С утренней молитвой «Алла-хи акбер» начинался над старой крепостью еще один божий день. Никто не знал, чем окончится этот день, но начинался он точно так же, как и вчерашний. Золотилось небо над степью, медленно поднималось солнце, и с первыми его лучами с высокого минарета прозвучала та же молитва. Полная луна, как и вчера, низко висела над кладбищем Дуе-боюн[1]. Каменная глыба, поставленная в незапамятные времена среди могил и напоминавшая могучую шею исполинского верблюда, также тянулась к небу, словно хотела достать оттуда луну…
Из крайней кибитки аула, рассыпавшегося у подножья крепости, вышел плотный круглолицый человек, неспешно подошел к лошади, привязанной к вбитому в землю железному клину, огляделся по сторонам, словно ища кого-то взглядом, отвязал заседланного вороного коня и с легкостью, удивительной для тучного тела, вскочил в седло. Это был Каушут, старший сын одного из предводителей серахских туркмен покойного Яздурды-хана. Каушут носил коротко подстриженную бороду, и на вид ему было не больше сорока. В седле он еще раз огляделся вокруг: что-то задерживается сердар[2]. Не успел он подумать об этом, как из-за соседней кибитки выехал на гнедом коне тот, кого ждал Каушут.
— Саламалейкум, сердар!
Приближавшийся всадник в ответ протянул вперед руки. Он был молод еще, на десяток лет моложе Каушута, и в седле сохранял вид энергичного и отважного человека. Звали его Тач-гок сердаром, иногда, несмотря на его молодость, просто сердаром.
Вслед за Тач-гоком один за другим стали подходить аульчане. Первым явился сосед Каушута Келхан Кепе-ле, человек, известный в ауле тем, что не имел ни жены, ни детей, а все богатство его составлял один старый-престарый верблюд. После смерти жены у Келхана Кепеле ничего не получилось с новой женитьбой, но он все еще продолжал надеяться устроить свою судьбу и цеплялся за каждый случай, чтобы поинтересоваться какой-нибудь вдовушкой, объявившейся, по слухам, где-нибудь поблизости. Он тайно хранил надежду на счастье и поэтому, несмотря на возраст, все еще не отпускал бороду. В народе называли его Келханом Ленивым, слишком уж был толст, неряшлив и равнодушен ко всему на свете. Но сегодня он выглядел необычно, видно было, что привел себя хоть в какой-то порядок: и желтые ичиги на ногах, и поношенный шелковый халат были на нем не те, что вчера.
— Ты что вырядился, Келхан? — спросил Тач-гок сердар.
Толстяк погладил чисто выбритые щеки и улыбнулся:
— Нас сегодня зовут на свадьбу Пенди-бая.
— Ах ты, я и забыл, что сегодня свадьба! — воскликнул Каушут, также оглядывая Келхана с головы до ног. — Хорошо, когда тебя приглашают на свадьбу!
— Ишака зовут, чтобы взвалить на него груз, Каушутджан, — ответил Келхан пословицей. — Ты же знаешь, нас не для того зовут, чтобы в красный угол посадить. Скот будем резать.
— Ишак не спрашивает платы с собственных копыт, Келхан. Режь скот или сиди в красном углу, лишь бы это была свадьба.
— Верно говоришь. Пускай будут свадьбы, лишь бы не поминки. На свадьбе я готов хоть казаны чистить.
В это время еще из одной кибитки выглянул человек, в нерешительности остановился на пороге. То был младший брат Каушута Ходжакули. После вчерашнего спора он вряд ли вышел бы пожелать Каушуту благополучного возвращения, если бы тому не предстоял такой далекий и опасный путь. Ходжакули постоял немного в раздумье и решительно направился к отъезжавшим, словно спешил сообщить им хорошую новость. С ходу он обратился к брату:
— Может, все-таки раздумаешь, Каушут?
— Может, ты и с сердаром поздороваешься, если только не спали вместе? — съязвил Каушут.
Ходжакули не понравилось, что брат ушел от ответа, но понял свою ошибку и тут же протянул обе руки Тачгоку.
А народ все подходил, окружая всадников тесным кольцом.
Ходжакули считал себя человеком чистым, он вообще не любил ни споров, ни тем более скандалов, но на этот раз был решительно против того, чтобы его старший брат, оседлав коня, отправлялся в такое опасное место, как Иран, вызволять из плена захваченных раньше туркмен. Поэтому, не обращая внимания на обступивших людей, он продолжал свой спор с Каушутом:
— Что, в Серахсе, кроме тебя, нет других людей? Есть тут и ханы и беки.
Каушут, словно не желая разговаривать с братом, отвернулся в сторону Тач-гока.
— Слышишь, сердар? В наше время мужчины хуже женщин стали. Вон жена моя, стоит молча, а младший брат слезы проливает.
— Если ты так говоришь, то енге[3], которая сейчас молчит, после будет слезы лить, перед пустой постелью. Только потом поздно будет.
Чувствуя, что разговор заходит слишком далеко и может кончиться плохо, Тач-гок попытался успокоить Ходжакули.
— Мы ведь не на грабеж и не на войну идем, Ходжакули. Едем милости просить. Мы вроде как нищие без котомок. А поэтому…
Но Ходжакули и Тач-гоку возразил:
— Поэтому, — сказал он, — если нищих с сумой собаками встречают, то вас, без сумы, встретят свистом пуль. — Повернулся и ушел прочь.
Каушут грустной улыбкой проводил брата.
Из толпы стали раздаваться пожелания и напутствия:
— Возвращайтесь благополучно!
— Будьте осторожны!
— Да поможет вам аллах!
Выступила вперед и подошла к Каушуту сгорбленная, одетая в лохмотья старуха. В руках она держала лепешку. Протянула ее Каушуту, но не могла достать даже до спины лошади. Каушут наклонился и обеими руками принял хлеб.
— Каушутджан, сынок, будьте осторожны и возвращайтесь благополучно.
Каушут улыбнулся, чтобы люди не падали духом.
— Послам смерти нет, старая, — напомнил он народную мудрость. — Доберемся благополучно и… — И вдруг запнулся, будто понял свою ошибку, будто натолкнулся на недоброе предчувствие, но все же досказал: — И если поможет аллах, людей с собой приведем.
Старуха приложила ковшик ладони к уху, но, ничего не расслышав, кроме слова «аллах», сказала:
— Да поможет вам аллах, сынок.
Каушут посмотрел на столпившихся аульчан и подумал, что слишком неосторожным и опрометчивым было его обещание привести с собой пленников. Он заметил в толпе пятнадцатилетнюю Каркару, державшую за руку младшего братишку Ораза. Их отца, соседа Каушута, Дангатара тоже угнали персы, и у Каркары с Оразом не осталось никаких кровных родственников. Кроме семнадцатилетнего сироты Курбана, племянника Дангатара. С недавнего времени Курбан жил в доме своего дяди. Мать Каркары, и без того больная, умерла вскоре после того, как угнали мужа. Разные слухи доходили до аула о судьбе Дангатара. Одни говорили, что шах Ирана замучил его в зиндане[4], другие, что Дангатар бежал из зиндана, но принц Хем-зе Мурза поймал его и выколол глаза. Однако толком никто ничего не знал, а слухи разными путями доходили и до Каркары с Оразом. Перед ними-то и опрометчиво было давать такие обещания. Но Каушут все же рискнул попытать счастье, отправиться в опасный путь, главным образом из-за несчастной Каркары, судьбу которой принимал близко к сердцу. Даже самая неприглядная девушка, если у нее не было родственников, чтобы защитить ее, всегда оказывалась жертвой досужих негодяев, а Каркара росла чуть ли не первой красавицей во всей округе, и уже теперь пятнадцатилетняя девчонка была приманкой для дурного глаза.
Всадники, распрощавшись с людьми, взяли направление к южной границе. Отъехав немного, они обернулись на преследовавший их детский крик:
— Кау-шу-ут-ага!
Отделившись от толпы, к ним бежал мальчонка в длинной бязевой рубашке. Уже совсем близко он вдруг упал, запутавшись в подоле своей длинной рубахи, но тут же вскочил на ноги, подбежал к поджидавшим всадникам, поднял вверх испачканное личико и тоненьким голоском спросил:
— Каушут-ага, Тач-ага! Моего папу вы тоже привезете? Мой папа приедет с вами?
Тач-гок сердар посмотрел на Каушута, спрашивая глазами, что тот может ответить мальчугану. Каушут опустил голову, и его взгляд остановился на босых ногах мальчика. Большой палец кровоточил, на нем налипла грязь, пропитанная кровью. Но малыш стоял перед всадниками задрав личико, он не обращал внимания на боль, весь превратившись в слух, ожидая ответа.
Каушут не знал, куда деть свои глаза, наконец повернулся к Тач-гоку. Тач-гок сердар, славившийся своей отвагой, когда дело касалось кинжальных схваток, в эту минуту чувствовал себя не лучше мальчугана, сердце его разрывалось от жалости к маленькому человечку.
Каушут, задумавшись, смотрел перед собой на седельную луку, где ослепительно сверкала под солнцем металлическая заклепка. Грубыми пальцами он щелкнул пару раз по этой заклепке и наконец проговорил:
— Папа твой приедет, сынок, обязательно приедет.
Мальчишка подпрыгнул на месте, словно наступил на огонь.
— Когда приедет, Каушут-ага, когда?
Каушут вообще-то был не уверен, вернется отец мальчика или нет, но если и вернется, то он не знал, когда это может случиться. Он молчал. Вместо него ответил Тач-гок сердар:
— Вот поспишь три ночи, и отец твой будет дома, пальван![5]
Каушут тронул коня.
Мальчишка побежал назад, одной рукой придерживал подол рубахи, другую поднял вверх, громко вопя от радости:
— Ахе-е-е-ей!
Каушут оглянулся назад и посмотрел вслед счастливому мальчугану.
Две лошади медленно несли всадников по иссушенной земле, заросшей верблюжьей колючкой. Всадники молчали. Наконец, когда Серахс уже стал теряться вдали, Тач-гок проговорил:
— А не окажемся ли мы обманщиками, Каушут?
Каушут повернулся к нему.
— Мы не можем, — сказал он, — отвоевать пленников силой, сердар, у нас ее нет; не можем откупиться скотом — у нас нет скота. Только мир несем мы с собой, остается одно — ждать, как распорядится судьба.
— Мы пленных персов освобождаем без всякого выкупа, — недовольно сказал Тач-гок сердар.
— Без выкупа отпускаешь ты да такие, как ты, а погляди, как обходится со своими рабами Ходжам Шукур.
— Да, у них ведь тоже дети, семьи…
— Ты погляди, — воскликнул вдруг Каушут, — кажется, и сам хан идет!
От реки шагал, ведя в поводу статную гнедую лошадь, хромавшую на переднюю ногу, хан Серахса Шу-кур Кара.
На голове его была мерлушковая папаха, на плечах — синий чекмень[6]. Он вел с водопоя своего коня, который всегда брал первые призы на скачках, а на последнем состязании повредил переднюю ногу. Хан так любил скакуна, что сам задавал ему корм и водил на водопой, а теперь, когда конь стал хромать, Ходжам Шукур-хан и вовсе забыл обо всем, кроме любимца. Голодный народ, пленники, томящиеся в иранских зинданах, — все ушло на второй план.
Поравнявшись с ханом, Каушут придержал коня, поздоровался. Ходжам Шукур ответил на приветствие, потом спросил:
— Куда путь держите?
— Путь держим к персам, хан-ага.
— На разбой, грабеж или еще что задумали?
— Едем пленников выручать, хан-ага, — сказал Каушут. — Раз уж те, кто должен выручать пленников, за ухом не чешут, решили сами сделать попытку.
Ходжам Шукур понял намек, но последнее слово хотел оставить за собой.
— Зачем же из-за девяти пленников беспокоить нукеров и ханов? В постоянных схватках такие потери неизбежны, и если думать об этом, надо все дела свои забросить, Каушут-хан…
— Как нога заживает у скакуна, хан-ага? — перебил хана Каушут. Эти слова его означали: у тебя ведь никаких других дел нет, кроме заботы о своей лошади.
Намек Ходжам Шукур уловил мгновенно. Но поскольку не знал, как ответить на это, предпочел сделать вид, что намека не понял.
— Да, нога заживает, — ответил он и решил переменить тему разговора. — Из каких племен эти девять?
— Хан-ага, — ответил на этот раз Тач-гок, — восьмерых мы и сами не знаем, девятый из аула Каушута.
— Как зовут его?
— Дангатаром зовут. Скромный человек. Жена умерла от горя, остались сиротами мальчишка и девочка.
— А у кого пленники?
— У Апбас-хана.
— А что вы взяли на выкуп? — Ходжам Шукур краем глаза взглянул на хурджуны [7] путников и погладил свою редкую бороденку. — Что-то груз ваш не больно тяжел.
Каушуту не хотелось долго препираться с ханом, и он ответил напрямик:
— Скота для выкупа у нас нет, хан-ага. Есть только кривые сабли мастера Хоннали. А в хурджунах ничего, кроме еды.
— И еще скажите, что на плечах у вас черные головы! — Ходжам Шукур насмешливо улыбнулся. — С такими подарками ехать, можно и головы потерять.
— Черная голова всегда готова, — отозвался Тач-гок. — Если она может спасти людей, то не станет жалеть о себе.
— Когда голова слетает ради других, она не думает об этом, — добавил Каушут.
Хан скривил губы:
— От чьего имени едете?
— От имени народа, хан-ага.
Ходжам Шукур деланно рассмеялся:
— Светлый вам путь! Если вернетесь, сообщите, будем рады.
Эти слова хана не понравились Каушуту. Он хотел ответить что-нибудь резкое, но ему помешал курносый человек, скакавший рысью со стороны реки. Человек еще на ходу закричал:
— Хан-ага, ты задерживаешься. Люди ждут тебя.
Хан сделал удивленное лицо, как будто не мог сообразить сразу, в чем дело. Но потом вроде вспомнил.
— А, эта женщина…
— Женщина женщиной, но толпа стоит. Люди не начинают без тебя.
Ходжам Шукур неторопливо передал поводья человеку, успевшему уже соскочить со своей кобылы.
— На, отведи коня. Смотри только не сядь верхом, у тебя хватит ума!
Человек принял поводья, а Ходжам Шукур, чтобы лишний раз показать свою силу, еще державшуюся в немолодом теле, легко вскочил на чужую кобылу и, быстро усмирив ее, проговорил, не обращаясь ни к кому:
— Да, люди разные живут на свете. Надо же! И на этой кляче кто-то ездит!
