Оправдании герцога Бургундского» Жана Пти 1408 г. Однако после 1417 г., а особенно — после заключения договора в Труа в 1420 г., эти сплетни начали распространяться с новой силой — и во Франции, и в других европейских странах.

В договоре, текст которого практически без изменений оказался скопирован не только в официальных документах королевской канцелярии и регистрах Парижского парламента, но воспроизводился во множестве сочинений французских и английских хронистов[397], сообщалось, что единственным наследником Карла VI отныне становится английский король Генрих V[398], и самым подробным образом прописывались его новые права и обязанности. Что же касается французского дофина Карла (будущего Карла VII), то он упоминался здесь всего дважды. В статье 12 речь шла о том, что Генриху следует подчинить своей власти все «мятежные города, замки, деревни и области, [а также] подданных, примкнувших к партии, обычно именуемой [партией] дофина или арманьяков»[399]. А в статье 29 давалось весьма туманное объяснение, почему претензии Карла на престол не являются более легитимными: это связывалось с «ужасными и немыслимыми преступлениями и проступками», совершенными им[400]. Их содержание в тексте не раскрывалось, однако современникам событий было очевидно, что речь шла об убийстве герцога Жана Бесстрашного 10 сентября 1419 г. на мосту Монтро во время его переговоров с дофином, которого бургундцы единодушно считали зачинщиком этой расправы[401].

Естественно, в договоре не было сказано ни слова о предполагаемом адюльтере Изабеллы Баварской, поскольку подобный факт бросал бы тень на достоинство самого Карла VI. Тем не менее, многие формулировки совершенно недвусмысленно указывали на то, что французский монарх отныне не считает дофина собственным отпрыском. В отличие от присутствовавших в тексте бесконечных ссылок на «нашего дражайшего сына» Генриха V и «нашего дражайшего сына» Филиппа III Доброго, герцога Бургундского (наследника Жана Бесстрашного)[402], данное определение применительно к Карлу не было использовано ни разу. Более того, «так называемый дофин» (soy disant Daulphin) оказывался исключен из числа особ французской «королевской крови», в отличие от английского монарха[403], отпраздновавшего помолвку с «нашей возлюбленной дочерью» Екатериной Валуа как раз накануне подписания договора, 20 мая 1420 г.[404] Иными словами, подданным Карла VI прямо давали понять, что последний из его сыновей признан незаконнорожденным, а потому лишается права престолонаследования.

Эту идею особенно поддерживали пробургундски настроенные авторы — например, анонимный создатель Pastoralet (1422–1425 гг.), в тексте которого ощущалось сильное влияние «Хроник» Жана Фруассара, Songe veritable и «Оправдания» Жана Пти[405]. Об Изабелле Баварской здесь сообщалось буквально в первых строках, и автор, повторяя давно известные суждения Жака Леграна, утверждал, что при дворе ее правит Венера[406]. Поклоняясь этой богине, королева якобы предала своего супруга, за что многие ее порицают[407]. «Безумие, которое она «творила своим телом», отмечалось в Pastoralet далее, полностью обесчестило ее[408]: ведь лучше было бы потерять все, «вплоть до нательной рубашки», нежели достоинство[409].

Еще более откровенен был Жан Брандон, в своем «Хронодромоне» 1428 г. прямо заявлявший о любовной связи Изабеллы с Людовиком Орлеанским[410]. Автор Geste des nobles françois (1429 г.), несмотря на свои симпатии к партии арманьяков, также пересказывавший слухи, которые ходили о королеве, хотя и называл их «лживыми»[411]. К середине XV в. те же домыслы подхватили и иностранные авторы. Так, Энео Сильвио Пикколомини (будущий папа римский Пий II) сообщал в De viris illustribus (1445–1450 гг.), что дофин Карл не мог быть сыном Карла VI, поскольку родился уже после того, как французский монарх полностью лишился рассудка[412]. К той же идее он возвращался и позднее, утверждая, что Изабелла Баварская совершила адюльтер, а потому прямая линия наследования французского престола прервалась и королевство оказалось обречено на гибель[413].

