Глава 10

Я провел в квартире Волковой не больше четверти часа. Но за окном уже почти стемнело. Фонари во дворе Алининого дома пока не горели. Похожие на серую плесень облака прятали под собой луну и звёзды, которым уже самое время было показаться на небе. Прямоугольник окна почернел. Но он не походил «сюжетом» на «Чёрный квадрат» Малевича. Потому что в нём отражался профиль Алины Волковой, круглое лицо Лены Кукушкиной, очкарик в кресле и скудно меблированная комната. Ещё я заметил в окне отражение гитары, которую держал в руках. Музыкальный инструмент молчал: я прижимал рукой ещё минуту назад разрывавшие тишину комнаты струны. А вот Барсик на эту картину не попал. Котёнку не хватило роста для того, чтобы на большом тёмном полотне незашторенного зеркала-окна появилось отражение его настороженно торчащих ушей.

— Алиночка, Ваня хочет сделать песни и из других твоих стихотворений, — нарушила тишину Кукушкина. — Разве ты не поняла?

— Я не поняла, зачем ему это, — сказала Волкова.

Смотрела она не на Лену — на меня.

— Так… хорошая же получилась песня! — сказала семиклассница. — Мне она очень понравилась! А у тебя много хороших стихов! Ваня придумает для них музыку. И люди будут их не только читать, но ещё и петь!

Кукушкина вскочила с дивана.

— Ванечка, скажи ей! Ведь… будут же? Объясни ей!

Она судорожно вздохнула, всплеснула руками. К Лене подбежал Барсик, потёрся шерстью о её белые носки, жалобно мяукнул. Волкова сидела с прямой спиной, не шевелилась, смотрела на меня из-под не накрашенных ресниц.

Я пожал плечами. Подумал, что при тусклом искусственном освещении покрытое веснушками лицо Алины вновь выглядело блеклым, словно выгоревшим на солнце. Лишь ярко блестели голубые глаза и белая полоса шрама на правой брови.

— Даже из самых гениальных стихов не всегда получаются хорошие песни, — сказал я.

Погладил струны — извлёк из них похожий на голос Барсика набор нот.

— Но эта песня мне нравится. С нормальным музыкальным сопровождением она прозвучала бы ещё лучше.

Я рассказал девчонкам о том, что Сергей Рокотов всерьёз озадачился ассортиментом песен своего ансамбля. Поведал, что он замыслил репертуар таким, какой можно было бы «вынести» за стены рудогорского Дворца культуры. Объяснил, почему нынешний репертуар ВИА Рокотова не годился для исполнения на «серьёзных» концертных площадках (не на «детских танцульках»). Сообщил, что «засветил по неосторожности» песню на Алинины стихи перед ВИА Рокотова. «Ты возьми моё сердце» Рокоту и его музыкантам понравилась. Пересказал слова Сергея о том, что «песня здоровская». Повторил и восторженные отзывы Изабеллы Корж (без упоминания имени их автора). О мнении Сергея про «негодность» песни для исполнения мужским голосом я умолчал. Но признался девчонкам, что Рокотов «пристал» ко мне с просьбой сочинить ещё несколько композиций на стихи того же автора, что придумал «Ты возьми…».

— Алиночка, так это же здорово! — воскликнула Кукушкина. — Соглашайся! У Ванечки красивая музыка получается! И поёт он замечательно: ведь ты же только что сама слышала!

Волкова усмехнулась.

— Ты, Крылов, правильно сказал: для хороших песен нужны хорошие стихи, — произнесла она. — А у меня таких нет. Есть только скучные и бездарные. Потому что я не поэтесса, а «серая посредственность».

Она скрестила на груди руки — отвела взгляд. Посмотрела на окно, за которым всё же появился свет уличных фонарей. Усмешка словно прилипла к губам Волковой — это притом, что её сапфировые глаза влажно блестели.

— Три изданных неплохими тиражами сборника стихов, — сказал я, — это неплохой показатель для «посредственности».

— Четыре сборника! — воскликнула Лена. — У Алины Солнечной вышло четыре сборника стихов!

— Тем более.

Волкова покачала головой.

— Печатали не поэтессу, а маленькую девочку, — сказала она. — За счёт неё воскрешали свою затухающую славу другие поэты. Они и помогали печатать стихи девочки. Ведь всем интересно было почитать и посмотреть на ребёнка, что пишет и говорит, как взрослый. Алина Солнечная была как та артистка из цирка уродов.