Потом обернулся назад и уже совсем другим тоном сказал:
— Ну, молодые люди, не худо бы и вам посмотреть, как надо оберегать честь мусульман. Если вам по дороге, следуйте за мной!
Тач-гок и Каушут не представляли, что ожидает их у реки, но, поскольку им было по пути, двинулись за ханом.
…По обоим берегам реки толпился народ. Здесь были только мужчины. На правом берегу, в трех-четырех шагах от толпы, сидела женщина. Она надвинула пуренджек [8] на самое лицо и спрятала голову в коленях. Видно, не все толком знали, в чем она провинилась, и люди вполголоса передавали один другому дошедшие до них слухи.
Едва появился Ходжам Шукур на чужой неказистой кобыле, все замолчали, ожидая, что скажет хан. Но Ходжам Шукур не торопился начинать, словно предоставляя это право своим соплеменникам. И действительно, вскоре из толпы вышел молодой человек в накинутом на плечи чекмене и черной папахе. Он подошел к Ходжаму Шукуру:
— Хан-ага, разрешите мне обратиться к этой женщине.
Хан приосанился и слегка сощурил глаза.
— А кем, скажи нам, она доводится тебе?
Молодой человек смущенно опустил голову, словно не решаясь сказать.
— Не стесняйся, юноша, не стесняйся. За свою вину она ответит сама.
— Это моя енге, — не поднимая головы, ответил молодой человек.
— А где же брат твой?
— Брат умер.
— Давно ли?
— Меньше года, хан-ага.
Ходжам Шукур изобразил на своем лице гнев и даже заскрипел зубами.
— Меньше года? Меньше года, говоришь, не могла потерпеть? Да такую и собакам кинуть мало!..
У молодого человека покраснело лицо. Он переложил плеть из одной руки в другую и сделал нетерпеливое движение.
— Хан-ага, если можно…
— Можно, юноша, говори…
Молодой человек решительно направился к женщине и остановился возле нее.
— Скажи, ты виновата, или все это одни сплетни?
Женщина молчала.
— Скажи правду: если ты не виновата, я не дам тебе умереть. Говори!..
Тач-гок и Каушут, стоявшие в стороне, уже поняли, в чем дело, и их взгляды были устремлены теперь на Ходжам Шукур-хана.
Его авторитет в народе за последнее время сильно упал. Те, кто хоть немного уважал себя, перестали приходить к нему за советом. Хану надо было теперь самому заботиться о своей репутации. А он знал, что поднять ее может только толпа. И поэтому, как только распространился слух, что енге этого юноши переступила закон шариата, хан решил использовать возбуждение народа в своих целях. Он должен был предугадать мнение толпы и согласно с нею произвести свой суд, не заботясь о том, будет он справедлив или нет.
— Если ты не виновата, я спасу тебя. Говори же! Правда это? Говори!
Вопрос был повторен второй и третий раз, но женщина не отвечала.
Ходжам Шукур приподнялся на стременах:
— Юноша, она не может сказать «нет». Если она обманет нас, то аллаха ей не удастся обмануть. Что, у него нет глаз и ушей, чтобы видеть и знать все?!
— Собака, такого честного парня опорочила! — послышалось из толпы.
Молодой человек на минуту растерялся, видимо не зная, что делать. И вдруг поднял плеть и изо всей силы ударил женщину по голове. От его удара женщина повалилась на землю, но и тогда не издала ни звука и не открыла лица.
— Зачем же мучить перед смертью? — пожалел чей-то голос.
Молодой человек, уже собравшийся было уйти, словно в ответ на эти слова сделал шаг вперед и с размаху ударил несчастную сапогом и после этого скрылся в толпе.
Ходжам Шукур еще раз оглядел притихших аульчан.
— Люди! Когда мусульмане забывают, что они мусульмане, все родные и соплеменники становятся для них чужими. Эта женщина предалась соблазну и нарушила мусульманский обычай. Воля аллаха, она пойдет в ад…
Хан сделал знак рукой, и от толпы отделились два рослых человека и подошли к нему. Под мышкой у одного из них был чувал[9] с завязками.
— Аллах простит вас, — сказал хан, не глядя на них, и повернул свою кобылу мордой к реке.
— За таких жен нечего прощать, — заявил кто-то уверенно. — Наоборот, вы заслужите себе рай.
Двое подошли к женщине. Первый легко подхватил ее на руки, второй сразу же стал натягивать на нее Чувал. Женщина пронзительно закричала. Сперва крик ее был громким и резким, а потом, когда чувал завязали, сделался сразу глухим, словно доносился из-за войлочных стен кибитки.
Когда чувал понесли к реке, толпа снова заволновалась. Отчетливо послышались голоса тех, кто стоял поближе:
— Что вы делаете! Пожалели бы человека!
— Нечего таких жалеть. Пусть знает, собака!
— Таких только в воду бросать!
На берегу двое мужчин перехватили чувал так, чтобы удобней было держать, раскачали и бросили в реку. На лету чувал забился, но эти движения уже воспринимались как агония обреченного на смерть тела. Через секунду чувал с сильным всплеском упал в воду и исчез в ней, а поднятую волну течением отнесло в сторону.
— Ты понял, чем он хочет взять? — сказал Каушут, кивнув на хана.
— Еще бы! Но боюсь, таким путем он многого не добьется. Зло никому еще не приносило доброго имени.
Каушут согласно кивнул головой.
Всадники продолжали путь.
С самой границы иранская земля показалась двум всадникам пустыней, в которой не могли обитать ни люди, ни звери. Но как только они вступили на окраину аула Апбас-хана, откуда-то, словно из-под земли, вырос здоровый белый кобель и преградил им путь. Хоть и боялся вцепиться в ноги или в хвосты лошадей, лаял без передышки, злобно раскрывая красную пасть.
— Ну и собаки у них, видно, как сами! — сердито сказал Тач-гок.
На громкий лай из крайнего дома вышли два человека. Вначале они смотрели спокойно. Но признав во всадниках чужеземцев, насторожились и через минуту скрылись в доме. А когда появились снова, в их руках уже были ружья. Всадники видели, как они повернулись в сторону аула и стали что-то выкрикивать.
Из всех слов Тач-гок и Каушут смогли разобрать только два: «туркмен» и «теке»1. И без переводчика было ясно, что два гаджара[10] были настроены отнюдь не дружелюбно.
Белый кобель затих и исчез так же неожиданно, как и появился. Всадники тронулись дальше.
А тем временем весь аул Апбас-хана был уже поднят на ноги. Со всех сторон сбегались люди, кто с чем, с палками, ружьями, ножами… Когда Каушут и Тач-гок остановились перед крайним жилищем, впереди уже стояли полукольцом человек сто вооруженных людей.
Каушут соскочил с коня и, не выказывая волнения, оглядел толпу. Взгляд его остановился на усатом персе, который на вид был постарше всех остальных. Каушут сделал несколько шагов в его сторону и остановился.
— Саламалейкум! — поздоровался он почтительно. Усатый перс уперся прикладом ружья в землю.
— Валейкум эссалам, туркмен.
Каушут попытался вспомнить знакомые ему персидские слова, чтобы объясниться с усатым.
— Мы пришли… Мы — не воевать… Апбас-хан му-шереф. Апбас-хан мерам…[11].
Перс медленно повернул голову и крикнул поверх плеча:
— Мухамед!
Из толпы вышел очень смуглый человек, который и был, вероятно, Мухамедом. Усатый перс что-то сказал ему по-своему, после чего Мухамед повернулся к Кау-шуту и обратился к нему на не очень чистом, но понятном туркменском языке:
— Гость-ага, слушаем вас!
Это «гость-ага»[12] в сочетании с вооруженной толпой так рассмешило Тач-гока, что он не удержался от улыбки, но вовремя прикрыл губы рукой.
Каушут же с невозмутимым лицом продолжал переговоры.
— Мы послы. Мы пришли без людей и оружия, чтобы только поговорить с вашим ханом, потому что слышали, что у вас в ауле девять наших пленников. Мы просим вас провести меня и моего спутника в дом Апбас-хана.
Переводчик объяснил все это усатому персу, и тот дал приказ людям расходиться. Толпа стала медленно рассеиваться. Но некоторые, даже отойдя к своим домам, все продолжали оглядываться на чужеземцев, словно стараясь получше запомнить их лица.
Мухамед и усатый перс повели гостей к Апбас-хану. Всю дорогу их провожали любопытные взгляды иранцер.
Дом Апбас-хана находился в самом центре аула. Каушут и сопровождавшие его вошли во двор, огороженный глинобитным забором. Хозяин дома лежал под навесом и играл в шахматы с каким-то стариком.
Апбас-хан хоть и слыхал уже о прибытии гостей, но был поглощен шахматами настолько, что никак не отозвался на эту новость. И даже когда чужестранцы появились у его двора, он только кивнул: «Введите!» — и снова уставился на фигуры.
Каушут и Тач-гок привязали своих коней, подошли к хану и почтительно поприветствовали его. Хан молча пожал им руки, а взгляд его так и не оторвался от доски. Друзья присели на край ковра и на всякий случай помолились аллаху.
Хан, видя, что противник все еще намеревается сопротивляться, угрожающе кашлянул. Противник подумал немного и, вздохнув, признал себя побежденным. Лицо хана довольно засветилось, он уперся обеими руками в палас, слегка отодвинулся назад и словно тут только заметил двух незнакомцев, сидевших напротив него. Хан перевел удивленный взгляд на усатого перса, и тот поспешно рассказал ему о цели визита гостей.
Апбас-хан похлопал ладонями по голенищам сапог, поразмыслил немного, потом взгляд его остановился на хурджуне, лежавшем у ног Каушута.
— Что там, в хурджуне? — спросил он.
— Там одна круглая лепешка, — ответил Каушут.
Апбас-хан весело рассмеялся:
— И стоило этой лепешке ехать так далеко?
— Бывает, хан, и целые аулы из-за такой лепешки садятся на коня.
Каушут намекал на те налеты и грабежи, которые Апбас-хан совершал в Серахсе. Хан сразу понял это, и лицо его изменилось.
— Я не знаю тебя! Ты пришел с пустыми руками! Кто ты такой? Хан или бек? А если не хан и не бек, то по приказу какого хана ты пришел? И кто рядом с тобой? Конюх? Или слуга?
— Я не хан и не бек. Но я хан в своем племени. А рядом со мной простой дехканин. Мы прибыли к вам с позволения Ораза Яглы-хана.
Услышав знакомое имя, Апбас-хан немного смягчился. Яглы-хана он знал хорошо. Им не раз приходилось встречаться для переговоров о пленниках, воде и земле.
— Почему же он не пришел сам?
— У хана теперь плохое здоровье. Ему тяжело проделать такой путь…
Эти слова, видимо, напомнили Апбас-хану о собственной старости и размягчили его еще больше.
— Да, старость, болезни… Нет ничего страшней на этом свете. — Он посмотрел на крепкие плечи Каушу-та. — Было бы мне сейчас сорок, я бы вызвал тебя на борьбу и в награду поставил бы пленников. И, думаю, не слишком бы рисковал…
«Эх, что-нибудь в этом роде было бы очень кстати», — подумал Каушут в ответ на самолюбивую усмешку хана.
— Хан-ага, а может, у вас есть какие-нибудь другие условия, кроме борьбы? — осторожно вступил в разговор Тач-гок.
Апбас-хан огляделся по сторонам и заметил миску, доверху наполненную вареным мясом. Он весело кивнул головой на нее:
— Что ж! Разве кто больше съест баранины? Хоть по возрасту вы и младше меня, но вдвоем ваш вес почти будет равен моему.
Друзья вежливо рассмеялись в ответ.
— Но по правде есть одно условие, — начал было Апбас-хан. — Но…
— Какое же?
— Шахматы. Но я боюсь, настоящей игры у нас не будет…
— Почему?
— Потому что шестьдесят лет из своих семидесяти я играю…
— И это все?
— Нет, не все. Еще и то, что вы туркмены, кочевники…
Каушута задели эти слова, но он сдержался и ничего не сказал. Тач-гок же подумал, что шахматы — неплохое условие. Он видел, как играл Каушут, считал его сильным игроком. Он надеялся, что Каушут пойдет на предложение хана.
— Вы — кочевники! — продолжал Апбас-хан, похлопывая снова по голенищу сапога.
На сей раз Каушут не смог промолчать.
— Хан-ага, я думаю, вам было бы нелегко состязаться с туркменами-шахматистами. Конечно, нам далеко до них, но и мы не откажемся сразиться с вами.
Хан удивился.
— Пах, пах, — с насмешкой покачал он головой и погладил усы. — Ну, если уверены в себе…
— Мы готовы.
— Если готовы, — продолжал хан с насмешкой, — если уверены… Ну что ж, вас двое, и нас двое, — он показал на своего недавнего противника. — Будем играть двое на двое. Если один из вас обыграет одного из нас, а один из нас обыграет одного из вас, вы уедете пустыми. Если вы оба обыграете нас, то заберете пленников. А если проиграете оба — останетесь и сами у нас.
Подумав немного, хан переменил условие:
— Ладно, раз уж вы гости, последнюю часть я меняю. Если проиграете, тоже уедете…
Тач-гок с тревогой посмотрел на Каушута. Его взгляд говорил: «Как бы мне не подвести тебя!»
Каушут не стал долго думать и объявил за обоих: — Мы согласны.
Сидевший рядом с ханом сказал ему что-то по-персидски. Апбас-хан хлопнул себя по ляжке и покачал головой. Потом обернулся к Каушуту:
— Но сегодня наша игра не состоится.
— Почему же? — поспешно спросил Каушут, испугавшись, что хан хочет увильнуть от состязания. Перед глазами все время стоял мальчишка, который догнал их при отъезде. «Неужели ему не дождаться отца?» — с горечью подумал он.
Видя его испуг, хан довольно улыбнулся:
— Сегодня вечером у нас собачьи драки. Пах, пах, это будет интересно! А в шахматы мы завтра поиграем…
Второй день продолжалось веселье в доме Пенди-бая. Как-никак женился его единственный сын — Мялик. Уже не одна овца жалобно проблеяла, в предчувствии смерти, перед здоровыми джигитами с засученными рукавами.
Перевалило за полдень. Гостей у Пенди-бая набралось еще больше, чем вчера. Понаехали даже из дальних мест, наслышавшись о призах, которые Пенди-бай приготовил для победителей состязаний.
Среди собравшихся снова появился вчерашний редкобородый глашатай.