* * *

Тема развратной правительницы (regina nefanda), своими интригами погубившей страну, в рамках которой рассматривалось аморальное поведение супруги Карла VI, была чрезвычайно популярна у средневековых авторов задолго до XV в. и восходила еще к Блаженному Августину[414]. В IX в. она стала центральной в обвинениях, выдвинутых против Юдифи, второй жены Людовика Благочестивого, и Рихарды, супруги Карла III Толстого[415]. Тогда же идею о том, что неурядицы в королевской семье напрямую затрагивают всех подданных, развивал в своем сочинении «О разводе Лотаря» Хинкмар Реймсский: «Это дело касается всех христиан. Оно связано с королем и королевой, т. е. с христианином и христианкой, и, согласно брачному праву, данному Господом в Раю нашим прародителям, укрепляется церковью и подтверждается Богом через человеческие и божественные установления»[416]. В X в. Лиутпранд Кремонский в своем «Антападосисе» противопоставлял похотливых итальянских принцесс «святым» представительницам германских королевских домов, дабы подчеркнуть законность притязаний императора Священной Римской империи Оттона I (962–973) на итальянские владения[417]. Для средневековых мыслителей двор правителя воплощал в себе все королевство. И именно королева несла моральную ответственность за порядок и спокойствие, царящие там. Следовательно, она сама обязана была быть поистине безупречной. Если же ее подозревали или прямо обвиняли в сексуальной распущенности и иных прегрешениях, она дискредитировала и своего супруга-монарха, и саму идею высшей светской власти[418].

Особенно важно это оказывалось в тех случаях, когда королева являлась соправительницей своего супруга (consors regni), разделяя с ним власть и ответственность за страну. Термин consortium в средневековой Европе начал использоваться очень рано, поскольку мы обнаруживаем его уже в коронационных чинах, датируемых 800–900 гг.: «…и как ты позволил царице Есфири приблизиться… к брачному ложу царя Артаксеркса и к управлению его царством, точно так же позволь милосердно своей служанке Н., присутствующей здесь…. стать достойной супругой нашего величественного короля и участвовать [в управлении] его королевством»[419]. Как отмечала Женевьева Бюрер-Тьерри, иудейка Есфирь, спасшая свой народ от полного его истребления амаликитянином Аманом, воспринималась в Средние века не просто как образец добропорядочности. В ней еще со времен св. Иеронима видели персонификацию Церкви, что сближало ее с фигурой Девы Марии, культ которой был необыкновенно популярен в европейских странах[420] и которой, как следствие, противопоставлялась королева, совершившая адюльтер и предавшая тем самым не только своего супруга, но и свою страну[421].

Не случайно и французские авторы рубежа XIV–XV вв. постоянно возвращались к теме целомудрия своих правительниц. Так, в анонимном Mesnagier de Paris (1392–1394 гг.) утверждалось, что любая женщина, вышедшая замуж за правителя и ставшая королевой, «не должна целовать ни одного мужчину — ни отца, ни брата, ни [иного] родственника — за исключением короля, пока он жив»[422]. Жоффруа де Ла Тур Ландри в «Книге наставлений дочерям» (1371–1373 гг.) пересказывал поучительную историю о том, как взошедший на престол незаконнорожденный сын королевы Неаполя вверг свою страну в пучину войны, насилия и разрухи[423]. В «Письме к Изабелле Баварской» (1405 г.) Кристина Пизанская призывала свою давнюю патронессу не уподобляться «распутной, жестокой и извращенной» Иезавели[424], но следовать примеру Есфири и Девы Марии[425].

Именно на противопоставлении королевы Франции этим положительным библейским образцам и основывалось восприятие Изабеллы в годы, последовавшие за подписанием договора в Труа[426]. В частности, в письме Псевдо-Барбаро, анонимного итальянского гуманиста, сообщалось, что «французская столица — что [кажется] совершенно удивительным — как будто населена не одним народом, но многими. Здесь собрались все короли и герцоги. Без сомнения, это — последнее пристанище знати, а о многочисленных представителях королевского дома, восходящих к Карлу [Великому], говорят, что в их жилах течет кровь матери Господа»[427]. Именно поэтому, по мнению автора письма, весь мир жаждал завязать отношения с французским двором и обращал свои взоры к Парижу, где уже находились многие европейские принцы со своими свитами[428]. Однако, эта благословенная земля оказалась под угрозой, и причиной тому — недостойное поведение принцев крови и, что гораздо важнее, самой королевы, признавшейся в совершении адюльтера, который опозорил всю династию[429]. Иными словами, Изабелла здесь прямо противопоставлялась Деве Марии, и именно на этой антитезе строилось пророчество о пришествии некой девы, которая, подобно Богоматери, спасет Францию.

* * *

Письмо Псевдо-Барбаро было написано в июле-сентябре 1429 г. и стало одним из первых откликов на появление на исторической сцене Жанны д'Арк. К этому времени она не только приняла участие в снятии английской осады с Орлеана и в освобождении городов в долине Луары, но и сопроводила дофина Карла в Реймс, где 17 июля 1429 г. он был помазан и коронован как Карл VII. Эти несомненные военные и политические победы придали французам сил, они же заставили их сторонников поверить в то, что Жанна — посланница самого Господа и она защитит королевство точно так же, как Дева Мария всегда защищала род людской, являясь его главной заступницей перед лицом Всевышнего.