Хозяйка квартиры хмыкнула.

Продолжила:

— А потом девочка подросла. И уже не походила на куклу. Но её стихи остались на прежнем уровне: на уровне рано повзрослевшего ребёнка. Такие незрелые и посредственные стихи советским людям не интересны. Да и не Алина Солнечная их писала, а её мать. Это всей стране известно. Эксперты уже всё объяснили и доказали.

Волкова пожала плечами. Вздохнула.

— И ничего подобного! — воскликнула Кукушкина.

Она топнула ногой — Барсик сорвался с места и спрятался под диван.

— Всё это враньё! — сказала Лена. — Твои стихи не стали хуже! Они теперь во сто крат лучше! Уж я-то знаю! Я их читала! И старые, и новые! У меня две твои книжки есть! А две другие я брала в библиотеке! Теперь ты пишешь лучше, чем в детстве! Это правда! Особенно сейчас — про любовь! А все те газеты и журналы врут!

По щекам Кукушкиной заскользили слёзы (мне почудилось, что из «подбитого» правого глаза капли влаги появлялись чаще). Девочка словно не замечала их. Капельки добирались до нижней челюсти и падали на непокрытый ковровой дорожкой пол.

Барсик выглянул из своего убежища из-под дивана, понюхал одну такую каплю, лизнул её языком.

Алина покачала головой (она по-прежнему смотрела за окно).

— Ты просто ничего в этом не понимаешь, — сказала Волкова.

Говорила она едва слышно.

— Я не понимаю?! — спросила Лена. — Я?! Да я!.. Да ты!.. Да что ты!.. А!

Кукушкина в сердцах махнула рукой. Вытерла рукавом лицо, всхлипнула. И вдруг замерла, прислушалась. Выдала тихое «ой», переступила через котёнка и поспешила на кухню, где постукивал крышкой чайник, и шипела брызгавшая на конфорку электроплиты вода. Барсик дёрнул ушами, махнул хвостом и бесшумно поспешил следом за семиклассницей. Волкова провела рукой по щеке, шмыгнула носом. Но не повернулась ко мне — она невидящим взглядом скользила по темно-серому полотну неба. Я отметил, что сегодняшняя Алина (с поникшими плечами и погасшими глазами) мало чем напоминала ту улыбчивую девочку из Лениной книги. На щеках Волковой не увидел и намёка на ямочки: те, что красовались на портрете Солнечной. Алина сейчас походила на своё детское изображение разве что шрамом, разрезавшим правую бровь на две неравные части.

— Нехило тебе засрали мозги, — пробормотал я.

Поставил на пол гитару — струны возмущённо загудели.

И громко сказал:

— Давай, показывай.

Алина всё же взглянула на меня: настороженно.

— Что показать? — спросила она. — Плохие стихи?

Волкова снова усмехнулась: скривила губы — в её глазах всё ещё блестела влага.

Чайник на кухне успокоился — теперь там звякнули чашки.

— Стихи тоже посмотрю: обязательно, — сказал я. — Но только сделаю это чуть позже. Стихи немного подождут. А сейчас, Волкова, доставай из своего тайника все эти пакостные статейки. Тащи сюда все эти размышления псевдоавторитетных критиков и разборы твоего творчества от слабоумных поэтических экспертов. Взгляну, что они о тебе там накропали.

Алина отшатнулась, прижалась спиной к дивану.

— И не смотри на меня такими большими глазами, — сказал я. — Неси сюда эти газетёнки. Не сомневаюсь: ты их сохранила и перечитываешь время от времени. Разве не так? Так. По тебе вижу. Наизусть, небось, все эти рассказы о «серой посредственности» выучила. Иначе бы уже забыла обо всей этой глупой ерунде и не насиловала себе ею мозг.

Я отодвинул на край стола пепельницу, пачку сигарет и спички. Постучал ладонью по столешнице.

Повторил:

— Неси, не бойся.

Алина вскинула подбородок.

— А я и не боюсь.