— Эй, кто надеется на свою силу, выходи сюда! Победителю — овца. Да не оскудеют богатства Пенди-бая! Эй, кто смелый — выходи!
Слова эти взбудоражили толпу, но смельчаков пока не находилось.
Келхан Кепеле, возлежавший почти у самых ног глашатая, спросил его:
— Слушай, Джаллы, а петь кто сегодня будет?
Глашатай, словно не расслышав его слов, затрубил во весь голос:
— А вечером будет петь несравненный Аман-бахши![13] Всех, кто хочет его слушать, Пенди-бай зовет к своей кибитке!..
— Тьфу, дурень! Разорался! — недовольно вскрикнул Келхан, затыкая уши.
Но в это время внимание всех привлекла группа всадников, появившаяся с западной стороны, из-за бархана, поросшего камышом.
— Ну вот! — крикнул кто-то из толпы.
— Лучше бы они тут не появлялись.
— А что такого?
— Развернуть бы их в обратную сторону…
Последняя реплика не понравилась Непес-мулле. Хоть он и сам был здесь только гостем, но сказал таким решительным тоном, точно праздновали у него дома:
— Гостей, пришедших на свадьбу, никогда не отправляют назад. Каждый должен отведать то, что ему положено.
Пенди-бай, то ли в самом деле не желая нарушить законы гостеприимства, то ли из уважения к Непес-мулле, представился великодушным:
— Мы рады любому гостю. Дадим и пришельцам, друзья, попытать счастья в борьбе. Победивший получит приз, а остальных найдется тоже чем угостить!
— Джигиты, если они выйдут, валите их сразу на землю!
Нежданные гости были нукерами хивинского хана Мядемина. Они занимались сбором налогов в Серахсе. Предводительствовал ими Хемракули-хан, известный среди туркмен как человек настойчивый в своих планах и изворотливый. Вся компания не пользовалась среди людей уважением. И даже красивые и дорогие лошади, на которых хвастливо восседали нукеры, из-за их всадников не приглянулись сейчас никому; люди помнили, как их копыта топтали поля мирных поселян.
Всадники остановились невдалеке и поздоровались.
Пенди-бай дал знак, и Джаллы приступил к своему делу:
— Эй, молодцы, вы попали на свадьбу. Милости просим, слезайте со своих коней! Сейчас как раз начинается гореш[14]. Кто хочет, подвязывайте кушаки, и прошу сюда, на середину!..
— Гореш — это дело, — сказал Хемракули-хан. — А ну, джигиты, слезай, посмотрим, с кем тут потягаться.
Начался гореш. Большинство, вслед за молодежью, отправились к месту состязания. И только Пенди-бай, Сейитмухамед-ишан, Непес-мулла и еще несколько любителей поговорить остались под навесом. Непес-мулла рассказывал о только что прибывших.
— В Язи[15] они обычно не слишком бесчинствовали. А тут появился этот Кичи-кел, и они дошли до того, что хотели даже водой завладеть…
Пенди-бай перебил его:
— Разве Кичи-кел родом не из Караахмета? Что, у него и в Язи кто-то есть?
— У таких людей только для доброй памяти никого нет! — с горечью ответил Непес-мулла. — А как начнут враждовать, так каждую душу припомнят! Люди говорят, от него еще раньше все родственники отказались. Тогда он пришел к Мядемину и сказал ему: «Хоть я и туркмен, но туркмены меня кровно обидели. Они убили моего отца…»
— Говорят, он даже на стариков плетью замахивался…
— Про него еще и не то можно сказать!.. Когда в Караахмете убили его отца, который был там старейшиной, он вообразил, что его самого должны теперь поставить на место родителя. Но назначили другого. Кичи-кел разозлился и, чтобы отомстить аульчанам, примкнул к нукерам Хемракули-хана, слугам Мядемина. Сначала старался насолить своим, а потом ненависть его перешла на весь мир. Особенно достается от него родным…
Шум вокруг места состязаний усилился, так что Непес-мулла вынужден был прервать свой рассказ.
— Крути! Вали! Подними его! — доносилось со стороны наблюдавших за борьбой.
Этот шум подействовал и на Пенди-бая. К тому же ему не хотелось омрачать свадьбу разговорами, которые они вели под навесом" Он оглядел собеседников и сказал:
— Мулла, хоть мы сами уже и не сможем участвовать в гореше и приза не заработаем, может, хоть подойдем к тем, кто криком помогает пальванам?
Непес-мулла кивнул головой:
— Ты прав, и это тоже интересно.
Все поднялись.
Посередине площадки для гореша стоял Хемракули. Чувствовал он себя как нельзя лучше.
Подошедшие получили подтверждение второй его победы: Курбан вывел на середину второго барана, выставленного на приз. Рот Хемракули-хана не закрывался от удовольствия.
Кто-то сказал:
— И бог дает баю, и Пенди-бай дает баю, — имея в виду выигрыш Хемракули.
— Что ж ты плачешь! Иди! Победишь, тоже приз получишь.
— Куда мне с этими. Они ж, кроме драки, ничего не знают!
Хемракули-хан по обычаю коснулся лба барана и горделиво повернулся к своим воинам.
Из числа нукеров, стоявших в сторонке с кинжалами за поясом, вышел Кичи-кел.
— Сто лет живи, хан-ага! — поздравил он своего командира и принял от него барана.
— Даже если он проживет сто лет, тебе на семена все равно ничего не достанется! — воскликнул недовольный Келхан Кепеле.
Кичи-кел обернулся и быстро нашел глазами того, кто это сказал. И, проводя мимо барана, проговорил вполголоса, так, чтобы не услышали другие:
— Держи язык за зубами, ленивый вол!
— Вол хоть поле пашет. А такие собаки, как ты, только лают на своих и чужих, да еще целые своры за собой водят!
Кичи-кел невольно схватился за рукоятку кинжала, но тут же опустил руку.
— Хоть я и собака, но я не хочу скандала. Скажи спасибо, что сейчас свадьба…
Келхана Кепеле это ничуть не напугало.
— Вон, смотри, у твоего аги от жадности зад обмарался. Иди лучше сковырни его навоз своей железкой!
Кичи-кел весь задрожал от злости. В другом месте он не простил бы таких слов, но тут боялся гнева Хемракули, которому все празднество пришлось как нельзя более по душе. Поэтому он проглотил обиду и только бросил, отворачиваясь, Келхану:
— Зад в навозе не у хана, а у ленивых волов, как ты.
Келхан же отвечал нарочно громко, чтобы могли слышать и другие:
— Конечно! Хемракули и не может быть в навозе, пока у него есть такие подлизалы, как ты!
Кичи-кел скрипнул зубами и совсем отошел от Кел-хана, слыша, как уже вокруг них начали раздаваться смешки. Но главное внимание людей было приковано к поединку. Посередине все еще расхаживал довольный, как петух, Хемракули-хан. А зрители роптали меж собой: "Неужели все призы заберут теперь нукеры Мяде-мина? Неужели среди стольких туркмен не найдется никого, кто повалил бы Хемракули?" Однако никто не решался выйти на середину.
Видя, что состязание грозит оборваться, глашатай Джаллы начал подстрекать собравшихся:
— А ну, кто силен, выходи на борьбу с Хемракули-ханом! Приз — лучшая овца из стада Пенди-бая! Туркмены, покажите свою силу и храбрость!
— Ты бы не орал, Джаллы, а лучше бы сам шел на середину!
— Ах, если б за голос что-то давали или можно было бы им бороться, я давно свернул бы шею Хемракули. А руки, разве у меня руки? Что у курицы ляжка, что у меня рука — все одинаково!
Племянник Дангатара Курбан в это время прислуживал гостям. Но и он остановился.
На середину вышел Келхан Кепеле и засучил рукава. Зрители с удивлением переглядывались между собой. Хотя Келхан и был здоровым на вид, но не относился к числу пальванов, выступающих на свадьбах. И вышел он сейчас, конечно, не ради приза, а лишь из неприязни к нукерам и их вожаку, распаленный к тому же схваткой с Кичи-келом. Лицо его было суровым, на толстых волосатых ногах, видных из-под засученных штанов, чуть подрагивали мышцы. Однако в сравнении с Хемракули он все же выглядел слабейшим.
Когда Келхан Кепеле схватил за пояс Хемракули и начал его трясти, внимание всех напряглось. Схватка длилась недолго. После того как противники по нескольку раз безрезультатно стискивали друг друга, наступила небольшая пауза. Воспользовавшись ею, Келхан неожиданно подставил Хемракули подножку. Не выдержав боли, предводитель нукеров упал.
Поднялся радостный шум.
— Молодец, Келхан!
— Сто лет жизни Келхану!
— Дай бог тебе сына!
— С этим ты не спеши. У него же еще и жены нет!
— Барана сюда, барана!
Но дарить барана было еще рано. По условиям борьбы, чтобы победить, надо было выиграть три схватки. В двух остальных схватках Хемракули повалил соперника и выиграл приз.
Когда Келхан уходил с площадки, Кичи-кел не упустил случая задеть его:
— Ну, как руками тягаться? Не то что языком!
Келхан тут же прыгнул к нему:
— Ты и тут лезешь, шакал! А ну бросай свой кинжал и выходи, если не боишься! Трусишь! Знай, будешь за чужой зад прятаться, свой волки оторвут!
Кичи-кел поспешил отойти прочь. А Келхан вернулся на свое место и тяжело опустился на землю, держась за поясницу.
— Эй, барана неси, чего ждешь! — кричал Кичи-кел уже с другого конца.
Но Курбан, на котором лежала эта обязанность, стоял не двигаясь. Хоть бараны были и не его, но все равно было тяжело отдавать третьего подряд все тому же Хемракули. Забывшись на несколько мгновений, он размечтался. Он представил, что сейчас, именно в это мгновенье, перед ним появляются ангелы — в белых чалмах, с бородами и длинными посохами, такие, как о них рассказывали старики, и спрашивают его: "Мальчик, назови нам любое свое желание, и мы сейчас же исполним его!" И он попросил бы у них не богатства, не коня, не саблю, не долгую жизнь, ни даже ту, которая была дороже всех на свете… Он попросил бы себе силу, которая могла бы победить Хемракули-хана…
Но третий приз ушел к Хемракули, как и два первых.
Если пальван имел хоть немного совести, он после трех одержанных побед, не видя достойного противника, уходил с поля боя, чтобы дать возможность и другим показать себя. Но Хемракули и не думал подчиняться этому негласному закону свадебных поединков. Напротив, опережая подхалимов из своей свиты наподобие Кичи-кела, он сам горделиво выкрикивал перед толпой:
— Ну, кто там еще хочет выйти? Не вижу храбрецов!
Из группы нукеров раздался голос:
— Достойных здесь нет, хан-ага! Придется и остальные призы мне забрать!
Но тут раздался голос:
— Эй, не спеши, юнец. Рано радуешься! Еще не всех поборол ваш хан.
Все взгляды устремились на человека, которому принадлежал этот голос. Это был Непес-мулла.
— Вот это дело! — радостно воскликнул Келхан Кепеле. — Ну-ка, покажи ему, брат!
Непес-мулла вышел вперед.
— Эй, сними сначала свой жесткий кушак, — встрял опять Кичи-кел.
— Не торопись, Кичи-кел. А то чьей-нибудь спине этот кушак придется как раз впору.
Непес-мулла не спеша развязал свой кушак, отдал его кому-то из стоявших рядом и обратился к Хемракули-хану:
— Хемракули, ты знаешь, что я не занимаюсь борьбой, и поэтому условия мои не такие, как у других пальванов.
— Я согласен на все условия, — ответил самоуверенно Хемракули.
Мулла улыбнулся, и глаза его хитро сузились.
— Когда я выхожу с настоящим пальваном, я иду не на новый приз, а на все его прежние призы…
— Ну а если ты проиграешь?
— Если он проиграет, — вступил в разговор Пейди-бай, — ты получишь еще столько же овец, сколько у тебя есть сейчас.
— Я согласен.
В низине, на одной из окраин села Апбас-хана, собралось много народу. Толпа шумела.
Когда появился хан с гостями, все взгляды устремились в их сторону. Но смотрели люди большей частью не на самого Апбас-хана и не на чужестранцев, а на огромную ханскую собаку, которая шла рядом с ним, слегка позвякивая легкой цепью. Собаку звали Бисяр, что по-персидски означало выдающийся. Апбас-хан считал, что даже и пес его должен быть ханом среди других псов.
У края лощины было выставлено множество собак разных пород и мастей. Сейчас каждый гладил и ласкал свое животное нежнее, чем любимого сына, а некоторые даже пытались внушить любимцу, как он должен вести себя во время схватки.
Когда хан и вместе с ним гости остановились, какой-то незнакомый человек тронул Каушута за руку и вполголоса сказал:
— Говори, что победит ханская собака, и не ошибешься. Считай тогда, что половина дела, за которым ты сюда приехал, сделана.
Каушут ответил на это нарочито громко, но обращаясь как бы лишь к своему собеседнику:
— Конечно, я в этом деле не мастак, но тут и слепому ясно, что победит собака Апбас-хана.
Хан услышал его слова и довольно улыбнулся.
А другие собаки, завидев ханского Бисяра, потеряли покой. Многим уже доставалось от него, да так, что подолгу не могли забыть ужасной пасти, которая и храброго джигита могла перепугать.
По традиции все хозяева собак собрались в одном месте, и лишь только Апбас-хан остался в стороне. Что ж, и хозяин и его собака были самим аллахом поставлены над остальными!
Распоряжавшийся состязанием вывел на середину здорового белого барана. Собаки, привыкшие к тому, что после барана начинается драка, принялись рычать друг на друга. Из толпы болельщиков послышались голоса: "Бисяр! Бисяр! Бисяр!" Услышав свое имя, пес заволновался. Но Апбас-хан натянул цепь и заставил его успокоиться.
— Первым выступает Бисяр, — закричал человек с середины. — Кто хочет выставить свою собаку против ханской?
Все молчали. Человек повторил призыв еще раз, и после этого первый приз — белый баран — был подведен к довольному Апбас-хану.
Вторым призом был баран поменьше. Два худощавых человека, чем-то похожих друг на друга, вывели на середину своих собак. Те кинулись в драку, но безо всякой охоты, видно, из одной только боязни не рассердить хозяев, которые безуспешно пытались стравить их. Было ясно, что настоящей драки не получится. Тогда собак расцепили и вновь криками и угрозами заставили сойтись. Псы лениво рычали и толкали лапами друг друга. Так продолжалось какое-то время. Наконец распорядитель оттянул назад ту, что была чуть покрупнее, и сказал:
— Вот победитель. Эй, хозяин, забирай награду!