Таким образом, именно в письме Псевдо-Барбаро Изабелла Баварская, приведшая, по мнению современников, Францию на край гибели, оказывалась недвусмысленно противопоставлена не только главной героине Нового Завета, но и Жанне д'Арк — «воплощению» Девы Марии на земле. Это сравнение мы встречаем, к примеру, в письме Джованни да Молино, посланном в Венецию из Авиньона 30 июня 1429 г. и включенном затем в хронику Антонио Морозини: «Как Он спас человечество с помощью женщины, т. е. Пресвятой Девы Марии, точно так же Он спас лучшую часть христианского мира с помощью этой юной девушки, что является прекрасным подтверждением [силы] нашей веры»[430]. Более сложным и более образным выглядело сравнение, использованное Кристиной Пизанской в Ditié de Jeanne d'Arc, законченном 31 июля 1429 г. Она писала о своей героине как о «…той, / кто даст Франции [испить] из [материнской] груди / мира и сладкого питья»[431]. Та же аналогия в конце XV в. была использована Матье Томассеном, который, ссылаясь «на трактат упомянутой Кристины» (le traictié de laditte Christine), писал: «От Девы Марии [пришло] спасение и укрепление всего рода человеческого, а от этой Девы Жанны — восстановление и спасение Французского королевства, которое пало столь низко и закончило бы [свое существование], если бы она не появилась»[432].

Казалось бы, в образе Жанны д'Арк для ее современников совпали все те черты, которыми традиционно наделялась Богоматерь: девушка принесла обет безбрачия; она явилась «во Францию», дабы защитить королевство от его врагов; наконец, ее воспринимали как безусловного военного лидера и если не соправительницу монарха, то как его верную помощницу — в отличие от Изабеллы Баварской[433]. И все же далеко не все сторонники дофина изначально видели в Орлеанской Деве спасительницу страны.

Выжидательную позицию занял, в частности, один из ближайших советников Карла Жак Желю, епископ Амбрена, поддерживавший активную переписку с дофином, его супругой и придворными весной 1429 г.[434] Он изначально призывал остерегаться никому не известной особы, явившейся в Шинон, подозревая, что Жанна может оказаться ведьмой[435]. Ведь она происходила из Лотарингии, располагавшейся слишком близко от герцогства Бургундского — не только политического противника Франции[436], но и, по мнению современников, одного из рассадников колдовства. Недаром Желю упоминал о некой «новой секте», к которой, возможно, принадлежала девушка: речь, вне всякого сомнения, шла уже не о представителях какого-то еретического учения, но об организации ведьм и колдунов[437].

Пытаясь всячески обосновать свою точку зрения, епископ Амбрена ссылался на историю об императоре Александре Македонском, приблизившем к себе иноземную «королеву», которая притворилась, что влюблена в него, но на самом деле задумала его отравить[438]. Эта легенда стала известна в Западной Европе благодаря сборнику Secretum secretorum, в XII в. переведенному на латынь с арабского и с конца XIII в. пользовавшемуся огромной популярностью[439]. Несмотря на то, что в романах об Александре Македонском данная история никогда, насколько можно судить, не упоминалась[440], в дидактических сочинениях, в особенности посвященных делам управления, она встречалась регулярно вплоть до начала Нового времени[441].

Таким образом, мысль Жака Желю развивалась в полном соответствии с теорией Иоанна Солсберийского. С его точки зрения, женщина, обретающаяся при дворе, также не могла быть никем иным как куртизанкой, да еще и занимающейся колдовством. И хотя после допросов Жанны д'Арк, проведенных советниками дофина Карла в Шиноне и Пуатье весной 1429 г., эта тема очень быстро исчезла из официальных документов и прочих сочинений тех, кто причислял себя к сторонникам французов[442], их противники — англичане и бургундцы — продолжили развивать ее чрезвычайно активно.

Уже в июле 1429 г. в письме, направленном Генриху VI, регент Франции герцог Бедфорд писал, что причиной всех бед, постигших английское войско, был страх, который испытывали его солдаты перед «ученицей и ищейкой дьявола, называемой Девой и использующей гнусные чары и колдовство»[443]. «Проституткой и ведьмой», по сообщению анонимного информатора Антонио Морозини из Брюгге от 9 июля того же года, называли Жанну англичане во время снятия осады с Орлеана[444]. «Проституткой в обличье девственницы» и «женщиной, выдающей себя за девственницу», считал девушку и анонимный автор так называемого «Английского ответа» — отклика противников французов на стихотворное пророчество Virgo puellares, созданное весной-летом 1429 г. и подтверждавшее божественный характер миссии Девы[445].

