Хозяева с гордостью смотрели на своих коней, каждый старался найти в своей лошади то, чего не было в остальных. Вокруг толпились зрители — от самых старых до самых маленьких — и шумно спорили о предстоящих состязаниях.

Погода была нехолодной и безветренной, как раз такой, какая и требовалась для скачек. И тем не менее самые ревнивые хозяева покрывали кошмами своих лошадей, чтобы не дай бог не застудить их. Края кошм спускались до самой земли, и это придавало животным совсем необычный и даже чуть страшноватый вид.

Казалось, царящее вокруг возбуждение передавалось и ленивым ишакам, они усиленно двигали ушами, кричали, как будто тоже готовились состязаться.

С одной из сторон к крепости медленно подъезжал ветхий старик на таком же видавшем виды ослике грязно-серого цвета. Сзади его догонял другой, на черном осле. Второй всадник был длиннее первого, и ему приходилось поджимать ноги, чтобы они не волочились по земле. Но вид у него все равно был бравый и веселый.

— Эй, Агаменгли-ага, — крикнул второй первому, — мог бы поменять свою скотинку. Уж больно стара!

Но Агаменгли даже не обернулся, словно эти слова относились не к нему. И, как бы стараясь показать, что ослик его еще вполне пригоден для езды, поддал ему пятками в бока, но ослик не обратил никакого внимания на пинки своего наездника.

— Ай, не мучай животное! — закричал снова старик на черном осле. — Ты его хоть до смерти избей, он быстрее не пойдет, только рассыпаться может! — и с этими словами обогнал соперника.

— Гони, гони, джигит! Кто первый придет, тому овцу дадут! — ехидно подбодрил его хозяин белого осла.

А длинноногий старик все дальше и дальше удалялся от Агаменгли, высоко держа голову и гордо потряхивая космами длинношерстной папахи. Но и этого лихого наездника поджидало несчастье. Путь его пересекали лошади Ходжама Шукура. Одна из них, недовольная тем, что ее не пускают вскачь, проходя мимо ослика, свирепо поглядела на него и вдруг бросилась в его сторону. Наездник успел натянуть поводья и удержать лошадь, но ослик с перепугу так подпрыгнул, что старик хоть сам и удержался в седле, но все-таки уронил наземь свою красивую папаху. Папаха была у него одна, он очень дорожил ею, надевал только по самым большим праздникам, и поэтому теперь страшно разозлился на не в меру резвую лошадь.

— У, чтоб тебе мытом заболеть! — злобно проворчал он на нее.

Ходжам Шукур, который шел чуть позади своих лошадей, любуясь ими со стороны, сперва рассмеялся на неловкость старика, но, заметив взгляд, которым тот провожал животное, испугался и поспешил его догнать.

— Нельзя плохим глазом на лошадь смотреть, если она на скачки идет, ровесник!

Старик отвел взгляд от лошади, посмотрел на Ходжама Шукура, потом слез с ослика, нагнулся и подобрал свою папаху.

— Да на что она мне нужна, хан-ага? Вон видишь, как напугала, шапка слетела.

— Ну, тут вины ее нет, ровесник. Она же не наехала на тебя, резвится просто, бежать скорей хочет. Ты же. знаешь, лошадь, она и есть лошадь.

— Ладно уж, что там, хан-ага, — ответил уже успокоившийся старик, — пусть первой прискачет, у меня зла на нее нет…

Только тут успокоился и Ходжам Шукур, оставил старика и поспешил к своим лошадям.

Путь, по которому должны были скакать кони, был с обеих сторон помечен особыми вешками. Он шел по кругу, и дальнюю точку определяли одинокие заросли тальника, обогнув которые всадники должны были поворачивать назад. Так как и в скачках, как и в жизни, находится много всяких хитрецов, желающих без особого труда загрести куш и готовых при общей горячке и неразберихе срезать незаметно круг, в тальнике сидел специальный человек, следивший, чтобы этого не произошло.

Глашатай Джаллы, вечный гость всех свадеб и прочих торжеств, и сейчас появился перед толпой. Он громко объявил:

— Выпускаются трехлетки. Кто уверен в своих скакунах, выходи!..

Четыре одинаковых, точно рожденных от одной матери, гнедых жеребца были выведены к месту старта. И шеи, и туловища — все у них было одного склада, и шерсть всех четырех одинаково поблескивала на солнце. Только у одного на лбу было белое пятно, в остальном же самый дотошный глаз не смог бы отличить их друг от друга. И наездники их тоже повязали головы одинаковыми белыми платками.

Скакуны не могли спокойно стоять на месте, перебирали нетерпеливо ногами, точно земля жгла им копыта. Волновались и наездники, каждому казалось, что у жеребца противника и холка выше, и ноги тоньше и длиннее.

Толпа тоже с нетерпением ждала, когда дадут сигнал к началу. И лишь в сторонке сидели на лошадях человек пять молодых парней, всем видом своим стараясь выказать безразличие к происходящему. Эти всадники были еще недостаточно опытны, чтобы участвовать в призовых скачках, они должны были скакать сбоку от дистанции, сопровождать к финишу возвращавшихся соперников.

У финишной черты стояли все старейшины Серахса, за исключением Сейитмухамед-ишана, которому сан не позволял принимать участие в этом деле. Один из них был главным распорядителем скачек. Чуть в сторонке от остальных стоял Ходжам Шукур. Сейчас он занят был разговором с богом, молил аллаха, чтобы тот первым привел к финишу его жеребца.

Старик распорядитель уже готов был дать старт, как неожиданно от толпы болельщиков оторвался всадник и во весь опор поскакал к группе у финиша. Это был пожилой худощавый человек, полы тонкого его халата развевались по ветру и лицо было красным от негодования. Он осадил коня возле самого яшули и с ходу начал кричать что-то.

— Нет, не может такого быть! — отвечал яшули.

— Это ты говоришь, а я хорошо его знаю, ровесник, такие люди ни бога, ни людей не боятся, что угодно могут сделать, совести-то у них нет!..

Яшули не хотел испытывать терпение наездников и поэтому уговаривал прискакавшего не мешать началу, но тот не сдавался:

— Нет, пусть он подъедет сюда, ты своими глазами глянь ей в зубы, иначе поперек поскачу, все равно проходу не дам!

Яшули понял, что спорить бесполезно и лучше в самом деле проверить лошадь перед началом скачек. Он снял папаху и махнул в сторону тех, кто был на старте:

— Эй, белолобый, сюда!

Наездник ослабил узду, и жеребец, принявший это как сигнал к забегу, бросился вперед. Остальные тоже было рванулись, но наездники их удержали. Рысаки громко заржали, явно выражая этим недовольство. Наездник, которого отозвал яшули, с трудом развернул своего жеребца и поскакал к старейшинам.

Как только он подъехал, яшули взял коня за морду и попытался открыть пасть. Но жеребцу это не понравилось, он тряхнул головой и вырвался из рук яшули.

— А ну, сам открой ему рот.

Наездник как бы нехотя занес ногу, но прискакавший старик опередил его, сам соскочил со своего коня, подбежал к жеребцу, крепко схватил его за челюсть и раскрыл рот.

Жеребец оказался пятилетним, старик был прав. Наездника тут же сняли с соревнования, и он поплелся в сторону с опущенной головой.

Кто-то закричал вслед:

— Поздравляем, джигит! Поделись наградой, ов!

Наездник разозлился, лицо его вспыхнуло.

Тем временем три лошади, оставшиеся на старте, получили сигнал и бросились вперед. Они подняли такой стук, как будто их было не три, а по крайней мере тридцать. Летящие из-под копыт комья глины словно праздничными пышками осыпали тех, кто стоял слишком близко.

Жеребец с пятном на лбу, увидев своих собратьев бегущими, заволновался, стал ржать, бить землю копытами. Ему тоже хотелось в забег. Хозяин злобно дернул поводьями, точно лошадь была виновата, что она оказалась старше, чем надо. Жеребец притих, но все равно не спускал глаз с подлетавшей уже к самому тальнику тройки.

Во втором заезде было выпущено шесть лошадей-пятилеток. С ними шла и лошадь Ходжама Шукура. Бывший хан потерял покой. Он закружил вокруг своего скакуна как заводной. То гладил ему гриву, то круп, то ноги. А лошадь стояла, не обращая на него внимания, и только вытягивала голову в сторону вернувшихся и прохаживавшихся жеребцов первого заезда.

— Пятилеток выводи на старт! — прокричал на всю округу Джаллы.

Все еще не прекращавшийся горячий спор между теми, кто был доволен результатами предыдущего заезда, и теми, кто был недоволен, сразу же притих, и головы всех повернулись в сторону выходивших к началу круга новых наездников.

Пять лошадей уже стояли на месте, и только не хватало одной — ханской. Ходжам Шукур все еще обхаживал ее, уговаривал, чуть не умолял прийти к финишу первой, как будто она понимала что-то и от его уговоров мог зависеть результат.

По приказу яшули Джаллы прокричал Ходжаму Шукуру:

— Хан-ага, вас ждут!

Шукур отчего-то приуныл, словно предчувствовал недоброе, собственноручно подвязал лошади хвост, подвел ее к месту старта и только тут передал повод наезднику.

Потом ласково похлопал лошадь и подтолкнул ее вперед:

— Иди, родная, да будет удача с тобой!

На сей раз топот сорвавшихся с места лошадей оказался еще сильнее, чем в первом заезде. Со всех сторон раздавались голоса:

— Йя, аллах!

— Постарайся, красавица моя!

— Чув-в!

— Давай, родная!

Особенно волновался Ходжам Шукур. Казалось, что он не стоит у финиша, а сам скачет на своей лошади. Хан размахивал руками; словно плетью рассекал воздух концом веревки и выкрикивал то и дело: "Йя, мой господин! О, Шахимердан!" Но никто не обращал на него внимания, все с не меньшим азартом, следили за бегом летящих по кругу лошадей.

Глашатай Джаллы что-то выкрикивал, но его голос тонул в общем шуме. Те, кто уже сделали свои ставки, орали невообразимыми голосами, каждый выкликал имя своей лошади, надеясь, что если даже она шла позади, все равно успеет к финишу обогнать других.

Среди лошадей второго заезда была и черная лошадь Пенди-бая, в общем-то принадлежавшая больше Мялику, который увлекался скачками гораздо сильнее, чем его отец. И сейчас он переживал куда заметней самого Пенди-бая. В Серахсе это была одна из самых лучших лошадей, и обскакать ее могла только лошадь Ходжама Шукура.

Сейчас они были главными претендентами на почетный приз. Большинство ставок приходилось именно на них.

Обычно, когда не было серьезных соперников, Мялик сам скакал на своей лошади, но в этот раз, когда она шла с лошадью Ходжама Шукура, он посадил в седло вместо себя своего приятеля Кичи-кела. Кичи-кел хоть и не был профессиональным джигитом, но в седле держался тоже неплохо, а главное, весил на целый пуд меньше Мялика. К тому же Кичи умел резким свистом подзадорить лошадь, а если рядом оказывался незадачливый наездник, мог и дернуть его незаметно за ногу и заставить сбиться с галопа. Мялику же только и надо было, чтобы его лошадь пришла первой.

И в этот раз он надеялся на своего друга. Лошади уже обогнули заросли тальника, Мялик во все глаза напряженно смотрел вперед. Он уже узнавал своего скакуна, узнавал Кичи, сидевшего в седле как приклеенный, но из-за того, что всадники неслись навстречу, не мог определить, чья лошадь идет впереди. Но чутье ему подсказывало, что первой идет его лошадь, — по крайней мере, он верил в это.

Рядом с Мяликом сидели на земле два паренька. Один из них толкнул в бок другого:

— Атабал, как думаешь, кто первый придет?

— Конечно, лошадь Ходжама! Кто у нас может обогнать ее? — и паренек почесал колено через дырку на штанах.

— Но ведь и у Пенди-бая черная лошадка тоже ничего, а, как ты думаешь?

Атабал, продолжая неистово чесаться, как будто у него была чесотка, ответил:

— Ха, да эта твоя черная лошадка рядом с лошадью Ходжама Шукура — осел!

Атабал был прав. Впереди всех шла лошадь Ходжама Шукура. И лишь немного отставая скакал Кичи на черной байской кобыле.

Но тут случилось то, чего не ожидал никто. Недалеко от финиша стояли два всадника, которые должны были для пущей торжественности сопровождать победителя сбоку на последнем отрезке пути. Как только лошадь хана поравнялась с ними, всадники пустили своих коней и закричали на полном скаку:

— Слава, хан-ага!

— Хан-ага, кидай шапку вверх!

— Слава победителю!

Две лошади сопровождающих скакали рядом, и вдруг одна из них метнулась неизвестно с чего в сторону другой, толкнула ее, и вторая, падая, полетела под ноги лошади Ходжама Шукура. Второй наездник как-то успел спрыгнуть и оказался позади, но ханской лошади уже не было места свернуть, она хотела перепрыгнуть через свалившуюся лошадь, но та как раз приподнялась на колени, и ханская лошадь, отбросив далеко наездника, полетела кувырком. Шедшие сзади наездники тучей пронеслись мимо лежащих на земле наездников и коней к уже совсем близкому финишу.

Первой пришла лошадь Пенди-бая. Она по правилам и должна была считаться победившей.

Не успели еще наездники прийти к финишу, как Ходжам Шукур, точно помутившийся в рассудке, бросился наперерез им к своей лошади. Кичи чуть не растоптал его, но успел на полном скаку взять чуть в сторону и пронесся в полушаге от хана.

Следом за Шукуром к его лошади кинулись еще человек десять. Ходжам Шукур стоял над своей кобылой не шевелясь, глядел на нее расширившимися от ужаса глазами. А лошадь лежала с неестественно вывернутой шеей и тоже не двигалась. Кто-то начал причитать:

— Ах, бедняжка!

— Сглазили!

— Вот жалко-то как!

Но ни одно из этих слов ни лошади, ни ее хозяину помочь ничем не могло.

Ханской кобылице не хватало воздуха, она громко дышала тяжело, раздувая ноздри.

Наездник, тоже пострадавший, но несравненно меньше, медленно подошел, хромая и держась одной рукой за бок.

— Что случилось? Обрежьте подпругу!

Кто-то вытащил кинжал и бросился к несчастной, но вгорячах вместо ремня полоснул кобылу, по ее телу прошла быстрая судорога. Кто-то пришел на помощь, и подпруга была перерезана. Лошадь задышала полегче, попыталась повернуть голову, но ей это не удалось, и снова по ее телу пробежала болевая дрожь. Шея была сломана. Один из стоявших сочувственно покачал головой:

— Бедняга, в таких муках умрет!