Она встала с дивана, одёрнула халат. В лицо мне не смотрела, словно опасалась встретиться со мной взглядами. Прошлась к серванту, открыла дверцу антресоли, приподнялась на цыпочки. Я невольно залюбовался её обтянутой тканью фигурой. Память будто получила «запрос» — любезно воскресила эпизод той ночи, когда я рассматривал тело Волковой без помех в виде старого потёртого халата. Я тут же прогнал те воспоминания. Но порадовался, что сидел сейчас в кресле, а не щеголял по комнате в своих тесных штанах и в заправленной в брюки футболке (той самой: с олимпийским мишкой на груди). Забросил ногу на ногу — на всякий случай, чтобы не шокировать суетившуюся на кухне семиклассницу видом оттопыренной ткани брюк. «Когда там этот День учителя? — подумал я. — Пора уже познакомиться с нашей молоденькой математичкой. Поскорее. И поближе».

Волкова достала из антресоли распухшую от содержимого потёртую картонную папку. Развернулась на пятках, прошагала к креслу. Стукнула папкой о столешницу, проронила: «Да пожалуйста…» Вынула из пачки «Родопи» сигарету, чиркнула спичкой — закурила. Я отогнал от своего лица дымок. Алина фыркнула. Но так и не взглянула мне в глаза. Она выпустила в потолок струю дыма, ушла к окну, прихватив со стола пепельницу. Замерла около высокой узкой форточки, прикрытой металлическими жалюзи. Я снова скользнул взглядом по девичьему телу, увидел отразившиеся в оконном стекле глаза Волковой. Они смотрели не за окно — на меня… и на лежавшую рядом со мной папку. Я развязал на папке шнуровку, приподнял изогнутую крышку. Увидел пожелтевшую от времени газету. В гостиную вернулась Лена Кукушкина — она принесла мне чашку с парящим чаем.

— Что это? — спросил семиклассница.

Она указала на газету — вытянула шею, разглядывала пожелтевшую страницу, где красовался заголовок статьи:

«Недетские стихи».

— Мусор, — ответил я.

Вручил Кукушкиной гитару и отправил Лену на диван — «заниматься». Семиклассница выполнила моё распоряжение. Но не отводила от папки блестевших от любопытства глаз. Я снова поймал на себе взгляд Алининого отражения. Не отреагировал на него. Вынул из папки старую газету, разложил её у себя на коленях. И увидел под заголовком статьи «Недетские стихи» нечёткую чёрно-белую иллюстрацию, поделённую на две части. С левой стороны — узнал тот самый снимок из книги «Рисунок судьбы: избранные произведения» (девочка семи или восьми лет рядом со статуэткой в виде льва). В правой части картинки поместили девчонку постарше: подростка лет двенадцати (но всё ещё с ямочками на щеках и со счастливым взглядом). Я ни на миг не усомнился, что оба ребёнка — это Алина Солнечная. Чему тут же отыскал подтверждение в виде выполненного неровным шрифтом пояснения под иллюстрацией.

Заметил, что Кукушкина несколько секунд безостановочно терзала верхнюю струну, но палец левой руки удерживала на одном и том же ладу: засмотрелась на газету в моих руках.

— Не отвлекайся, — сказал я.

Кукушкина кивнула, но взгляд от газеты не отвела.

Я нахмурил брови и углубился в чтение.

…Вышедший в тираж поэт воспользовался выдумкой своей любовницы. Он ухватился за рассказанную ею совершенно неправдоподобную историю о талантливых стихах четырехлетнего ребёнка, потому что увидел в этом шанс привлечь внимание и к своим теперь уже никому не нужным сочинениям. Благодаря его всемерной поддержке и связям с трудом пересказывавшая заученные наизусть стихотворные строки Аллина Солнечная едва ли не в одночасье стала знаменита на всю страну. В Советском Союзе любят детей — полюбили и четырёхлетнюю поэтессу с милыми ямочками на щеках. И длилась эта народная любовь до тех пор, пока милая девочка не превратилась на глазах у всей страны в избалованного, дерзкого и грубого подростка. Лишь тогда советские любители и ценители поэзии вышли из навеянного её ямочками колдовского сна и пристально взглянули на её стихи.

Известный литературный критик Леонид Феликсович Лившиц не первым заметил полное отсутствие видимого прогресса в творчестве юной поэтессы Солнечной. Но именно его голос прозвучал громче других. Леонид Феликсович обратил внимание общественности на то обстоятельство, что авторский стиль Алины Солнечной за почти десятилетие её творчества почти не изменился. Хотя девочка за это немалое время из милого насмышлёныша превратилась в нелюдимую девицу. Лившиц забил в набат, доказывая: четырёхлетняя кроха и четырнадцатилетняя девушка не способны схожим образом излагать на бумагу свои мысли. Он первый и сформулировал предположение о «мистификации». Тем временем покровитель «юного дарования» почувствовал скорое разоблачение аферы с ребёнком-поэтессой. Он собрал вещички и под надуманным политическим предлогом сбежал за границу…

— Всё ясно, — пробормотал я.