В сентябре 1429 г. в послании Карлу VII герцог Бедфорд заявлял, что победы французских войск добыты не силой оружия, но при помощи «испорченных и подверженных суевериям людей и прежде всего этой непристойной и уродливой женщины, которая одевается как мужчина и ведет развратный образ жизни»[446]. В «Ответе парижского клирика», написанном в конце 1429 г. или в первые месяцы 1430 г. членом Парижского парламента, симпатизирующим англичанам, говорилось, что Жанна «похоже, занимается колдовством»[447]. В сентябре 1430 г. в решении Генеральных штатов Нормандии девушка была названа «колдуньей и предводительницей войск дофина»[448]. В продолжении «Хроники Брута», созданном в 1430–1431 гг., она именовалась «ведьмой Франции, которую [ее сторонники] называют Девой»[449].

Однако своего апогея идея о том, что Жанна д'Арк — распутница и ведьма в одном лице, безусловно, достигла на процессе 1431 г., который состоялся в Руане, неофициальной столице английской Франции, и на котором девушку уже официально обвинили в занятиях проституцией и колдовством.

* * *

В списке статей предварительного обвинения, составленном прокурором трибунала Жаном д'Эстиве и зачитанном 27–28 марта 1431 г., эти сюжеты возникали в первых же строках:

«VIII. Также Жанна, когда ей было примерно 20 лет, по своему собственному желанию и без разрешения отца и матери, отправилась в город Нефшато в Лотарингии и на какое-то время нанялась на службу к содержательнице постоялого двора по прозвищу Рыжая. Там постоянно собирались женщины дурного поведения, и останавливались солдаты. Жанна также жила там, иногда общалась с этими женщинами, иногда водила овец на пастбище и лошадей на водопой… IX. Также Жанна, находясь там в услужении, привлекла к церковному суду города Туля некого юношу, обещавшего на ней жениться. Для участия в процессе она несколько раз ездила в Туль… Этот юноша, поняв, с какими женщинами она знается, отказался взять ее в жены. Он умер, и это дело до сих пор не закрыто. А Жанна с досады впоследствии эту службу оставила»[450].

Во второй раз к теме проституции и колдовства Жан д'Эстиве обращался в связи с военной карьерой девушки, т. е. с той непосредственной помощью, которую она оказала дофину Карлу:

«LIII. Также против воли Господа и святых Жанна, проявив высокомерие и гордость, присвоила себе главенство над мужчинами, выступая в качестве военачальника и предводителя армии… LIV. Также Жанна бесстыдно жила среди мужчин, отказываясь от общества женщин, принимая услуги только от мужчин и требуя, чтобы они помогали ей как в интимных надобностях, так и в ее тайных делах, что никогда не было свойственно ни одной целомудренной и благочестивой женщине»[451].

В тексте статей присутствовали, таким образом, все необходимые компоненты, чтобы выдвинуть обвинение в распутном образе жизни: постоялый двор, в Средние века слишком часто являвшийся публичным домом; проживающие там проститутки; их вечные клиенты — солдаты; репутация самой героини, безвозвратно испорченная подобным соседством[452]. Туманное упоминание неких «тайных дел» вполне могло служить завуалированным намеком на занятия колдовством, тем более что прозвище хозяйки таверны — La Rousse (Рыжая) — свидетельствовало не только о том, что это была женщина недостойного поведения, но и о том, что она, весьма вероятно, являлась ведьмой[453].

Обвинение Жанны д'Арк в проституции всего единожды становилось предметом специального рассмотрения. Пытаясь понять, почему оно исчезло из окончательного приговора, Сьюзен Шибанофф отмечала, что оно никак не соответствовало основной статье обвинения — ношению девушкой мужской одежды (т. е., по мнению американской исследовательницы, трансвестизму): сознательно выбрав этот образ, Жанна, с точки зрения судей, перестала быть женщиной. Как следствие, первоначальная идея видеть в ней обычную проститутку к концу процесса оказалась отринута[454].

Логичные рассуждения С. Шибанофф разбивались, тем не менее, об один-единственный факт. Обвинение Орлеанской Девы в развратном образе жизни в действительности никуда не исчезало, оно присутствовало и в тексте окончательного приговора по ее делу и занимало в нем почетное первое место: «…когда ей было примерно 17 лет, она покинула отчий дом против воли родителей и примкнула к солдатам, проводя с ними день и ночь и почти никогда не имея подле себя никого из женщин»[455].