При слове "умрет" Ходжам Шукур замотал головой как ужаленный. Он всей душой возненавидел человека, сказавшего это, как будто слово тут могло что-то значить, потом он опомнился и закричал во весь голос:

— Гум-ма-а-ан!

Этот человек уже бежал к собравшейся у лошади толпе. Гумман был старым сейисом[73], но кроме того, что объезжал лошадей, он еще и разбирался немного в разных переломах и ушибах.

Гумман взглянул на лошадь, и с первого взгляда ему стало всё ясно. Однако он побоялся сразу же сообщить хану свое заключение. Он нагнулся, потрогал сначала лошадиную шею, потом распухшую переднюю ногу и даже приложил ухо к животу. Потом поднялся, отошел в сторону и прикусил губу.

— Ну что, Гуммаджан?

Гумман ничего не ответил.

— Гуммаджан, можно хоть что-нибудь сделать?

Гумман поднял глаза на Ходжама Шукура:

— Хан-ага, вы очень любите свою лошадь?

Глаза хана озарились надеждой.

— Очень люблю! Поставь на ноги, ничего не пожалею!

— Если вы правда любите, избавьте ее от напрасных мук.

Все увидели, как по лицу хана потекли слезы. Хан, не глянув больше ни единого раза на лошадь, махнул рукой и отвернулся. Это должно было означать: "Если надо убивать, убейте, но я сам приказать не могу".

Без ханского позволения никто не решался подойти к лошади. Хан понял, что именно его слова и ждут сейчас. Все замерли, глядя на Ходжама Шукура. И хан наконец словно чужой рукой вытащил из-за пояса нож и молча протянул его назад.

Гумман взял нож и подошел к лошади. Нагнулся, но потом снова выпрямился.

— Нет, я не могу. Руки не те, только замучаю ее. Возьмите кто-нибудь…

Гумман вытянул вперед руку, но никто не подходил к нему. Каждому было жалко убивать красивую лошадь, хоть она и была искалечена.

— Что вы боитесь? Только добро сделаете! Она же мучается, смотрите…

Один человек подошел к Гумману и взял из его рук нож. Проверил пальцем лезвие, потом подошел к голове лошади, присел на корточки и прочитал короткую молитву. Раздался короткий вскрик:

— Йя, бисмилла![74]

Лошадь захрипела. Ходжам Шукур весь затрясся. Так и не поворачиваясь назад, он принял обратно свой нож и медленно пошел в сторону.

Глаза лошади и после смерти не закрывались. Сейис проговорил: "О, бедняга!", опустился на колени и попытался прикрыть веки руками. Но глаза так и оставались открытыми. Голова лошади была обращена к финишу, и людям казалось, что она и сейчас смотрит туда и мертвый ее взгляд выражает сожаление, мольбу, отчаянье…


Когда праздник, оказавшийся таким печальным, закончился и люди уже начали было расходиться, возле кладбища "Верблюжья шея" показался всадник с женщиной позади себя. Всадник скакал по направлению к людям. Всем стало любопытно. А всадник остановился около первого попавшегося ему навстречу прохожего и задыхающимся голосом спросил:

— Где хан у вас?

Ему показали.

Каушут шел вместе с Пенди-баем, Непес-муллой и Оразом-яглы. Завидев всадника, скакавшего им навстречу, они остановились. Всадник с трудом переводил дух, но все же, стараясь быть как можно почтительней, поздоровался.

— Откуда ты будешь, парень? — спросил его Непес-мулла. — Я вижу, у тебя дело какое-то до нас?

Юноше, сидевшему на коне, было лет девятнадцать По рукам, большим и мозолистым, можно было угадать в нем дехканина. Он поглядел с надеждой на стоящих перед ним яшули и ответил:

— Дело мое в том, что я не просто путник, а беглец. Мы скачем уже целые сутки.

— Значит, ты выкрал девушку? — усмехнулся Пенди-бай.

— Да, я ее украл, отец. — Глаза парня вдруг засверкали. — Я украл девушку, которую люблю, и отдам ее только со своей головой!

— А от нас что ты хочешь? — спросил снова Непес-мулла.

Юноша опустил глаза и уже не таким уверенным тоном ответил:

— От вас… Мы хотели… Мы хотели попросить вашей защиты… Пока. Ну, пока мы не найдем где спрятаться…

— У тебя разве нет родственников?

— Я совсем один…

— Откуда ж ты родом?

— Сам я из Каррыбента, из Теджена. За нами, наверное, уже гонятся, у этой девушки шесть братьев, и если они сейчас поймают нас…

Каушут, все время молчавший, пристально посмотрел. в лицо парню.

— Яшули, что вы так смотрите на меня? Узнать хотите? У меня с ханами не было родни…

— Нет, я хочу спросить.

— Спрашивайте, все, что знаю, скажу…

— Скажи мне, только честно, ты насильно увез ее?

— Я ее люблю…

— Любить — это одно, а чтоб тебя любили — другое. Говорят, о камыш кибитки, где красивая девушка живет, и собака потрется. Ты мне скажи, она была согласна или нет?

Юноша поглядел на Каушута и повернулся назад.

— Айсолтан, не бойся, здесь одни туркмены. Скажи сама, хотела ты со мной бежать?

Девушка подняла накидку и взглянула на людей. Все подивились ее необыкновенной красоте. "Ну уж, если ты такую красавицу заставил полюбить, я тебе помогу", — подумал про себя Каушут.

Айсолтан горячо проговорила:

— Я буду с ним до конца жизни, если только не отнимет у меня его аллах!

Сказав это, она снова закрыла лицо.

Каушут хотел позвать юношу к себе, но Пенди-бай опередил его:

— Считайте, у моего очага вам уже готово место. Как тебя зовут, сынок?

— Аннам, яшули.

— Езжай, Аннам, вон в тот аул, там спросишь, где живет Пенди-бай, и скажи, что я велел тебе остаться у меня.

— Сто лет жизни вам, бай-ага, спасибо!

Юноша развернул коня и поскакал в направлении, указанном ему Пенди-баем. Яшули пошли дальше.

А Каушут-хан, заметив впереди, в идущей перед ними толпе, Кичи-кела, крикнул ему:

— Ах-хов! Парень! Поди сюда!

Услышав голос Каушута, Кичи-кел бегом заспешил к нему.

— Эссаламалейкум, отцы!

Яшули вместе с Каушутом ответили ему.

— А ты почему здесь? — спросил Каушут. — Почему не уехал в Хиву?

Кичи-кел принадлежал к нукерам Хемракули-хана, главного сборщика налогов. Этих нукеров, не причинив им никакого вреда, подобру-поздорову выгнали из Серахса. Но Кичи-кел подумал, что в Хиве изгнанных сборщиков налогов ничем хорошим не встретят, и остался в Серахсе. Он не знал сейчас, что ответить Каушуту, молчал, потупив голову. Яшули, не дождавшись ответа, пошли дальше, а Каушут сказал, собираясь тоже уйти с аксакалами:

— Кичи-бек, советую тебе никогда не плевать в небо, потому что этот плевок всегда попадет тебе же в лицо.


На следующий день сразу после утреннего намаза к Каушуту прискакал Мялик и сказал, что Пенди-бай просит его немедленно прийти. Каушут понял: что-то случилось, но не стал расспрашивать Мялика, думая, что дело связано с Хивой, а в серьезных вещах бай не очень-то доверял сыну.

Каушут тут же сел на коня и поскакал.

Пенди-бай встретил его на дворе. Лицо у бая было взволнованно, и Каушут спросил:

— В чем дело? Что случилось?

— Хан, чужая собака пришла и гостей привела. Вчерашнего парня ночью зарезали, а девушку увезли.

Каушут много бед пережил в своей жизни, но эта внезапная весть заставила его сердце больно сжаться. Пенди-бай повернулся, и Каушут молча пошел следом за ним.

— Вот здесь я их оставил, — сказал Пенди-бай, когда они подошли к кибитке.

Каушут осторожно приподнял полог и вошел внутрь. На полу, словно спящий, раскинув в стороны руки, лежал Аннам, верхняя часть тела и голова были накрыты его собственным доном.

Каушут приподнял край дона и взглянул в лицо юноши. Глаза его были раскрыты и, казалось, говорили: "Я вам поверил, хан-ага…"

Каушут опустился на колени и провел рукой по векам раскрытых глаз.

— Да будет земля тебе пухом, сынок!

Потом Каушут поднялся и повернулся к Пенди-баю:

— Этот грех на нас, бай-ага. Узнал бы я негодяя, который выдал его!

Пенди-бай опустил голову, не зная, что отвечать; Ответ лежал посреди кибитки, по-мертвецки вытянувшись на полосатом одеяле.

Когда Мамед-хан вошел в низенький глинобитный домик, он задохнулся от зловония. Однако нукеры сидели тут, скрестив ноги, и занимались своим делом. Мамед-хан зажал пальцами свой широко расплюснутый нос, уродства которого не могли скрыть даже пышные смоляные усы. Огляделся по сторонам и, гундося, поскольку нос был зажат указательным и большим пальцем левой руки, спросил:

— Как тут у вас? Много тылла[75] уходит?

— За эту неделю даже пять тылла не ушло, — ответил один из нукеров.

— Даст бог, скоро и одного не будет уходить, — ска-зал хан.

— Да, теперь мало ушей приносят, — подтвердил нукер и опустил голову, словно задумавшись о чем-то. Он прикрыл глаза, но отрезанные уши по-прежнему маячили перед ним. Его угнетали мысли о своей несчастной судьбе, о непристойном занятии, к которому принудил его хан. Словно забыв о его присутствии, нукер проворчал сквозь зубы: "И что за жизнь?! Что за работа — человеческие уши клеймить?! Лучше умереть, чем есть такой хлеб!" — Хан-ага! — вдруг воскликнул он и вскочил с места. — Пожалейте, хан-ага! Избавьте меня от этой работы, по ночам не могу спать, только и вижу: уши да отрезанные головы. Вчера мать приснилась, и она без ушей. Мы всякое видели — и как деньги считают, и как скот считают. Поставьте на конюшне работать, хан-ага, или я сойду с ума, пожалейте, хан-ага.

— Может, тебя на хивинскую конюшню? — перебил хан.

Нукер смолчал. Ему было ясно. Если он откажется от этой гнусной работы в Караябе и вернется в Хиву, Мядемин снимет ему голову, лишит жизни его родственников и даже детей. Нет, он должен смириться с судьбой, даже если бы ему пришлось пересчитывать не только отрезанные уши, но и выдавленные человеческие глаза…

Хивинское ханство воздвигло в Караябе крепость и направило туда Мамед-хана, который усердно служил Мядемину и к его жестокостям немало прибавил и своих. Чтобы держать в страхе и повиновении сарыков, чтобы припугнуть туркмен из Мары и Серахса, он объявил всем, что будет платить за каждую голову, отрезанную у непокорного сарыка, десять тылла, а за пару отрезанных ушей по пяти тылла. Мядемин охотно пошел на эти расходы. Но чтобы одни и те же уши не сдавались дважды, Мамед-хан велел ставить на них метки. Когда он вошел в маленький глинобитный домик, два нукера как раз и занимались этой работой. Караябскую крепость туркмены стали называть повсеместно "Крепостью ушей".

Хан не мог долго находиться в домике и дышать этим смрадом. Он вернулся к открытой двери и прислонился к косяку.

— Что с жалобой старухи? — спросил он.

— Вон ее жалоба! — ответил нукер.

Мамед-хан посмотрел в сторону, куда показал нукер. Там к стене были приколоты тамарисковыми ветками два уха.

— Это хорошо, — одобрительно сказал хан.

Приколотые уши не принадлежали ни непокорному сарыку, ни разбойнику, ограбившему караван Мядемина. Они принадлежали сарыку по имени Агалык, который отважился исказить приказ Мамед-хана.

Несчастный Агалык-ага, чтобы заработать пять тылла и не найдя непокорного, отрезал уши своему племяннику, приехавшему погостить. Сестра Агалыка-ага, мать пострадавшего, пожаловалась Мамед-хану, и тот, возмутившись неслыханным жульничеством, приказал отрезать уши самому Агалыку.

Один из нукеров, поставив клеймо на очередную пару чьих-то ушей, бросил их в мешок и обратился к хану:

— Какие вести из Хивы, хан-ага?

— Из Хивы? — переспросил хан уже из-за двери, потому что не мог больше стоять даже у выхода.

— Да, из Хивы.

— Из Хивы пока нет никаких вестей.

— Вряд ли хан ханов будет спокойно смотреть на поведение текинцев, — вмешался в разговор второй нукер.

Мамед-хан уже собрался было совсем уйти, вернулся назад и весело рассмеялся.

— Не думай, баранья голова, — сказал он, — что Мядемин-хан останется в долгу. Поведение текинцев говорит нам только о той палке, которая обрушится на их головы. В один прекрасный день Мядемин-хан приведет тысячное войско, и ты увидишь такинцев на коленях. — Мамед-хан сделал небольшую передышку и прибавил: — Пусть это вас не заботит, делайте свое дело.

После этих слов Мамед-хан ушел.

— Неужели, — спросил первый нукер, — хан ханов пригонит тысячное войско?

— Обязательно пригонит, — ответил второй нукер. — Если он придет с тысячным войском, Насреддин и думать перестанет, чтобы пройти через горы. Хан ханов не успокоится, пока своего не добьется.

Нукеры горячо обсуждали серахский вопрос. Прежние хивинские ханы, которые были до Мядемина, — его отец Аллакули-хан и его старший брат Рахимкули-хан, несмотря на то что Хорезмский вилайет был больше некоторых других ханств, все же считали себя подчиненными иранского хана. Мядемин же, пришедший к власти в тысяча восемьсот сорок пятом году, не захотел согласиться с устоявшимся положением. Он стал считать Хорезм самостоятельным ханством, вывел его из-под власти Хорасана. В течение десяти лет он совершал набеги на туркменские земли и стал собирать с туркмен дань. Это не понравилось иранскому шаху Насреддину. Его возмутило то, что Хива начинает прибирать к своим рукам земли туркмен. И он решил положить этому конец. У Насреддина таких наместников, как Мядемин-хан, было около двадцати, и каждый из них занимал территорию не меньшую, чем Хорезм. Владея таким богатством, Насреддин не мог допустить своеволия Мядемина, его власти над туркменами. Он решил отправиться в Хиву и на всех землях Хорезма оставить следы копыт своей боевой конницы. Узнав об этом намерении, главный визирь Садрыагзам сразу же понял, насколько рискован и ошибочен замысел шаха. Хотя упрямый Насреддин признавал только собственное мнение, все же не считал, унижением для себя слушаться советов главного визиря. На этот раз Садрыагзам предостерег шаха от похода на Хиву. Чтобы отправиться туда с большим войском, потребуются огромные запасы продовольствия, кроме того, безводные пустыни, которые придется преодолевать, могут таить в себе неожиданные и даже непреодолимые трудности. Вместо рискованного похода главный визирь предложил другой план, согласно которому можно завладеть туркменами без особых затрат. С согласия шаха визирь написал бумагу и с нею отправил в Серахс мирзу Афсалеллы. Переговорив со старейшинами Серахса, Афсалеллы должен был отправиться с той же бумагой к сарыкам в Мары. В шахской бумаге предлагалось туркменам иранское покровительство. Главный визирь понимал, что туркмены согласятся платить любую дань Ирану, если шах защитит их от набегов и грабежа со стороны Хивы. Если туркмены смогут спокойно сеять и пасти свой скот, они согласны будут отдавать кому угодно половину своих доходов. В бумаге волею шаха давалось обещание: "И если туркмены выделят четыре сотни верховых нукеров для Службы в шахском войске и отправят в залог сорок своих семей, то всемогущий Насреддин обещает содержать текинцев и сарыков под своим покровительством и ограждать их от набегов любого врага".