Но второму владельцу такое решение показалось несправедливым.
— Почему это он, а не я?
— Потому что его собака вцепилась первой. Если б твою не задели, она бы и с места не стронулась.
— Верно, верно! — подтвердил первый хозяин и, улыбаясь, подошел к барану. Но не успел взяться за него, как подлетел побежденный и, не говоря ни слова, влепил победителю затрещину. Тот не замедлил дать сдачи. Завязалась драка, но теперь уже настоящая, не то что между собаками. Никто и не думал разнимать их, наоборот, разочарованные собачьей схваткой, болельщики с удовольствием следили за людской.
Тач-гок шепнул на ухо Каушуту:
— Интересно, кто здесь возьмет приз?
Но Каушута, видно, мало интересовал этот поединок.
— Нам-то что! Нам о другом думать надо.
— Я готов на все, что ты скажешь. Но что делать? Я не знаю.
Каушут повернулся к Апбас-хану:
— Хан-ага, мы с удовольствием посмотрели на собачьи драки и на человечьи. Ваша собака оправдала кличку…
— Ну ладно, ладно. Я вижу, ты говоришь одно, а на уме у тебя совсем другое. Чего ты хочешь?
— Вы правы, хан-ага. Мысли мои заняты теми, ради кого мы сюда пришли. Мы бы хотели, с вашего позволения, увидеть своих людей.
Апбас-хан, не отрывая взгляда от дерущихся, потянул за рукав переводчика Мухамеда, который все это время находился подле него.
— Вот, отведи туркмен к своим, покажи… — Хану вдруг пришла в голову неожиданная мысль, и он закричал: — Эй, стой, стой! Разнимите их!
Кто-то из подручных хана тотчас выполнил его приказание.
Апбас-хан засмеялся, а потом толкнул вперед барана, которого присудили Бисяру:
— Вот, кто победит, тот и возьмет его! Продолжайте!
Два человека поглядели сначала на хана, потом друг на друга — ненавидящими глазами — и с еще большей яростью замолотили кулаками.
До Каушута и Тач-гока, которые уходили к своим, какое-то время еще доносились удары и шум возбужденной толпы.
Каушут и Тач-гок с переводчиком Мухамедом вошли в густой сад позади дома Апбас-хана. Мухамед остановился перед человеком с окладистой бородой, который сидел, свесив ноги, на высоком дувале 1. В руках бородач держал ружье. Бязевые штаны его были так грязны, что нельзя было определить цвета. Широченные штанины спускались до самых пяток. От безделья он покачивал, как ребенок, ногой и низким приятным голосом пел себе под нос:
Ашуфта-а заман[16],
А-ашуфта-а за-ман…
Не отвечая на слова переводчика, он слез с дувала и как-то пугливо поздоровался с гостями. Потом отряхнул штаны и пошел вдоль забора, пригласив следовать за ним.
Глинобитный забор, чем дальше шли, тем казался все новее. Каушут подумал, что, наверно, строят этот забор пленники. Так оно и было на самом деле. В самом конце, где кончалась закладка дувала, сидело человек двадцать пленников. Поодаль от них о чем-то шумно спорили четыре гаджара. Узники не обратили никакого внимания на гостей. Они сидели вокруг старого пня и уныло жевали сушеную дыню. Их лица и одежда были перепачканы глиной.
Каушут остановился в стороне от пленников, чтобы не мешать им есть. Переводчик и бородатый охранник поняли Каушута и не стали тревожить узников. Чтобы как-то скоротать время, пока люди заняты были едой, Каушут спросил переводчика:
— Почему вы не даёте узникам никакой другой еды, кроме сушеной дыни?
Мухамед смущенно улыбнулся, словно ему стыдно стало за тот ответ, который он мог дать. Но Каушут снова заговорил, опередив переводчика:
— После этой дыни они все время хотят пить? Их мучают жаждой?
— Угадал, туркмен, — согласился Мухамед.
Из пленных текинцев Каушут и Тач-гок знали в лицо одного только Дангатара, но его-то как раз и не было среди пленников.
— Что-то я не вижу Дангатара-ага, — сказал Тач-гок Каушуту.
Но тут Мухамед отступил назад и громко приказал:
— Эй, туркмен, пошли!
…А дома продолжался гореш. Непес-мулла крепко схватил Хемракули-хана, уцепившись рукой за его шелковый кушак с кистями. Борцы склонились друг к другу и напрягли мускулы до предела.
— Поднимай!
— Гни его!
— Не подкачай, мулла!
Из-под ног сползали комья мокрой глины, лоб Хемракули покрылся крупными каплями пота. Так они топтались некоторое время, не в состоянии осилить друг друга. Наконец Непес-мулла, выбрав удобный момент, рванул противника на себя, приподнял над землей и бросил через колено. Сам он тоже не удержался и упал, но упал на Хемракули, опрокинутого на лопатки.
— Молодец, мулладжан! Да живет вечно Непес-мулла! — кричали вокруг.
Мулла поднялся и спокойно отряхнул налипшую землю с локтей и коленей.
Курбан глядел на него, кричал от радости и махал руками. Нечаянно мальчик зацепил локтем старика, стоявшего рядом, смутился и виновато опустил глаза.
— Не стесняйся, паренек, не стесняйся. Доброе сердце всегда болеет за своих земляков. Только не кричи так сильно, это неприлично, можешь обидеть пальвана — гостя.
Второй раунд закончился так же, как и первый. Это означало, что в любом случае Непес-мулла выходил победителем. Хемракули-хан сложил обе руки на груди, давая этим понять, что сдается и не хочет дальше продолжать борьбу. Келхан Кепеле, возбужденный не меньше молодого Курбана, закричал:
— Молодец, брат! До самой смерти готов служить тебе за твою победу!
Вместе с Курбаном и Келханом Кепеле все шумели и радовались. Конечно, эта радость была ничтожной в сравнении со страданиями, которые причиняли простым туркменам те же нукеры Мядемин-хана. Но ведь так бывает и с узником: просидев в темнице долгие годы, он забывает со счастья обо всем на свете, стоит ему хоть на короткий миг увидеть луч солнца и дохнуть воздухом свободы…
Непес-мулла обтер лицо полой рубахи, надел ичиги и, заметив рядом Курбана, попросил его:
— Курбан, сынок, принес бы мне глоток воды!
Курбан, готовый послужить своему герою, бросился в сторону одной из кибиток.
Люди стали постепенно расходиться. Нукеры Мядемин-хана направились к своим лошадям.
— Хемракули-хан, куда же вы? — обратился Пенди-бай к предводителю. — Нельзя быть на свадьбе и не отведать угощения!
— У нас свои дела, — ответил нехотя, но довольно зло Хемракули.
— Пенди-бай! — встрял в разговор Келхан Кепеле. — В народе говорят: "Лучше оторви друга от себя, чем отрывать его от дел!" Зачем держать Хемракули-хана? Он и так, кажется, много времени потерял. Да к тому же впустую!
Кто-то толкнул его в бок:
— Охота тебе беду наживать своим языком, Келхан! Зачем наступать на хвост лежачей собаке!
Келхан Кепеле рассмеялся:
— У меня столько бед, что одной больше, одной меньше — ничего не значит.
Но Пенди-бай, делая вид, что не обращает внимания на Келхана Кепеле, подошел к Хемракули.
— Ну, раз уж надо вам уезжать, возьмите хоть призы свои, — он указал рукой на трех баранов, связанных одной веревкой.
Хемракули кивнул в сторону Непес-муллы, который стоял поодаль в ожидании воды.
— Они теперь его!
— Нет, нет! Это была шутка. Мулла получит свой приз!
Услышав эти слова, Кичи-кел быстро соскочил с коня и, кликнув за собой еще двух нукеров, бросился к баранам. Таким образом, гости удалились хоть и посрамленные, но все-таки с наживой.
Когда Курбан подошел к кибитке, которую занимали женщины, первой встретилась ему Каркара. Она сразу заметила, что лицо Курбана сияет от радости.
— С чего ты такой довольный? Как будто твой конь на скачках победил!
— Был бы мой конь, я бы радовался один. А сейчас радуются все!
— Что же случилось?
— Непес-мулла боролся с Хемракули-ханом и так задал ему, что чуть все ребра не переломал!
— Вот это здорово! Надо было ему еще и шею свернуть!
Неприязнь девушки к Хемракули-хану была понятна. Все жители аула считали Хемракули своим личным врагом, потому что на его стол попадали крохи с каждого бедняцкого стола. То, что могло бы достаться детям бедняков, доставалось нукерам Хемракули-хана.
Каркара наполнила водой деревянную миску и протянула ее Курбану.
— Курбан! Человек, победивший Хемракули-хана, наверное, угоден аллаху. Ему известно больше, чем другим. Я прошу тебя, спроси у него, когда вернется мой отец?
В ее глазах было столько тоски, что Курбан и сам чуть не заплакал. Самая красивая девушка в ауле была самой несчастной, и он отдал бы все, чтобы хоть как-то помочь ей. Но Каркара быстро заставила себя переменить тон.
— Сегодня ставят белую кибитку, — сказала она. — Будут за платком прыгать. Приходи, может, тебе повезет.
С этими словами Каркара повернулась и скрылась в кибитке, а Курбан вернулся к Непес-мулле.
— Спасибо, сынок. Дай тебе бог хорошую подругу, — сказал мулла, принимая воду.
Курбан улыбнулся, оттого что Непес-мулла как бы угадал его тайные мысли, но тут же снова нахмурился, вспомнив просьбу Каркары.
— Мулла-ага, я вспомнил… Простите… Вы сказали про подругу… — он запинался, не владея собой. — Когда вернется дядя Дангатар? Привезут его в этот раз? Это Каркара спрашивает…
Непес-мулла тяжело вздохнул. Он не знал, что ответить мальчику и вместе с ним его подружке, несчастной сироте. Глаза его невольно обратились в ту сторону, куда уехал Каушут, но там была одна лишь степь с низкорослыми зарослями колючки, по которым и он не мог прочесть никакого ответа, А мальчик внимательно глядел в его лицо.
— Вернется, Курбан-хан, вернется. Аллах не даст Каушуту прийти пустым, если есть хоть какая-то правда на земле…
Народ расходился с площадки для гореша. Некоторые отправились домой, однако большая часть двинулась к белой кибитке жениха посмотреть на другое состязание — прыжки за платком.
Белая кибитка была большой радостью в ауле. Старики и на десятерых своих сыновей не могли завести новое жилище, и только Пенди-бай мог позволить себе такую роскошь — поставить сыну, едва нашлась невеста, новую кибитку. Новая кибитка, восьмикрылая, была сделана по специальному заказу лучшими сарыкскими 1 мастерами.
У кибитки все уже было поставлено, кроме дурлука[17]и ука[18]. На высоком туйнуке[19] был подвешен кусок только что сотканного кетени[20], который и дразнил взгляды собравшейся молодежи.
Те, кто считали себя хорошими прыгунами, разувшись, пробивались в кибитку. Но никто пока из прыгавших не мог достать до полоски красной ткани.
Курбан еще ни разу не участвовал в этой игре. Сейчас и его взгляд был прикован к кетени. Мысленно он легко подпрыгивал вверх и касался кончиками пальцев материи. Кетени снимают и накрывают плечи Курбана. И, счастливый, он. бежит сразу же к Каркаре… Но этой мечте так и не суждено было обратиться в действительность. Кетени достался не ему.
Когда уже все вроде перепробовали, а Курбан все еще нерешительно топтался в стороне, в кибитку вбежал запыхавшийся старик. Кетени уже собирались снимать, раз никто не мог допрыгнуть, но старик закричал:
— А ну, постойте! Дайте-ка и нам попробовать!
Люди вокруг засмеялись. В самом деле, это выглядело смешно — старый человек брался за то, что было не под стать молодым людям. Но старик думал иначе. При первом же его прыжке толпа притихла. Видно было, что он всерьез хочет заполучить приз. Второй прыжок оказался удачным: пальцы старика коснулись края кетени. Довольный победитель удалился со своей добычей.
Теперь, немного пониже, на туйнук подвесили платок. Тут уже Курбан решил не теряться. Едва только кликнули желающих, он стал разуваться. Но когда Курбан приготовился к разбегу, сзади подошел лет сорока человек, тоже разутый, и отодвинул его в сторону:
— Дай-ка старшему начать. Молодой, подождешь!
Курбан, сразу остывший, безропотно повиновался. Видно, и эта награда должна была достаться другому. Человек разбежался и, напрягши все тело, подпрыгнул. Рука его чуть не достала до платка. Опять толпа засмеялась, на этот раз еще сильнее, чем над стариком. Курбан посмотрел в ту сторону, где стояли женщины, и увидел Каркару. Она была в старом, выцветшем платке, недостойном, по мнению Курбана, такой головки, как у нее. Поэтому просто необходимо было добыть новый, чтобы и Каркара могла покрасоваться в нем перед другими.
Не дожидаясь, пока еще кто-нибудь опередит его, Курбан вышел вперед, разбежался и прыгнул. Его легкое тело поднялось высоко, и пальцы коснулись платка. Приземлившись, он первым делом нашел глазами Каркару, на лице которой сияла радость.
Игра в шахматы, начатая рано утром, подошла к третьему туру. Апбас-хан внезапно переменил условия. Он сказал, что третью партию будут играть только Тач-гок со своим соперником. Эта партия была решающей. Две предыдущих сыграли вничью.
Тач-гок сильно волновался. Лоб его был покрыт испариной, и каждый раз, когда он делал ход, на нем выступали новые капельки пота. Ведь каждый его ход решал судьбу пленников. Перед его глазами стояли эти несчастные, измученные люди, и не только они, но и те, что остались дома без кормильцев, их еще более жалкие матери, дети, старики…
Шахматное поле — кусок ткани с нарисованными клетками — казалось Тач-гоку куском пустыни, местом настоящего сражения, на котором кони выступали против коней, пешки против пешек, слоны против слонов, а важные короли советовались со своими визирями и до поры до времени оставались в стороне от сражения. И всеми ими, всей этой армией, и пешками, и королями, должен был управлять Тач-гок. Про себя он сильно сомневался, достаточно ли у него сил и ума для такого дела.
Вот отчего у него подрагивали руки, как в лихорадке, и потел лоб.
— Эх, Каушут, — прошептал Тач-гок, глядя на товарища, — как бы я не подвел тебя!
Но Каушут, хоть и был взволнован не меньше Тач-гока, внешне держался спокойнее, стараясь своим видом подбодрить его. Ведь сейчас все зависело от внимания и упорства Тач-гока.