Наличие статей, посвященных проституции, а вместе с тем и колдовству, в действительности нельзя было объяснять вне общего контекста процесса 1431 г., т. е. без учета всего списка предварительных статей обвинения, составленного Жаном д'Эстиве. Он, как это и было принято в подобных случаях, начинался с утверждения полномочий присутствовавших на процессе судей как в уголовных делах, так и в делах веры (статья I). Однако очень быстро — уже со второй статьи — прокурор трибунала переходил к конкретным обвинениям в адрес Жанны д'Арк. И самым первым, что ей инкриминировалось, оказывалось колдовство: «Также обвиняемая творила и изготовляла многочисленные зелья, распространяла суеверия, предсказывала будущее, позволяла почитать себя и поклоняться себе, вызывала демонов и злых духов, советовалась с ними, водила с ними знакомство, заключала с ними договоры и соглашения, которыми затем пользовалась»[456].

Та же тема последовательно развивалась в статье IV, где говорилось, что «магическим искусствам», ремеслу предсказаний и наведению порчи Жанна научилась у старых женщин в ее родной деревне Домреми, жители которой с давних времен были известны умением колдовать[457]. Последнее обстоятельство подтверждалось статьями V и VI, повествующими о «чудесном дереве» и об источнике, где, по слухам, обитали злые духи, именуемые феями, и куда односельчане Жанны приходили ночью танцевать и петь, а также вызывать демонов и творить свои злые дела[458]. Статья VII завершала тему колдовства: здесь рассказывалось о мандрагоре, которую девушка «имела обыкновение носить на груди, надеясь с ее помощью обрести богатство»[459]. Любопытно, что магические свойства мандрагоры, с точки зрения людей Средневековья, помогали ее владельцу не только разбогатеть — не менее важным считалось ее использование в качестве сильнейшего приворотного средства. Не случайно анонимный автор Mesnagier de Paris, ссылаясь на Catholicon доминиканца Иоганна Бальба (1286 г.), советовал своим читательницам использовать корень этого растения или его плоды для повышения фертильности[460]. Таким образом, упоминание о мандрагоре в списке д'Эстиве уточняло суть дела: Жанна д'Арк подозревалась не просто в занятиях колдовством, но — имплицитно — в склонности к любовной магии, которую применительно ко двору любого правителя Иоанн Солсберийский выделял особо[461].

Как будто в подтверждение его теории следующие статьи предварительного обвинения оказывались посвящены началу политической карьеры Орлеанской Девы и были связаны непосредственно с ее пребыванием в Нефшато. В статье X сообщалось, что именно в тот момент, когда она оставила службу у хозяйки постоялого двора, ей начали являться св. Михаил, св. Екатерина и св. Маргарита, настаивавшие на ее отъезде «во Францию», дабы снять осаду с Орлеана, короновать дофина Карла и изгнать английских захватчиков. Под влиянием этих «голосов» Жанна покинула отчий дом против воли своих родителей и отправилась в Вокулер к Роберу Бодрикуру[462].

Уход женщины из дома рассматривался в Средние века как событие крайне предосудительное, поскольку оно неминуемо вело к социальной деградации беглянки, к ее превращению в падшую женщину, а иногда — и в ведьму[463]. Не случайно автор «Хроники Девы», созданной в Орлеане в 1460-е гг., счел необходимым подробно описать обстоятельства отъезда Жанны д'Арк из Домреми, всячески оправдывая ее поступок и утверждая, что она «вовсе не хотела их (родителей — О.Т.) обесчестить и не боялась их, но не осмелилась сказать им об этом, поскольку сомневалась, что они позволят ей осуществить задуманное»[464]. Намерение Жанны «одеться в мужское платье, сесть верхом на лошадь и отправиться к королю» вызвало у Робера де Бодрикура, по мнению автора «Дневника осады Орлеана» (1460-е гг.), лишь смех и желание отдать ее солдатам «для сексуальных утех»[465]. Особое звучание на этом фоне приобретал и упомянутый в статье X списка д'Эстиве сон отца Жанны о ее возможном уходе из дома вслед за военными: Жак д'Арк якобы говорил своим сыновьям, что предпочел бы своими собственными руками утопить дочь, но не допустить подобного позора — превращения девушки в армейскую проститутку[466].

В данном контексте совершенно особое звучание приобретало и обвинение в ношении Жанной мужского костюма (статьи XII–XVI)[467]. Ведь женщины, сопровождавшие в Средние века войско, обычно носили именно такое платье. Немецкий хронист Эберхард Виндеке, посвятивший в «Книге об императоре Сигизмунде» (ок. 1380–1440 гг.) несколько страниц Орлеанской Деве, пересказывал, в частности, легендарную историю об изгнании проституток из французского лагеря. Как сообщал автор, передвигались эти дамы верхом и были одеты в доспехи, а потому никто — кроме самой Жанны — не мог заподозрить, что это — женщины[468].