Старейшины Серахса приняли Афсалеллы как почетного гостя. От имени Каушут-хана было написано письмо Насреддину, в котором говорилось, что текинцы принимают условия шаха. Заручившись согласием в Серахсе, Афсалеллы отправился в Мары.

Когда все это дошло до слуха Ходжама Шукура, которого изгнали в свое время текинцы, и тот, затаив обиду, перебрался со своими родственниками в Карабурун, подальше от текинцев и сарыков, бывший хан Серахса поспешил известить Мядемина о состоявшейся сделке. Не преминул он добавить при этом, что главная роль в этой сделке с иранским шахом принадлежит Каушут-хану. С помощью Мядемина Ходжам Шукур намеревался отомстить своему кровному врагу Каушут-хану, опираясь на бежавших из Мары в Карабурун и ставших ненавистными сарыкам старейшин.


Был год барса. И Мядемин-хан был уверен, что в этом году его войско должно показать свою силу и отвагу, свойственные, барсу. Поэтому, не сомневаясь в успехе, Мядемин собрал двадцатитысячное войско[76] и седьмого числа месяца рыбы[77], в среду, выступил из Хивы в сторону Мары.

Народ Хивы еще никогда не видел такого скопления вооруженных людей. Женщины, старики и дети с обочин дороги с удивлением провожали взглядами проходившее войско. Было удивление, но была во многих взглядах и ненависть к Мядемин-хану. Уже много недель хивинец не мог спокойно сходить на базар, где рыскали нукеры хана, отбирали лошадей и верблюдов, предназначенных к продаже, а то и вовсе тех, на которых люди приехали на базар. Отбирали, не заплатив за животных ни гроша. Иначе откуда бы хану набрать чуть ли не пять тысяч верблюдов для перевозки продовольствия и почти столько же для бочек с водой.

Груженый караван начал выступать из города на рассвете, а вышел за его стены только после обеда, — так он был длинен. Ждали появления Мядемин-хана, но хан не показался ни в начале, ни в конце шествия. Прошел слух, что Мядемин остается в Хиве, а руководить войском поручил Хорезму Казы и Мухамедмураду Махрему. Но это было не так.

Хорезм Казы действительно шел в начале войска, а Мухамедмурад Махрем с пятьюстами всадниками еще раньше отправился в Ахал. По поручению Мядемина он должен был заранее подготовить и запугать ахальцев, чтобы они не вздумали помогать Серахсу.

После того как все прошло, проехало и туча пыли, поднятая копытами, осела на землю, кругом наступила тишина. Шумные улицы стали мертвыми. И тут только показалась группа всадников. Впереди ехало четыре верховых в военном одеянии. Следом за ними на белом коне, разодетый так, что невозможно было определить цвет его одежды, ехал сам Мядемин. Лицо удрученное чем-то, глаза сощурены, будто хан не выспался.

Мядемин был крепким, широкоплечим. И лошадь его была ему под стать, заметно отличалась от других. Вся ее сбруя вместе с уздечкой сверкала серебряными монетками, дорогими украшениями, как и полагалось ханской лошади. Другие кони, на которых гарцевали всадники из свиты Мядемина, тоже были украшены, но рядом с ханской лошадью напоминали красавиц, одетых в обноски. В непосредственной близости от хана ехали Бабаназар-аталык, Мухамедэмин-юзбаши, Халназар Бахадур, Бекмурад-теке и ближайший советник хана Мухамед Якуб Мятер. Как и сам Мядемин, они выглядели усталыми и угрюмыми. Ехали молча.

Хотя толпа давно уже разошлась, с выездом хана люди снова стали собираться у дороги. Мядемин никак не отвечал на приветствия стариков, на поклоны детишек, проезжал мимо них, не меняя позы. И только Мухамед Якуб Мятер. словно стыдясь за хана, вертел головой, налево и направо отвешивая поклоны. Босоногий мальчишка, стоявший под ивой, неожиданно выскочил на дорогу, бросился к последней группе конников и пронзительно закричал:

— Наша! Наша! — С криком схватился за узду гнедой лошади со звездочкой на лбу. От неожиданности Лошадь вскинулась, и всадник, Бекмурад-теке, едва не вывалился из седла, но, удержавшись, натянул повод, привстал на стременах, во всю силу стеганул плетью узнавшего свою лошадь мальчишку. И тот, вскрикнув от боли, плашмя упал на пыльную дорогу. Бекмурад-теке даже не оглянулся, но когда до его ушей донесся тоненький голосок: "Ой, умираю!" — ханский прислужник пригладил усы и с улыбкой проговорил:

— Туда тебе и дорога, щенок.

Бекмурад-теке был одним из хваленых сотников Мядемин-хана, прославился своей необузданной жестокостью еще в Караябе. Говорят: "В каждом народе надо охотиться с его собаками". И Мядемин-хан в разбойных набегах на туркмен часто высылал вперед Бекмурада-теке, потому что тот, будучи туркменом, хорошо знал своих соплеменников и действовал по пословице: "Страну покоряет знающий страну". Когда была построена "Крепость ушей", Мядемин хотел послать туда Бекмурада-теке, но сотник отказался от этой чести, потому что был уверен, что сарыки и текинцы не дадут ему долго прожить. Они ненавидели и считали его хуже собаки. Бекмурад ждал часа, чтобы заплатить своим соплеменникам за их ненависть к нему. И этот час настал. Сегодня шел он с многотысячным войском проливать туркменскую кровь.

Тяжело навьюченные верблюды уныло и почти незаметно продвигались вперед. После двадцатидвухдневного перехода было решено сделать основательный привал в Даяхатыне. Прибывший сюда на два дня раньше Мядемин издал приказ, который удивил все войско. Перед выходом из Даяхатына воины должны были разрушить старые дома и прихватить с собой по пяти кирпичей каждый. Хан решил по пути ставить кирпичные вышки или вехи. Люди и верблюды и без того были перегружены, но никто не посмел ослушаться ханского приказа, и из города было взято в дорогу сто тысяч кирпичей.

Мядемин рассчитывал через неделю быть в Мары. День только еще начал накаляться. Начала каравана уже скрылось в пустыне, хвост его уже покинул Даяхатын, настал час и Мядемину собираться в дорогу. Уже в седле он вдруг взмахнул рукой в сторону белой палатки.

— Птица! — вскрикнул он.

Бекмурад-теке вмиг подскочил к Мядемину.

— Хан-ага, — обратился он, заискивая, — вашу птицу отправили вместе с сундуком.

Мядемин, не взглянув на него, сурово повторил:

— Птицу!

Бекмурад понял, что дальше лучше не спорить, вскочил на своего коня и полетел вслед за караваном, уже скрывшимся из виду.

Хан не успел поставить ногу в стремя, как двое слуг тут же подхватили его и забросили в седло. Хан даже не заметил посторонней помощи, точно это сам аллах вознес его, тронул лошадь, и она не спеша понесла его вперед. А слуги, согнувшись пополам, кланялись, пока хан не отъехал на порядочное расстояние.


Через несколько дней Дангатар снова собрался сходить к ишану растолковать свою судьбу. Но как только он отошел от кибитки, уже и забыл, куда он хотел и зачем. Голова у него кружилась, казалось, ее изнутри ест какой-то червь, и когда этот червь там поворачивался, все перед глазами переворачивалось тоже. На что теперь ни смотрел старик, везде ему мерещились кровавые пятна, иногда они начинали расти, сливались в одну красную лужу, посреди которой плавал Ораз… Но иногда наоборот, Дангатару казалось, что мальчик жив. Старик сватал его, приглашал на свадьбу гостей, радовался до тех пор, пока его не охватывало обычное состояние ужаса и тоски.

Дул холодный ветер. Небо с одной стороны покрывалось темными, рваными тучами. Казалось, вот-вот пойдет дождь или снег. Дангатар шагал, подталкиваемый сзади ударами ветра, и угрюмо глядел под ноги.

Вдруг он увидел перед собой высохший куст курая, иногда его называют "перекати-поле". Неизвестно, какие мысли возникли в голове старика, но он сперва остановился, смотрел некоторое время на этот отделившийся уже от своего корня сухой и легкий шар, а потом пошел прямо на него. Но тут налетел новый порыв ветра, и круглый куст курая дрогнул и, как живой, покатился вперед. Дангатар закричал:

— Стой! Стой!

Но колючка продолжала катиться.

Тогда старик засунул за пояс обе полы своего старенького халата и бросился вдогонку. Перекати-поле цеплялось за кусты янтака, задерживалось, точно подпускало специально, играя с Дангатаром, но едва он подбегал, как тут же срывалось и укатывалось дальше. Наконец на пути курая оказалась небольшая ямка, шар скатился туда и уже не мог выбраться.

"Ага, — пробормотал Дангатар. — Ну что, куда ты теперь побежишь?" Он приостановился и не спеша стал приближаться к шару.

На краю ямы Дангатар стал, поглядел со злорадством на колючку, спрыгнул вниз и принялся как маленький топтать ее ногами. Когда на дне ямки осталась одна труха, Дангатар выбрался оттуда и стал засыпать песком останки перекати-поля. Скоро получилась маленькая могилка. Старик прочитал над ней короткую неразборчивую молитву, поднялся и пошел дальше. Он шел и напевал негромко:

Бедный соловей, бедный соловей,

Ты там поплачь, а я тут поплачу.

Погибший в горе бедный соловей,

Ты там поплачь, а я тут поплачу.

Бедный соловей, больше слез не лей,

Пожалей меня, я и так уж плачу.

Утешитель мой, бедный соловей,

Ты там поплачь, а я тут поплачу…

Впереди показался аул. Дангатар не мог сообразить, куда он попал. После, когда подошел поближе, узнал кибитку Пенди-бая, остановился и позвал:

— Пенди-бай! Пенди-бай!

Никто не откликался. Дангатар закричал снова:

— Пенди-бай, ов! Пендиджан, ов!

Наконец ширма откинулась, и из кибитки вылез Мялик. Вид у него был раздраженный.

— Кому там надо Пенди-бая? Нет его, уехал в Горгор!

Дангатар быстро пошел к Мялику.

— А ты кто такой, родственник его? Как тебя зовут?

Мялик узнал Дангатара и сильно смутился. Он слышал, что старик тронулся после того, что случилось, да это и ясно было, раз Дангатар не узнал его. Мялик решил подыграть старику, притвориться, что они в самом деле незнакомы, и почтительно ответил:

— Я сын его, яшули. Меня зовут Мялик-бай. Если вам что надо, говорите.

Но старик обрадованно закричал:

— А, Мялик-бай, это ты! Что же я сразу не узнал! Саламалейкум, Мяликджан! Саламалейкум, Мяликулиджан! Как живешь, Мяликджан?

Мялику было в крайней степени не по себе. И он, не поднимая головы, ответил:

— Саламалейкум, яшули. Хорошо живу, спасибо.

— А дома как, все в порядке?

— И дома в порядке.

— Слава богу. И туйнук вашей кибитки тоже в порядке?

Мялику уже лень было отвечать.

— А кобыла ваша здорова?

Мялик наконец не выдержал и зло закричал на старика:

— Да какого тебе дьявола до нашей кобылы?!

Но Дангатар как будто ничего и не расслышал.

— И жеребеночек ее здоров, его ночью не зарезали?

У Мялика внутри все задрожало.

— Слушай, яшули, если тебе чего надо, говори и убирайся отсюда.

Дангатар странно улыбнулся:

— Говоришь, убирайся?

— Да, убирайся.

— А куда убирайся?

Мялик махнул рукой, повернулся и хотел было идти, по старик ухватил его за рукав:

— Эй, не уходи, подожди немного.

Мялик остановился, какая-то сила приковывала его к старику и заставляла слушать его бред.

— Если ты никому не скажешь, я тебе открою один секрет.

Мялик молчал.

Только поклянись сначала.

— Ну да, я клянусь.

— А чем клянешься?

— Чем хочешь.

— Тогда поклянись навозом быка.

— Хорошо, считай, что я поклялся.

Дангатар притянул к себе Мялика и зашептал ему на ухо:

— Так вот, вчера мне приснился сон. Ты Оразджана знаешь?

Мялик с трудом ответил:

— Нет, не знаю я никакого Оразджана.

— Не знаешь?.. Ну все равно… Приходит ко мне Оразджан и говорит: "Папа, этой ночью меня зарезал Мяликджан!" Это правда, Мяликкули?

У Мялика и руки и ноги сделались как ватные. Он был не в силах поднять голову и не знал, что делать. Турнуть отсюда этого старика или стоять столбом и смотреть на его страдания? И тут он услышал всхлипывания и поднял голову. Старик уже отошел в сторону, присел на сырую землю, скрестив под собой ноги. Он рыдал, и слезы лились из его единственного глаза.

Мялик против своей воли подошел к старику и присел перед ним на корточки. Ему отчего-то безумно захотелось признаться в своем преступлении, но он не знал, с чего начать. И поэтому проговорил только:

— Не плачь же, яшули!

Дангатар протянул руки и положил их на плечи Мялика.

— Кому же, как не мне, плакать, Мяликджан! Бог побил меня обеими руками, сынок. Моего сына убили! Единственного моего сына! Что мне теперь делать? Я уже и невестку ему нашел… А его убили. И меня убили.

Мялик почувствовал, что не может больше скрывать тайну от старика, и открыл уже рот, но тут к ним подошла Огултач-эдже, услышавшая из кибитки странные речи.

Увидев ее, Дангатар перестал улыбаться.

— Огултач-эдже, саламалейкум!