— Держись крепче, сердар! Ничего не бойся! Ты сейчас самый главный вояка!
Чтобы определить, кому играть какими фигурами, Апбас-хан взял из миски, стоявшей на столе, сухую урючину, сунул ее в рот, потом выплюнул косточку в кулак, спрятал руки за спину, а затем выставил перед противниками два сжатых кулака. Белыми играть выпало Тач-гоку.
Апбас-хан казался равнодушным, совсем не следил за игрой. Он глазел по сторонам, жевал урюк, а потом принялся расспрашивать Каушута о всяких посторонних вещах. Каушут отвечал, но его внимание было приковано к игре Тач-гока. Для него, как и для Тач-гока, на клетчатом поле шло настоящее сражение. Все пешки, визири, кони и другие силы противника должны быть уничтожены; каждый удачный ход приближал минуту освобождения пленников, минуту их возвращения в родной аул.
Фигуры на доске редели. Тач-гок потерял на одну пешку больше, но позиция его была сильнее, чем у перса, так что шансы на выигрыш были примерно равные. — Противники разменялись ферзями, и теперь выигрыш хотя бы одной легкой фигуры давал возможность провести пешку и тем самым победить.
Хотя усатый перс действовал не слишком умно, видно было, что и Тач-гок не чувствует в себе уверенности, не знает, в каком направлении развивать борьбу. Ему казалось, что стоит тронуть любую фигуру, как она тут же попадется к персу в ловушку.
Апбас-хан развалился на подушке и смотрел на лошадь Каушута, привязанную у забора.
— Сколько лет твоему коню, туркмен?
Каушут оторвал на мгновение взгляд от шахмат, глянул на своего коня.
— Сколько лет?.. Лет много… Но мой, как деревянный, не стареет. Если, хан-ага, выведешь сейчас самого молодого своего коня, мой побьет твоего, спроси хоть у Тач-гока, он знает, мой побьет твоего…
Тач-гок с удивлением посмотрел на Каушута. Потом снова перевел взгляд на шахматы и вдруг чуть не закричал от радости: он понял, что хотел сказать ему Каушут. Однако не стал спешить с ходом, а продолжал делать вид, что думает. Апбас-хан же не понял ничего и продолжал с недоумением смотреть на Каушута. Чтобы отвлечь его внимание, Тач-гок запустил горсть в миску с урюком и набил себе рот. Мелочи этикета занимали Апбас-хана больше всего, он быстро перевел взгляд с Каушута на Тач-гока и закачал головой. "А-я-яй! Как человек увлекся шахматами, даже не замечает, что делают его руки!"
Тач-гок между тем еще немного подумал и сделал ход. Перс забрал в ответ его коня и тут только заметил, что упускает пешку. Он охнул и поднес руку ко лбу.
Апбас-хан, который до этого лениво ворочался на своей подушке, резво вскочил и уставился на шахматное поле. Его цепкие глаза быстро оценили позицию. Еще некоторое время он без толку рассматривал фигуры, потом схватил за угол материю, резко выдернул ее из-под фигур и отшвырнул в сторону.
Тач-гок от неожиданности перепугался.
— Каушут, — спросил он негромко, — а не побьет хан этого беднягу?
— Ничего! Кобыла не лягает больно своего жеребца!
Усатый перс с виноватым видом подобрал шахматный лоскут, сложил в него разбросанные фигуры и протянул Апбас-хану. Хан зло сказал что-то по-персидски.
— Смотри, Каушут, и здесь такие же ханы, как Ходжам Шукур!
— А, все петухи кричат одинаково!
Но победа была одержана, и Апбас-хану пришлось выполнить свое условие. Тач-гок от радости чуть не прыгал.
Апбас-хан даже не встал с места, чтобы проводить гостей. Он велел усатому отвести туркмен к сторожу пленных и передать, чтобы сторож отпустил узников.
— Эй, туркмен! — крикнул вслед Каушуту хан, когда тот направился к своему коню. — Так сколько же лет твоей лошади?
— Моей лошади, хан-ага, три года. Но мать ее в самом деле была очень стара!
Апбас-хан снова ничего не понял и с еще большим недоумением проводил глазами Каушута.
— Ну спасибо, Каушут, ты меня выручил, — сказал Тач-гок, когда они садились на коней.
— Тебе спасибо, сердар, что понял мои слова. "Люди, понимающие язык друга, нигде не пропадут!
— Нет, не говори! Если бы ты не придумал это про коней, я бы наверняка проиграл.
Каушут, уже сидевший верхом, хитро сощурил глаза, посмотрел пристально на товарища и постучал хлыстом по луке седла.
— Смышленый нукер для хозяина мед и сахар. Непонятливый и себя погубит, и хозяина.
Тач-гок не нашелся что сказать в ответ, поставил ногу в стремя и почувствовал себя легким и счастливым как никогда.
В тот же вечер Каушут и Тач-гок вместе с освобожденными пленниками отправились в Серахс.
Прошло больше недели с тех пор, как Каушут и Тач-гок вернулись от Апбас-хана. С утра Каушут помогал косить Тач-гоку и теперь возвращался к своему наделу.
Старые, уже высохшие кусты янтака — верблюжьей колючки — крошились и хрустели под ногами. Над молодыми кустами кружили желтые пчелы, разлетаясь перед Каушутом, как народ перед верховным ханом. Было душно.
Каушут снял с головы шыпырму — остроконечную шляпу мехом внутрь, и на его потном лбу заиграло солнце. Капли пота стекали на щеки и глаза. Он отер их жестким мехом шыпырмы.
Каушут поднялся на холм, огляделся по сторонам и тяжело вздохнул. На западе смутно угадывались очертания аула. Каушут задержал свой взгляд на пшеничном поле, посреди которого чуть виднелась небольшая вышка, отделявшая участок Келхана Кепеле от участка Каушута и его брата Ходжакули.
Каушут опустился вниз, подошел к шалашу, сплетенному из веток эфедры[21], поглядел на снопы пшеницы, которые лежали тут же, как стадо ленивых овец, погладил свою короткую бородку и зашел в тень. Потом достал флягу, подвешенную на ветке, отпил глоток воды и прилёг…
Он открыл глаза, услышав топот конских копыт. Приподнялся на локте и увидел трех всадников, скакавших прямо на него через пшеничное поле. Поперек седла одного из них лежала женщина.
Каушут сразу сообразил: что-то неладно. Не иначе, кого-то похитили из аула. Понимая, что одному, да еще без лошади, никак не справиться, он вскочил на ноги и, размахивая серпом, закричал:
— Эй, Непес-мулла, идут на тебя! Гулхан-ага, заряжай ружье, не давай уйти вправо! Сапар-пальван, стой где стоишь! Вот они, воры! Хватай их живьем, не давай уйти!
Трое всадников, не встретив никаких препятствий с самого выезда из аула, видно, решили, что им заранее подстроена ловушка. Они остановили коней, о чем-то быстро посовещались, сбросили жертву на землю и помчались во весь опор к аулу. Потом резко свернули в сторону и скрылись из виду.
Каушут с серпом в руке бросился к тому месту, где лежала женщина. Это была Каркара. Она потеряла сознание, лежала на спине с закрытыми глазами. Каушут приподнял ей голову, помахал перед лицом шапкой. Каркара открыла глаза, посмотрела бессмысленно на Каушута, потом узнала его, и из глаз ее потекли слезы.
— Это вы, Каушут-ага?.. Нет ли воды? У меня горит все внутри.
Каушут сбегал к шалашу, принес флягу. Каркара села, отпила глоток воды, привела в порядок растрепанные волосы и снова заплакала.
— Как мне теперь в ауле появиться?.. Что мне теперь делать, Каушут-ага?.. Как я на людей буду смотреть?
— Люди, говоришь? — с горечью сказал Каушут. — А людям, дорогая, думаешь, лучше твоего?..
Каушут повел Каркару в аул. Женщины, прикрывая рты, смотрели на них с состраданием. Каркара, не поднимая глаз, вошла в свою кибитку. Следом за ней вошли женщины, валявшие кошмы.
Каушут прислонился к стенке. Повернув нечаянно голову, заметил подошедшую Язсолтан.
— Ну что ты тут слоняешься? — сказал он усталым голосом. — Поди помоги успокоить девчонку.
Язсолтан скрылась, а Каушута привлекло движение возле крайней кибитки. Там появилась сперва худощавая старуха, а следом за ней гнедая лошадь, на которой сидел мальчишка лет семи.
Каушуту они были незнакомы. Но блестящее серебряное украшение на шее лошади и богатая попона говорили о том, что это были не бедные люди. Старуха направлялась прямо к кибитке Каушута. Поняв это, он крикнул жене:
— Эй, Язсолтан, прими гостей!
Сам он поздоровался со старухой, не трогаясь с места. Жена выскочила навстречу подошедшей и обняла ее.
— Это дом Яздурды-хана?
— Да.
— Значит, ты, сынок, — она указала пальцем на Каушута, — сын Яздурды-хана?
— Верно. Я старший сын Яздурды-хана, и зовут меня Каушут.
— Я знаю тебя. Знаю, хоть и не видела ни разу. Дай бог тебе здоровья, сынок, дай бог, чтобы у тебя в жизни было только хорошее…
— А как тебя зовут, почтенная?
— Меня, сынок, зовут Ширинджемал-эдже.
— Странно, но я что-то совсем не знаю вас.
— Я невестка Ораза Хекге, дочь Нуры-усса. Мы живем в верхнем Горгоре. Наш аксакал очень плох. Он дарит тебе этого коня…
Старуха посмотрела на коня и сглотнула слюну. Видно было, что ей тяжело вспоминать о несчастье. Больше она не могла выдавить из себя ни слова. Каушут подошел к гостье на несколько шагов.
— Ширинджемал-эдже, я не из племени ходжа, и нам не под стать принимать подаяния. К тому же…
Старуха собралась с силами и перебила Каушута:
— Не спеши, сынок. Я скажу тебе то, что должна сказать. Наш аксакал ждет тебя. Поедем. Он должен перед смертью передать тебе кое-что. Ты должен услышать это. Если будешь не согласен с ним, можешь потом вернуть коня обратно. Этот конь как человек. На него можно даже ребенка сажать — не свалит. Ну а теперь бери, сынок, поводья в руки.
Мальчик уже слез с коня и протягивал поводья Каушуту. Но рука Каушута не торопилась оторваться от кушака. Он понимал, что таких коней не дают просто так, в подарок. А причину такого богатого дара, сколько он ни думал, понять не мог. Но, с другой стороны, было жалко старуху, проделавшую в такую жару дальний путь. К тому же, как она сказала, коня можно было всегда вернуть. И он решил согласиться.
— Почтенная, удостой мой дом своим вниманием. Не откажись воспользоваться хлебом и солью нашего очага.
— Рассиживаться я не собираюсь. Но уж коли мне привелось перед смертью попасть в твой дом, я отведаю и твой хлеб-соль.
Вошла Язсолтан, держа в руках сачак[22] из верблюжьей шерсти. Старуха присела, раскрыла скатерть и отломила кусочек лепешки. Долго шамкала беззубыми деснами. Потом прочитала товир — послеобеденную молитву — и встала.
— Ну что ж, пошли, сынок. Аксакал ждет тебя.
Каушут не стал долго раздумывать, взял коня, подвел к загону, отвязал там ишака, а коня привязал на его место. Взявшись за полосатую веревку на шее ишака, он подвел его к старухе.
— Дай отдых своим ногам, почтенная, — сказал Каушут.
Старуха покачала головой:
— Я же не влезу на него, сынок.
Каушут легко поднял старуху и усадил ее в седло. Веревку он отдал мальчику, который и повел ишака.
— Что же это такое? — вслух размышлял Каушут. — Ну ладно, пойдем посмотрим, что из этого выйдет.
Язсолтан испуганно крикнула:
— Каушут! Да благословит тебя аллах!
…Черный ослик Каушута остановился у кибитки на окраине аула Горгор. Навстречу вышел худощавый мужчина средних лет, без усов и бороды. Он поздоровался с Каушутом, помог старухе слезть с ишака и предложил гостю пройти в дом.
Каушут приподнял полог, вошел внутрь и увидел в левом углу кибитки человека, который сидел, обложенный со всех сторон одеялами. Было видно — час его пробил. Но и сейчас чувствовалось, что когда-то он был крепким, здоровым мужчиной. Теперь же некогда мускулистые руки не имели сил даже пошевелиться.
Аксакал еле слышно ответил на приветствие. Каушут подошел к очагу и остановился в нерешительности. Глаза старика были закрыты, но пальцы левой руки пошевелились, словно прося подойти поближе. Каушут подошел и сел рядом с больным.
— Вот, отец, я здесь, рядом с тобой. Да поможет тебе аллах выздороветь!..
Лицо больного, бледное, с бескровными губами и большим шрамом на лбу, было неподвижно. На пожелание Каушута он не ответил ничего, даже глаз не открыл. И лишь спустя довольно долгое время тихо спросил:
— Ты сын Яздурды-хана?
— Да, отец.
— Ты не узнаешь меня?
— Нет, отец.
— Я — твой дядя.
Каушут изумился. Он знал всех своих близких и дальних родственников, даже тех, кто остался в Ахале после того, как переехали остальные. Но до сих пор он не слышал ни разу, что близ самого Серахса у него живет дядя. "А может, он просто говорит так потому, что умирает и у него нет никого близких?" Как бы то ни было, Каушут решил не обижать перед смертью старика.
— Да, отец, такие теперь нелегкие времена, что и родственников своих можешь не узнать…
— Времена, говоришь?.. Времена… — старик запнулся и тяжело вздохнул. — Я тебя, сынок, тридцать с лишком лет назад видел. Ты учился, как помню, у муллы. Я тогда говорил Яздурды: "Вот, теперь можешь спокойно умирать, след твой уже не пропадет". А ты был похож на своего отца.
Каушуту снова пришлось удивиться.
— Да, отец. Но как вы все это помните? Уж не пророк ли вы?
Больной открыл глаза.
— Нет, я не пророк. — Он попытался протянуть Каушуту руку. — Давай поздороваемся с тобой, сынок. После тридцати с лишним лет. Как тогда, когда я приезжал. Ты протягивал мне обе свои руки…
Каушут протянул старику свои руки.
— Бисмилла![23]
— Алейкум эссалам… А теперь слушай. — Старик отнял свою невесомую руку от могучих ладоней Каушута. — Слушай, сынок.
— Я слушаю вас, отец. Говорите все, что вы собирались мне сказать.