В письмах о помиловании первой половины XV в., которые получали французские солдаты, можно встретить достаточно упоминаний о femmes de péché, ribaudes, garses, barcelettes, бывших их «подружками» или «служанками». По мнению Филиппа Контамина, постоянное присутствие «проституток в мужском платье» или «девушек в одежде пажей» в армии дофина Карла в полной мере объясняло негативное отношение его противников к Жанне д'Арк, одетой точно так же[469]. Они обзывали ее «развратницей и проституткой»[470], «проституткой арманьяков»[471], «проституткой и ведьмой»[472]. Целый «букет» обидных прозвищ был собран в «Мистерии об осаде Орлеана» (рубеж XV–XVI вв.), где также переплетались обвинения в проституции и колдовстве[473] (Илл. 7).

На мой взгляд, список Жана д'Эстиве был специально выстроен таким образом, чтобы упоминания о мужском костюме Девы шли сразу после рассказа о постоялом дворе и его подозрительной хозяйке. Познакомившись с девицами легкого поведения и став одной из них, а затем покинув навсегда отчий дом, Жанна, с точки зрения прокурора суда, отправилась под Орлеан вовсе не в качестве военачальника, а как обычная армейская проститутка.

Этапы ее пути из Вокулера в Шинон, из Шинона в Сент-Катрин-де-Фьербуа, а оттуда — под стены осажденного Орлеана были восстановлены в следующих статьях обвинения (XVII–XXIII). Однако в описание хода военных кампаний оказались включены теперь уже прямые указания на то, что Жанна использовала для достижения своих целей исключительно колдовство. Жан д'Эстиве утверждал, что девушка пообещала дофину Карлу три вещи: снять осаду с Орлеана, короновать его в Реймсе и избавить его от противников, которых «с помощью [магического] искусства она или убьет или прогонит прочь»[474]. Для придания большего веса своим словам она «использовала предсказания, повествуя о нравах, жизни и тайных деяниях некоторых людей…, похваляясь, что узнала об этом посредством [данных ей] откровений»[475]. Лишь при помощи демонов она смогла отыскать меч в церкви Сент-Катрин-де-Фьербуа[476], и даже содержание письма, посланного девушкой англичанам, свидетельствовало о ее связи со «злыми духами», которые выступали ее постоянными советчиками[477].

Итог размышлениям д'Эстиве на тему колдовства подводила статья XXXIII: «Также Жанна самонадеянно и дерзко похвалялась, что [может] предвидеть будущее, ведает прошлое и [может] узнать о делах тайных, происходящих в настоящем, присваивая себе, простому и невежественному человеческому созданию, то, что мы приписываем Божественному»[478]. Победы Девы, утверждал прокурор руанского трибунала, оказались добыты неправедным путем — посредством магии, к которой эта проститутка была особенно склонна. Воспользовавшись женскими чарами и завоевав доверие дофина Карла, она при помощи колдовства давала ему ложные обещания: то были не откровения Свыше (revelatio), как она всех уверяла, но дьявольские иллюзии (divinatio), прельщавшие ее правителя.

Представленная в таком виде история Жанны д'Арк вполне укладывалась в схему, некогда предложенную Иоанном Солсберийским. Тем не менее, «Поликратик» отнюдь не являлся единственным источником вдохновения для Жана д'Эстиве. Трактат знаменитого английского схоластика вовсе не затрагивал тему военной помощи, которую король мог получить от женщины, приближенной к его особе, тогда как прокурор руанского трибунала делал на ней главный акцент и использовал в данном случае иные авторитетные тексты.

* * *

В списке д'Эстиве — да и во всех прочих откликах современников на военные победы Жанны д'Арк — основное внимание всегда уделялось снятию осады с Орлеана. Захват его англичанами означал бы, по-видимому, их окончательную победу и конец Столетней войны, поистине трагический для Франции[479]. Так, к примеру, считал венецианский купец Панкрацио Джустиниани, писавший отцу из Брюгге 10 мая 1429 г.: «…если бы англичане взяли Орлеан, они легко смогли бы стать хозяевами Франции и отправить дофина в богадельню»[480].