Всё же дочитал статью, отложил газету в сторону и вынул из папки толстый невзрачный журнал. Воспользовался подсказкой закладки — сразу же открыл журнал на «нужной» странице. Краем я глаза заметил, как дёрнулся кончик сигареты, зажатой в руке Алины Волковой. Отметил, что Кукушкина всё же увлеклась музыкальным упражнением: струны издавали «правильные» ноты. Опустил взгляд на страницы — тут же отметил, что в некоторых местах журнальный текст чуть размылся, словно на него капнули водой. Прочёл заголовок: «Почему сбежал поэт?» Хмыкнул, провёл взглядом по тексту — выхватывал из него уже знакомые фразы «известного литературного критика и искусствоведа» Леонида Феликсовича Лившица. Отметил, что и в этом журнале не «утверждали», а «предполагали» и «догадывались». Снова увидел Алинину фотографию: ту, где девочка стояла рядом со статуэткой-наградой.

Я бросил журнал на стол, поверх уже изученной газеты. Сделал пару глотков поостывшего чая. Скривил губы: Кукушкина добавила в напиток сахар — не меньше трёх чайных ложек.

Посмотрел на Волкову.

— Стандартное мочилово по заказу, — сказал я. — В этих статейках вы с мамой даже не цель. Вы только повод, чтобы полить грязью этого вашего сбежавшего в Соединённые Штаты приятеля-гения.

Взял следующую газету — убедился, что в ней расписали все те же домыслы и предположения некоего Леонида Лившица. Снова звучали слова «афера», «мистификация». Всё эти выводы автор статьи сделал на основании «заключения» «известного критика». Журналист нагнал тень на биографию Алининой мамы. Он наградил Алину нелестными повторявшимися эпитетами: «нелюдимая», «грубая», «дерзкая». Бездоказательно усомнился в том, что девочка действительно сочинила «всем известные строки». Автор статьи процитировал искусствоведа Лившица:

«Когда завеса очарования спала, мы все увидели, что стихи малолетней поэтессы Солнечной — всего лишь плохо рифмованный текст, принадлежавший перу обычной серой посредственности, женщине средних лет и среднего ума. Именно такой женщиной в описании знавших её людей выглядела мать Алины Солнечной».

Я отбросил очередную газету в «прочитанное». Одно за другим просмотрел «разоблачения» и в остальных периодических изданиях из Алининой подборки. Сложил эту годную лишь для сдачи в макулатуру печатную продукцию в аккуратную стопку. Под газетами и журналами в папке обнаружил несколько десятков (с полсотни) исписанных от руки тетрадных листов: письма. Я заглянул в то, что лежало сверху. «Здравствуй, Алина Солнечная! Я тебе так верила! А ты обманула и меня, и весь советский народ…» Просматривал одно письмо за другим. Отметил, что содержание текстов было схожим. Менялся только способ выражения «народного» недовольства: некоторые адресанты ограничивались упрёками — другие сыпали оскорблениями и угрозами. Под звуки гитарных струн я педантично заглянул во все письма. Убедился, что содержимое каждого из них было созвучно высказываниям критика Леонида Лившица.

Тихо произнёс:

— М-да. Неприятно попахивает эта папочка.

Уложил газеты и журналы обратно: поверх писем. Накрыл их картонной крышкой. Откинулся на спинку кресла, покачал головой. Не удержался — зевнул. Снял очки и потёр уставшие от чтения глаза.

— Что скажешь? — спросила Волкова.

За время моего чтения она выкурила две сигареты и прикурила третью.

— Курение вредит вашему здоровью, — сказал я. — А вот эта папочка…

Положил руку на картонную крышку.

Договорил:

— …Вредит твоей психике.

Вздохнул и сообщил:

— Но я знаю решение этой проблемы.

— Какой проблемы? — переспросила Волкова.

Рука с сигаретой замерла на полпути к губам.

Замолчала гитара.

Посмотрел на меня и прятавшийся под диваном Барсик.

— Твоей проблемы, Волкова, — сказал я. — Ты слишком нерешительна. Но я тебе помогу.

Встал с кресла — поморщил губы: заметив на брюках кошачью шерсть. Покачал головой, но чистку одежды отложил на потом. Занялся другой проблемой: взял со стола папку со старыми бумагами, прихватил коробок со спичками.

— Крылов, ты куда?!

Алинин крик я услышал, когда шагал по прихожей. «Почему не взглянул сперва на стихи?» — промелькнула в голове запоздалая мысль. Я вошёл в ванную комнату, прикрыл дверь, щёлкнул замком.

— Крылов!!

Дверь приглушила Алинин голос, но я всё же различил в нём испуганные и истеричные нотки. Я поднял с пола алюминиевую миску, установил её на дно ванны. В дверь за моей спиной постучали: отчаянно, кулаком.

— Крылов, открой! — сказала Алина. — Что ты делаешь?!

— Делаю этот мир лучше, — пробормотал я. — Выжигаю ересь.

Положил папку в раковину, вынул из коробка спичку. Спичка охотно вспыхнула, на её кончике заплясало крохотное пламя. Дверь вздрогнула от мощного удара. Волкова не умокала: требовала впустить её в ванную комнату. Я вынул из папки старую газету (ту самую: с поделённой на две части иллюстрацией), поднёс к ней уже наполовину сгоревшую спичку. «Гори, гори ясно, чтобы не погасло…» — вспомнил песню из старого (даже по нынешним временам) мультфильма. Огонь охотно набросился на газетную бумагу — та вспыхнула и закоптила: словно выпустила из себя «нечистый дух». Я полюбовался на то, как превратился в пепел заголовок «Недетские стихи». Бросил газету в миску. Огонь ослаб: доедал остатки «журналистского труда». Я подкормил его страницами из толстого журнала. Отправил в миску только листы со статьёй «Почему сбежал поэт?». Остатки журнала уронил на пол, сохранил их для сдачи в макулатуру.

— Крылов!!! — кричала Алина. — Открой!!!

Одну за другой я скармливал пламени старые газеты — они ярко вспыхивали, словно пропитанные бензином. Клубы тёмного дыма поднимались над ванной, струились в сторону тихо гудевшей вытяжки. Любезно вставленные Алиной закладки помогли мне быстро найти нужные места в журналах. Страницы, где упоминали Леонида Лившица, я безжалостно выдирал и бросал в таз: в огонь. Туда же (целиком) швырял газеты — они сгорали быстрее журнальных листов. Надеялся, что от моего действа у «известного литературного критика и искусствоведа» хотя бы покраснеют уши. «Оторвать ему нужно эти уши, — подумал я. — И не только уши». Письма горели ничуть не хуже газет. Но они меньше дымили (потому что в них не было цитат литературного критика Лившица). Их дымок выглядел светлее. Он тоже улетал к вытяжке — «возвращался в карму» адресантам, настрочившим злые и гневные послания поэтессе-школьнице.

— Лети, лети лепесток через Запад, на Восток… — бормотал я.

Ронял в огонь послание очередного советского «гражданина с активной жизненной позицией» — словно колдовал над огнём (как злая Гингема из повести «Волшебник Изумрудного города»). Письма сгорали быстро. Но их было много — мне поднадоело сминать их и опускать в алюминиевый таз. Но сжечь все сразу я не решился. Сам себе напомнил, что уберёг Алину Волкову от падения из окна не для того, чтобы она задохнулась при пожаре. К просьбам хозяйки квартиры открыть дверь присоединила свой голос и Кукушкина. Её жалобные возгласы «Ванечка, открой, пожалуйста» я слышал, когда Волкова вдруг умолкала. Вот только кричала Лена неуверенно. Её голос показался мне не грозным и требовательным, а испуганным. Я вынул из папки очередное письмо — последнее. Поднёс его к уже затухавшим языкам пламени. Огонь снова ярко вспыхнул — на прощанье. Бумага потемнела, быстро превратилась в угольки и пепел.

Распрямил спину, сполоснул под краном руки. Подобрал с пола изуродованные журналы и положил их в папку. Две грязно-белые завязки завязал бантом. Заметил кружившиеся в воздухе крупинки пепла — те плавно опустились на раковину.

Я вздохнул, бросил прощальный взгляд на миску, из которой уже не поднимался дымок. Поправил очки, щёлкнул замком и распахнул дверь. Увидел широко открытые глаза Волковой.

— Крылов! Что ты здесь делал?!

Алина сжимала кулаки, порывисто дышала.

Из-за её плеча выглядывала Лена Кукушкина.

Я вручил хозяйке квартиры заметно истощавшую папку и коробок со спичками. Волкова торопливо развязала тесёмки, заглянула под журналы. Подняла на меня глаза.

— Крылов, а где… всё? — спросила она.

— Жечь было наслаждением, — сказал я.

Запоздало, но сообразил, что процитировал первую фразу из романа Рея Брэдбери «451 градус по Фаренгейту».

— Крылов, ты… с ума сошёл? — сказала Алина.

Она оттолкнула меня, подбежала к ванне. Жалобно пискнула, словно получила удар в живот. Обернулась.

— Что ты наделал? — сказала она.

— Избавился от мусора.

Из глаз Волковой, догоняя друг друга, покатились слёзы.

— Ты всё сжёг? — сказала Алина. — Зачем? Почему?

Она громко всхлипнула.

Кукушкина издала тихое «ой», прижала к щекам ладони.

— Читай перед сном художественную литературу, Волкова, — сказал я, — а не выдумки спятивших искусствоведов. Для новых сеансов мазохизма сходишь в библиотеку. Там и найдёшь все эти идиотские статьи, если захочешь.

Я указал на замершую у стены Лену.

— Слушай Кукушкину, а не всяких там литературных критиканов, — сказал я. — Ей нравятся твои стихи. Значит: они хорошие. Все эти критики — на самом деле поэты-неудачники. Они тебе попросту завидуют. Поверь моему опыту.

Пожал плечами.

— Сам я стихи не люблю, если их нельзя петь. Но Кукушкиной верю больше, чем этому Леониду Лившицу. И ты, Волкова, прислушивайся именно к её словам: это она потребитель твоего контента, а не тот «известный» горе-критик.

Алина правой рукой прижала к груди папку — левой указала в прихожую.

— Уходи, Крылов, — сказала она.

Кукушкина всхлипнула.

Я кивнул.

— Как скажешь.

Надел куртку, сунул ноги в ботинки.

— Я тебя ненавижу, Крылов, — произнесла Алина.

По её щекам скользили слёзы.

— Вот и напиши об этом новое стихотворение, — сказал я.

Жестом подозвал к себе Кукушкину — семиклассница подошла.

Я шепнул ей на ухо:

— Присмотри за Алиной.

Лена кивнула.

— До завтра, Волкова! — сказал я.

И перешагнул через порог.

* * *

Захлопнул дверь, спустился на один лестничный пролёт и остановился. Снял правый ботинок, увидел на своей пятке мокрое пятно. Озадаченно хмыкнул. Принюхался. Покачал головой.

Произнёс:

— Ну и гад же ты, Барсик!

* * *

Утром (по пути в школу) я спросил у Кукушкиной:

— Как прошёл вечер?

Лена вздохнула.

— Нормально, — ответила она. — Алиночка плакала.

* * *

В понедельник перед уроком Волкова со мной не поздоровалась. Она вошла в класс перед самым звонком, вместе с учительницей. Заняла своё место за партой. Молчала. Будто не замечала меня. Но сдвинула учебник на середину столешницы.

Во время урока я отметил, что моя соседка по парте снова пришла с подкрашенными тушью ресницами. Унюхал и едва уловимый запах её духов. Ни разу на протяжении всего урока не увидел на лице Алины улыбку; не заметил в ярко-голубых глазах Волковой и блеск слёз.

После занятия Алина вдруг схватила меня за рукав, помешала выбраться из-за парты.

— Сиди, Крылов, — сказала она.

Выждала, пока шумная толпа наших одноклассников покинет класс. Вынула из портфеля четыре синие «общие» тетради большого альбомного формата. Положила их на стол — туда, где во время занятия находился учебник.

— Вот, — сказала Волкова.

Она накрыла тетради рукой.

— Что это? — спросил я.

— Мои стихи, — ответила Алина. — Тут всё, что я написала после маминой смерти: и в Москве, и уже здесь, в Рудогорске. Даже те стихотворения, которые… новые. Не представляю, сгодятся ли они для ваших песен.

Она пожала плечами.

— Сам разберёшься.

Волкова посмотрела мне в глаза — впервые за сегодняшний день.

— Я дам эти тетради тебе, Крылов, — сказала она, — если поклянёшься, что выполнишь мои условия.

Загрузка...