— Я совсем один. У меня нет ни сына, ни дочери, ни братьев. Есть только вот этот шрам на лбу, такой же точно, как был у твоего отца на руке, ты помнишь его, сынок. Тот шрам, который спас меня от смерти. Это было сорок лет назад. И я тогда должен был умереть. Конечно, первое, что меня спасло, — это аллах, но второе — Яздурды. Тогда я сказал ему: "Ты у отца один. Я — тоже. Будем с тобой братьями"… И когда прогнали врага, мы зарезали овцу и позвали муллу. Там мы побратались с Яздурды. И жили братьями. Пока не стали врагами…
— Говори, говори дальше, отец!
— Нет, этого я не могу сказать. Эту тайну я унесу с собой в могилу. Кроме Яздурды про нее знает один аллах… Так вот, сынок, тогда Яздурды сказал: "И брат брату наносит раны, Ораз. Только я не стану убивать тебя. Но если я умру раньше тебя и ты придешь ко мне на поминки, я до конца света вынужден буду просидеть в своей могиле. Помни об этом, брат".
— И ты послушал его?
— Не торопись, сынок. Я должен был уехать из аула. Я знал, что виноват. Яздурды умер. И я не посмел прийти на его поминки. Но у себя дома я зарезал скотину и помянул его. А в ту ночь, когда исполнилось семь дней, я пришел к нему на могилу, взял на ней горсть песку, потер свои глаза и поплакал. Вот так, сынок… А теперь я прощаюсь с этим светом…
Каушут тут же возразил, повинуясь больше сердцу, чем глазам:
— Не опешите, Ораз-ага. Не тот умрет, кто слег, а тот, кому аллах скажет.
— Я понимаю… — ответил старик безразлично. — Яздурды был настоящим мужчиной. На том свете он простит мне мою вину…
— Обязательно простит.
— На этом свете у меня нет ничего такого, что могло бы сгодиться людям. Одна только лошадь, совсем еще молодая. А ты сын Яздурды. И это чистое животное я посвящаю тебе. Но если ты не примешь ее от чистого сердца, я уйду в могилу с незакрытыми глазами. А если примешь, мне будет хорошо, сынок. Туркменам все хуже и хуже с каждым днем. Ты — сын Яздурды-хана. И если ты настоящий сын, то не будешь сидеть дома, накрывшись тулупом. Ты сядешь на коня, ты будешь защищать свой народ. И если этот конь спасет тебя от погони и еще раз послужит тебе, когда ты будешь догонять врага, я возвращу свой долг моему брату Яздурды. Прошу, не отказывай одинокому старику, сынок…
Ораз-хан замолчал, то ли от усталости, то ли это было все, что он хотел сказать. Как раз в эту минуту полог откинулся и в кибитку вошли три человека. Одним из них был Непес-мулла, а двое других — старики с белыми бородами.
После приветствий самый старший из гостей подсел к больному поближе.
— Как дела, Ораз? Тебе лучше?
Больной недовольно поджал дрожащие губы и уставился в туйнук, словно собираясь говорить не с людьми, а с небом.
— Нам, ровесник, не долго осталось жить теперь на этом свете. — Потом еще что-то прошептал неразборчиво, слегка повернул голову и заметил Непес-муллу. — Мулла, ты тоже приехал? Дай бог тебе долгой жизни! Пусть бог уважит тех, кто уважил нас. Жаль, что мне не доведется больше слышать твой голос…
Старик закрыл глаза.
Непес-мулла подошел к больному поближе и взял его за руку.
— Ораз-ага, еще не известно, кто вперед уйдет. Еще много стихов моих послушаете. Поднимайтесь скорее на ноги, на днях уже заканчиваю "Бабаровшена"1, будете слушать…
— Мулла, пусть теперь люди послушают! Мы уже получили свое… Но перед смертью хотелось бы услышать еще разок твой голос…
Непес-мулла, не выпуская руку Ораза, спросил:
— Что прочитать?
Старик на минуту открыл глаза.
— То, что мне читал в последний раз, — сказал он и снова закрыл глаза, как бы приготовился слушать.
Мулла начал читать:
…К вечеру гости распрощались с больным и отправились в обратный путь: два старика к верхнему аулу, а Каушут с Непесом — к крепости.
— Кто он такой, этот яшули[26]? — спросил Каушут Непес-муллу.
— Ораз-ага — человек, любящий стихи. В свое время он был богатырь. Пятерых верховых запросто одолевал. Но, как говорит старина Фраги[27], сколько ни живи, а в конце — все равно смерть. Видишь, каков он теперь? А мужчина был, таких поискать!
Каушут шел молча, думая над словами Непес-муллы и самого старика. Вскоре они добрались до аула, стоявшего на берегу реки. У крайней кибитки на золе от тамдыра[28] лежал кобель, который при виде чужих лениво залаял, словно для того только, чтоб не получить нагоняя от хозяев. Из кибитки вышла женщина с сосудом для воды и направилась к реке. На шее у нее было ожерелье, на руках браслеты, в волосах мониста, и со стороны она напоминала ярко раскрашенную куклу; невысокий рост еще больше усиливал сходство.
Каушут с муллой еще не дошли до брода, а женщина уже наполнила сосуд, вышла на берег и остановилась. Когда путники поравнялись с ней, женщина приветливо кивнула им головой.
Каушут и подумать не мог, что она собирается к ним обратиться. Но женщина, не отрывая ото рта яшмак[29] и отвернув от мужчин голову, заговорила:
— Поэт-ага! — Голос у нее был нежный, как у ребенка, и говорила "она с небольшим акцентом. — Когда же вы исполните обещание? Говорили, что весной, а весна уже давно прошла… Уже всем красавицам стихи сочинили! А мы чем плохи? Что у нас в роду все маленького роста? Ну и что ж, это не наша вина, нас такими аллах создал!
Такая смелость изумила Каушута и заставила его еще раз с любопытством оглядеть женщину. А Непес-мулла важно ей ответил:
— Гелин![30] Я давно исполнил свое обещание и готов доказать это хоть сейчас, но не знаю только, прилично ли поэту читать свои стихи посреди большой дороги?
У женщины таких сомнений, кажется, не было.
— Поэт-ага, чего только в жизни не бывает! Сегодня по этой же дороге возвращались с бахчи наши женщины и девушки, на них налетели персы, уложили пятерых поперек седла и увезли. А уж прочитать стихи — в этом я не вижу ничего неприличного.
Этот случай напомнил Каушуту другой.
— Женщина, если ты говоришь в шутку, то шутка твоя не хороша!
— Нет, я не шучу. Не стану же я такими шутками выпрашивать у поэта стихи! Я говорю о том, что было, можете сами спросить в нашем ауле.
Непес-мулла тоже горько задумался. Хоть аул и был чужой, но беда любого туркмена была для него как своя.
— Что ж, мулла, — сказал Каушут, — я думаю, не стоит обижать женщину. Прочитай стихи, не осудит же аллах тебя за это!
У Непес-муллы стихи в самом деле были давно уже написаны, просто не было случая прочитать их, и сейчас он должен был это сделать в первый раз.
— Хорошо, — сказал он, — я прочитаю, но прошу тебя, сестренка, не обижаться на шахира-ага[31].
— За что, шахир-ага? Других-то вы нахваливаете в своих стихах, а меня собираетесь очернить? За маленький рост мой?
— Сама увидишь, а стихи так и называются — "Кичкине"[32]. Слушай:
Каприз твой, Кичкине, сведет меня с ума,
Язык твой, как дурман, мне голову кружит, о Кичкине.
Стрелы ресниц летят из лука твоих бровей, о Кичкине.
Сияют зубы-жемчуга за лепестками губ твоих, о Кичкине,
Твой взгляд околдовал меня, о сказочная Кичкине.
О если бы войти в твой сад, сорвать твои плоды.
Там и немая птица поет, как соловей.
Прикован я к тебе, и слаще нет беды,
Чем гибель от волшебной прелести твоей.
Сгорает от любви душа моя, о Кичкине!
Вот ты выходишь в розовом халате, как заря,
Тебя увидит мир и побледнеет в тот же час.
Твое лицо сияет, передо мной горя,
И стрелы огненные летят из черных глаз,
Чтобы сразить покорного Непеса, о милый мой палач, о Кичкине!
Маленькая женщина, выслушав стихи, слегка растерялась, стала перекладывать кувшин с водой из одной руки в другую. Потом прошла два-три шага, остановилась и, не поворачивая лица, спросила:
— Шахир-ага, а не могли бы вы переписать эти стихи на бумагу? Для меня?
— Приходи завтра ко мне домой, я оставлю там.
— Шахир-ага, спасибо вам, пусть бог вознаградит вас, — сказала "малютка" и тронулась в путь. Она ступала легко, монеты в ее смоляных косах поблескивали и позванивали, словно отсчитывали ее шаги. Непес-мулла с тихой радостью проводил маленькую женщину долгим взглядом.
Соседки напоили Каркару холодной водой, смешанной с сажей из казана, чтобы она могла уснуть, и ушли. Но Каркара не спала. Ей было тесно и неуютно в просторной кибитке, но и выйти наружу, показаться людям на глаза было страшно. Ей казалось, что и вообще никогда она не сможет теперь ни на кого посмотреть. То хотелось, чтобы скорее наступила темнота, чтобы никто не смог разглядеть ее лица, то, наоборот, она молила, чтобы солнце никогда не заходило, потому что тогда вернутся братишка Ораз и вместе с ним Курбан… Самое страшное для нее была теперь встреча с Курбаном. Ведь он уже взрослый и понимает, что такое честь девушки. И даже если чувства Курбана не изменятся, она-то сама не может теперь считать себя достойной его… Каркара придумывала себе разные несчастья. Была минута, когда ей хотелось даже повеситься. Она представила, как соседи выходят утром и видят на дворе девушку, которая висит с высунутым языком… и начинают сразу говорить: "И на что Каушуту было спасать ее, оказывается, она уже потеряла честь, иначе зачем бы ей было вешаться?" Каркара поняла, что даже смерть не может спасти ее от позора…
Погруженная в такие мысли, она не заметила, как в кибитку осторожными шагами вошел Курбан. Он остановился над ней и некоторое время молчал, не зная, с чего начать. Наконец из его губ вырвалось одно слово, которое вмещало для него тысячи; он тихо позвал:
— Каркара!
Но от его голоса Каркара только сильнее прижалась к старому чувалу, который лежал у нее под головой. Ей хотелось прорвать его и спрятаться в нем от своего позора. Но поскольку она не могла этого сделать, то лишь пригнулась сильней и закрыла руками голову, чтобы ее не мог видеть Курбан. Каркара еще и еще раз услышала свое имя, но не отзывалась. Курбану хотелось утешить ее, а получалось наоборот, не в силах вынести его голос, Каркара зарыдала.
Ненависть к негодяям охватила Курбана. Дрожа от гнева, парень вышел во двор. Но как он мог, маленький и бедный, отомстить за свою Каркару?..
С наступлением вечера, когда скотину уже пригоняли с пастбищ, Каушут и Непес-мулла добрались до крепости Серахс. Там их дороги должны были разойтись: Каушут направлялся в сторону востока, а Непес-мулла на север. Но толпа вооруженных людей возле стен крепости и шум, доносившийся оттуда, заставили их подойти ближе.
У входа в крепость собралось человек пятьдесят, кто на лошадях, кто с ишаками. Было ясно, что какая-то особо важная причина привела их сюда.
Корявенький, сухой старичок, сидевший на ишаке поперек седла, держал на коленях ружье с длинным черным стволом. Он вынул из-за пазухи круглую табакерку, положил щепоточку наса[33] себе под язык, сощурил глаза и поднял лицо вверх.
— Эй, джигиты, мы должны доказать, что не зря носим на голове папахи. Пусть придет хан и скажет нам, хан он или нет! Я готов хоть сейчас отдать свою голову, если она понадобится. Где наш хан? Или мы так и будем сидеть на месте?
Но людей, кажется, не воодушевляли слова старика. Они сидели и стояли, понуро свесив головы, и лишь некоторые что-то невнятно бормотали в ответ.
— Нет дыма без огня, — сказал Каушут Непес-мулле. — Видно, этот коротыш сказал правду. По людям видно, что у них случилось что-то серьезное.
Те, что были ближе к Каушуту и Непес-мулле, стали здороваться с подошедшими.
Юноша лет двадцати резво соскочил со своей кобылы и протянул обе руки сначала Непес-мулле, потом Каушуту. Затем отступил на шаг и заговорил с жаром:
— Мулла-ага, вы человек умный, много повидали… Скажите, может быть так? Вот вы не такой уж большой хан, а все равно не прошли мимо, вам интересно, о чем толкует народ. А настоящий хан и знать нас не хочет, хоть всех перережь, как овец, с места не стронется. Что у него, за молитвами ноги к заду приросли?..
Каушут перебил парня:
— Сынок, ты сперва скажи толком, что у вас случилось, а то мы с Непес-муллой не знаем…
Но в это время с другой стороны показались несколько человек, шедших к толпе. Люди заволновались, загудели. Юноша повернулся и сразу словно забыл о вопросе Каушута. Его внимание тоже приковали приближающиеся фигуры.
Это был Ходжам Шукур со своей свитой. Сам он выступал впереди, в богатых кожаных сапогах с задранными носами, в просторном чекмене, который, по замыслу, должен был придавать грозный вид его щуплой фигуре. К кушаку с черными кистями на концах была подвешена кривая сабля с узким полумесяцем на ножнах. Вот он продел большие пальцы обеих рук за кушак, сощурил глаза и оглядел всех надменным взглядом.
Народ сразу притих. И даже те немногие, кто только что перед его приходом выкрикивали: "Где хан? Пусть только придет, я скажу ему такое, что он с рождения не слышал!" — затаились. Поскольку никто не осмеливался нарушить первым молчание, хану пришлось начать разговор самому:
— Ну, в чем дело? Зачем меня звали?
Все молчали. Только лошади шлепали по своим крупам хвостами, отгоняя налетавших оводов.
Хан принял грозный вид:
— Ну, что вам от меня надо? Говорите! Или так и будете стоять, будто яшмаки на свои ослиные морды натянули?
Не столько грубость тона, сколько унизительность сравнения заставила людей прийти в движение. Было ясно, что если они стерпят и это, им никогда уже не выбраться из-под ханского башмака. Самым смелым оказался старичок, сидевший в седле как сухая колючка на ветке. Он поднял голову и крикнул:
— Хан-ага, люди хотят говорить с тобой!
— А чего ждете? Говори!