Важнейшая для средневековой политической культуры тема снятия осады с города была знакома европейским интеллектуалам прежде всего по библейским текстам. А потому совершенно не случайно первое место в ряду героинь прошлого, с которыми сравнивали Жанну д'Арк, занимала ветхозаветная Юдифь, спасшая свою родную Ветулию от войск Олоферна. Откликаясь на снятие осады с Орлеана в мае 1429 г., Жак Желю отмечал, что Господь способен даровать победу даже представительнице слабого пола[481], и добавлял: «С Божьей помощью и женщина может осуществить месть, как это сделали Юдифь и Есфирь»[482]. В то же время Жан Жерсон, канцлер Парижского университета, сравнивал подвиг, совершенный Жанной, с «не менее чудесными» деяниями Деборы, св. Екатерины, Юдифи и Иуды Маккавея[483], а Кристина Пизанская считала, что она и вовсе превзошла их всех[484]. Немецкий теолог Генрих фон Горкум, автор трактата De quadam puella, созданного летом 1429 г., отмечал, что французская героиня — как в свое время Дебора, Есфирь и Юдифь — спасет свой народ[485]. Таким образом, для современников событий Жанна, безусловно, являлась новой Юдифью, а Орлеан — новой Ветулией[486].

Любопытно, что в некоторых более поздних откликах на события мая 1429 г., например, в «Хронике Турне», девушка уподоблялась исключительно этой библейской героине[487]. В рукописи «Защитника дам» Мартина Ле Франка, выполненной около 1451 г. в Аррасе и преподнесенной Филиппу Доброму, герцогу Бургундскому, на миниатюре были представлены вместе «дама Юдифь», выходящая из палатки Олоферна и сжимающая в правой руке его голову, и Орлеанская Дева с копьем в правой руке и со щитом — в левой (Илл. 8)[488]. В «Сводном изложении» инквизитора Франции Жана Бреаля, составленном по материалам процесса о реабилитации 1456 г., осада Орлеана сравнивалась исключительно с осадой Ветулии[489].

Тем не менее, история Юдифи обладала на протяжении Средневековья не только положительными коннотациями. Сам библейский текст был изначально известен в трех разных вариантах, хотя главная сюжетная линия оставалась практически неизменной: речь шла об убийстве предводителя вражеского войска, совершенном женщиной во имя освобождения своего родного города. В «классической» версии Олоферн, генерал Навуходоносора, царя Ассирии, осаждал Ветулию. В еврейских мидрашах (комментариях на библейские тексты) он подступал под стены Иерусалима. Наконец, в некоторых византийских источниках он становился военачальником Дария и также пытался захватить Иерусалим[490].

Что же касается поведения главной героини, то здесь расхождений существовало меньше: все авторы признавали, что Юдифь стремилась соблазнить Олоферна, заставить его возжелать ее — чтобы остаться с ним наедине и убить, добыв таким образом победу для своего народа. Тем не менее, двусмысленность поведения молодой женщины ставила под сомнение чистоту ее помыслов и благородство достигнутой цели. Именно с этих позиций рассматривала «Книгу Юдифи» талмудическая традиция, не включавшая ее в число канонических. В некоторых мидрашах Олоферн прямо предлагал своей гостье переспать с ним, и она отвечала, что только за этим к нему и явилась. Когда же героиня возвращалась в город, стража не пускала ее, подозревая, что в лагере врагов она завела себе любовника[491].

Именно талмудическая традиция оказала влияние на трактовку этой истории у Оригена, который полагал, что Юдифь заключила с Олоферном договор: она должна была омыться у источника, а затем разделить ложе с ассирийским военачальником[492]. Точно так же излагал события и византийский историк V в. Иоанн Малала: полководец не мог не влюбиться в молодую красивую женщину, она ответила ему взаимностью и оставалась в его палатке в течение трех дней и ночей[493]. Св. Иероним признавал сдержанность евреев в отношении «Книги Юдифи», однако в своем переводе Библии он попытался сгладить впечатление, производимое поступком героини, подчеркнув его разовый характер[494]. С Вульгаты, как представляется, и началась постепенная идеализация событий, произошедших в лагере ассирийцев: Юдифь из бесстрашной женщины в конце концов стала безупречной. Именно так представлял ее себе Рабан Мавр, полагавший главным отрицательным персонажем этой истории слугу Олоферна Вагао, всячески подталкивавшего молодую женщину к грехопадению; она же, вверив себя Всевышнему, демонстрировала исключительную добродетель[495].