Мялик встал на ноги и опомнился, ему стало страшно, оттого что едва не выдал самого себя. Но теперь он сделался снова таким, как всегда, и не чувствовал уже ни малейшей жалости к несчастному старику.

— Мама, это Дангатар, у которого убили сына.

Старик перестал плакать и улыбнулся:

— Саламалейкум, Огултач-эдже!

Огултач хотела что-то сказать, но старик перебил ее:

— Я завтра сына женю, невестка. Обещал сватам одну овечку. Если я не дам овечку, сваты уедут, не отведав шурпы[78]. Свадьба должна быть свадьбой, пусть сваты отведают нашей шурпы. Дай мне взаймы одну овечку, Огултач.

Огултач-эдже сообразила, что старик не в своем уме, но не стала его огорчать. Ей хотелось хоть чем-то утешить несчастного.

— Мяликджан, сходи в загон и приведи одну овцу.

Мялик усмехнулся и пошел к загону. А Огултач-эдже присела рядом с Дангатаром.

— Невестка, послушай, я тебе сейчас все расскажу.

— Расскажите, Дангатар-ага, не бойтесь, расскажите.

— Сына моего убили, Огултач-эдже. Что мне теперь делать? Кто отомстит за него? Я совсем один, я старый, и родственников у меня нет, некому за меня постоять, Огултач!

У женщины на глазах заблестели слезы.

— Ах, собака какая, чтобы руки у него отсохли, чтобы язык у него в болячках стал, чтобы жизни ему не было, этому убийце!.. Ах как мне жалко вас, Дангатар-ага!..

Мялик принес черного ягненка и опустил его на землю перед Дангатаром. Ягненок был совсем ручной и не пытался убежать, только заблеял жалобно: "Ме-е-е!" — и посмотрел с любопытством на старика.

— Ай какой ягненок! Ты и блеешь еще! — Дангатар погладил его мордочку. — Вот подожди, вырастешь, большим бараном будешь.

Дангатар вдруг оттолкнул ягненка, поднялся на ноги и, не говоря ни слова, пустился, как маленький, вприпрыжку. Он убегал прочь, а Огултач-эдже долго смотрела ему вслед, потом с тяжелым вздохом сказала:

— Кто же этот проклятый убийца, чтоб ему пусто было!

А проклятый убийца стоял рядом с опущенной головой и молча рассматривал носки своих чарык.


В середине пути к Мядемину подъехал мингбаши Абанур Ниязмахрем с молодым воином из ханского войска.

Хан вопросительно уставился на своего мингбаши.

Тот, низко поклонившись, доложил:

— Хан-ага, этот юноша не хочет воевать. Что прикажете сделать с ним?

Мядемин был зол, он не любил останавливаться в пути. Но тут преобразился вдруг, стал добрым, великодушным человеком.

— Да? Не хочет воевать? — Хан сочувственно перевел глаза на юношу. — Что же, молодой человек, с тобой случилось? По родным заскучал?

— Да и по родным тоже.

Хан нарочито вздохнул:

— Мама вспомнилась?

— Да, вспомнилась.

— А еще что тебе вспомнилось?

— А еще я не хочу убивать бедняков, таких же, как мы сами. У меня, хан-ага, рука на них не поднимается.

Мядемин покачал головой:

— А ты случайно не мерин?

— Нет, хан-ага, у меня два сына есть.

— И ты уверен, что твои?

Юноша молчал, не зная, что отвечать на это оскорбление. Вместо него ответил сам хан:

— Да нет, навряд ли они твои, наверное, они твоего соседа.

Юноша сжал кулаки и опустил голову.

Как раз в эту минуту вернулся на взмыленном коне Бекмурад-теке, подал хану клетку с птицей и отъехал на два шага, ожидая нового приказания. Лицо хана на миг просветлело. Он поднес клетку к лицу, дунул в нее, перепелка затрепыхала крыльями и перепрыгнула из одного угла в другой. Хан не глядя протянул клетку назад, один из слуг тут же подлетел и бережно принял ее.

— Хан-ага, так что делать с ним? — спросил снова Ниязмахрем. — Отправить его домой?

— А мы спросим сейчас у теке.

— Я готов служить, хан-ага, — тут же угодливо ответил Бекмурад.

— Ну вот. Скажем, был бы ты третьим сыном Аллакули-хана…

— Лепбей[79], брат! — живо откликнулся Бекмурад, уже представивший себя младшим братом Мядемина.

— …и ведешь ты, представь, целое войско. А один твой воин не хочет воевать, хочет вместо того, чтобы идти в Мары, возвращаться в Хиву… На полпути он струсил… Ну, и что бы ты сделал с ним?

Бекмурад-теке взглянул на юношу и понял, что речь идет о нем. Теке не сразу сообразил, что ответить. На этого парня ему было наплевать, но он боялся, как бы ответ его не разочаровал хана и Мядемин бы не сказал: "Какой из тебя сын Аллакули-хана!" Но и заставлять ждать тоже было нельзя. С подобными вопросами хан обращался разве только к Мухамеду Якубу Мятеру, а уж с наемными сотниками, вроде Бекмурада, и здоровался даже не всегда, поэтому случая терять было нельзя. И Бекмурад-теке изобразил на своем лице негодование и воскликнул:

— Был бы я младшим сыном Аллакули-хана, я бы сказал, что таких трусов надо живыми в землю зарывать!

Мядемину ответ понравился, он кивнул головой, тряхнул поводом и, не добавляя больше ни слова, двинулся вперед. Бекмурад-теке тоже было тронулся вслед за ханом, но, проехав рядом некоторое расстояние, подумал, что может показаться Мядемину слишком назойливым, и попросил его позволения вернуться назад и проследить, как будет исполнен приказ "младшего сына Аллакули".

Прямо на том месте, где состоялся суд, два человека уже рыли яму, поднимая облако пыли, а юноша стоял рядом и старался не глядеть на них, словно не он сейчас должен был лечь живым в эту яму без савана и отходной молитвы.

Когда работа двух копальщиков уже приближалась к концу и всем стало ясно, что казнь вот-вот совершится, один из стариков, стоявших рядом, не выдержал и подошел к Абануру Ниязмахрему, который, как начальник непокорного воина, обязан был присутствовать при казни.

— Ровесник, неужели этому бедняге так и погибать?

Но ответил ему Бекмурад-теке:

— На свете нет большего проступка, чем ослушаться ханского приказа! И если кто-то считает невиновным человека, названного ханом, то должен сам лезть в яму вместо него!

И Ниязмахрему, в душе не желавшему смерти юноше, пришлось кивнуть головой, потому что он боялся, что, если будет спорить с Бекмурадом, тот донесет на него хану.

Тем временем копальщики уже вылезли из ямы, воткнули в землю лопаты и принялись отряхивать с себя песок. Даже самый жестокий человек, казалось, не решился бы без всякой личной вражды закопать в землю другого, и Ниязмахрем все еще надеялся, что теке в конце концов сжалится над юношей и отменит свой приказ, ограничившись каким-нибудь более легким наказанием. Но Бекмурад молчал и всем своим видом показывал, что ждет исполнения приказа. Видя заминку в деле, он сам крикнул:

— Возьмите у него ружье. Оно пригодится, когда будем сражаться с врагами.

Всех поразило, что Бекмурад, будучи сам туркменом, так назвал своих соплеменников. Но никто не тронулся с места. Ниязмахрему пришлось приказать самому:

— Сними ружье!

Юноша снял его и приставил к только что насыпанному песчаному холмику.

— А теперь лезь в яму.

Все ждали, что парень теперь бросится в ноги начальнику и станет молить его о пощаде, но он даже не поднял глаз, сделал несколько шагов к яме и остановился в нерешительности. Тут прежний сердобольный старик снова подал голос:

— Подождите, сынки!

Старик был поваром мингбаши Ниязмахрема, и звали его Маруф-ага. Маруф подошел к Бекмураду и сложил руки как для молитвы.

— Справедливый вождь! Я всю жизнь прослужил хану. Пожалейте его! Он мой сосед, единственный кормилец в семье, а у него двое детей.

Бекмурад холодно смотрел на старика.

— Вождь мой, я до самой смерти буду служить вам, не убивайте только этого юношу! Или уж закопайте вместо него меня! Я уже прожил большую часть жизни, а его года только начались!

Бекмураду не верилось, что старик и вправду готов принять такое наказание вместо друга. Он подумал, что сам даже ради родного отца не полез бы в землю. А тут ради чужого человека!.. Теке прищурил глаза:

— Ты и в самом деле готов лезть вместо него?

Старик тут же горячо ответил:

— Только прикажите, сделайте милость!

Глаза его были полны мольбы, слезы катились по сморщенным щекам и мочили седую бороду. Бекмурад понял, что старик и вправду готов на смерть, но такой исход его не устраивал, ему хотелось до конца выслужиться перед ханом. Бекмурад-теке отвернул голову.

— И козу подвешивают за свою ногу, повар, и барана.

Старик закрыл лицо руками и отошел в сторону.

А Бекмураду надоела эта возня, он повернулся к юноше и резко приказал:

— Ну, тебе говорят, лезь в яму!

Юноша не двигался с места. Он смотрел на черное дно могилы, а оттуда, казалось, поднимали к нему руки жена и двое его ребятишек и, плача, молили его: "Не бросай нас, не оставляй сиротами! Попроси пощады, они простят!" Но юноша был слишком горд, чтобы целовать подошвы чужеродному наемнику.

Видя, что приказ его не выполняется, теке посмотрел зло на мингбаши, требуя, чтобы он, как начальник, распорядился.

Ниязмахрему не оставалось ничего другого, кроме как подчиниться воле Бекмурада. Он прекрасно понимал, что в противном случае его самого ждет наказание.

Мингбаши видел: если просто отдать приказ, никто по своей воле не примет сейчас на себя роль палача. Поэтому он указал рукой на двух воинов:

— Вы, двое, подите сюда.

Те, кому было приказано, подошли.

— Если не хотите попасть сами в эту же яму, свяжите ему руки и бросьте туда.

Воины, стараясь не глядеть на окружающих, подошли к юноше и принялись исполнять свое дело. Юноша даже не сопротивлялся. От страха мучительной смерти он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Через минуту он был связан.

Все вокруг замерли от ужаса, некоторые даже отвернулись, не в силах дальше смотреть на это. Сами воины, связавшие юношу, невольно попятились назад.

Бекмурад-теке разъяренно закричал на Ниязмахрема:

— Мингбаши, ты кто у них, начальник или мальчишка на побегушках? Таким не у хана служить, лепешки печь!

Ниязмахрем от этих слов тоже разъярился.

— Ну, вы, туда же захотели? Бросайте его в яму!

Двое воинов опять приблизились к осужденному. В последнее мгновенье юноша поднял голову и крикнул:

— Маруф-эке[80], только матери не говорите!..

Его толкнули в спину, и он, как колода, свалился на дно могилы.

Лопаты заработали вовсю. Из ямы раздался глухой вопль. Но он длился недолго. После очередной лопаты стало снова тихо, и только слышались шлепки песка в уже засыпанную почти до самого верха яму.


От Пенди-бая Дангатар отправился в соседний аул, где жил Сейитмухамед-ишан.

Как только он подошел к первой кибитке, женщины, занимавшиеся чем-то во дворе, торопливо всё побросали и вбежали в дом. Дангатар подошел к самой кибитке и толкнул дверь. Но она не поддавалась. Тогда он громко сказал:

— Эссаламалейкум всем!

Из кибитки не раздалось ни звука в ответ, как будто там никого и не было. Тогда старик начал отвечать себе сам.

— Валейкум эссалам, Дангатар-хан! Как дела?

— Благодарю, все у меня хорошо.

— Входи в дом, хан-ага, будь гостем!

— Ай, некогда мне по гостям рассиживать. Просто я должен вам сообщить одну вещь.

— Говори, рады тебя слушать, Дангатар-ага.

— Завтра я женю сына. Женщины, дети, старики, — всех прошу ко мне на свадьбу!

— Желаем тебе удачи, Дангатар. Даст бог, обязательно придем.

— Ну, я пошел тогда.

И Дангатар пошел дальше.

Следующая кибитка, возле которой он остановился, принадлежала Ширшеп-эдже. Сама старуха по обыкновению сидела возле порога и, потея, пила чай из огромного чайника, который стоял у ее ног. Появление Дангатара не слишком ее обрадовало, она уже слышала, что он сошел с ума, и поэтому разговаривать с ним было мало радости, но прятаться неповоротливой старухе было уже поздно. Когда она сообразила это, то решила, что лучше теперь не бежать, раз все равно не убежишь, а лишний раз выслужиться перед аллахом, и сама первая ласковым голосом поздоровалась со стариком:

— Саламэлик, Дангатарджан, как дела, как здоровье?

— Спасибо, у меня хорошо. А почему ты про детей не спрашиваешь, Ширшеп?

— Как дети, здоровы ли, Дангатар?

— Слава богу. А почему ты не пригласишь меня сесть рядом с собой?

— Сделай милость, садись, Дангатарджан!

— А почему ты не предлагаешь мне чаю, Ширшеп?

— Пей чай, Дангатарджан!

— Нет, спасибо, не хочу. Теперь ты можешь меня спрашивать.

Ширшеп не знала, про что спрашивать старика. Она оглядела его с ног до головы и заметила три небольшие дочиста обглоданные кости, подвешенные у него возле пояса на веревочном кушаке, и осторожно спросила:

— А это что за украшения у тебя, Дангатарджан? Дангатар высокомерно посмотрел на нее:

— А ты что, сама не видишь или они тебе слишком простыми кажутся?

— Что ты? Нет совсем, Дангатарджан, только никак не пойму, что это такое?

— Вот это стрела, видишь, вся в золоте, — показал Дангатар на первую кость. — А это кинжал, он мне достался от Кероглы-бека, а это кольчуга от Сапара-косе[81]. Ну, что еще тебе непонятно?

— Нет, теперь все понятно, Дангатарджан.

— Тогда я тебя буду спрашивать.

— Спрашивай, Дангатарджан.

— Ты мне отдашь вот эту кочергу? — он показал на закопченную кочергу, лежавшую возле порога кибитки.

— Бери, ради бога, Дангатарджан! Я ведь ее специально для тебя и приготовила!

Дангатар тут же вскочил на ноги, схватил кочергу и, как мальчишка, оседлал её.

— Похож мой конь на Кырата[82] Кероглы-бека?

Ширшеп-эдже не так поняла вопрос Дангатара и ответила:

— Да Кырат в подметки ему не годится!

— Врешь! Это и есть Кырат, а лучше Кырата ничего на свете не может быть!

— Да, прости, Дангатар, я ошиблась, правда, это и есть Кырат, я его сразу не признала.

— Не признала? Как это можно не признать? Может, ты и есть та старуха, которая украла у Кероглы коня?

— Да мне уж ни кони, ни ишаки больше не нужны, Дангатарджан…

Дангатар теперь замолчал и, не слезая со своего "коня", сосредоточенно смотрел в одну точку. Ширшеп-эдже было страшно молчать с сумасшедшим, ей казалось, что когда он молчит, то готовится к чему-то нехорошему, и поэтому она снова решила завести разговор.

— А тебе больше не хочется ничего у меня спросить, Дангатарджан?

— Мне у тебя еще много чего спросить надо.

— Ну, спроси тогда.

— Скажи мне, сколько тебе лет?

— Семьдесят три.

— Значит, ты уже старше самого Мухамета-пророка?[83]

— Да, старше, выходит.

— А когда ты умрешь?

— Когда срок придет.

— Ты уже и в прошлом году так говорила, где ж твой срок, чего он не приходит?

— Это только один аллах может знать, Дангатарджан.

— А ты знаешь, что я только что от него? Сам он отправился разбойничать к гаджарам, а меня послал к тебе.

— Зачем же он послал тебя? — с испугом спросила Ширшеп-эдже.

— Он сказал забрать душу у Ширшеп. Оказывается, он просто забыл, а твой срок еще в прошлый на-вруз[84] настал. Значит, ты, грешница, уже лишнее живешь…

Ширшеп, боявшаяся смерти пуще всего на свете, при этих словах задрожала, выронила из рук пиалу, вскочила и бросилась со всех ног в дом, хоть и была грузная и неповоротливая.

Дангатар засмеялся, развернул "коня" и поскакал прочь. По дороге он подобрал кусок веревки и сделал из нее узду. Теперь он скакал к Сейитмухамед-ишану.

Сейитмухамед на этот раз был дома. Дангатар оставил "коня" во дворе, вошел в кибитку и, не здороваясь, сел сразу напротив ишана. Оба некоторое время молчали. Потом Дангатар поднял голову и спросил:

— Сейитмухамед-ищан, скажи мне, кто убил Ораза? Говорят, он спрятался на дне реки, правда это?

Сейитмухамед, не желая противоречить старику, ответил:

— Правда, Дангатар, правда. Он тебя боится, этот негодяй, и боится выйти оттуда.

Дангатар снял с пояса одну из костей и поднял ее над головой.

— Тогда, хозяин Сейитмухамед, дай мне напутствие! Благослови меня! Я изрублю его на куски прямо там, на дне, и отомщу за своего сына!

Сейитмухамед с опаской поглядел на него, не зная, что ответить. Но Дангатар вдруг сказал:

— Ай, мне и не нужно благословение такого ишана, как ты!

Он быстро вскочил на ноги и выбежал из кибитки.

Дангатар поскакал прямо к реке. У берега он остановился, отбросил в сторону кочергу и засучил рукава, точно готовясь к бою…

Сейитмухамед уже бежал к нему и кричал на ходу:

— Дангатар-ага, стойте! Дангатар-ага!..

Но было уже поздно.

Дангатар разбежался и прыгнул головой вниз с береговой кручи.

Сейитмухамед остановился, запыхавшись. Он глядел в воду с надеждой, что Дангатар выплывет, но тело старика не показывалось. Буйные подводные водовороты уже тащили его, вероятно, вниз по течению.

Появление войска Мядемина в Мары первоначально не вызывало среди людей большого переполоха. Хитрый хан сговорился с наместником Ниязмухамед-баем, и около двухсот его слуг, мулл, старейшин, писарей заранее подготовили жителей Мары.

Они распускали слухи о том, что хан собирается предпринять поход в целях укрепления мусульманства среди туркмен и защиты народа от дурного влияния и посягательств Бухары и Ирана. Поэтому люди встречали Мядемина чуть не хлебом-солью и лишь потом убеждались, какими "защитниками" являются на деле его воины.

…Два всадника прискакали с восходом солнца на двор Ниязмухамед-бая. Хозяин сам выскочил навстречу, и ему было сообщено, что к вечеру Мядемин-хан прибывает в Мары.

Ниязмухамед был уже давно готов к встрече хана, но близость его прихода заново взволновала угодливого бая, и он заметался по своему огромному двору, желая самолично проверить, все ли готово, все ли сделано как надо. Он взглянул на очаги, осмотрел огромные казаны, в которых должен был вариться плов, подергал каждый за медные ушки, точно проверяя, сумеют ли выдержать они свою тяжесть.

Во дворе был возведен просторный навес для воинов Мядемина. Поскольку время стояло предвесеннее — ветреное и дождливое, навес был и с боков защищен камышом и кошмами. Под крышей в два ряда были расстелены новые чистые циновки, а в центре каждой стоял кальян. Если взглянуть сбоку, то эти кальяны напоминали ряд толстобрюхих, с тонкими шеями людей, усевшихся ради свершения какого-то обряда в одну линию.

Ниязмухамед-бай постоял, оглядел все и покачал головой. Ему показалось, что циновок и кальянов было мало, но циновки-то еще можно было достать, а вот кальяны собрали все до последнего в округе.

Сразу же за навесом стоял небольшой домик с терраской. Бай откинул штору и зашел внутрь, люди, сопровождавшие его, остановились, точно не смели переступить порог. Здесь должен был расположиться сам хан. Все стены были увешаны тут дорогими коврами, в углу была расстелена мягкая, широкая подстилка, которой выпала честь служить ложем самому Мухамеду Эмину Энегу, или, иначе, хивинскому властителю Мядемин-хану. Ниязмухамед осторожно, словно тут уже лежал сам хан, ощупал это ложе, проверяя, нет ли где жесткого места. Но тут все вроде было в порядке. Однако вид ложа навел бая на другую мысль. Он высунулся наружу и крикнул:

— Позовите Хасану!

Вошла пожилая женщина, задернула поплотнее за собой штору и, готовая слушать, повернулась к баю.

— Сколько всего?

Вопрос был ясен Хасане. Главное, что готовил Ниязмухамед для встречи хана и его приближенных, были, конечно, не кушанья и дорогие ковры. Бай знал, что любят богатые люди, у которых и денег, и власти, и роскоши без того вдоволь. Тут можно было угодить только женщиной. "Если он мужчина, — так считал бай, — пусть ему даже за восьмой десяток перевалило, от молоденькой красавицы он никогда не откажется. Если даже сам съесть уже не сможет, так хоть понюхает!" И тут бай был прав. Зачастую решение самых важных вопросов зависело от женщины, предлагаемой хану. Если он оставался ею доволен, то и проситель получал благосклонный ответ.

— Восемь всего, бай-ага, — ответила Хасана.

Бай призадумался.

— А что, больше не нашлось?

— Сами знаете, бай-ага, кто пойдет на такое дело? И эти-то все старые.

— Как? Почему?

— Да потому, что в этих краях я, кажется, единственная и осталась! — усмехнулась Хасана.

— Что ты говоришь?! Совсем обезумела! Какая из тебя женщина! Да твою женственность четверть века как по ветру разнесло!

— А мне что теперь делать?

— Что делать!.. Для Мядемина не такая, как, ты, нужна, а богиня, пери!..[85] Ты хоть понимаешь, что это слово значит?

— Понимаю, бай-ага…

— Понимаешь!.. А толку-то что!.. Я думаю, может, пройтись по аулам потихоньку?..

— Нет, это не годится, бай-ага. Сарыки лучше сами в рабство пойдут, чем жену или дочь на денек одолжат.

— Что ж, и кайтарма все передохли?

Хасана со вздохом подняла глаза к небу, как бы призывая аллаха в свидетели, что она сделала все от нее зависящее, и если не удалось угодить баю, так это вина не ее, а проклятых сарыков.

Бай мысленно представил тех восьмерых, о которых сказала Хасана. Все они мало устраивали Ниязмухамеда. Большинству было уже под тридцать, и почти все они были известны как гулящие, проведшие свою молодость в Хиве и за ремесло свое оттуда изгнанные.

— Ну, а для самого хана хоть кто-нибудь есть?

Хасана снова вздохнула.

Надо было что-то предпринимать. Иначе, Ниязмухамед чувствовал, ему придется несладко. Бай верил, что Мухамед Эмин в конце концов подчинит себе всех туркмен, а сам он рассчитывал с ханской помощью сделаться наместником в Серахсе, поэтому в нынешний приезд ему было необходимо особенно угодить Мядемину. "Да, — бормотал он про себя, — оказывается, не только соль, но и девушки бывают за редкость". Воображение рисовало ему стройных сарыкских красоток, застенчивых и юных, и он бы ничего сейчас не пожалел, чтобы найти хоть одну такую, но найти их, как прекрасно понимал бай, тем более за эти считанные часы, было невозможно.

Ниязмухамед нахмурился и готов был уже совсем отчаяться, как вдруг внезапное решение пришло ему в голову. Он поднял глаза на Хасану и внимательно поглядел ей в лицо.

— Хотите приказать что-то, бай-ага?

— Приведи сюда Айсулув. Но запомни: если об этом узнает хоть одна живая душа, ходить вам всем без головы.

Айсулув была дочерью самого Ниязмухамеда. Два месяца назад он отдал ее за сына Бекмурада-теке, а сейчас она была кайтарма, жила в отцовском доме.

Через минуту перед баем появилась высокая и стройная, прекрасная лицом Айсулув. Она прикрыла одной рукой лицо и спросила:

— Вы звали меня, отец?

Бай сладко ей улыбнулся.

— Звал, доченька, звал. Ты знаешь, что сегодня в дом твоего отца прибывает высокий гость — великий хан великой Хивы. А ты — дочь такого гостеприимного отца, в доме у которого сегодня будет много гостей… Ты должна быть этому рада, детка.

— Я очень рада, отец.

— Будь радостной и внимательной к гостям, дочка. Моя честь — это и твоя честь. А наша с тобой честь…

Тут бай запнулся, он сообразил, что к дальнейшему разговору слова эти совсем не подходили.

— Ну, в общем, мы отвечаем за весь марыйский народ.

— Я это знаю, отец.

— Так вот, сегодня ночью мы будем разговаривать с нашими высокими гостями до самого утреннего намаза. Пусть ослепнут завистники! У моего очага будет веселье. Весь народ подивится! И тебе, дочка, придется посидеть вместе с нами.

Айсулув быстро подняла глаза на отца и тут же опустила.

Бай путался, он никак не мог найти нужных слов, все-таки любому отцу было нелегко сказать собственной дочери, что она должна отдаться ради его выгод чужому человеку. И все же ничего другого баю не оставалось.

— Да, тебе, дочка, придется побыть вместе с нами и поразвлекать высоких гостей, в особенности самого Мухамеда Эмин-хана… Тебе даже придется поднести ложку к его рту, если он тебя об этом попросит.

Слова эти подтвердили подозрения, еще раньше пришедшие в голову Айсулув. И она твердо ответила:

— Нет, отец, я не буду подносить ложку ко рту хана.

— В этом нет, дочка, ничего зазорного. Каждый раз, когда твоя рука будет подниматься ко рту хана, и честь твоего отца будет подниматься все выше и выше…

— Нет, отец, я не могу этого сделать. Вы уже отдали меня другому, чтобы я ему подносила ложку ко рту! И этого с меня достаточно.

— А если я очень тебя попрошу об этом?

Ответа не последовало.

Айсулув повернулась и быстро вышла. А бай настолько был ошеломлен своеволием дочери, что сделал невольно несколько шагов назад и плюхнулся, обессиленный, на приготовленное хану ложе.

Среди пятнадцати человек, отправившихся с караваном в Ахал, был и Курбан. Никогда в жизни он еще не участвовал в столь важном деле. Никогда в жизни он не бывал еще в столь далекой стороне. Он и радовался, и волновался, и старался изо всех сил не вызывать никаких нареканий Непес-муллы. Но в то же время на всем пути Курбан чувствовал в сердце неослабевающую тревогу. Тревога эта была связана с Каркарой. Курбан боялся, как бы без него девушку опять не выкрали, потому что и прежние несчастья случались, когда его не было в ауле. Первый раз Курбан ходил по какому-то делу к Пенди-баю, а во второй гостил у знакомых в Карабуруне.

И теперь Курбану все мерещилось: возвращается он домой и слышит: "В тот же день, как вы ушли в Ахал, Каркару увезли". К тому же беспокоило Курбана и состояние Каркары. Гибель брата, а потом смерть отца тяжело подействовали на нее. С того самого дня, как Дангатар бросился в реку, Курбан ни разу не видел, чтобы глаза девушки были сухими. Сначала Каркара все еще надеялась, что отец как-нибудь спасся, что выплыл дальше на берег и Сейитмухамед-ишан просто не заметил его. Но через несколько дней человек, приехавший из Теджена, сообщил, что возле них река вынесла труп какого-то одноглазого дехканина, они и похоронили его на своем кладбище.

Особенно Каркара страдала из-за того, что ее несчастный отец, столь много претерпевший в жизни, умер не своей смертью и похоронен в чужой земле без слез и молитвы родных.

От всех бед Каркара и внешне даже изменилась, глаза ее потускнели, лицо похудело. О собственном счастье она больше и не думала; она казалась себе не девушкой-невестой, а глубокой старухой, узнавшей уже все горе, которое может выпасть на долю человека. Все дни она проводила рядом с Язсолтан, они вместе чинили одежду, вышивали. Язсолтан рассказывала ей разные истории, сказки, терпеливо пытаясь отвлечь девушку от ее несчастий, и Курбан был всей душой благодарен этой женщине за ее нежную заботу о его возлюбленной.

За несколько дней до отправления в Ахал Курбану передали коня, на котором он должен был ехать. Это был дар от старейшин аула всеми любимому сироте. Курбан, не имевший никогда в жизни даже собственного ишака, не отходил теперь ни на шаг от своего сокровища. Собственно, это не был какой-нибудь тонконогий красавец скакун, вроде тех, что брали призы на скачках, нет, это была обыкновенная приземистая лошадка, да и масти не очень понятной, но для Курбана, поскольку она была теперь его собственной, лошадка эта стоила всех скакунов на свете.

Перед самым отъездом Курбан повел ее купать в Теджене. Подскакав к реке, он увидел довольно далеко от себя девушку, сидящую на берегу. Хотя лица ее и не было видно, Курбан почувствовал, что это Каркара. Он испугался: не собралась ли она прыгать в воду вслед за отцом, развернул коня и поскакал в ее сторону.

Каркара сидела неподвижно, смотрела в реку и, когда подскакал Курбан, лишь быстро подняла на него глаза и опустила их снова.

Курбан соскочил с коня и подошел к ней.

— Что ты тут делаешь, Каркара?

— Я пришла посмотреть на своего кровопийцу.

— Кто же твой кровопийца?

— Вот эта река.

— Река не виновата, Каркара. Это просто судьба у нас с тобой такая. У меня же, знаешь, тоже все умерли.

— Ты мужчина, у тебя совсем другое дело.

— Знаешь, пошли лучше домой, Каркара. Что люди скажут, если тебя тут увидят? Да и потом — берег пустой, мало ли кто может появиться.

— Мне теперь нечего бояться. Если даже эта черная река живьем проглотит меня, то я была бы только счастлива. А до людей мне вообще дела нет, я их видеть не хочу!

— Ты что, Каркара! Разве так можно про людей говорить!

— Да пусть сдохнут эти люди! Если бы у них хоть капля совести была, они бы не приходили свататься на другой день после смерти отца!

Курбан сразу изменился в лице.

— За кого сватали?

— Не знаю… Опять, наверное, за вдовца…

— Нет, ты не пойдешь ни за кого!

Курбан произнес это так горячо, что девушка испуганно подняла на него глаза.

— Я ведь люблю тебя, Каркара. И я тебе клянусь, что не отдам тебя никому другому…

Каркара вскочила на ноги. От радости и стыда глаза ее пылали. Она протянула руки к Курбану, словно хотела его обнять, но вдруг опомнилась; повернулась и побежала в сторону аула.

А Курбан глядел ей вслед, и на душе у него было так радостно и легко, как никогда, наверное, не было в жизни.


Ниязмухамед-бай и его слуги чуть ли не на руках внесли Мядемина в его покой.

Мядемин удобно уселся, отпустил кушак и принялся расспрашивать Ниязмухамеда о том, что делается в Мары. Бая было не узнать. Из грозного повелителя он превратился в раболепного слугу, голос его сделался мягким и заискивающим, и в его речах было гораздо больше лести хану, чем ответов по существу на задаваемые вопросы.

Мядемин решил проверить, до каких же границ простирается байская преданность.

— Нукеры соскучились в пути, — сказал он, — чем бы их поразвлечь, не знаешь, бай?

Ниязмухамед ответил не задумываясь:

— Пусть пойдут позарабатывают на топор, хан-ага!

Мядемин понял, о чем говорит бай. Нукеры, собиравшие налог для Хивинского ханства, обычно подходили к кибитке и, если дверь была закрыта, били топором с длинным топорищем по деревянному порогу, и ветхая кибитка бедняка вздрагивала от такого удара. Хозяин выходил наружу, а нукер говорил ему: "Заплати за топор!" И после этого брал все, что попадалось на глаза и привлекало его.

Мядемин взял из миски две виноградины, широко открыл рот и ловко забросил их туда.

— Знаешь что, бай, — сказал он, — вот видишь, эти ягоды попали мне в рот, потому что я забросил их точно. Так и слова и дела наши должны быть такими, чтобы туркмены попадали не по зубам, а прямо нам в рот. Поэтому без особой нужды трогать их пока не надо. Да и нукеров надо беречь. Сейчас, того и гляди, Бухара с нами поссорится, тогда и эти каждую свою болячку припомнят. Снюхались с Бухарой, теперь своих же собственных вождей ни во что не ставят!

Но Ниязмухамед все-таки решил гнуть свое до конца:

— Ай, хан-ага, туркмены трусливый народ! Кто ж на ваших нукеров руку поднимет! Им только топор показать, они сами последнее вынесут! Не то что сарыки, эти разбойники!..

— Посмотрим, посмотрим, бай, спешить нам некуда.

В это время полог откинулся, из-за него показался высокий старик в потертом халате и запыленных ичигах. Мядемин вопросительно посмотрел на бая, как бы спрашивая: "Что это значит?"

Вошедший человек поздоровался:

— Саламалейкум.

Ни бай, ни хан ему не ответили. Но старика это, кажется, не смутило. Он поклонился Мядемину.

— Хан-ага, я хочу спросить, как дочь моя поживает?

Ниязмухамед опередил хана:

— Не беспокойся, Ягмур-ага, дочери твоей очень хорошо. Она живет прекрасно.

— Кто это? — спросил Мядемин.

— Это отец одной вашей девушки.

— Как зовут?

— Ее? Акджемал.

Хан ласково улыбнулся старику:

— Дочь твоя заболела холерой и умерла. Но можешь радоваться, я велел похоронить ее на самом большом кладбище.

Слова хана так подействовали на старика, что он схватился за сердце и стал оседать на землю, но уже подоспевшие слуги бая схватили его под мышки и быстро выволокли прочь.


Караван Непес-муллы добрался до Геок-Тепе, пробыл там три дня, а на четвертый повернул обратно.

Крепость Геок-Тепе стояла у подножья высокой черной горы, такой, какую Курбан не видел никогда в жизни. Крепость и сама была выше и больше Серахской, но все равно рядом с горой она казалась крошечной, чуть ли не игрушечной.

Ораз-яглы не ошибся, ахальские яшули оказались в самом деле верными союзниками. За два дня они обшарили весь Ахал и передали Непес-мулле восемьдесят черных ружей, около ста восьмидесяти кривых шашек и нагрузили четыре верблюда боеприпасами.

Напоследок они велели Непес-мулле передать Каушуту, что в случае войны он может смело рассчитывать на их поддержку.

Обратный путь Непес-мулла собирался проделать за пять дней. Груженый караван шел медленнее, но все знали, как ждут оружия в Серахсе, и потому решили не делать никаких лишних остановок, идти днем и ночью. Курбан же торопился в Серахс больше всех. Мысли его были заняты Каркарой и долгие пять дней казались ему пятью неделями, ему хотелось лететь назад во весь опор, но караван есть караван, он не мог двигаться быстрее, чем всегда. Когда караван проходил мимо аула Кеши, Непес-мулла подозвал к себе Курбана.

— Сынок, каждый шаг пути — тоже путь. Я решил, что мы не будем останавливаться в Кеши, верблюды еще идут, а доберемся вон до той низины и там уже сделаем привал. Бери чайники, воду и иди вперед.

Курбан тут же принялся исполнять приказание Непес-муллы. Он подскакал к Вали, повару каравана, человеку слегка придурковатому, но умевшему зато отлично готовить еду, перегрузил с верблюда все необходимое для обеда на свою и его лошадь, и вдвоем они поскакали вперед.

Когда Курбан с Вали были уже на пути к урочищу, Курбан вдруг заметил впереди большую группу всадников, спускавшихся туда же, но с противоположной стороны. Нетрудно было догадаться, кто они такие. Курбан натянул поводья и свернул за куст, знаком приказал Вали сделать то же. Курбан быстро сообразил, что надо делать. Он повернулся к товарищу.

— Скачи быстро назад, только вон той дорогой, чтобы тебя не видно было. Скажи мулле, пусть они поворачивают в горы. Понял? Скажи, нукеры Мядемина идут навстречу. А я обману их, постараюсь повернуть в другую сторону… Понял? В горы, скажи!

Вали закивал головой, тут же развернул коня и поскакал обратно. А Курбан побросал под куст все лишнее, что у него было с собой, и не спеша тронулся вперед. В голове у него еще не было определенного плана, но он чувствовал, что должен сделать что-то обязательно, в руках его была теперь судьба всего каравана.

Скоро Курбана заметили, и один из нукеров, видимо старший, замахал рукой, приказывая подъехать: Курбан, и сам направлялся в их сторону.

Всадников было человек семьдесят, все сытые и хорошо вооруженные. Начальник, плотный человек с висячими усами, подозвал Курбана к себе.

— Куда едешь, юноша, и откуда?

— Из Кеши в Душак, отец.

— Караван не попадался тебе с грузом случайно?

— Попадался.

Один из нукеров повернулся к усатому:

— Ну что я говорил? Точно, они здесь где-то рядом должны быть.

Усатый снова спросил Курбана:

— А куда они шли? В какую сторону?

— Я их обогнал как раз возле Кеши. Они-то медленно шли, а моя лошадь хоть с виду и не очень, зато ходит хорошо.

— Я и сам вижу, какая у тебя лошадь. Ты скажи, куда они шли? Что они везли, видел?

— Что везли? Мне показалась, что оружие, потому что из тюков ружья у них торчали. А вот куда шли, не знаю, мне самому интересно было, но я не спросил, побоялся.

— Я не про то тебя спрашиваю! В какую сторону? Это ты видел?

— В сторону вон ту. Я потом оглянулся, они туда поворачивали, — Курбан показал рукой направление.

Усатый больше ничего не стал спрашивать. Он крикнул что-то своим нукерам, и весь отряд поскакал туда, куда показал Курбан.


Узнав о том, что нукеры хивинского хана уже пируют в доме Ниязмухамеда, Арнакурбан-сарык пришел в бешенство. Ему не сиделось дома, он вышел на улицу и поглядел по сторонам. Аул был тих, как будто ничего особенного и не происходило. Арнакурбану казалось, что сама земля должна взбудоражиться от такого бесчестья: ее враги веселятся на ней, как у себя дома. "Эх, собрать бы сейчас человек сорок джигитов, — ду-мал Арнакурбан, — да разогнать их как следует. А самому баю — камень на шею — и в реку!" Но думы эти были неосуществимы, и сам Арнакурбан прекрасно понимал это. Он горестно вздохнул и присел возле своей кибитки; прислонясь спиной к ее камышовой стене.

— Арнакурбан, о-ов! О чем задумался? — услышал он вдруг голос.

Арнакурбан поднял голову и узнал своего односельчанина.

— А, здравствуй, Анаал-ага!.. Вот сижу, о жизни нашей думаю.

— Думай, думай, дорогой… Мядемин уже пришел. А где ж твои друзья с оружием, все еще не приехали?

— Нет, не приехали. Я сам их жду. Должны вот-вот вернуться.

— Ну да, вернутся, когда Мядемин уйдет. Я историю такую слышал. Один бедняк пришел к богатому соседу и просит: "Дай мне денег взаймы, поминки по отцу справить". А тот отвечает: "Сейчас денег нет, приходи дней через десять". Знаешь, что ему бедняк на это сказал?

— Что?

— Он сказал: "Через десять дней поминок уже не будет…" Вот так и твои друзья, вернутся, когда уже нас Мядемин раздавит всех, как козявок!..

— Что ж ты мне это говоришь? Я что, какой-то особый сарык, не такой, как другие? Моей голове терпеть то же самое, что и остальным.

— А зачем надо было на чужих рассчитывать? Зачем текинцев просить? Унижаться перед ними?

— Такие уж мы, сарыки. И предки наши любили просить, даже если знали, что им откажут.

Аннала эти слова рассердили.

— У сарыков никогда предки не попрошайничали, Арнакурбан! И если кто-то говорит так, то пусть он ест навоз моего жеребца!

— Тогда и отнеси навоз своего жеребца своему отцу. Потому что именно он нам рассказывал легенду о том, как сарыки стали попрошайками.

— Что это за легенда? — недоверчиво спросил Ан-нал. Его отец был известным мастером рассказывать всякие случаи и истории.

— А легенда такая, что один старый сарык еще давно-давно возвращался домой из Иолтани, проходил мимо бахчи, и вдруг захотелось ему очень дыни. Подошел он к хозяину и попросил. А хозяин был такой жадный, ну как тот богач, про которого ты говорил, и дыню ему не дал. И тогда старый сарык запел такую песенку:

Шел домой из Иолтани,

Одну дыньку попросил.

И не даст — ведь знал же сразу,

А зачем-то попросил…

С тех пор сарыки стали попрошайками.

Аннал-ага не нашелся что ответить, потому что не мог назвать ложью рассказ собственного отца, пробурчал только что-то невнятное, повернулся и пошел дальше своей дорогой.

А Арнакурбан тоже встал со своего места, поглядел еще по сторонам и вошел в кибитку. Дверь он плотно закрыл за собой и накинул крючок.

— Что это ты дверь запираешь? — спросила его жена. — Дай хоть на мир аллаха посмотреть!

Но Арнакурбан прошел молча в угол и лёг на подстилку, укрыв лицо доном.

— Что с тобой, Арнакурбан?

Арнакурбан злобно прорычал в ответ:

— Поминки справляю. И ты справляй!

Мысли Арнакурбана кружились все вокруг того же, но единственное, что ему оставалось, — ждать и ждать, самая худшая пытка, которая только выпадает на долю человека.

И вдруг снаружи раздался стук конских копыт. Арнакурбан тут же вскочил на ноги и чуть не запрыгал от радости: он решил, что это прибыли гонцы из Серахса. Но радость его была преждевременной. Раздался сильный стук в дверь, а за ним голос:

— Плати за топор!

Это были нукеры Мядемина. Двое из них уже протиснулись в дверь, крючок с которой отлетел после первого же удара.

Молодой нукер, видно еще не привыкший к такому ремеслу, был слегка смущен, зато другой громко закричал:

— Ты что оглох, что ли?

— Мы заплатим, только душу оставьте в покое.

— Нужна нам твоя душа! Плати за топор!

Арнакурбан оглядел внутренность кибитки, выбирая, чем бы полегче откупиться, сопротивляться этим громилам — он знал — пустое дело, все равно еще больше отберут. Но старший нукер не стал дожидаться, сам схватил первую попавшуюся на глаза вещь — небольшой, но красиво сотканный коврик, зажал его под мышкой и, подтолкнув младшего, вышел вслед за ним на улицу.

Арнакурбан тоже чуть погодя высунулся из кибитки. На улице толклись штук тридцать верховых лошадей со всадниками и без них, одни уже притачивали награбленное к седлам, другие еще только ломились в двери соседних кибиток. Отовсюду неслось:

— Плати за топор! Плати за топор!

После того как посланник Ирана Афалеллы вернулся к шаху Насреддину, из Ирана пришло новое послание, теперь уже от имени визиря Садрыагзама. В послании говорилось, что туркмены, если они хотят получить помощь, должны выполнить немедленно одно из условий договора, а именно: отправить в качестве залога в Иран сорок своих семей.

В Серахсе был день отправки этих семей. Стоял гомон, шум, и, хотя уезжало только сорок семей, казалось, что все текинцы покидают родину. Потому что почти все в Серахсе были какая-нибудь да родня друг другу, и провожать отъезжающих собралось почти все население округи. Тут и там валялись бурдюки с водой, заготовленная впрок провизия, подстилки, узлы… Одни тащили уки черных кибиток, другие привязывали их к верблюдам… В общем, все это напоминало большое племя скотоводов, сделавшее привал у колодца с водой.

Ораз-яглы, Каушут-хан, Пенди-бай и Сейитмухамед-ишан стояли чуть в стороне и наблюдали за сборами. Со стороны к ним подскакал человек, спешился и подошел к Оразу-яглы. Это был его сын Сахит-хан.

— Звали, отец?

Старик переложил посох из одной руки в другую.

— Сынок, хан тебя звал, что-то он тебе сказать хочет.

Сахит вопросительно уставился на Каушута.

— Братишка, я хочу, чтобы ты тоже поехал в Иран. Поедете вдвоем с Мамедрахимом, — Каушут показал в сторону сына Непес-муллы, стоявшего тут же рядом, — и возьмете расписку о том, что сорок наших семей оставлены в залог. Оба вы грамотные, поэтому я вас и посылаю.

— Я готов, хан… — неуверенно ответил Сахит. — Только как мы возьмем эту расписку? Разве нас пустят к шаху?

— К шаху вам идти и не надо. Расписку вам даст его визирь Садрыагзам. А визиря вы легко найдете.

В это время из-за холма Аджигам раздались ружейные выстрелы. Люди повернулись туда и увидели одинокого всадника на холме.

— Да это же Ягмур! И лошадь его! — узнал кто-то.

Ягмур был одним из тех, кто уехал с караваном. Очевидно, Непес-мулла выслал его вперед, чтобы оповестить людей о благополучном возвращении каравана.

Выстрелы были знаком того, что экспедиция закончилась успешно.

Несколько молодых парней уже вскочили на своих лошадей и поскакали навстречу Ягмуру.

Как всегда, почуяв большое скопище народа, появился откуда-то Атаназар-слепец. Он пел все одну и ту же песню, которая вот уже несколько лет как не сходила с его уст. И люди, и даже верблюды оглядывались в его сторону. Впереди шел внук в черной взрослой папахе, и то ли от нее, то ли вправду так было — казалось, за прошедшие полгода он сильно повзрослел.

Многие подходили к Атаназару и здоровались с ним, внук тоже, как большой, протягивал свою руку.

— Атаназар, что слышно, о чем люди говорят? — спросил его Пенди-бай, как только слепой подошел к яшули.

— Люди много о чем говорят. Но больше всего говорят о том, что в Мары пришел Мядемин-хан и хочет или сговориться с текинцами, или наказать их.

— С чего ты взял, старик? — настороженно спросил Ораз-яглы.

Атаназар повернул голову в его сторону, протер глаза, как будто они были зрячими, и ответил:

— Люди так говорят, хан-ага. А то зачем бы ему войско такое за собой вести? Не иначе как воевать.

Сейитмухамед поднял руки к небу:

— Да поможет аллах текинцам! Пусть он сделает так, чтобы пуля Мядемина в него самого попала! Ничего! Мулла тоже не с пустыми руками идет. Найдется кому нас защитить!..

Теперь все ждали возвращения каравана, который вот-вот уже должен был появиться. Но в противоположной стороне на горизонте показались несколько всадников, быстро скакавших в сторону крепости. Когда они были уже довольно близко, переднего из них узнал Ораз-яглы. Это был Бабанияз-аталык. Два года назад Ораз-яглы видел его в Хиве среди приближенных Мядемина. "Видно, прав этот бродяга, — подумал про себя старый хан, — в самом деле Мядемин что-то затевает".

Всадники подскакали прямо к яшули и перед ними остановились. Бабанияз соскочил с лошади, сначала подал руку Оразу-яглы, а потом и всем остальным.

— Саламалейкум! Мы привезли письмо от Мухамеда Эмин-хана и хотим вам передать его.

Бабанияз вынул из-за пазухи своего хивинского дона желтый бумажный свиток и протянул его Оразу-яглы, но старый хан не взял его, а указал в сторону Каушута:

— Текинский хан Каушут-хан! Если у вас сообщение, говорите с ним.

Бабанияз-аталык, хорошо умевший кланяться перед ханами, красиво склонил голову перед Каушутом, и его товарищи, все еще сидевшие на своих конях, повторили это же движение.

Каушут взял свиток и повернулся к Сахит-хану:

— Сахит, отведи в дом гостей. Пусть их накормят и дадут отдохнуть.

Сахит кивнул и сделал прибывшим знак следовать за собой.

После того как гонцы ушли, Каушут подозвал Ма-медрахима. Когда тот подошел, Каушут повернулся к Сейитмухамеду:

— Ишан-ага, вы позволите прочитать, что нам прислали?

Ишан кивнул, и Каушут протянул свиток Мамедра-химу.

— "Каушут-хану.

Низкий поклон народу Серахса от Мухамеда Эмин-хана, прибывшего в Мары со своим войском и боевым снаряжением. Каушут-хан, как только мои гонцы доберутся до вас, повелеваю с одним из них сразу же прибыть в Мары. Есть разговор.

Хивинский хан Аллакули-хан оглы Мухамед Эмин".

После того как послание было прочитано, некоторое время все молчали. Первым заговорил Ораз-яглы:

— Что ж, видно, дело далеко заходит. Ты — хан, Каушут, ты и решай, что делать. Но если послушаешь нашего совета, то палка, Каушут-хан, о двух концах. Если ты не пойдешь к Мядемину, тогда Мядемин придет сюда. Но ты поедешь с одной головой, а Мядемин приведет тысячу голов. Чем позволять врагу приходить на твою землю, лучше самому отправиться на землю врага. Раз на твою долю выпало быть вождем народа, то ты и голову должен свою вперед других подставлять… Но я думаю, пока голове твоей ничего не грозит. Видимо, Мядемин в самом деле о чем-то хочет договориться. Если условия такие, что наш народ может их принять, лучше уступить пока. А уж если нет — что ж, увидим, что нам суждено увидеть.

Каушут задумался на минуту.

— Ты прав, яшули, надо мне идти. Другого выхода нет.

— Если ты послушал, хан, один совет, послушай и второй. Идти лучше всего к Мядемину не раньше, чем отправится залог. Думаю, будет хорошо, если ты скажешь гонцам, что будешь через неделю.

Такой срок Ораз-яглы назвал, потому что рассчитывал, что если заложники поспешат, то дней через шесть-семь уже будут в Мешхеде. А если пойти к Мядемину раньше, то слух об этом может добраться до шаха, и он подумает, что текинцы ведут двойную игру: сначала сговариваются с хивинским ханом, а потом отправляют людей к шаху. Да и с Мядемином легче будет разговаривать, когда иранский договор уже войдет в силу.

Каушут-хан и во второй раз согласился с Оразом-яглы.

Каушут отошел от яшули и принялся поторапливать отъезжающих. Вскоре нагруженные инеры тронулись в путь. Люди плакали, прощаясь друг с другом. Каушут старался ободрить их как мог, подходил, прощался с каждым отъезжающим.

Люди постарше и сами, как им ни горько было покидать родную землю, успокаивали родных. Один бородатый яшули уговаривал женщину с ребенком на руках:

— Перестань, невестка, не плачь, аллах поможет, и мы вернемся назад. Видно, уж нам суждено это! Бабагаммар, ов! Гаммарбаба, ов! Когда мы с твоим отцом вернемся, ты уже будешь бородатым джигитом!

А по лицу его самого катились слезы.

Хан подошел к яшули, поздоровался с ним. Старик ответил на приветствие, но лицо отвернул, чтобы хан не видел, как он плачет.

— Отец, мужайся! — сказал ему Каушут-хан.

С неба закапал светлый весенний дождь. В другое время яшули погладил бы бороду и сказал: "Лей, дождик, лей, слава аллаху!" Но теперь ему казалось, что само небо плачет, глядя на то, как туркмены покидают родные места.

На холме Аджигам показался наконец долгожданный караван. Непес-мулла вез ружья и боеприпасы, добытые в Ахале.

Каушут-хан сразу же забыл обо всем остальном и, не в силах устоять на месте, сам пошел навстречу каравану. Он даже не замечал, что несет в руках свою папаху, а весенние капли падают на его лысую голову и стекают струйками по лицу.


Третьего марта 1855 года Каушут-хан прибыл в Мары. Сопровождал его Непес-мулла. Каушут привез с собой богатый шелковый халат — дар хивинскому хану от народа Серахса. Но Мядемин был сначала настолько разгневан его опозданием — а Каушут действительно, послушав совета Ораза-яглы, отправился в путь только спустя четыре дня — что даже не встретил гостей, а принесенный подарок с досадой отбросил в сторону.

Однако мудрый Мухамед Якуб Мятер посоветовал хану смирить бесполезный гнев и переговорить сперва с пришедшими, а халат он подобрал с пола, чтобы такое пренебрежение к их дару не обидело гостей, и сказал, что должен показать войску подарок, привезенный от туркмен "великому хану".

Мядемин велел позвать гостей. Он небрежно с ними поздоровался и даже не предложил сесть.

— Значит, правильно туркмены говорят: лучше поздно прийти, да на своих ногах. Спасибо, что наконец пожаловали. Впрочем, воля ваша, вы здесь хозяева.

Хан чуть не прибавил "пока", и Каушут почувствовал это.

— Хан-ага, мы виноваты перед вами. Но тут уж воля аллаха! Я хан у текинцев, и послать кого-нибудь вместо себя к такому великому вождю, как вы, посчитал недостойным…

— А почему сам не мог сразу прийти?

— На то есть причина, хан-ага.

— Какая же, говори?

— А если говорить, хан-ага, то в прошлую пятницу я справлял поминки по отцу.

— Год исполнился?

— Нет, семь лет.

— А что, у вас все после семи лет справляют поминки?

— Покойный отец мне перед смертью сказал: "И через семь лет устрой по мне поминки и отдай мулле мой хивинский дон".

Мядемин теперь немного успокоился. Он подумал, что действительно нет смысла сразу ссориться с текинским ханом, раз уж все равно он пришел…

— Ну ладно, хоп. Я согласен. — Хан хлопнул себя по ляжкам. — Теперь будем обедать.

Хан позвал слуг и велел вносить еду. Появилось и несколько человек из приближенных Мядемина.

За обедом хан окончательно смилостивился. Он сам предлагал Непесу и Каушуту кушанья, спрашивал, нравится ли им. Каушуту прислуживала молодая стройная женщина, она садилась то справа, то слева от него, клала прямо в рот виноград, пододвигала к нему фрукты… Но Каушут от этой заботы только чувствовал сильную неловкость и терпел лишь из-за того, что считал — гость должен подчиняться всем порядкам дома, в который пришел.

Мядемин, желая приободрить его, сказал:

— В нашем народе, Каушут-хан, самая прекрасная женщина прислуживает тому, кто ей больше всех понравился.

Каушут не нашелся что ответить на это и на всякий случай решил похвалить угощение:

— Повара у вас, хан-ага, замечательные! Так готовят, что ешь, ешь и оторваться не можешь. Дай вам аллах сто лет жизни!

Но Мядемин на эту похвалу обратил мало внимания. Видно, на уме у него было что-то другое.

— Хан, раньше мудрые люди, стоявшие во главе двух народов, для своего блага и для блага своих подданных объединялись родством. И потом уж не враждовали, а почитали друг друга.

Тут только Каушут сообразил, что задумал хан, и ему стало от этого даже немного не по себе. Но ответить он постарался как можно вежливее.

— Что ж, это верно, хан-ага, действительно мудрый обычай. Было бы мне лет на двадцать — тридцать поменьше, и я бы об этом подумал. Да теперь уж такие годы…

— Ну нет, хан, не спеши себя стариком считать. Человек и в семьдесят еще жить не бросает. А тебе-то, наверное, всего еще пятьдесят. А что такое пятьдесят для мужчины? Тем более для хана?

— Хан-ага, я взял себе одну жену. Мне ее пока вполне хватает.

Хан насмешливо поглядел на Каушута, словно желая сказать: "А чья дочь твоя жена, чтобы ей такая честь была?" Но продолжать разговор о женитьбе больше не стал. Он и сам понял, что это глупо.

После того как обед был закончен, все лишние удалились, и хан приступил к серьезному разговору.

Начал хан с того, что напомнил о событиях, произошедших в Мары десять лет назад. Тогда он, Мядемин, мог перерезать всех туркмен до единого, но, как мусульманин, не сделал этого, пожалел туркменский народ. И теперь он хочет, чтобы люди понапрасну не лили свою кровь.

Каушут в очень вежливых выражениях и стараясь не перечить хану отвечал, что сильным на то и дана сила от аллаха, чтобы они были мудрыми и справедливыми и не разоряли, а, наоборот, защищали более слабые народы. А о том, что случилось в Мары десять лет назад, он и сам очень жалеет и надеется, что этого больше не повторится.

Ханские слуги внесли чай в красивой посуде и удалились. Мядемин взял пиалу, знаком предложил гостям сделать то же и продолжал:

— Хан, давай говорить в открытую. Мы тебя пригласили совсем не для того, чтобы набиваться в родственники. Поскольку мы соседи, мы и жить должны в мире и согласии. А как это сделать — об этом я и хочу договориться.

— Благодарю за вашу откровенность, хан, мы и раньше знали, что вы желаете нам добра. Это каждому человеку ясно, что нет ничего лучше, чем жить в мире и согласии.

— А если ясно, хан, тогда надо помогать друг другу.

— Мы и с этим согласны. Но только, хорошо, когда помощь бывает взаимной.

— Верно, хан. Положение ваше тяжелое, это ты должен знать не хуже меня. С одной стороны — Иран, с другой — Аймак… Если Хива не встанет на защиту туркмен, то все туркмены скоро переведутся. Но для того, чтобы защищать друг друга, нужно большое войско.

— Это понятно, хан-ага.

— И у нас такое войско уже есть. Но его надо кормить, одевать, где-то держать. Я думаю, то решение, к которому пришли наши мудрецы, и вас устроит.

— Я слушаю вас, хан-ага, говорите.

— А если говорить, — Мядемин пристально поглядел в глаза Каушуту, — мы решили, что серахские туркмены должны переехать в Мары. За спиной у туркмен должна стоять Хива, а не Иран.

Каушут опешил от такого предложения. Он даже не мог сразу сообразить, что ответить, и минута прошла в молчании.

— Так что же, согласны вы или нет?

— Боюсь, что сделать сейчас мы этого не сможем. Дело в том, что в Мургабе воды мало… Надо сначала подумать об этом. Если только запруду поставить, но сперва надо выбрать место…

Хан сощурил глаза:

— Запруду, говоришь? Хан, я тебя слушаю, и мне начинает казаться, что ты хочешь мне сказку рассказать. Но в моем народе есть такие сказочники, что могут сорок дней подряд говорить и ни разу не повториться.

Тут Непес-мулла, молчавший до этого времени, решил, что и ему пора вставить слово.

— Хан-ага! Допустим, вы и правда хотите защитить теке. Но почему бы вам не сделать это на том месте, где они сейчас живут?

Мядемин холодно поглядел на муллу, точно говоря: "А ты-то куда лезешь?"

— Переселять теке в Мары — это все равно что толкать их к смерти.

— Значит, вы в самом деле думаете, что я хочу уничтожить вас? Но я мог бы сделать это и без всякого переселения.

Тут снова заговорил Каушут:

— Хан-ага, даже если вы этого не хотите, все равно получается так. В самом деле, серахские туркмены не смогут прожить в Мары.

— Почему?

— Потому что воды Мургаба не хватает даже тем, кто живет в Мары. А если придут еще и другие, в реке не останется ни капли. Вы должны были подумать об этом.

Мядемин об этом не думал. Но признаваться ему не хотелось, и поэтому он сказал:

— Я и об этом подумал. Все равно, этого требует наша общая польза.

— Но видите, так получается, что ваш план не может не вызвать у нас подозрений.

— И все равно это необходимо.

— В таком случае, хан-ага, дайте нам еще неделю подумать. Сразу мы не можем ответить вам.

Мядемин, считавший, что сколько ни откладывай, а все равно текинцам придется выполнить его волю, согласился с Каушутом и дал ему еще неделю срока.


Через неделю Каушут снова приехал в Мары, теперь уже с Сейитмухамед-ишаном. Долгих церемоний на сей раз не было, Мядемин сразу же провел их к себе и приступил к делу. Но разговор теперь начался с другого. Хан прослышал о сношениях Серахса с Ираном, и этот вопрос сильно интересовал его.

— Хан, мы узнали, что вы получали письмо от шаха Насреддина. Это верно?

— Верно, хан-ага.

— И что же вам предлагает шах?

Каушут пересказал хану содержание письма, пришедшего из Тегерана. Как только он закончил, хан хлопнул себя по колену:

— Нет, так не должно быть! Вы нарушите этот договор! За спиной текинцев должна стоять Хива, а не Хорасан!

Сейитмухамед почтительно, но твердо вставил:

— Пусть аллах вольет в вашу душу терпеливость и снисходительность, хан-ага, но мы не можем нарушить договор.

Мядемин удивленно раскрыл глаза.

— Ишан говорит правду, хан-ага. Ведь у нас договор не только на словах. Во-первых, текинцы платят дань Хорасану — одну сороковую, а во-вторых, Иран взял у нас людей в залог.

Мядемин надолго замолчал. Наконец он крикнул:

— Чилим! [86]

Вошел кальянщик и поставил перед ханом дымящийся кальян. Хан глубоко затянулся.

— Сколько семей?

— Сорок.

Хан снова запыхтел кальяном. Он и не подозревал, что сношения Серахса с Ираном зашли так далеко. Он злился на то, что иранский шах опередил его. Но, с другой стороны, теперь у Мядемина был прекрасный повод поссориться с Насреддином и развязать войну, на которую давно толкала его непомерно разросшаяся гордость. Хотя вилайет Хорасан и был намного больше Хорезма, но такого большого войска, как у Мядемина, он не имел. Поэтому хивинский хан не очень-то опасался Насреддина.

— Хо-оп! Вот, значит, как!.. Ну и что вы думаете теперь делать?

— Хан-ага, у нас в народе говорят: "Пусть аллах сам решит, что делать". Видно, что бог пошлет нам, то и будет.

— Что же, аллах велит вам быть рабами Хорасана?

— Мы не пророки, хан-ага, чтобы говорить за него. Но раз аллах поставил нас в такое положение, наверное, мы и должны подчиниться Хорасану.

Мядемин отставил кальян в сторону и пошел на последний приступ.

— Мухамедэмин пришел сюда, чтобы не спорить с вами. Мы пришли для того, чтобы породниться.

Сейитмухамед склонил голову:

— Туркмены тоже очень любят родниться, хан-ага. Мы были бы очень счастливы иметь такого большого родственника, как Хива.

— Братья, не сосавшие молоко одной матери, становятся родными, когда помогают друг другу. Знаешь ли ты это, ишан?

К Сейитмухамеду впервые за много лет обратились на "ты", но он сделал вид, что не обратил на это внимания.

— Знаю, хан-ага.

— А если знаете, текинцы, тогда не надо стараться удержать два арбуза в одной руке, надо разорвать с Насреддином, потому что для текинцев не может быть ближе родственника, чем Хива.

— Хан-ага, но не выйдет ли как раз наоборот — за двумя зайцами погонимся и ни одного не поймаем?

— Нет, не получится, потому что обоих зайцев вам заменит Хива. Прямо тебе говорю, Каушут-хан! Кроме добра, мы вам ничего не желаем. Поэтому и вы должны выполнить наше условие.

— Какое же?

— То, о котором мы говорили.

— Чтобы текинцы перебрались в Мары?

— Вот именно.

— Хан-ага, это ваше условие Серахс выполнить не может.

Мядемин ничего не ответил и продолжал смотреть на Каушута.

— Хан-ага, мы уже с вами говорили об этом, теперь я посоветовался со старейшинами, и они сказали то же. Вы знаете, наверное, почему туркмены живут разрозненно. Может быть, сам аллах, желая избавить нас от охотников на наши земли, поселил нас в таких трудных местах. Об этом нам ничего не известно. Мы знаем только то, что жить нам приходится врозь, хотя мы и рады были бы жить вместе со своими родственниками-сарыками или родственниками-ахальцами. Но мы не можем перейти к ним: аллах дал каждому племени воды и земли ровно столько, чтобы не умереть с голоду. Конечно, так нам труднее помогать друг другу, но и зла, слава богу, мы тоже не делаем.

— Можешь дальше не говорить, мне все ясно. Толку в вашем славословии никакого нет. И вам все равно придется перебраться в Мары, хан.

— Я уже ответил, что Серахс на это не согласен.

— Это ваше последнее слово?

— Туркмены отвечают за каждое свое слово, хан-ага.

— Ну что ж, тогда вам придется ответить и за эти, но уже не в разговорах, а на поле боя.

— Ай, хан-ага! Если другого выхода нет, то каждого коня вынесут свои копыта!

На этом разговор закончился. На обратном пути Каушут и Сейитмухамед-ишан не могли никак успокоиться и забыть подробности этой словесной перипетии с Мяде-мином.

— Да, отец ишан, — сказал Каушут по дороге, — когда ешь виноград, обязательно остаются косточки.

— Как бы эти косточки не обошлись нам слишком дорого!

— Вы знаете, отец, говорят и по-другому: если держишь щит, то сабля ударяется о щит, а если его нет, сабля сносит голову. Голыми руками они нас не возьмут. Еще посмотрим, чьи щиты крепче!..

Теперь уже не было никаких сомнений, что войны с Хивой не избежать. Собственно, и оснований-то не было никаких думать по-другому. Из самого приглашения Каушут-хана на переговоры, из того, как вел себя на них Мядемин, напрашивался только один вывод: он не просто ревнует туркмен к Ирану, а жаждет крови. Когда появляется такая жажда, тут уж ничто не поможет, как ни старайся.

Для Каушут-хана оставался только один выход: встретить врага с гордо поднятой головой, показать ему свою силу и отвагу. А сделать это можно только в открытом бою.

Каушут-хан прежде всего решил привести в порядок стены старой Серахской крепости, хотя для обороны эта крепость уже не могла иметь особого значения. Однако же, если в самых уязвимых местах поднять стены, а ворота закрыть щитами и колючей дерезой, все-таки будет лучше, чем оставаться просто в открытом поле. К началу сражения народ должен будет собраться в крепости. Каушут-хан разослал по аулам гонцов, чтобы собрать в Серахсе всех мужчин от пятнадцати до пятидесяти лет в среду, до восхода солнца. Ввиду особой важности предстоящего дела Каушут предупредил о строгом наказании, которому будут подвергнуты все, кто захочет уклониться от выполнения приказа. Хотя год считался теплым, утро назначенного дня было неслыханно холодным. Старики говорили, что зима припрятала один из своих дней и теперь, в разгар весны, выпустила его на свет.

Каушут-хан не смог в эту ночь уснуть до самого рассвета. Он вышел рано, еще до утреннего намаза. Будучи уже в крепости, услышал голос Сейитмухамеда, только что начавшего читать утреннюю молитву "Алла-хи ак-бер". Еще звучали над крепостью слова азана[87], еще Каушут не окончил осмотр крепостных стен, а люди, кто верхом на лошади, кто на ишаке, кто пешком, уже начали стекаться со всех сторон к назначенному месту. Текинцы хорошо понимали, что опасность нависла над каждым из них, поэтому без особых уговоров, с усердием приступили к работе еще до восхода солнца. Когда оно взошло и загорелось на безоблачном небе, можно было подумать, если не смотреть на голую, еще покрытую коркой землю, что начинался жаркий день лета. На самом же деле была весна, и промозглый северный ветер заставлял людей ежиться от холода.

С северной стороны подъехал на тощей кобыленке юноша, быстро соскочил на землю, нашел своих аульчан и взялся за работу. Каушут-хан заметил опоздавшего и велел позвать его.

— А ну, пусть подойдет ко мне этот лентяй!

Вид у хана был грозный, голос его выражал гнев. Юноша воткнул лопату в землю и робко подошел к хану.

— Саламалейкум, хан-ага!

— Валейкум, — нехотя ответил хан Каушут, и было ясно, что ничего хорошего ждать от него в эту минуту нельзя. — Кто тебе позволил опаздывать?

Юноша опустил голову.

— Хан-ага, я тысячу раз виноват перед тобой. Искуплю свою вину работой.

— Разве до тебя не дошел приказ хана?

— Дошел, хан-ага.

— Значит, ты лучше всех тех, кто начал работу до восхода солнца?

— Не лучше, хан-ага. Так получилось, я тысячу раз виноват, хан-ага.

— А раз виноват, придется наказать тебя за нарушение нашего приказа.

— Хан-ага, солнце только что поднялось, я успею…

— Ты опаздываешь, ты нарушаешь приказ хана и еще огрызаешься? Снимай свой дон!

Юноша поколебался немного, но тут же понял, что хан разгневался не на шутку. Он стал снимать свой халат, но делал это с насилием над собой, без охоты. Нет, он не боялся холода, он стыдился, что люди увидят грубые заплаты и прорехи на его нищенской рубашке. Каушут-хан подошел к провинившемуся, вырвал дон и отшвырнул его в сторону.

Юноша, не попадая зуб на зуб от холода, спросил с дрожью в голосе:

— Долго мне так стоять, хан-ага?

— До тех пор, пока не сможешь в следующий раз нарушать приказ хана. Я сам скажу, когда одеваться.

Когда Каушут-хан проходил мимо людей, кто-то бросил ему вслед:

— Хан, вместо того чтобы привязывать на холоде парня, заставь лучше его попотеть с лопатой.

— Я сам знаю, что лучше.

Каушут-хан ушел прочь.

— Это уж слишком! — сказал кто-то.

— Зачем же мучить так человека!

— Мы-то думали, что из всех ханов он самый добрый.

— Где это видел ты добрых ханов?!

Юноша оказался тихим и послушным, и после ухода хана он не посмел даже изменить позы, стоял как привязанный. А ветер все напирал с северной стороны, и юноша уже дрожал всем телом.

Никто из людей не одобрял жестокости хана, но никто и не попытался просить у него прощения за бедного юношу.

За работой у северной стены присматривал Тач-гок сердар. Когда он явился и заметил раздетого на лютом холоде юношу, спросил с недоумением:

— Что это значит, люди?

Люди с возмущением отвечали:

— Это новая выходка хана, сердар.

— Он наказал парня за опоздание.

— Разве можно так наказывать за опоздание!

Каушут-хан оглянулся издали, увидел сердара, разговаривающего с людьми, повернул назад. Он и не предполагал, что сердар может его осудить. Но Тач-гок, как только Каушут приблизился, спросил:

— Хан, как все это понимать?

— Наверное, тебе уже объяснили?

— Если это так, то мы не хотим иметь с тобой никаких дел, хан.

Лицо Каушут-хана посуровело. Не успев еще ответить сердару, он вдруг понял, что говорит совсем не то. Но слова сами вырвались из его уст:

— Вот такой я человек, сердар!

Сердар также не ожидал подобного ответа, но решил не уступать. Он поднес руку к ножнам, выхватил саблю.

— В таком случае, хан, вот тебе сабля. Хочешь, берись за эфес, хочешь — за лезвие.

Каушут-хан вспыхнул. Не было ничего удивительного в поведении Тач-гок сердара, хотя он дрожал от гнева. В эти короткие минуты Каушут-хан успел подумать, что сердар разгневался неспроста. Продолжая считать себя правым, Каушут-хан все же решил уступить Тач-гоку.

— Эх, сердар, если бы это не ты… А потому оставь свою саблю на месте.

Каушут-хан поднял с земли дон и бросил его дрожавшему юноше. Тач-гок после этого понемногу стал успокаиваться. Чтобы не слышали окружавшие их люди, сердар сказал тихо, почти шепотом:

— Хан, не обижай невинных, накажи, если можешь, виновных, накажи тех, кто снимает головы безвинным твоим подчиненным. От того, что ты привяжешь на холоде бедного юношу, ни ты, ни твои люди ничего не выиграют.

Каушут-хан понял, о чем говорил сердар. Он и сам уже задумывался над этим. Но суматоха последних дней мешала ему заняться поисками убийцы Ораза.


Весь Карабурун был в страшной панике. А Ходжам Шукур поднял на ноги своих родственников, озабоченный только тем, как бы лучше встретить Мядемина. Узнав от гонца из Караяба, что Мядемин-хан намеревается сделать остановку в Карабуруне, Ходжам Шукур не в силах был усидеть на месте, словно наступил на горящий уголек. Уже закончены были все приготовления для встречи, и все же Ходжаму Шукуру казалось, что чего-то еще не хватает. А не хватало девушек для Мядемина. Но потом он вспомнил, что Мядемин никогда не отправляется в путь без этого добра, понемногу успокоился.

Одиннадцатого марта 1855 года, во второй половине дня, войска Мядемина подошли к окрестностям Карабуруна. Как только со сторожевой вышки заметили черные точки приближавшегося войска, Ходжам Шукур в окружении свиты приближенных к нему людей сел на коня и выехал навстречу высокому гостю. Одна лошадь в свите шла без всадника, к ее седлу был приторочен белоснежный баран.

Заметив впереди конной группы ханскую лошадь и на ней самого Мядемина, Ходжам Шукур сделал знак сопровождавшим его всадникам остановиться.

Ханская свита пришла в изумление перед необычным поступком Мядемина. Никогда еще она не была свидетелем такого унижения хивинского хана. Шагах в десяти от встречавших хана Мядемин остановил коня, сошел на землю, отдал повод Мухамеду Якубу Мятеру и пешком пошел навстречу Ходжа му Шукуру.

Загрузка...