— А если говорить, хан-ага, то дело такое… Что ж мы должны позволять всяким, кто даже навоза верблюжьего не стоит, топтать честь нашу! Может, ты тоже станешь на сторону своего народа, или он тебе совсем чужой?..
— Что же случилось с вашей честью? — перебил его хан, слегка смущенный такими словами.
Юноша, говоривший с Непес-муллой, внезапно выскочил вперед и заговорил низким, но еще некрепким голосом:
— Хан-ага, не надо притворяться. Ты же хан! Неужели ты не знаешь о том, о чем уже знают все? Может, мне тебе рассказать?
Ходжам Шукур насмешливо поглядел на него:
— Расскажи, сынок, расскажи!
— Расскажу, если тебе это интересно. Сегодня после полудня прискакали персы и утащили пять наших женщин. Эти люди хотят отомстить разбойникам. А пришли они сюда за тобой. Если хочешь защитить нашу честь, командуй и привези за каждую отнятую голову по голове!
Ходжам Шукур, не отрывая рук от кушака, повернулся и сделал несколько шагов в сторону. Его взгляд наткнулся на Непес-муллу и Каушута. На их приветствия хан ответил холодным кивком, словно говоря: "И вы тут как тут!"
Толпа молчала в ожидании ответа. Неожиданно хан повернулся назад и заговорил:
— Когда-то мы не ждали ханов в таких делах! Без подсказок делали то, что надо, даром времени не теряли!..
Каушут сказал на ухо Непес-мулле:
— Когда беркут стареет, он делается мышеловом. Когда разбойник стареет, он делается хвастуном!
Из толпы раздался уже полный решимости голос:
— Людям не нужны пустые слова, хан-ага. Люди ждут ответа. Здесь много найдется таких, в ком хватит сил на дела, которых ты сам не боялся когда-то.
Шукур засунул в рот конец своей редкой бороды и принялся жевать ее. Было видно, что он подбирал теперь другую тактику.
— Если вы спрашиваете у меня совета… — начал задумчиво он. — Иран — большая страна. Там и пушки есть, и много войска… Если Иран поднимется, он разнесет в пух и прах всех туркмен, с детьми и предками. Вы сами знаете, сильные хорошими не бывают. Давайте лучше молить аллаха, чтобы он пощадил нас, вот мой совет, друзья…
— Эй, хан, если даже аллах снизойдет до нас, то гаджары-то[34] все равно не смилостивятся!
Ходжам Шукур пропустил эту реплику мимо ушей и продолжал:
— А потом, стоит ли из-за каких-то ненужных рабынь враждовать с такой большой страной! Не спешите! Придет время, узнаем про них, может даже выручим. Так что живите спокойно.
Все тот же юноша, который говорил с ханом, снова выступил вперед:
— Хан-ага, ты очень хороший совет даешь! Среди этих пленниц — и моя жена. Я еще недели с ней не прожил…
— Ну и что ты хочешь?
— Пока будете вынюхивать да узнавать, отдайте мне свою дочь, она как раз на выданье, а приведете мою жену, я верну вам вашу дочь…
Ходжам Шукур весь налился кровью и, забыв от такого неслыханного оскорбления про все на свете, выхватил саблю из-за пояса и бросился на юношу. Каушут, который уже понимал, чем может кончиться дело, в одну секунду очутился рядом с ханом и схватил его за руку. Хан попробовал вырваться, но сделать это было непросто. От толпы отделился статный старик с белой как снег бородой и подошел прямо к хану:
— Дай сюда саблю!
Каушут отпустил руку Ходжама Шукура, и тот, потупив глаза, повиновался. Сабля перешла в руки старика. Он подержал ее немного и вернул обратно Шукуру:
— Возьми, хан, положи обратно в ножны. Не посыпай солью раны своего народа.
Ходжам Шукур молча бросил саблю в ножны. Но толпа уже гудела, обращаясь к седобородому старику:
— Будь сам ханом!
— Нам не нужен Ходжам Черный!
— Тебя, тебя!
— На руках станем носить, будь ханом!
Старика звали Ораз-яглы. Он был одним из старейшин у текинцев. Но теперь уже не предводительствовал в своем племени, поскольку был стар годами. И все же, несмотря на возраст, голова его еще была светлой, и люди часто обращались к нему за советами.
Ораз-яглы опустил голову. Он не знал, что ответить. Будь он чуть помоложе, он бы стал на место хана — не ради себя, ради несчастных женщин, которых надо было спасать.
Народ ждал ответа. Но мудрый Ораз-яглы молчал.
А Ходжам Шукур тем временем переводил свой злобный взгляд с одного на другого. Он не знал, на ком выместить обиду. И тут глаза его наткнулись на Каушута.
— Это ты воду мутишь, я знаю тебя, сын Яздурды-хана. Смотри, еще пожалеешь! Вечно лезешь не в свои дела. С такими, как ты, ханы и по одной дороге не ходят!
Каушут спокойно улыбнулся:
— Хан-ага, мои предки и сами бы не пошли с тобой по одной дороге. Только дело не во мне, а в твоем народе. В Серахсе земли много, я и своей дорогой пройду. А вот тебе, кажется, уже и идти некуда. Знаешь, как говорят, если нет сил на двор бегать, надо поменьше есть за обедом.
То, что Каркара и Курбан жили одним домом, было и хорошо и плохо. Хорошо потому, что они могли видеть друг друга каждый день, а плохо потому, что, когда живешь с человеком все время рядом, трудно перейти с обыденного привычного языка на другой язык, которым хотелось Каркаре и Курбану говорить между собой. Да и неприличным казалось в доме, из которого вынесли труп матери Каркары и увели отца, даже думать о любви. Обоим мерещились тени этих двух людей, укоризненно наблюдавшие за ними. Лучше бы они жили порознь, так порой думали девушка и юноша, тогда можно было бы встречаться где-нибудь тайком и говорить нежные слова друг другу.
Каркара страдала еще больше. После несчастья, случившегося с ней, она думала, что Курбан не любит ее так, как прежде. Ведь она считала себя опороченной и боялась, что Курбан теперь отстранится от нее и она останется совсем одна. Но Каркара ошибалась. Курбан еще больше любил и жалел ее. Он думал не о прошлом, а о будущем, он мечтал только об одном — убедить Каркару в своей любви и узнать, что она тоже любит его. Но оба они боялись сказать друг другу хоть слово об этом.
Каркара не могла долго вынести неизвестности. Ей хотелось проверить чувство Курбана. Однажды днем она не выдержала и отправилась в кузницу, где был в это время Курбан, решила обязательно добиться от него хоть каких-то слов. Конечно, просто так она не могла пойти, поэтому взяла свой серп, собираясь как будто бы наточить его.
Вместо звуков молота Каркара услышала разговор, доносившийся из кузни. Кузнец Хоннали любил поговорить. Он был мастером своего дела, хорошо известным в Серахсе, и любовь ко всякого рода историям, порой даже присочиненным наполовину, была единственным его недостатком. Он не ленился повторять одно и то же каждому новому человеку, мешая правду с вымыслом. Стоило какой-нибудь его истории понравиться людям, как он тут же готов был добавить целый чувал новой неправды.
Сейчас слушателем был один Курбан, и, как только кузнец увидел девушку, за неимением лучшего собеседника, тут же обратился к ней:
— Иди, иди, дочка, я кое-что расскажу. Тебе будет полезно послушать… Жила одна вдова…
Но Каркара стояла в дверях и не трогалась с места. Ее смущало присутствие Курбана. Не обращая на это внимания, Хоннали продолжал:
— …и было у нее две дочери. Хитрая была женщина, мудрая. Выдала своих дочерей замуж, а когда они уже были с мужьями и пришли к ней однажды, сказала: "Будут вставать ваши мужья утром, потяните их незаметно за полы рубахи и скажете мне потом, что они сделают". Пришли к ней дочери на следующий раз, и первая говорит: "Я потянула его, а он обернулся назад, ничего не сказал, только улыбнулся и пошел дальше". Тогда мать сказала ей: "Тебе попался слабовольный человек, можешь крутить им как хочешь". Потом рассказывала вторая дочь: "Я потянула его за рубаху, а он подумал, что это кошка, которая бегала тут же рядом, схватил кинжал и зарубил ее". — "Тебе попался очень жестокий человек, — ответила ей мать, — будь с ним осторожна, старайся лучше во всем угождать ему, а то он тебя может в другой раз вместо кошки зарубить". Вот так-то, милая. Смекай! Скоро и сама, может, будешь в чужом ауле, вот там вспомни мой рассказ.
Каркара с интересом слушала. Хоннали, ей только не понравились последние его слова. "С чего он взял, что я попаду в чужой аул? — подумала с тревогой она. — Или в самом деле так мне на роду написано?"
Когда человек приходит в кузню с серпом в руках, то ясно, зачем он пришел. И поэтому, когда Хоннали закончил свой рассказ, подошел к Каркаре и взял из ее рук серп, она снова заволновалась; серп был не такой уж тупой, чтобы его надо было снова точить. Вдруг старик догадается?
Но Хоннали не успел потрогать зубья, новое событие отвлекло его внимание. Это был новый повод почесать языком и заодно похвалить себя.
— Ну-ка, ученик, иди сюда, — позвал он Курбана. — Ты должен все перенимать у твоего учителя. Посмотри-ка вон на того всадника, видишь, он едет в нашу сторону? Ну, что ты про него можешь сказать? Не кажется тебе, что копыта у его лошади слишком отросли, а может, даже и обломались? А едет он, по-моему, прямо к нам, и ни в какое другое место…
Курбан, зная слабость своего учителя, решил польстить ему.
— Как вы догадались, Хоннали-ага?
Кузнец самодовольно погладил свои усы.
— Я чувствую по тому, как спотыкается его лошадь. Куда ж ему еще на ней ехать, как не к кузнецу! Вот сейчас мы подкуем этого скакуна, и он уже больше не будет спотыкаться!
Всадник тем временем и в самом деле подъехал к кузнице. Хоннали взял свои инструменты и пошел навстречу ему.
Каркара осталась вдвоем с Курбаном. Еще несколько минут назад она собиралась непременно поговорить с ним, но теперь молчала, не в силах произнести ни звука.
И Курбан растерялся. Он забыл все те многие слова, которые готовил для нее, и молча смотрел в лицо Каркары, на ее опущенные к земле глаза. Наконец, чтобы только сказать что-нибудь, он спросил:
— Ты серп принесла? — Но это было и так ясно, он понял глупость своего вопроса и снова замолчал.
Каркара вздрогнула и сказала:
— Да, затупился совсем, жнешь, как будто руками…
Курбан подошел к ней, протянул руку, он хотел коснуться ее руки, но в последнее мгновенье испугался и схватился за серп, даже не за рукоять, а за лезвие. И тут же почувствовал, какое оно острое, на пальце его остался след от зубцов, и он понял, что Каркара пришла совсем не из-за серпа.
— Смотри, он же заточен!
— Ой, я, наверное, ошиблась, взяла новый вместо старого, — и пришедшая протянула руку, чтобы забрать серп, но тут Курбан поймал ее ладонь и сжал в своей руке. На мгновение юноша и девушка замерли, но уже через секунду Каркара высвободила руку и отступила от Курбана.
Молчание первым нарушил Курбан:
— Почему ты убрала руку?
— Моя рука недостойна твоей руки. За эту руку меня уже брали, а тебе нужна чистая рука, как твоя…
— Чище твоей для меня нет, Каркара.
Курбан вдруг повернулся и бросился в угол кузницы. Оттуда он вернулся со свертком в руках и протянул его Каркаре:
— Это тебе на память от меня. Я боялся дать тебе дома…
Каркара не стала спрашивать, что там. Она взяла это что-то, завернутое в старую зеленую тряпку, и вышла из кузницы. Даже если, кроме этой тряпки, не было ничего, этот подарок был бы дороже для нее всех других, потому что он был от Курбана.
А в старую тряпку был завернут платок, который Курбан выиграл на свадьбе у Пенди-бая.
Каркара понемногу приходила в себя. Несчастье постепенно забывалось, а после объяснения с Курбаном на душе у нее сделалось совсем легко.
Как-то днем, во время сильного зноя, к Каркаре прибежала ее подружка Кейик и предложила сходить искупаться. Девушки взяли два кувшина, отправляясь якобы за водой. Другие женщины были чем-то заняты, и никто на них не обратил внимания.
Когда подружки подходили к броду, возле которого обычно все купались, мимо них проскакал незнакомый всадник и скрылся за холмами. Девушки остановились на берегу, не решаясь подойти к воде. Но кругом было тихо, и река была спокойной. На другом берегу из своего гнезда вылетела птица. Сделала несколько кругов над водой и снова скрылась в своей норе. Лягушка, словно испугавшись птицы, прыгнула в воду. Другая, наподобие брошенного по воде камня, сделала несколько прыжков и спряталась в камышах.
— Кейик, пошли лучше вон туда, за деревья, такая жара, могут мальчишки прибежать.
— Пошли.
Они подхватили кувшины и пошли подальше от брода. Небольшая заводь, к которой подошли девушки, была закрыта с одной стороны отвесной скалой, а с другой зарослями тамариска. Но едва подруги начали раздеваться, как в кустах послышался шорох.
— Там кто-то есть! — вскрикнула Каркара и прижалась к Кейик.
Шорох приближался, зашевелились ближние кусты. Подруги боялись перевести дыхание. Наконец кусты раздвинулись, и оттуда вылезла собака.
— Да это же кобель Тач-гока, — сказала с облегчением Каркара. — А мы испугались!
Собака остановилась перед девушками, тяжело дыша. Ее тонкий язык вывалился из пасти.
— Бедняжка, еле дышит! Такая жара, даже собаки лезут в воду!
Пес не стал долго ждать, вошел в воду и поплыл. На середине реки собака резко повернулась и поплыла назад, к тому же самому месту, откуда входила в воду. Когда она вышла на берег, язык уже не торчал у нее из пасти, дышала она ровно, и даже шерсть ее, как только собака отряхнулась, приняла как будто другую, более чистую окраску. Собака постояла немного, глядя на девушек и как бы приглашая их в воду, отряхнулась еще раз и трусцой побежала домой.
Девушки обмотали косы вокруг головы и вошли в реку.
— Ой, Каркара, как хорошо! Окунайся скорее!
Но едва они отошли немного от берега, как заросли тамариска снова зашевелились, но на этот раз посильнее, чем когда через них пробиралась собака Тач-гока. Каркара бросилась к Кейик. В это же время с другой стороны послышался стук копыт. Девушки повернулись. На том берегу, как раз напротив них, остановился всадник.