Таким образом, в культуре средневековой Европы оказались восприняты и продолжали развиваться две традиции восприятия библейской героини. С одной стороны, Юдифь видели в образе Церкви или второй Девы Марии — спасительницы избранного народа, чьи моральные качества не ставились под сомнение. С подобной точкой зрения мы сталкиваемся, к примеру, у Рабана Мавра[496], в Glossa ordinaria XIII в.[497] или во французском сборнике exempla начала XIV в. Ci nous dit[498]. С другой стороны, на некоторых средневековых авторов, безусловно, оказали влияние еврейская и византийская традиция, рассматривавшие Юдифь как падшую женщину, добившуюся победы над Олоферном обманным путем. Интересно, что такое восприятие библейской истории было особенно характерно для конца XIV–XV вв. Мы встречаем, его к примеру, в «Кентерберийских рассказах» Дж. Чосера[499], в «Мистерии Ветхого Завета»[500] или в «Мистерии о Юдифи и Олоферне», где двусмысленные отношения главных героев обыгрывались буквально в каждой фразе[501]. Чего стоит одна лишь сцена в палатке, в ходе которой Вагао заявлял, что хозяин и его гостья ночью «сделают себе симпатичного маленького Олоферна»[502], а Юдифь отвечала, что, несмотря на грозящую ей диффамацию, она отдаст Олоферну свое сердце, и предлагала немедленно лечь в постель[503].

Двойственное восприятие библейской героини у средневековых авторов не могло не отразиться на их отношении и к Жанне д'Арк. С этой точки зрения наибольший интерес представляет, безусловно, отклик анонимного парижского горожанина, бывшего современником событий. Давая собственную оценку тому факту, что Дева — после стольких одержанных ею побед — не смогла взять Париж, он сравнивал ее саму с Олоферном, чьим замыслам Господь не дал осуществиться, послав к нему Юдифь[504].

Сторонники французов оспаривали такое прочтение, ведь победа под Орлеаном представлялась им подлинным чудом. «Это сделано Богом», замечал Жан Жерсон и добавлял: «…ясные знаки указывали, что Царь небесный выбрал ее (Жанну — О.Т.) в качестве своего знаменосца, дабы наказать врагов правого дела и оказать помощь его сторонникам»[505]. «В субботу…, седьмого мая, милостью Господа Нашего и как по волшебству… была снята осада с крепости Турель, которую держали англичане», записывал в своем дневнике орлеанец Гийом Жиро[506]. «Никогда чудо, насколько я помню, не было столь очевидно, поскольку Бог помог своим сторонникам», заявляла Кристина Пизанская[507].

Таким образом, победа под Орлеаном свидетельствовала о том, что отныне Господь пребывает на стороне французов и их война является справедливой. «Это случилось потому, что в Его интересах (в интересах Бога — О.Т.) было, чтобы англичане, у которых много сил, проиграли… Да пребудет Господь всемогущий, и пусть он молится за благо христиан!», отмечал Панкрацио Джустиниани[508]. Наиболее же ясно мысль об избранности французского народа выразил Матье Томассен: «Таким образом, восстановление и отвоевание Франции стало чудом. И пусть знает каждый, что Господь показывал и показывает ежедневно, что он любил и любит Французское королевство и специально избрал его в качестве своего наследия, чтобы с Божьей помощью поддерживать и устанавливать католическую веру, а потому Господь не хочет его погибели. Но из всех знаков любви, которые Господь даровал Франции, не было другого такого же великого и чудесного, как эта Дева»[509]. Еще важнее, с точки зрения политической пропаганды, являлась связь между победами Жанны д'Арк и законностью притязаний дофина Карла на французский престол, которую они подтверждали[510]. В 1456 г. эта мысль стала одним из основных лейтмотивов процесса по реабилитации Орлеанской Девы[511].

Тем не менее, двойное обвинение Жанны д'Арк в сексуальной распущенности и колдовстве, которое попытались таким образом отвести от нее сторонники Карла VII, дабы укрепить его собственные позиции, далеко не сразу оказалось забыто. Оно регулярно возникало в последующие столетия, причем не только у английских авторов, как можно было бы подумать, но и у их французских коллег, которые точно так же сомневались в безгрешности Девы и чистоте ее помыслов[512]. Эта устойчивая традиция как нельзя лучше, с моей точки зрения, демонстрирует, насколько живучей оказалась схема, предложенная в середине XII в. Иоанном Солсберийским, насколько большую роль она играла в политической культуре европейского общества не только эпохи Средневековья, но и Нового времени.

Вместе с тем, история Жанны д'Арк — как и история Валентины Висконти — показывает, что процессы, названные Жаком Шиффоло политико-религиозными, отнюдь не прекратили свое существование в начале XIV в., но продолжались и позднее, став более продуманными и более изощренными в плане обвинений, хотя и затрагивали те же самые — высшие — слои общества. Их долгую жизнь обеспечивала в том числе и теория Иоанна Солсберийского.


Загрузка...