— Нукер Хемракули!
— Ну и что, он же на том берегу.
— А на этом! Там тоже кто-то есть!
— Поплывем к броду. Может, там ребята…
— Да нет. Ты же слышишь, никого нет.
Кусты опять зашуршали. Девушкам даже показалось, что там кто-то кряхтит.
Всадник с того берега пристально смотрел, словно ожидая кого-то, и смотрел как раз в сторону кустов. Теперь там послышался храп лошади.
— Все равно, поплыли, к броду, — прошептала Кейик.
Но было уже поздно. Из кустов выехали три всадника, тоже нукеры Хемракули. А тот, на противоположном берегу, громко захохотал, словно говоря: "Ну что, попались! Бежать некуда!"
Нукеры остановились у самой воды, и один из них крикнул:
— Помылись, можете теперь вылезать!
Каркара посмотрела на Кейик, ища поддержки. Но деваться было некуда. Кейик первая поняла это и заспешила к берегу.
— Если пискнете, считайте, что вы уже на дне. Ну, вылезайте, и побыстрее.
Девушки вышли на берег. Мокрые рубахи плотно облегали их юные тела, отчетливо обрисовывая маленькие груди, талии, бедра…
— Вах-вах-вах! Какие красотки! За одну ночь с такими можно много дать!
— Что это купаться бросились, или уже успели замараться? А, малютки?
Но третий нукер, молчавший все время, видно старший, посмотрел на товарищей так, что они приумолкли.
Некоторое время никто не трогался с места. Каркара нагнулась, схватила кувшин, платье и пошла в сторону брода. Не успела она сделать и трех шагов, как пожилой всадник спрыгнул с лошади и схватил ее за локоть.
— Ой! Пустите!
Кувшин выпал из ее рук и покатился к воде.
— Я сказал уже тебе, пикнешь, вот это получишь, — нукер взялся за рукоять своего кинжала и, не дав ей опомниться, схватил за пояс и бросил на седло товарищу.
Каркара хотела закричать, но рот ей тут же заткнули тряпкой.
— Помогите! — взмолилась Кейик и бросилась к подруге.
Но тут же удар хлыстом ожег ей лицо, и она упала на землю, теряя сознание.
Когда Кейик очнулась, рядом никого не было. Она сразу вспомнила, что произошло, и зарыдала, закрыв лицо руками:
— А все я, я виновата! Я ее сюда потащила! Не могли жару перетерпеть, пойти со всеми! Каркара, милая, это я, я такая!..
Кейик поднялась на ноги, держась за ветку тамариска, посмотрела в воду. Кувшин Каркары уже чуть отплыл от берега и, задевая за камыши, наклонялся и черпал воду. Кейик глотала слезы и не могла сдвинуться с места. Кувшин покачался еще немного, сделал последний глоток и пошел ко дну…
В этот же день Келхан Кепеле устраивал поминки по матери. Он затеял настоящее торжество. Хотя скачки и гореш здесь не полагались, он постарался сделать все, чтобы у него было шумно и весело. Сам он, заткнув полу халата за кушак, ходил среди гостей и повторял:
— Друзья, будьте как на свадьбе! Дай бог каждому из нас умереть в таких годах, как моя мама. Радуйтесь за нее, а не плачьте!
Но одно состязание Кехлан Кепеле все-таки намеревался устроить. Он подошел к резчикам мяса и взял у них берцовую кость барана. На таких костях мерились силой — кто сумеет разломить ее пополам. Это было нелегко, в каждом ауле знали двух-трех человек, способных переломить эту кость. Победителей награждали, как правило, сачаком дограмы[35] или бараньей ляжкой. Награда была небольшой, но получить ее было лестно.
Навстречу Келхану Кепеле попался один из гостей — Сапар-ашикчи[36].
— Ну-ка, возьми вот это и спроси, нет ли охотников показать свою силу!
Ашикчи задрал вверх руку с костью и прокричал во всю глотку:
— Эй, где силачи, кто сломает эту штуку?
Гости молчали. Сапар-ашикчи повторил свой призыв:
— Ну, смелее! Неужели сегодня она так и останется целой?!
Из-под навеса поднялся приезжий из Мары, он подошел к Сапар-ашикчи:
— Ну-ка, дай ее сюда!
Ашикчи посмотрел на человека с сомнением:
— Друг, а не боишься опозориться?
— В Мары я пока не позорился ни разу.
Сапар-ашикчи, смеясь, протянул ему кость.
— Ну что ж, попытай счастья. Что Мары, что Серахс — какая разница, бараны везде одинаковы!
Человек крепко схватил кость и принялся ломать ее. Но кость не поддавалась. Люди тем временем уже обступили его.
— Смотри, чтобы каких лишних звуков не вышло от натуги!
Все смеялись.
Лицо гостя налилось кровью. Он напрягся из последних сил, но кость не ломалась. Он подержал ее еще немного и вернул Сапару-ашикчи. Посмотрел уничтожающим взглядом на тех, кто насмехался, и отошел в сторону.
— Смотри, серахские кости оказались покрепче марыйских!
— Ладно, что издеваетесь! Не знаете, как говорят: чужой гость дороже своего отца!
Но насмешник не сдавался:
— А если дороже, так сидел бы себе, как наши отцы, да ел дограму, ее и так дадут!
Вызвался новый охотник:
— Ну что, ашикчи, никто не может? Попробовать, что ли?
— Попробуй. А не боишься, что и у тебя выйдет, как у марыйского гостя?
Человек вытер жирные руки о сапоги, потом взял горсть песку и растер его между ладонями.
— Ну, давай сюда.
— Попробуй, попробуй! А вдруг повезет!
Человек взял кость, но несколько иначе, чем гость из Мары. Подумал немного и напряг мышцы.
— Йя, аллах!
Одновременно с его вскриком послышался треск, и кость разломилась надвое, легко, как куриная.
— Сачак! Сачак! Несите сачак! — кричал Сапар-ашикчи.
Победитель увидел Каушута, подходившего к ним.
— Что, и ты тоже хотел постараться?
А тем временем к Каушуту, стоявшему чуть в стороне, подошел какой-то старик и тронул его за локоть.
— Каушут, а что там за письмо пришло в Мары? Ты не говорил с этим человеком?
— Да он сам толком не знает. Говорит, вроде из Бухары прислали. Пишут, отделяйтесь, мол, от Хивы и идите к нам… Вроде они там собираются стать на сторону сарыков, салыров, текинцев, вообще всех туркмен.
— А-я-яй, дело какое! Что-то многие хотят защищать, да мало кто это делает… Наверное, и Ниязмуха-мед уже про это знает?
— А как же! Да не только он, уже и Мядемин-хан знает. Завтра, говорят, Ниязмухамед едет в Хиву. Вроде хан ему велел срочно приехать. Ясное дело, не на свадьбу зовет! Наверное, все из-за этого.
— Может, и наш хан проснется, когда узнает, что нас уже другие защищать хотят?
— Не знаю я, не знаю… Только боюсь, как бы еще хлеще не стало от этих всех защитников!..
— Да, трудное наше дело…
Тут кто-то крикнул:
— Каушут! Где Каушут? Иди сюда!
Каушут извинился перед стариком и подошел в ту сторону, откуда его звали.
У изгороди стоял человек, который пришел сказать, что Каркару опять украли.
Летом Хива, если смотреть на нее издали, кажется покрытой дымкой и проглядывается сквозь нее еле-еле. Из-за жары в городе — как в раскаленной печке. Даже редкие ивы, что растут по берегам арыков, не дают ни тени, ни прохлады. Но людей на улицах от этого ничуть не меньше. Старики в белых чалмах идут к мечетям, небрежно размахивая своими тросточками. На улице играют чумазые мальчишки и разбегаются при виде этих важных господ. Тянут свои ноши верблюды, ослы, и под стать им идут впереди хозяев, согнувшись под грузом, полураздетые амбалы.
И поэтому, когда Ходжам Шукур со своим караваном вошел в город, это событие не произвело на его жителей никакого впечатления. Каждый день сюда прибывали десятки таких караванов, и этот отличался, может, только тем, что прибыл из сторон более дальних, чем другие. О далеком пути, пройденном караваном, говорило множество пустых бурдюков, наваленных на спину одного из верблюдов, и чересчур утомленные лица людей и морды животных.
Впереди всех на белой лошади ехал Ходжам Шукур. Он дремал в седле, с трудом ворочая полуприкрытыми глазками. Кроме верблюда с пустыми бурдюками, все остальные были тяжело нагружены. Только еще у одного переднего груз был легким — на нем стоял богато убранный паланкин, обтянутый со всех сторон тонкой тканью. И увидеть, кто находился внутри, было невозможно.
Ходжаму Шукуру, чтобы окончательно не лишиться своего ханства, нужна была твердая опора. Но опоры такой ни в Мары, ни в Серахсе у него не было. Не только простые дехкане, но и ханы и баи отвернулись от Ходжама Шукура. Поэтому он и отправился искать поддержки в Хиву.
Ополчившийся втайне на свой народ, Ходжам Шукур и всех других подозревал в измене. Ему казалось, что Мары и Серахс собираются сговориться с Ираном и выступить против Хивинского ханства. Каждый раз, когда кто-нибудь из ханов или беков на несколько дней покидал Серахс, ему мерещилось, что они тайно пробираются в Иран, и испытывал сильное беспокойство. Так, перед самым своим отъездом Ходжам Шукур прослышал, что Пенди-бай вместе с сыном Мяликом отправился на поминки в Теджен, но не поверил этому и поручил Кичи-келу точно разузнать, не кроется ли за поминками что-то другое.
Была у него на совести, кроме прочих, и еще одна вина, заставлявшая теперь вдвойне трепетать перед своим народом.
Как только караван вошел в город, из-за старого, полуразвалившегося забора навстречу ему вышла худая, оборванная старуха, воздела руки к небу и принялась что-то бормотать. Казалось, она разговаривает сама с собой, не обращая на путников никакого внимания, но в Хиве хорошо знали таких старух — их была целая орда, они проводили на больших дорогах дни, зарабатывая тем, что встречали караваны и за небольшую подачку благословляли новоприбывших, молились аллаху за их удачу. И поскольку в Хиву приезжали большей частью богатые люди, совесть которых не всегда была чиста, подаяния не переводились, и старухи всегда могли заработать на кусок хлеба.
Ходжам Шукур имел все основания прибегнуть к услугам благословительницы. Поравнявшись с ней, он остановил свою лошадь и стал развязывать кошелёк. Старуха подошла и забормотала еще громче. Ее потухшие, безжизненные глаза продолжали смотреть в небо.
Ходжам Шукур достал из мешочка две таньги и бросил на землю.
— Жертвую аллаху!
Старуха, не переставая молиться, нагнулась, подобрала монеты и отступила в сторону.
Караван двинулся дальше.
Через некоторое время путники стали свидетелями другого события. На широкой площадке слева от дороги два здоровых джигита гонялись с плетьми за юношей, обнаженным по пояс, со скрученными сзади руками и завязанными черным платком глазами. Каждый раз, когда джигиты настигали несчастного, они били его плетью, и юноша, слыша свист скрученных ремней, дрожал и сжимался от напряжения. Поскольку глаза его ничего не видели, он то и дело налетал то на дерево, то на забор, то на стену дома.
Бьющие его перед каждым ударом громко восклицали:
— Тысячу плетей каждому, кто скажет дурное слово о дорогом Мядемин-хане!
И, как точка в конце предложения, раздавался звук удара по спине несчастного.
За этим действом с улицы наблюдало множество любопытных. Одни смотрели как на веселое зрелище, другие хмурили брови, третьи от жалости утирали глаза. Но никакая жалость не могла спасти юношу.
— Тысячу плетей каждому!..
И вслед за этим свист плети и звук удара.
Один из зрителей, старик в белой чалме, который стоял, опираясь на посох, вдруг отделился от остальных и вошел на площадку.
Нукер резко обернулся к нему:
— Куда прешь, старый кобель?
Но старик как будто и не слышал оскорбления.
— Дети мои, не надо так! Разве этому учит нас аллах?!
— А что, может, аллах учит порочить хивинского хана Мядемина?
— Но ведь высокая честь хана от этого не стала ничуть ниже!
— Ты что, старый пес, вздумал нас учить?! Если ты за такого негодяя, значит, ты сам против хана Мядемина! А ну, пошел прочь, пока с самого халат не содрали!
Старик весь затрясся от гнева.
— Опомнись, несчастный!.. Разве ты собака, которая прислуживает другой собаке…
Нукер взмахнул плетью, и конец ее опустился на белую чалму старика. Старик дернулся и свалился на землю.
Ходжам Шукур заметил, что второй нукер, глядя на это, прикусил губу и закачал головой. Ходжаму Шукуру не терпелось заявить о своей преданности Мядемин-хану, и он крикнул:
— Видишь, нукер, как надо защищать честь великого хана!
Нукер ничего не ответил, даже не посмотрел в сторону Ходжама Шукура. Хан гневно привстал на стременах:
— Эй, я тебе говорю! Ты видишь, как защищают честь хивинского хана? Или уже в самом городе не стало верных ему людей?!
Нукер поднял голову и обернулся к Ходжаму Шукуру. На лице его тоже был гнев, но он сдержал себя.
— Хан-ага, мне кажется, если честь оберегать кнутами, она не станет выше от этого.
— Тех скотов, которые не понимают, что такое честь, нужно учить только кнутами. И тебе, нукер, полезно помнить об этом.
В это время неизвестно откуда брошенный камень, величиной с кулак, угодил в коня хана. Конь вздрогнул, бросился вперед. Хан оглянулся. Мальчишка-сорванец, стоявший у забора, обрадованный тем, что камень попал в цель, громко захлопал перепачканными руками.
Ходжам Шукур строго посмотрел на нукера, идущего в пяти-шести шагах впереди, и крикнул:
— Догони!
Нукер направил коня к забору и замахнулся на мальчугана плетью.
Мальчик присел, удар пришелся мимо. Нукер замахнулся еще раз. Мальчуган быстро метнулся в сторону и взобрался на забор с ловкостью обезьянки. Зная, что плетью его не достать, он без страха ругнулся на обидчика.
Ходжам Шукур, с интересом наблюдавший эту картину, многозначительно улыбнулся:
— Что, нукер, щенок плюнул тебе на бороду…
Нукера обидела эта шутка, и он ничего не ответил хану. Надменный Ходжам Шукур почувствовал себя уязвленным и еще раз подхлестнул нукера оскорбительной шуткой: