— Выходит, что твоими руками только навоз на дороге собирать?

Кровь ударила нукеру в голову, но поскольку он полностью был подчинен хану, то не мог ответить обидчику и ограничился улыбкой:

— Что со щенка возьмешь!

— Это верно, — согласился Ходжам Шукур и оставил нукера в покое.

…Утомленный караван остановился только перед высокими воротами жилья Мядемин-хана. На верху их были изображены грозные стрелы, и всякий смертный трепетал, проходя мимо.

У ворот появился сотник. Вид у него был такой, как будто он только что подрался. Но, узнав Ходжама Шукура, от которого ему всегда кое-что перепадало, сотник сразу изменил выражение на лице. Он с улыбкой подбежал к хану, почтительно пожал протянутую руку и бросился докладывать о госте.

Мядемин-хан сидел на застеленной коврами тахте, видимо ожидал кого-то. Шелковая занавеска на одной из дверей распахнулась, и оттуда вышла молодая, на редкость красивая девушка. Ее черные волосы были заплетены во множество косиц, сквозь прозрачную накидку просвечивало нежное, стройное тело. Плавной походкой она подошла к хану и отвесила ему поклон. Косы ее упали хану на колени.

Лицо Мядемина засветилось. Мягкими, пухлыми пальцами он сперва погладил девушку по голове, потом по спине, затем обнял за талию. Словно забыв обо всем на свете, он запрокинул голову, закрыл глаза и отнял руки от красотки.

В это время открылась наружная дверь, и с поклоном вошел сотник. Хан вопросительно посмотрел на него.

— Из Серахса прибыл Ходжам-хан, — сообщил вошедший и снова поклонился.

Хан жестом приказал девушке удалиться. Она понурила голову и вышла через ту же дверь, через которую вошла.

— Пусть Ходжам-хан войдет.

Сотник отвесил поклон и вышел.

Хан уселся поудобнее, подвернул под себя ноги, погладил жирный подбородок и изобразил на лице подобающее для встречи подданного выражение.

Через отворенную сотником дверь вошел Ходжам Шукур и постарался поклониться как можно ниже.

— Саламалейкум, хан-ага, — почтительно произнес он.

Мядемин-хан даже не пошевелился. И только когда гость, осторожно ступая, подошел совсем близко, протянул ему навстречу руку.

Ходжам Шукур крепко ухватился за рукав и согнулся с таким видом, словно собирался расцеловать руку хана. Его всего трясло как в лихорадке. В его трусливом теле сейчас бушевало столько разных чувств: страх, радость, надежда, угодливая любовь, — этого хватило бы на десять человек.

Чуть переведя дух, Ходжам Шукур осыпал хана вопросами. Как его здоровье? Как здоровье родственников? Как здоровье детей? Как себя чувствует любимая жена? Забываясь, хан спрашивал по нескольку раз об одном и том же.

Мядемин-хан вначале отвечал на вопросы Ходжама Шукура, хотя и довольно однообразно: "Хорошо, спасибо" или "Слава аллаху, хорошо", но потом и это ему надоело, он перестал совсем отвечать и пристально стал смотреть на Ходжама Шукура, словно видел его в первый раз.

Наконец Мядемин-хан поднялся, перешел на ковер и жестом пригласил Ходжама Шукура присесть напротив. Гость и хозяин сели и молча уставились друг на друга. Мядемин-хан никак не мог придумать, что бы такое сказать, а в обязанности Ходжама Шукура, как гостя, входило только одно: поздороваться и расспросить о здоровье хозяина и ближних, что он и исполнил, даже с излишней старательностью. Мядемин-хан подумал еще немного и решил взять быка за рога.

— Чего привез?

Лицо Ходжама Шукура радостно засияло, и он, торопясь и сбиваясь, принялся перечислять подношения:

— Сушеной дыни пятнадцать пудов, хан-ага, зерна восемьдесят пять пудов, потом торбы, еще муки десять мешков…

Мядемин-хан повел головой и стал рассматривать стены, словно раньше у него не было на это времени.

Ходжам Шукур пытался угадать причину недовольства хана, перечислял в уме привезенное и не знал, чем можно вызвать интерес хана.

Мядемин посмотрел в лицо Ходжама Шукура и перебил его:

— Это все, что ты привез?

— О аллах! Это только от Хемракули, хан-ага! А от меня еще верблюд с сарыкскими коврами, верблюд…

Лицо хана вдруг приняло такой суровый вид, что Ходжам Шукур невольно замолчал. Все мысли его разлетелись в разные стороны, словно стая воробьев. Молчали они довольно долго. Наконец хан пристально посмотрел в глаза Ходжама Шукура и сладко улыбнулся, точно ободряя гостя. От радости Ходжам Шукур весь расплылся в ответной улыбке и даже закрутил головой. Но лицо хана моментально приняло прежнее выражение, даже еще более суровое. Ходжам Шукур перепугался чуть не до смерти.

"А может, шайтан съел часть его ума? — вдруг мелькнуло у него в голове. — Сейчас позовет сотника и скажет: "А ну-ка отруби голову этому шакалу". Ходжам Шукур даже с опаской обернулся и посмотрел на дверь. Но сотника там еще не было.

— Хан-ага, — вдруг начал вкрадчивым голосом Мядемин-хан, отчего гость его даже вздрогнул, — а не привез ли ты какой-нибудь туркменский цветочек, попроще, но поярче?..

До Ходжама Шукура наконец-то дошло. От радости он чуть не подпрыгнул на месте.

— Как же, хан-ага! Привез, специально для вас, да такой, что поискать!..

Два человека, хоть и поздно, но все-таки сумевшие понять друг друга, обменялись ласковыми улыбками. Хан хлопнул в ладоши. Вошел сотник. Мядемин-хан прокашлялся и посмотрел на него особым взглядом. Сотник покорно поклонился и вышел.

Мядемин-хан порадовался про себя понятливости своих слуг. Настроение у него заметно поправилось. Теперь хан и Ходжам Шукур молча смотрели на дверь, точно два хищника, поджидающие добычу. Наконец дверь осторожно отворилась, но пока никто не входил. Потом показалась одна из женщин хана. Она просунулась в дверь наполовину, похоже было, что кого-то тянула за собой. И действительно, следом за женщиной вошла девушка, осторожно подталкиваемая кем-то еще и сзади. Женщины выставили девушку вперед. Хан кивнул им, и они вышли.

Девушка в тонкой шелковой накидке на голове осторожно сделала два шага, словно боясь, что кафельный пол ханского дворца может провалиться, и остановилась. На ней были черные кожаные башмаки, красные вязаные носки. Из-под новенькой красной курте[37] виднелся подол платья из кетени. На пальцах кольца с поблескивающими в них камнями.

Это была Каркара.

— Девушка, тот, кто предстает перед ханом, должен опустить голову! — грозно крикнул Ходжам Шукур, точно он сам и был хивинским ханом.

Но Каркара не шевельнулась, продолжала стоять неподвижно, словно изваяние из камня, каких было много в приемной хана.

Хан поглядел на нее, усмехнулся. Потом поменял ноги местами, подумал, осторожно встал и сделал несколько шагов в сторону девушки.

Ходжам Шукур мигом вскочил следом за ним. Он испугался, что хан разозлится и ударит ее, но беспокоился он не из-за девушки, а из-за того, что ханская злоба может перейти и на него. Поэтому Ходжам Шукур вырвался вперед, подошел вплотную к Каркаре и повторил свой приказ:

— Если не хочешь, чтобы вырезали весь твой род, нагни голову, тебе говорят!

Но девушка продолжала стоять словно неживая.

Сзади подошел хан и положил руку Ходжаму Шукуру на плечо:

— Не трогай ее, хан-ага. Женщин, которые склоняют голову прежде, чем их попросят, и раздеваются раньше, чем до этого дойдет дело, в Хиве и так полно…

Ходжам Шукур послушно отступил в сторону. А хан продолжал:

— Когда женщина на каждую твою просьбу говорит "нет", она даже некрасивая становится красивой. А женщина, которая сама лезет к тебе, будь она хоть золотая, надоедает на второй день и гроша медного не стоит!..

Мядемин-хан приподнял накидку девушки и заглянул ей в лицо. Глаза его радостно засветились.

— Как зовут красавицу?

— Каркара.

— Мы сами должны склонять головы перед такой прелестью.

В подтверждение своих слов Мядемин с улыбкой поклонился. Ходжам Шукур отнес это "мы" и на свой счет и тоже пригнул голову.

— Верно говорите, хан-ага, это очень хорошо, когда мужчины преклоняются перед красотой.

Мядемин-хан хлопнул в ладоши. Вошел сотник. Хан хлопнул другой раз, и появились женщины, приведшие Каркару.

— Пусть в наш хауз[38] вплывет еще один лебедь. Пусть моя Каркара до вечера вымоется, как следует оденется и отдохнет. Накормите ее самым лучшим, что есть у меня.

Женщины увели Каркару.

Хан вернулся к своему ложу, но, прежде чем, сесть, обернулся к сотнику:

— Пусть придет Мятер!

Потом некоторое время постоял в раздумье и неожиданно поднял глаза на Ходжама Шукура:

— Садитесь, прошу вас, хан-ага.

Голос его был изысканно вежливым. Ходжам Шукур, не решавшийся это сделать прежде хозяина, быстро прошел вперед и сел.

— Ну, как у вас в Мары? Как ваш народ поживает?

— Разболтался народ, хан-ага.

— Разболтался? Может, кто-то их разболтал?

— Ваша правда. Это текинцы всё, из-за них…

— А в чем же дело?

— Причин я не знаю, хан-ага.

— Не знаете? А что за текинцы?

— Серахские.

— Какой хан?

— В том-то и дело, что не один хан. Все ханы разболтались. И не ханы тоже. Весь народ в Серахсе испортился.

— Весь народ не может испортиться. Народ — это стадо. А у стада есть чабан. Куда он поведет, туда и они…

— Но ведь сами чабаны и разболтались!..

— В том-то все и дело! Если разболтались чабаны, то и стадо все разболталось.

— Это верно, хан-ага.

— А если верно, то надо быть заодно с чабанами, тогда и стадо будет с тобой заодно.

— И это верно, хан-ага.

— А если чабаны тебя не будут слушать, то и все стадо не послушает!

— И так не слушают!

— И все больше будет испорченных.

— И так их полно!

— Верно. Разве ты не знаешь пословицу: "Если мать не родная, то и отец не твой"?

— Знаю, хан-ага, знаю.

— А если знаешь, то должен суметь поладить со своими ханами. Где понадобится, и согласиться с ними, и навстречу пойти. Запомни, хан, одну вещь: если старейшина согласился, согласился и народ!

Верно, хан-ага. Говорят же, если чабан захочет, он и козла подоит.

— Мудрые слова! Но я тебе еще скажу: чтобы получать всегда молоко от козла, надо знать все слабости чабана и держать его в своих руках.

— Верно, хан-ага, верно. Только так получилось, что текинские старейшины и сарыкских держат в своих руках. Кроме верного тебе Халып-ишана, никто не смеет ослушаться текинцев.

Мядемин замолчал, потом вдруг от внезапно пришедшей мысли вздрогнул.

— А что, — сказал он, — если я сарыков с землей смешаю? Успокоятся и текинцы.

— Было бы неплохо, хан-ага. Я сам хотел попросить об этом.

Но тут вошел Мятер, и оба хана замолчали. Разговор о сарыках надо было начинать заново, потому что собирать войско для запугивания туркмен должен был этот самый Мухамед Якуб Мятер, ближайший помощник Мядемина, его военачальник.

Намерение Мядемина напасть на Мары, где жили сарыки, имело целью не только запугать сарыков и вообще туркмен, привести их к послушанию, но и отбить у них всякую охоту думать о воссоединении с Бухарским эмиратом.

Хивинский хан Мядемин со своим старшим братом Рахимкули уже прибегали к подобному маневру, когда в тысяча восемьсот сорок первом году разбили и раз-грабили Мары и даже прошлись с разбоем по окраинам могущественного иранского государства. Этим самым они заставили туркмен склонить головы перед Хивой, а чтобы показать свою мощь бухарскому эмиру, через год напали и разгромили Чарджоу, который находился под властью Бухары. Награбленным добром поделились с туркменами-старейшинами, чтобы те впредь не только слушались, но и восхваляли Хиву. Так был окончательно подчинен туркменский народ хивинскому хану. Однако Бухара не выходила из головы Мядемина, оставаясь для него опасным соперником. Пошлина с туркмен с перебоями и с большим опозданием поступала в ханскую казну, а тут еще стали доходить слухи, что Бухара якобы направила письмо сарыкам и салырам с целью перетянуть их на свою сторону. Все это тревожило Мядемина и привело его к решению повторить уже проверенный маневр, напасть на Мары, стереть с лица земли сарыков.


Для того чтобы выполнить поручение Ходжама Шукура, Кичи-кел решил прибегнуть к помощи Тоты, жены Мялика. Кичи-кел договорился о встрече. Тоты хотелось воспользоваться отсутствием мужи и свекра, чтобы повидаться и поговорить со своим бывшим земляком, они были из одного аула. Для Кичи-кела смысл встречи был совсем в другом. По поручению Ходжама Шукура он должен был узнать доподлинно, куда и зачем уехали Пенди-бай с сыном. Если же подозрение Ходжама Шукура подтвердится, если Пенди-бай с сыном по наущению Каушут-хана отправились в Иран, чтобы замутить там воду против Хивы, он, Ходжам Шукур, немедленно должен известить об этом Мядемина.

Кичи-келу давно казалось, что Тоты неравнодушна к нему, да и сам он, по правде сказать, хотел бы подобраться к ней, но не находил подходящего момента. Теперь случай подвернулся. Условились встретиться в сарае, за кибиткой. Тоты вошла в сарай, села, прислонившись к столбу, и принялась смотреть, но не в ту сторону, откуда должен был появиться Кичи-кел, а на дверь белой кибитки. Она не беспокоилась, что Кичи не придет, ее волновало больше то, что из кибитки могла выйти Огултач-эдже. Шестидесятилетняя Огултач на старости лишилась сна и от нечего делать по нескольку раз за ноль выходила на улицу и обшаривала весь двор, даже когда Пенди-бай и Мялик были дома. Если же кто-то из них уезжал, малейший шорох заставлял старуху выскакивать наружу.

Тоты уже начинала злиться, что Кичи-кела все нет. "Ему только бы дрыхнуть! Какой это мужчина, женщина ждет!.."

Но тут за дверью, вернее, за загородкой из колючей березы показался силуэт человека. Это был Кичи-кел. Он приближался, беспокойно озираясь по сторонам.

— Сюда! Иди сюда! — прошептала Тоты. Кичи-кел оглянулся еще раз и пролез в сарай.

— Тоты моя! — он бросился к ней и хотел обнять ее. Но Тоты сердито оттолкнула его. Голос ее был и злым и радостным одновременно:

— Не спеши! Закрой хоть загородку сначала, а то как бы собаки штаны не порвали!

Кичи-кел послушно встал, закрыл дверь и вернулся к ней.

— Я не спешу, Тоты, не спешу. Я понимаю, ты же замужняя женщина, а мы — бедные бобыли… Правду говорят, сытый голодному не товарищ!

— Не дай бог такой сытой быть, как я!

— А что, разве плох твой муж?

— Чем такой муж, уж лучше никакого… Говорят, раньше девушки, став женщиной и вернувшись в отчий дом, — плакали…

— Что ж у тебя Мялик, жадный, что ли, хлеба тебе не дает?

— Да дело не в том, что жадный или нет, а надо, чтоб мужик был настоящий!

— А, вот оно что! Значит, твой храпит всю ночь?

— Да нет, не всю ночь… Но и лишний раз тоже не обнимет…

— Вах, Тоты! А я здесь для чего?! — Он обнял ее за талию и притянул к себе.

Кичи-кел осторожно снял с ее головы курте, дотронулся до ее шеи. Тулуп свалился с его плеч. Он на мгновенье оставил Тоты, расстелил тулуп…

В это время послышался скрип двери в кибитке.

— Ой! Огултач! Ну все, мне конец! — жалобно вскрикнула Тоты и крепче прижалась к Кичи-келу.

Кичи-кел, не отпуская Тоты, приподнялся и поглядел за прутья загородки. Старуха шла прямо к сараю.

— Сюда идет? — еле слышно прошептала Тоты.

— Тише! Может, просто по нужде. — Он и сам сильно надеялся на это, и руки и колени его подрагивали от страха.

На их счастье, предположение Кичи оправдалось.

— Все, ушла, успокойся.

Тоты облегченно вздохнула и сама потянулась к Кичи-келу. Но он, сообразив, что женщина теперь его, не стал спешить.

— Послушай, Тоты, я подумал, а что бы я делал, если бы мне такая жена досталась?

— Почем я знаю! А что бы ты мог делать?

— Ну, уж свой сарай я бы сразу снес.

— Подумаешь, сарай! Что, в поле места мало?

— Ну, тогда бы пришлось без головы тебя оставить.

— Да как бы ты узнал?

— Как узнал? Уж узнал бы, будь спокойна. Как это мужчина может не знать, что его жена делает!

— Да ни на волос бы не узнал.

— Все узнал бы.

— Ну как?

— Во-первых, я не бросал бы свою жену-красавицу, как твой муж, и не уезжал в Теджен на свадьбу.

— А, чепуха!.. Если женщина захочет, ты и знать не будешь, что в одной постели спят трое.

— Как это трое?

— Ну так, муж, жена и любовник…

— Я бы снял головы и жене и любовнику.

— Лучше не хвались, Кичиджан, а скажи спасибо аллаху, что он женщине немного стыда дал, а то она могла бы такое наделать!..

— Нет уж, пусть лучше не дает.

— Почему?

Кичи-кел улыбнулся в темноте.

— Потому что если так, то ты сейчас должна встать и уйти…

— Нет, миленький, я от тебя не уйду. А вот расскажу тебе старую историю. Один старик женился на молоденькой, а она была писаной красавицей. Молодые джигиты дня не могли прожить, чтобы не увидеть ее. И даже когда она уже была невестой, то и дело приставали к ней на улице, здоровались, говорили любезности. Старик, женившись, не доверял ей, не отпускал от себя и даже в поле брал с собой. Сам пахал землю, а жена тут же собирала курек, разводила огонь и кипятила чай. Но отчаянные джигиты и тут не растерялись. Пока старый муж доплетался на своем быке до края поля, они уже успевали нацеловаться с красавицей. В конце концов старику надоело это, и он заказал специальный сундук.

— Зачем сундук?

— А ты слушай. Он сажал свою жену в сундук и носил за спиной.

— И пахал землю?

— И пахал. Зато был спокоен. И вот как-то хан этой страны со своими нукерами, визирями, меткими стрелками отправился на охоту. Они увидели старика, который пахал землю с сундуком за плечами. Хана это очень удивило, потому что никогда еще не видел он, чтобы пахали землю с сундуком на горбу. "Приведите ко мне старика", — сказал хан своим нукерам. Старик, не снимая ноши, подошел к хану и остановился перед ним.

"Что это у тебя за сундук за спиной? — спросил хан. — Золото, драгоценности? И почему ты не хранишь их у себя дома? В моей стране не должно быть никакого воровства. Раз ты не веришь моим людям, носишь свое богатство за спиной, я тебя накажу".

Тогда старик признался в том, что в сундуке не золото и не драгоценности, а собственная жена, она так хороша, что ей мужчины не дают прохода.

"Если она так хороша, покажи ее нам", — сказал хан.

Разве мог старик ослушаться хана? Он снял сундук со спины, открыл его, и вдруг оттуда выскочил молодой джигит и бросился в поле. Хан и его слуги, да и сам старик были поражены. Хан прицелился и хотел пристрелить убегавшего джигита.

"Мой повелитель, — сказал один из нукеров, — не убивайте этого юношу, лучше поговорите с ним. Кто знает, что он скажет?"

Пустили следом двух гончих, они быстро догнали парня и приволокли его к хану. Испугавшись хана, юноша рассказал все как было. "Когда старик засыпает вечером, — сказал юноша, — я сплю в объятиях его жены, а когда старик просыпается утром, я залезаю в сундук, и тогда жена его спит в моих объятиях". Поскольку юноша сказал правду, хан помиловал его и отпустил с миром. Вот видишь, Кичиджан? Женщина, если захочет, может сделать все.

Кичи-келу ничего не оставалось, как согласиться с Тоты.

— Вот я захотела, чтобы ты стал моим, и вот ты мой, — сказала она и плотней прижалась к Кичи. — И я тоже твоя.

Кичи подумал, что как раз наступило время приступить к делу, и он спросил:

— Тоты, а можешь ты сказать мне одну вещь? Только правду.

— Разве я могу обмануть тебя?

— Думаю, что нет.

— Тогда спрашивай.

— Куда уехал Пенди-бай с Мяликом?

— На поминки в Теджен.

— Это правда?

— Да, правда. А ты думал куда?

— Нет, никуда… Еще раз скажи, ты не врешь? Кичи-кел склонился к самому лицу Тоты, желая убедиться, нет ли обмана. Тоты обхватила его за шею и притянула к себе.

— Нет, миленький, не вру.

И Кичи-кел поверил, что она говорит правду.


После вечернего намаза Мядемин вышел во двор. Рядом с ним не было ни гостя, ни сотника. Заложив руки за спину, он дважды обошел пруд, по берегу которого росли платаны. Остановившись над невысоким обрывом, он поправил на себе одежду и подпер ладонью подбородок. Долго смотрел на отраженные в воде звезды, потом нащупал под ногами камешек и, улыбаясь, словно ребенок, кидающий подкормку рыбам, бросил в воду. Разошлись круги по водной глади и стерли звезды. "Все, что сталкивается с силой, меняет свой облик", — подумал про себя хан. Ему и в голову не пришло, что облик изменили не сами звезды, а лишь их отражения, а сами они по-прежнему сияли в глубоком ночном небе. Поднятые круги на воде исчезли, и звезды, сдвинутые ханом, снова вернулись на свое место. Они блестели, переливались, как будто подмигивали хану, напоминая девичьи глаза. Мядемин выпрямился, осторожно посмотрел в сторону ильмового дерева. В его тени расхаживала взад и вперед едва различимая фигура. Хан кашлянул тихонько. Темная фигура оказалась послушной, она сразу двинулась на зов хана. Не поднимая головы, Мядемин сказал, как будто бы обращаясь к воде:

— Зейнеп!

Фигура сотника вмиг исчезла, и вскоре появилась Зейнеп в тонких шелках, облегавших гибкое тело. Она подошла поближе к хану и, разведя в стороны шелковое одеяние, поклонилась.

— Новая красавица готова? — спросил хан.

Зейнеп, давая понять, что "красавица готова", повторила свое движение и после поклона бесшумно направилась к дверям дома. Хан сделал было несколько шагов вслед за ушедшей, но потом остановился, снова заложил руки за спину, облизал губы и поднял глаза к небу. И небесные звезды подмигивали ему так же, как и те, что отражались в пруду. Это понравилось хану. Даже звезды неба стараются угодить ему, не говоря уже о земных.

Занавес на дверях откинулся, Зейнеп вывела за руку Каркару и подтолкнула ее слегка вперед. Девушка ни на шаг не приблизилась к хану, оставаясь стоять там, где оставила ее Зейнеп. Одета была Каркара не так, как утром. Хотя сквозь платье и не просвечивалось ее тело, как у Зейнеп, но шелка на ней были тонкие и дорогие.

Мядемин распростер руки, словно Каркара собиралась открыть ему свои объятья.

— Подойди ко мне, мой прекрасный цветок!

Каркара даже не шевельнулась. Хан старался быть ласковым.

— Ты моя прелесть, ты радость моя, Каркара! Нет равных тебе ни в Хиве, ни в Бухаре. Ты соловей мой, цветок мой!

Слова эти не произвели на Каркару никакого впечатления. Но хан не разгневался. Он подошел к девушке. Заметив это сквозь тонкое покрывало, накинутое на лицо, Каркара вздрогнула всем телом, словно птичка, попавшая в неволю. Она осторожно огляделась по сторонам. Единственно, что увидела, был высокий забор. Бежать некуда. Хан приблизился к ней вплотную, погладил ее хрупкое плечико. Девушка опять вздрогнула и отошла в сторону. Хана это умилило, он улыбнулся, взял ее за локоть и притянул к себе.

— Дикая козочка моя.

Девушке удалось выскользнуть из цепких рук хана, она оттолкнула его. Но девичьи руки не в силах были сладить с ханом, он даже не сдвинулся с места, однако потерял самообладание и перешел от притворной ласки к решительным действиям. Схватил ее за руку и потянул за собой к водоему. Сильные пальцы хана так сдавили руку Каркары, что она чуть не вскрикнула от боли, но стерпела.

Хан остановился у берега и какое-то время молча смотрел в черный омут, где золотились звезды. Каркара подумала, что хан привел ее сюда, чтобы сбросить в воду. Ей казалось, что когда гневаются ханы, то даже погода должна измениться, небо затянется тучами и на землю обрушится ливень. Ханы не останавливаются ни перед чем в своем гневе, не жалеют ни людей, ни зверей, кого угодно могут в один миг лишить жизни, и никто не спросит у них ответа. Ханы должны быть жестокими, и девушка поверила, что пришел ее конец и сейчас ее сбросят в омут. Но она не испугалась, напротив, почувствовала облегчение. "Обниму камень на дне пруда и задохнусь. Лучше умереть, чем быть наложницей в ханском дворце". Она думала сейчас только о смерти и ничего другого не желала.

Вдруг послышался глухой голос Мядемина:

— Жить не хочется?

Каркара не ответила, не произнесла ни слова, когда вопрос был повторен.

Хан немного разжал пальцы, физическая боль утихла, зато во сто крат усилилась душевная боль.

— Покорись, красавица, или сегодня же я велю закопать тебя живьем в землю!

Девушка и на эти слова ответила молчанием. Голос хана стал жестче:

— Я сказал все. Выбирай!

Каркара молчала. Хан хотел сказать еще что-то, но ему помешал выскочивший из низенького домика мужчина с непокрытой головой. По тому, что человек решился нарушить вечерний покой хана, можно было заключить, что дело у слуги было неотложное. Человек с непокрытой головой смело подошел к хану и стал что-то нашептывать ему на ухо. Мядемин закусил нижнюю губу, сказал: "Хоп!" — и согласно кивнул головой. Человек повернулся и пошел к дому, глядя в небо, словно пересчитывая там звезды. Следом за ним отправился и сам Мядемин.

Каркара осталась одна. На какое-то время она почувствовала облегчение. Ей показалось, что с уходом хана ушла и опасность. Каркара стала осматриваться, чтобы найти хоть малейший выход из безнадежного положения. Со всех сторон окружал ее высокий забор, взобраться на который не было никакой возможности. И она почувствовала себя брошенной в колодец с кирпичными стенами.

Каркара вздрогнула, заметив под развесистым ильмом человека, приближавшегося к ней. Человек, шедший в тени деревьев, был охранником Мядемина, его нукером. Не дойдя до Каркары, он повернул в противоположную сторону, словно вымерял длинными шагами расстояние между Каркарой и забором. Нукер шел с опущенной головой и как бы ни на что не обращал внимания, хотя ясно было, что он послан сторожить девушку.

Во дворе дворца, кроме воина и Каркары, не было ни души. Даже распевавшие птицы угомонились, и только вдалеке где-то посвистывала синица.

И тут нукер направился от Каркары в противоположную сторону. В сердце девушки вдруг вспыхнула новая надежда, и она решилась подойти к охраннику. Но, не зная, как назвать нукера, как обратиться к нему, то ли "дядя", то ли "ага", Каркара некоторое время стояла в нерешительности. Но вот воин снова прошел мимо девушки, и она, собравшись с духом, окликнула его:

— Почтенный, вы кто?

Нукер от неожиданности вздрогнул. Как? Его кликнула пленница, привезенная из далекого края, чтобы стать наложницей хана? Он остановился, дуло черного ружья направил в землю, огляделся по сторонам. Убедившись, что никого, кроме них, нет поблизости, подошел к девушке.

— Что ты сказала? — спросил он, хотя прекрасно расслышал ее вопрос.

Каркара повторила.

— Я? — переспросил нукер. — Я сотник Мядемин-хана. — Тяжело вздохнул и, внимательно посмотрев в лицо девушке, добавил. — Я сотник. Что делать? Нам тоже надо жить. Я просто сотник, сестра.

— А как зовут вас?

Вопрос удивил нукера. "Интересно, для чего эрой несчастной понадобилось мое имя? Может, хан поручил ей выведать мои мысли? Может, это просто ловушка для меня?" Но, подумав, что, если он и скажет свое имя, от этого ничто не изменится и что это решительно ничем ему не грозит, он ответил:

— Меня зовут Керим, сестра.

— А меня Каркара.

По выговору и голосу чувствовалось, что девушка совсем еще юна. Керим задумался. "Видно, — подумал он, — случилось что-то непоправимое".

— Сестра, что ты от меня хочешь? Кто тебя привез сюда и кто ты вообще?

Девушка, оглядевшись по сторонам, торопливо стала рассказывать:

— Керим, брат, я дочь одного старого человека. Кроме отца, у меня есть младший братишка. Мама умерла…

— А я, сестра, несчастней тебя, — перебил Керим. — Я сам себе и мать, и отец. Тут я совсем один.

Каркара, доверившись Кериму, сняла с лица покрывало и прямо посмотрела в глаза ханскому сотнику. Перед ней стоял красивый юноша лет двадцати.

— Да благословит аллах твой жизненный путь, воин! А не могли бы наши общие страдания объединить нас в желании стать братом и сестрой? — вдруг нашлась Каркара.

— Я не могу быть тебе братом, сестра.

— Почему?

— Потому, что брат всегда должен защищать свою сестру, даже голову свою положить на плаху за ее честь. А в этом дворце, не будешь подлецом, не проживешь и одного дня. Конечно, лучше умереть, чем служить им и самому быть подобным, но кому хочется умирать.

Каркара не могла найти достойного ответа и тихонько заплакала.

Сквозь рыдания чуть слышно проговорила:

— Если бы Каушут-ага знал, он спас бы меня.

— Кто такой Каушут, сестра?

Каркара решила так расхвалить Каушута, чтобы раззадорить юношу, вызвать желание помочь ей.

— Каушут — это самый сильный и смелый джигит нашего аула. Он победил в гореше хивинского пальвана Хемракули. — Каркара сказала неправду и замолчала: а вдруг Хемракули окажется родственником Керима?

— Победил Хемракули?

Каркара теперь боялась отвечать.

— Если это правда, тысячу лет жизни Каушуту!

Каркара удивленно подняла глаза:

— А вы тоже не любите Хемракули?

— Не люблю? — Керим запнулся от волнения. — Я его ненавижу! Он убил моего отца! Он… Он избил его плетью… Отец не прожил недели… А я…

Керим сжал кулаки и замолчал. Видно было, что в душе его шла нелегкая борьба. Наконец он поглядел на Каркару и сказал:

— Стой здесь. Тихо. Не двигайся.

Сам он осторожно прокрался к двери, за которой скрылся Мядемин, и заглянул внутрь. Потом вернулся снова к Каркаре.

— Они ещё разговаривают. И, видно, долго будут… Я решил. Я помогу тебе. Но что ты будешь делать, если даже уйдешь отсюда? Даже если успеешь выбраться из Хивы? Ведь кругом пустыня. Ты не дойдешь до дома…

— Брат! Только помоги! Я лучше умру в пустыне, чем стану наложницей хана. Только бы уйти отсюда!

— Хорошо. Пусть аллах решит твою судьбу. Я больше ничем не могу тебе помочь. Мне тоже надо убегать отсюда и увозить жену. Я должен хану, а платить нечем. Он сказал, что возьмет мою жену. Теперь пусть бесится! Только надо скорее бежать. Если меня поймают, с живого кожу сдерут. Идем!

Керим взял ее за руку и провел вдоль стены к маленькой калитке. Открыл ее и вышел вместе с Каркарой на улицу.

— Ну прощай, сестра. Аллах тебе поможет. Иди не по дороге, а рядом. Увидишь всадников, прячься. Может быть, и найдется добрый мусульманин, который спрячет тебя. А там попроси послать гонца к своему Каушуту, сто лет ему жизни!

Каркара схватила за руку Керима:

— Дай аллах тебе счастья и жене твоей!

Керим довел ее до угла улицы, показал, как выбраться на караванный путь, и быстро скрылся из виду.

Каркара пошла по дороге, указанной ей Керимом. Она первый раз была одна ночью в чужом городе, но не чувствовала страха. Ей казалось, что если аллах помог ей выбраться из такого места, откуда, наверное, не вы-бирался еще ни один смертный, то и дальше он не бросит ее.

На улицах не было ни души. Каркара невольно заметила, что здесь даже было тише, чем в Серахсе: там и ночью ржали кони, лаяли собаки, ревели ишаки, а тут город как будто вымер.

Единственный звук, как она поняла, исходил от нее самой. Это звенели украшения, надетые на нее Зейнеп. Каркара остановилась у какой-то канавы, сорвала и сбросила с себя украшения. Заодно скинула и тесные новые башмаки, которые только мешали, и пошла дальше босиком.

Скоро дома стали редеть, улица расширилась, это была уже окраина города… Еще через некоторое время жилища совсем пропали, и в лицо повеяло запахом сухой степной травы.

Каркара то бегом, то шагом пробиралась вперед. Город скрылся за спиной, и теперь ей казалось, что она идет по одному и тому же месту: ночью пейзаж степи еще однообразней, чем днем.

Скоро она начала уставать. Но страх перед оставшимся позади городом гнал ее дальше и дальше. Ноги уже болели и кровоточили. На востоке показалась утренняя звезда. Стало прохладней. Каркара уже не думала ни о чем, только шла и шла, не понимая, куда, зачем и к кому…

Светлая полоска постепенно захватывала край неба…

Каркара почувствовала, что идти дальше не может. Подошвы ног горели, колени дрожали, и хотя вокруг становилось все светлее и светлее, глаза, наоборот, застилал мрак. Нигде вокруг не видно было никаких признаков жилья. Каркаре казалось, что во всем мире нет других живых существ, кроме нее и невидимых птиц, которые, просыпаясь, верещали в низкорослой траве по обочинам дороги.

И вдруг сзади послышался топот копыт. Каркара оглянулась назад и увидела несколько черных точек, быстро нагонявших ее. По приближении точки стали приобретать очертания всадников. Каркара перепугалась. В первое мгновение подумала, что теперь ей конец. Всадники схватят и отведут обратно в дом Мядемин-хана. И тогда уже никто не поможет ей. Она даже успела представить Керима, связанного, избитого до полусмерти, стоящего перед ханом и его свитой. А из-за занавесок смотрят и хихикают ханские наложницы, которым ни до кого нет дела…

Но Каркара быстро пришла в себя. Она бросилась в сторону от дороги и побежала, пригибаясь и прячась за низкорослыми кустами. Она позабыла и про боль и про усталость. Страх перед ханом удесятерил ее силы. Всадники проскакали мимо, а Каркара все бежала и бежала, удаляясь от страшной дороги. Она боялась даже оглянуться, ей казалось, стоит только это сделать, как свирепый нукер схватит ее за волосы и бросит поперек седла…

Возле небольшой впадины Каркара споткнулась о торчащий из земли корень и упала, скатившись в яму. Хотела встать, но не смогла. Руки и ноги не слушались ее. Вокруг было тихо. Ни голосов, ни топота копыт, которые мерещились ей, пока она бежала. Девушка задыхалась. Теперь она постепенно начинала чувствовать, как болит все тело, особенно ноги, как будто с них содрали кожу и посыпали солью. Она начала тихо стонать. Ей думалось, что, если плакать громче, боль скорее утихнет. Но судьба не давала возможности бедняге не только громко радоваться, но и громко страдать: она боялась, что всадники услышат ее голос и схватят.


К полудню Мялик вернулся из Теджена. Как бы возвещая о приезде хозяина, у загона пронзительно заржала его лошадь, однако встречать никто не вышел. Мялика, уставшего от долгой утомительной дороги, это страшно возмутило. Обычно, если он уезжал куда-нибудь с ночевкой, Огултач-эдже, только заслышит цокот копыт, сразу же выскакивает из кибитки, бросается к сыну, еще не успевшему сойти с коня, обнимает, помогает слезть с лошади, спрашивает о дороге, о тех местах, где побывал, провожает в кибитку, просит отдохнуть с дороги.

А тут никого. Взявшись за луку седла, Мялик со злостью спрыгнул с лошади, кое-как примотал повод уздечки к коновязному колу и, не дав себе труда ослабить подпругу, торопливой походкой направился к дому. С ходу толкнул он дверь белой кибитки, то та не отворилась. И тут до него из кибитки донесся стон. Это вмиг остановило Мялика, он прислушался.

Стонала Тоты. Рядом с ней сидела Огултач-эдже, обняв невестку за талию. Тоты была беременной. Ее свидания с Кичи-келом в холодном сарае, занятия по хозяйству привели к тому, что ребенок мог появиться на свет до срока и сразу же с этим светом расстаться. Такая участь ждала долгожданного внука Пенди-бая и Огултач-эдже, а ведь к появлению его на свет так долго готовились в этом доме. И, отправляясь в Теджен, Пенди-бай приказывал жене смотреть в оба, чтобы какая собака или птица не напугала невестку, как бы с ней не случилось чего в их отсутствие.

В кибитке было прохладно, и все же у Тоты выступили крупные капли пота. Ее мучили схватки, и она с трудом удерживалась от крика, до крови кусала губы и, заглушая боль, стонала.

— Ну, что с тобой, что случилось? — плаксивым голосом спрашивала Огултач-эдже. — И как же я не углядела тебя, ведь каждый шаг твой стерегла. Что с тобой, доченька? Какой шайтан попутал тебя, какая черная сила вселилась в тебя?

В ответ раздавался только стон. Тоты носила яшмак и поэтому не могла разговаривать со свекровью. Яшмак закрывал рот и прилипал к потной шее. Огултач-эдже приставала со своими вопросами, пока не убедилась, не увидела, что невестка не может разговаривать.

— Нашла время молчать за яшмаком! — Старуха с сердцем сорвала с невестки злосчастный плат. — Умираешь, а все стараешься показать себя скромницей.

Застежка яшмака отстегнулась у Тоты, головной убор — топбы — отлетел в одну сторону, яшмак в другую.

Тоты страдала, ей было тяжело, однако думала она о том, что ответит свекрови, если та снова начнет приставать с вопросами. И тут вспомнила, как в их ауле года три-четыре назад молодая женщина, испугавшись собаки, родила недоношенного ребенка, который на третий день умер. С одной стороны, хорошо бы разродиться, и тогда кончились бы ее муки, а с другой стороны, жалко ребенка, которого столько месяцев вынашивала под сердцем и который может умереть, как у той женщины.

Тоты отлично понимала то, что натворила, проклинала себя, но изменить уже ничего было нельзя. Конечно, если ребенок родится мертвым, горевать будет не только она сама, но и другие, а ребенка-то все равно никто не вернет, никакая печаль не поможет. Тоты стонала, и неизвестно, от чего больше, от боли предродовых схваток или от этих горьких размышлений, от укоров совести.

Огултач-эдже много повидала на своем веку и поэтому ни в какие чудеса не верила, знала, что без причины ничего не бывает на свете, что-то должно стоять и за этим случаем с невесткой. Огултач-эдже снова повторила свои вопросы, но теперь уже с большей строгостью и настойчивостью.

— Если ты не оглохла, — строго допрашивала она, — если не онемела, говори же, что с тобой стряслось, проклятая аллахом? Говори! Ты что, не можешь понять, что лишаешь меня счастья?!

Глаза Огултач-эдже были полны слез. В них были печаль, и жалость, и раскаяние.

— Дурочка, — продолжала она говорить, — глупая, ты же мне внука погубила! Что мне делать теперь? Что я скажу баю, когда он домой вернется? Он же предчувствовал это, оттого так строго наказывал глядеть за тобой. Что я скажу ему теперь?

Её слова были пропитаны ненавистью к Тоты и жалостью к ребенку, которому суждено увидеть этот свет мертвым.

Тоты не могла долго смотреть в глаза свекрови и опустила веки. С самого первого дня Тоты невзлюбила старуху, но теперь ей казалось, что она одинока и беспомощна и ближе свекрови никого в мире у нее нет. Если сказать старухе всю правду, подумала Тоты, она может меня спасти. Но эти мысли появились от растерянности, а через некоторое время новый приступ боли все смешал в голове Тоты, и она стала думать о том, что никто уже не может спасти ни ее, ни ребенка, и если она скажет правду, когда появится мертворожденный, кривая сабля, висевшая на стене, тут же сорвется со стены и полоснет ее по горлу. Ей уже стало казаться, что сабля специально повешена здесь и что она уже и не висит, а повисла над Тоты и метит в ее горло. В холодном поту Тоты схватилась за шею.

— Перед рассветом, — начала она шептать, задыхаясь, — я вышла во двор… Черная… собака на… накинулась на меня… Ах, я умираю. Что мне делать, мама, я умираю…

В ауле Пенди-бая было много собак, но черная была одна, собака Мешева-ага, жившего где-то в середине ряда. Звали собаку Карабай. Это был старый кобель, который давно уже не бросался на людей, ни на кого не лаял.

Услышав про черную собаку, Огултач-эдже схватилась за ворот платья.

— Это же проклятая тварь Мешева! — запричитала она. — Ах, чтоб тебе счастья не видеть, Мещев! Чтобы волки овец твоих задрали! Зачем ты собаку держал, что у тебя охранять? Какие богатства? Каких овец? Или на твою драную кибитку, на твои драные башмаки кто-нибудь зарился? Чтобы ты сдох поскорей, Мешев!

Мялик стоял перед дверьми и все это время слушал, что происходило внутри кибитки. Потом ему надоело стоять, и он с тревогой стал кричать матери:

— Мама! Открой! Что там с вами случилось?

Огултач-эдже не стала открывать, но крикнула:

— Ах, сынок, у нас такое несчастье! Жена твоя рожает!

Мялика прямо передернуло всего от этих слов. Обида на то, что не встретили его, сразу же пропала, и он растерялся, не зная, что ему делать.

У Тоты сильно исказилось лицо. От боли она лежала с открытым ртом; и старухе даже почудилось, что изо рта невестки вывалился и бессильно повис язык.

Тоты вцепилась в плечо старухи:

— Ах, родная, я умираю.

Огултач-эдже испуганно вскрикнула:

— Мяликджан! Сынок!

Мялик отозвался:

— Скажи, что мне делать, мама?

— Ах, только поскорей выстрели из ружья, не то мы потеряем Тоты!

Мялик отшвырнул в сторону плеть и бросился в сарай. Схватив ружье, он выскочил на улицу и растерянно закричал:

— Куда стрелять, мама?

Огултач-эдже не успела сказать, что стрелять надо в черного кобеля Мешева-ага, как возле кибитки раздался оглушительный выстрел, так что даже старуха вздрогнула и помянула аллаха. И тут же появился на свет мальчик, который не успел вскрикнуть, не успел глаз открыть, получить имя, а уже ему пришла пора раздаваться с этим светом.

И спустя какую-то минуту прозвучал еще один выстрел, черное ружье Мялика, заряженное крупной дробью, отправило на тот свет ни о чем не подозревавшего старого Карабая, спокойно лежавшего в камышах за черной кибиткой Мешева-ага.


Каркара, эта худенькая девчушка, которая в далеком отсюда Серахсе вечером боялась выйти из дома, чтобы посидеть с соседкой Язсолтан, женой Каушута, лежала сейчас одна в пустыне, в какой-то яме, и ей не страшны были ни змеи, ни скорпионы, она боялась сейчас людей, которые были в тысячу раз опасней змей и могли доставить ей в тысячу раз больше страданий, чем змеиный яд.

Каркара проплакала долго, и слезы немного успокоили ее. Дышать стало легче, подошвы ног, кажется, болели уже поменьше, но встать с земли она все равно еще не могла. Уже совсем рассвело, когда измученная девушка задремала. Спать она не собиралась, напротив, ей хотелось скорее отправиться в путь, чтобы подальше уйти от людей Мядемина. Однако усталость была сильней страха и надежды. Каркара уснула сладким сном на песчаной подушке, в траве, устилавшей дно впадины.

Ей снился сон. Вместе с подружками она собирает на лугу цветы и вдруг видит красивую бабочку, бежит за ней, но бабочка улетает от нее все дальше и дальше. Каркара бежит, задыхается, подруги остались где-то далеко позади. Наконец, совсем обессиленная, она падает в траву. Откуда-то появляется мать, кладет ее голову к себе на колени, гладит и поет тихим голосом, как будто Каркара совсем еще маленькая девочка. И вдруг над ними вырастают всадники Мядемина, кони храпят и бьют копытами…

Каркара очнулась, вокруг стояли всадники. Но когда она лучше разглядела их, они оказались не всадниками, а стаей голодных шакалов. Один из них стоял совсем близко, принюхивался, остальные удивленно разглядывали девушку. Каркара, которая только что не в силах была подняться, чтобы выбраться из ямы, вдруг пронзительно закричала и вскочила на ноги. От этого внезапного крика и резкого движения Каркары шакалы с испугом бросились в разные стороны.

Каркара никак не могла разобраться во времени, вечер наступает или же зарождается утро в предрасветных сумерках. Когда огляделась вокруг и пришла в себя, ей стало казаться, что никаких шакалов не было на самом деле, они были продолжением сна, потому что далеко окрест лежала голая пустыня, ни хищников, ничего живого. Она сообразила, как далеко ушла в сторону, уже не видно было придорожных тополей, одни пески окружали ее. В северной стороне хоть кустики какие-то виднелись, селин, верблюжья колючка, а к югу, до самого горизонта, стелилась безжизненная пустыня. Идти на юг было опасно, если там нет растительности, значит, нет и воды. Идти на север, то есть назад, совсем нельзя, там ждут ее слуги Мядемина. И она решительно направилась в сторону сыпучих песков. Когда поднялось над пустыней солнце, стало ясно, что и сегодняшний день будет нестерпимо жарким. Она шла, и с наступлением жары ее стала одолевать жажда, которая была мучительней любой боли. Губы пересохли, постепенно сухим стал и язык. Он распух и одеревенел, с трудом помещался во рту. К полдню Каркара совсем выбилась из сил, перестала понимать, что с ней происходит и где она находится. Даже обжигающие пески уже не действовали на нее. Она не могла вспомнить, за что же ей выпали эти муки. Одна только мысль вела ее вперед — добраться до воды, утолить жажду. Ей стало казаться, что она видит далеко перед собой волны и даже слышит их влажный шум. Но это был всего-навсего только мираж.

Наконец-то она увидела то, чего так ждала и на что так надеялась: впереди показался караван. Каркара думала, что это тот самый караван, который подберет ее и отвезет в родной аул. Она остановилась и стала смотреть затаив дыхание. Но караван шел не навстречу, а мимо. Каркара не сразу поняла это, ей страшно было так подумать, но в конце концов стало ясно: спасительный караван уходит, он слишком далеко, чтобы догнать его, и никакого крика не хватит, чтобы ее могли услышать. Каркара, как зачарованная, провожала караван взглядом. Надежды на спасение больше не было.

Она побрела вперед, уже не чувствуя ни жажды, ни обжигающего ног песка… Она готова была умереть и знала, что, наверное, так и будет…

Каркара не знала, как долго шла по пескам… Вдруг впереди показался одинокий куст саксаула. На верху его висел старый, выцветший дон. Это было первое, что хоть как-то напоминало человека. Каркара подошла к кусту, бессмысленно поглядела на него, упала на песок и потеряла сознание…

Очнулась оттого, что почувствовала, как на нее падают капли воды, будто шел мелкий дождь. Чуть приоткрыв глаза, Каркара увидела над лицом своим сосуд и потянулась к нему рукой. Но сосуд поднялся, и Каркаре не удалось вдоволь напиться. Тут только беглянка окончательно пришла в себя. Над ней стоял незнакомый человек. Может быть, это нукер Мядемин-хана? Она задрожала от страха и прикрыла лицо руками.

Но человек не был ханским нукером. Это был Арнакурбан-сарык, дехканин, возвращавшийся из Хивы в Мары. Куст с истрепанным доном был как раз вешкой на его пути, благодаря которой Каркара и нашла свое неожиданное спасение.

Арнакурбан ездил в Хиву по поручению старейшин своего аула. До них дошли слухи, что Мядемин-хан подозревает сарыков в сговоре с Бухарой и собирается послать свое войско в Мары. Вероятно, кто-то настраивал хана против сарыков, и старейшины послали Арна-курбана с тем, чтобы он разубедил Мядемина и предотвратил ненужное кровопролитие. Но попасть в ханский дворец было совсем не просто. У Арнакурбана был в Хиве приятель, Турсункули, он часто бывал у хана, ковал его лошадей, и Арнакурбан рассчитывал, что Турсункули как-нибудь ему поможет увидеться с ханом. Но Мядемин не захотел принимать простого дехканина, ссылался то на здоровье, то на дела и тянул так почти целый месяц. Наконец Турсункули сообщил Арнакурба-ну, что Мядемин собирает войско, велел перековать всех лошадей и с утра до ночи беседует о чем-то со своими военачальниками. Арнакурбан понял, что разговаривать уже поздно, и пустился скорее в обратный путь, чтобы оповестить обо всем своих соплеменников.

Увидев девушку под кустом саксаула, Арнакурбан страшно удивился. Что занесло ее сюда — одну, с пустыми руками и окровавленными ступнями ног? В первую минуту он подумал, что она мертва, кто-то похитил ее, обесчестил и бросил здесь, в пустыне, чтобы скрыть свое преступление. Арнакурбан решил, что хоть выроет ей в песке могилу и прочтет стих из Корана, исполнив этим долг мусульманина. Но когда он нагнулся над ней, то понял, что девушка еще жива. Тогда он достал мытару[39] и стал капать воду ей на лицо. Как только она очнулась, он спросил:

— Дочка, кто ты, откуда? Как попала сюда?

Но Каркара только прошептала в ответ:

— Отец, воды… Воды!

Арнакурбан отошел к лошади, развязал суму и, порывшись в ней, достал два куска лепешки, что испекла ему на дорогу жена Турсункули.

— На, съешь сперва вот это, а потом я дам тебе воды.

Каркаре хотелось только одного: пить, но она взяла хлеб и через силу принялась его жевать. Она слышала еще от отца, что человек, измученный жаждой, должен сперва хоть немного поесть, иначе вода принесет ему вред.


В окрестностях Серахса не так уж редко увозили девушек и женщин, и все же весть о похищении Каркары потрясла аульчан. Слишком уж много несчастий падало на семейство Дангатара: плен самого хозяина, смерть его жены и вот теперь второе похищение дочери… "Сам аллах смотрит косо на этот дом", — говорили, вздыхая, аульчане.

Из всей семьи остался один Ораз. Он изо всех сил старался держаться на людях, выглядеть взрослым и самостоятельным, но в степи, когда оставался один с отарой овец, падал на землю и подолгу плакал, обо всех сразу — о матери, об отце, о сестре… С тех пор как увезли Каркару, он перестал играть с мальчишками, ходить на холм, расположенный в южной стороне аула, где они обычно собирались под вечер. Свое горе и позор он переживал в одиночку.

Туркмены, те, что ушли выручать украденных гаджарами женщин, вернулись с удачей, привезли не только своих, но еще и шестерых персиянок в придачу — как месть за нанесенное оскорбление. У Ораза была слабая надежда, что, может быть, вместе со всеми остальными вернется и его сестра, но о ней не было ни слуху ни духу.

Хотя мужчин в доме Ораза не было, все равно соседи — Каушут, Келхан Кепеле — сделали бы все, чтобы выручить Каркару, но беда была в том, что и они не знали, где ее искать. Кейик, бывшая в тот день вместе с Каркарой, со страху так и не поняла, чьи же люди увезли ее подругу, а кроме нее, никто всадников не видел.

Первым делом, конечно, предположили, что это дело рук нукеров Хемракули. Но, не зная точно, нельзя было требовать от них вернуть девушку. Хемракули мог счесть это за оскорбление и наделать много зла в отместку. Каушут и Келхан Кепеле отправились вдвоем к Молланепесу. Он считался самым уважаемым человеком в округе, и Каушут решил, что, если послать его к Кичи-келу, тот, хоть и известный враль, сказать неправду мулле не посмеет. Но Кичи-кел клялся и божился, что знать ничего не знает об этом деле. Пришлось ему поверить. И больше спрашивать было некого, оставалось положиться во всем только на волю аллаха.

Не меньше, чем Ораз, переживал и Курбан. Он никак не мог смириться с тем, что произошло. Один раз ему приснился сон: Каркара стоит в Хиве с шелковым покрывалом на лице, за высоченным каменным забором. Стоит и говорит ему сквозь слезы: "Курбан, я так и знала, что ты бросишь меня, ты меня стыдишься, ты больше меня не любишь. Видишь, стены какие высокие? Но я бы вскарабкалась на них и спустилась вниз, но куда я пойду дальше? Кто мне поможет? Разве у меня есть кто-то, кроме тебя? Но ты меня бросил, тебе все равно, кому я достанусь…"

После этого сна Курбан решил непременно отправиться на розыски Каркары. Пусть сон обманул его и ее нет в Хиве, но он все равно обойдет всю землю, обшарит все аулы и не вернется домой, пока не найдет ее. Сперва Курбан решил поделиться своим намерением с Каушутом, но потом раздумал, он не поверит, что Каркару можно спасти, и еще захочет помешать ему, лучше уж он сам, не говоря никому ни слова. Дальше жить без нее нет у него никакой охоты.

Наутро Курбан сел рядом с Оразом и сказал ему:

— Ораз, я бросаю кузницу, пойду по другим аулам побатрачу, там больше заработаешь.

От такого известия у Ораза помимо воли на глазах выступили слезы.

— А как же я? Ты хочешь оставить меня совсем одного? Сестры нет, и ты теперь…

— Ничего, ты уже большой. Позови к себе кого-нибудь из своих ребят, и соседи есть, помогут, не пропадешь!

На другой же день Курбан пристал к каравану, который шел из Серахса в Мары. Оттуда он собирался пробраться в Хиву. У него не было ни еды, ни денег, вместо всего этого была одна надежда — найти Каркару, и эта надежда толкала его вперед, заставляя забыть про все остальное.

К вечеру караван вошел в Мары и стал разгружаться у дома Ниязмухамед-бая. Люди, пришедшие с караваном, разбрелись по своим делам. Одному Курбану идти было некуда. Он постоял немного рядом с верблюдами и направился вдоль главной улицы. Так он дошел до базара. Торговцы уже складывали свои товары, лишь кое-где были видны покупатели. Курбан подошел к подслеповатому старику, продававшему седла и сбрую, поздоровался с ним и принялся рассматривать ремни и уздечки.

Старик кивнул Курбану и, подняв одно из седел, прокричал:

— Эй, подходи, конец базара, дешево отдам! Подходи к седлам! Кому седла! Дешево отдаю!

Потом равнодушно повернул голову и сказал Курбану:

— Ну чего стоишь, присядь рядом, коли дела нет.

И тут же снова закричал:

— А вот седла, конец базара, подешевело. Подходи, даром отдам!

Но видно, седла никому больше не были нужны. Старик вздохнул и умолк. Помолчал и обратился к Курбану:

— Я вижу, тебе и правда нечего делать. Помог бы старику дотащить седла до дома, я тебя чем-нибудь отблагодарю.

Курбан согласился, до утра ему делать было нечего.

— Хорошо, яшули, — сказал он и потянулся к мешку, стоявшему рядом.

— Эй, погоди, дай помогу поднять.

Старик побросал в мешок непроданную ременную сбрую и помог взвалить ее на спину Курбана, сам взял под мышку седло, которое выставлял напоказ, и они направились к дому шорника.

Дом старика оказался недалеко. Курбан свалил у порога ношу и остановился в нерешительности, не зная, то ли уходить, то ли дожидаться обещанной стариком награды.

— Сынок, особых угощений у меня нет. Хочешь, поешь вместе со мной хлеба с агараном[40].

Курбан, уставший после долгого пути и голодный, не стал упрямиться и пошел следом за стариком.

Мягкая лепешка и агаран возбудили в нем такой аппетит, что он принялся с жадностью поглощать кусок за куском. Старик тоже не отставал, видимо проголодался не меньше Курбана.

Чуть насытившись, седельщик спросил:

— Сынок, а чей же ты будешь, откуда родом? Что-то я тебя раньше у нас не видел.

— Иду из Серахса в Хиву, яшули.

— В Хиву идешь? Делу какому учиться, что ли?

— Нет, не учиться, просто поглядеть… Я много слышал про нее, теперь вот самому интересно стало…

Последнее, что сказал Курбан, показалось старику подозрительным. Он внимательно оглядел Курбана с головы до ног и покачал головой:

— Да благословит твои слова аллах, сынок. Скажи лучше правду. У тебя ни лошади нет, ни оружия, ни золотых монет, да и, кажется, серебряных тоже. Это только богачи едут в Хиву для прогулки, а ты что-то на богача не похож. Я вижу, на душе у тебя совсем другое.

Курбан понял, что зря сказал про Хиву, мог бы сказать, что пришел с караваном, тогда старик бы ему скорее поверил. Но седельщик чем-то успел уже расположить юношу к себе, и тот решил открыть ему правду.

— Да, отец, у меня нет ни лошади, ни монет… Я иду в Хиву, потому что у меня украли двоюродную сестру. Я иду искать ее. Мне кажется, что она в Хиве… Мне такой сон приснился…

— Стой, стой! Я, кажется, знаю, где твоя сестра. Я слышал, какую-то девушку отвезли в Хиву. Ее украли нукеры Ниязмухамеда и подарили Мядемин-хану. Уже недели две, как это было…

Курбан тотчас же вскочил с места.

— Где, где, ты сказал? Точно, в Хиве?

— Да, если это, конечно, она.

— Она, она… Отец, что же мне теперь делать?

— Что делать? Если ты поел, прочитай товир!

Старик завернул остатки еды в сачак и принялся читать молитву.

Потом не спеша достал табакерку, высыпал на ладонь немного наса, заложил его под язык и запрокинул голову.

— Сынок… Я в таком деле тебе не советчик… Советчик тебе твоя судьба, как она скажет, так и будет…

Курбан сжал кулаки. Лицо его загорелось.

— Нет, отец, я такого позора не стерплю!

— Что же ты хочешь делать?

— Что? Пойду в Хиву. Сейчас пойду.

Старик причмокнул губами и улыбнулся, сощурив глаза.

— Сынок, если даже в Хиву придут все твои туркмены, я думаю, они мало что смогут сделать… А потом… Сейчас ты все равно не пойдешь…

— Почему?

— Потому что в субботу из Хивы пришел караван, только к среде он нагрузится и тогда пойдет назад. А до среды еще целых три дня!

Но в это время послышался шорох у дверей, в дом вошла старуха с сачаком под мышкой, и старик замолчал.

Курбан поздоровался с ней, старуха ему ответила, подошла и расстелила между мужчинами свой сачак.

— Вот, дограма, покушайте, не стесняйся, сынок.

Курбан положил в рот из вежливости горсть дограмы, но вкуса ее не почувствовал. Все мысли его сейчас были о Каркаре.

Старик выплюнул нас, прополоскал рот и принялся за дограму. Пока он ел, Курбан раздумывал. "Нет, я среды ждать не буду, пойду прямо сейчас. Ничего, не пропаду, я уже не ребенок. Если и умру, так пусть по дороге в Хиву. Пусть Каркара не думает, что я ее бросил и забыл…"

После молитвы старуха заговорила.

— Отец, — сказала она, прикрывая рот, — слыхал, Арнакурбан привез текинскую девушку, которую в Хиву увезли. Красавица… Мы заходили посмотреть. Сидит в углу, а глаза как у джейрана…

Курбан опешил, старик с удивлением посмотрел на жену.

— Да это же она! — воскликнул Курбан. — Яшули, где живет Арнакурбан?

— Через кривой мостик налево, там на улице у любого спросишь: где дом Арнакурбана-сарыка? Хотя постой, я тоже пойду с тобой.

Курбан думал, что Арнакурбан сразу же отведет его к Каркаре, но тот не спешил этого делать. Сперва сарык начал расспрашивать о Серахсе, о здоровье знакомых туркмен, потом стал выведывать, кем Курбан приходится девушке… Курбан спешил, запинался от радости и часто даже отвечал невпопад. И скорее по виду его, чем по словам, сарык наконец заключил, что Курбан на самом деле тот, за кого себя выдает, а не подослан людьми Мядемин-хана.

Когда он поднялся и вместе с Курбаном подошел к порогу черной кибитки, у юноши задрожали колени. Он думал о том, что скажет Каркаре, как только ее увидит. И слова никакие не шли на ум. Спросить: "Где ты была?" или "Как ты сюда попала?" — было глупо и неловко, а притвориться, вроде ничего особенного и не произошло, тоже было нельзя.

Поэтому, вошедши в дом, Курбан заговорил сперва с женой Арнакурбана. Каркара, как только услышала его голос, повернулась к нему спиной и прикрыла лицо чувалом. Курбан даже глаз ее не успел рассмотреть. Жена Арнакурбана подошла к Каркаре:

— Ну что ты, милая! Знать, уж судьба у тебя такая, сама-то хоть не мучай себя!

Но утешение это не подействовало. Курбан услышал, что Каркара плачет и с каждой минутой рыдания ее становились сильнее и сильнее. Курбан не знал, что ему делать. Он чувствовал, что на глаза у него наворачиваются слезы, и поэтому поспешил выйти из кибитки Арнакурбана…


Солнце взошло уже высоко. Келхан Кепеле и Каушут сложили в чувалы собранные дыньки и вышли на край бахчи. В это время с вершины холма раздался голос:

— Эй, люди! Воды нет?

Кричал Непес-мулла.

— Давай сюда, найдем для тебя!

За холмом был огород Непеса, где он высадил осеннюю морковь и теперь ходил ее пропалывать. Мулла спустился вниз. На плечах у него была белая бязевая рубаха, а на голове плоская, похожая на блин шы-пырма.

Все трое подошли к шалашу. Келхан снял с куста флягу и протянул ее Непес-мулле.

— Келхан, что это ты так на муллу смотришь? — спросил Каушут.

— Это он не на меня, а на флягу. Наверное, воды жалко.

— Нет, мулла, на тебя. Воды мне не жалко, такому, как ты, последнюю каплю в пустыне отдам… Просто думаю, как аллах людей создает — всех по-разному. Видишь, разница, она с самого начала в нас есть…

— А, ты завидуешь Непесу, что он мулла и детей может учить, а ты и сам не очень грамотный?

— Да нет, не в этом только дело… Вот аллах — одним все дает, и уши и язык, старается, когда делает, а других просто — слепит, как пришлось, и все…

— Да у тебя тоже вроде и нос, и уши на месте, чем ты недоволен?

— Нос носу рознь. Есть такие носы, что и запаха чурека не чуют. Вот возьмем муллу, например. Он и читает, и стихи пишет, и других учит, и на дутаре[41]играть может… И работает, слава богу, не хуже других..

— Ну и что ж, поэтому ты хуже его?

— Да нет, Каушут, я ему ни в чем не завидую, только вот в одном, что аллах стихи не дал сочинять…

— Ну и что бы ты тогда делал?

— Сидел бы и стихи нам читал, — ответил за Келхана мулла.

Келхан прищурил глаза и покачал головой:

— Нет, я бы не вам читал…

— А кому?

— Он их вдовушкам бы читал, и от них не было бы отбоя.

— Кажется, ты его за больное место задел, — засмеялся мулла. — Только, я думаю, нам с Келханом уже не о вдовах надо думать, а о чалме и ичигах.

— Чалма и ичиги этому не мешают, — улыбнулся Келхан Кепеле. — Ты думаешь, Сейитмухамед-ишан и на свою Биби-эдже не глядит? — Келхан похлопал Непес-муллу по плечу. — А вспомни, что говорил про это Мамедвели-ага? Он ведь, кажется, умер, когда ему много уже за семьдесят было!

— Он много чего говорил, а тебе про что, Келхан, интересно?

— Ну вот про это, про вдов. Есть у него, наверное, стихи, которые им посвящены?

Непес-мулла попытался припомнить:

Кемине говорит: вот совет всех мудрее:

Замуж, вдовы, опять выходите скорее!

— Вот именно! А про вдовых мужчин наверняка у него есть: "А вы, вдовцы, женитесь скорее!"

— Ну, если уж тебе так невтерпеж, давай пошлем Язсолтан и Бостан, пусть тебе кого-нибудь сосватают. Народ велик! Наверняка где-то вдовушки тебя поджидают.

— Людей много, мы и гонцов можем послать, в Ахал, в Мары!

— Еще и гаджаров не забудь и аймаков! Бухара еще есть и Хива!

При упоминании об Ахале Каушут вдруг вспомнил про другое и прервал шутливый разговор:

— Да, мулла, насчет Ахала. Я слышал, у тебя человек оттуда был? Нас, жалко, как раз в ауле не было, а то обязательно пришли бы послушать, что он говорит…

— Да, приходил приятель оттуда… Три дня прожил у меня, все про нашу жизнь говорили…

— А у них как там дела?

Непес-мулла тяжело вздохнул:

— Ах, Каушут, как дела! Тоже ничего хорошего. Урожай, говорят, в это лето никакой, даже что и уродилось, тоже собрать спокойно не могут… У нижних ёмудов[42], говорят, чуть получше. Вроде они с русским царем какую-то торговлю затеяли, а тот пообещал их защищать. Если так, то им, конечно, лучше нашего…

— А нам как же быть? Так одним и оставаться?

— Знаешь, как народ говорит: один в поле не воин, Каушут-ага!

— Ну и что же?

— А то, что надо хоть крепость свою иметь на случай войны…

— Вот это верно, мулла…

— Верно-то верно, но и крепость все равно не поможет. Нельзя сейчас жить никому в одиночку. Все только и ищут, как бы с кем соединиться и на других напасть! Вон ёмуды! Русские с ними торговать начали, а тут уж англичане шлют своих гонцов: "Не соединяйтесь с русскими, с нами вам лучше будет!" И шпионов своих каждый подсылает, воду мутят, такое дело, что сам шайтан не разберется.

— Да, несчастный туркменский народ! — воскликнул Келхан Кепеле, молчавший до этого времени. — Вот увидишь, и у нас скоро шпионы появятся. Вот этот, в полосатом халате, что он здесь ходил все, высматривал? Говорил, из Мекки идет, от святых мест, а кто его знает? Я чувствую, многие хотят нас к рукам прибрать, и Хива, и Иран, и Бухара… Вот увидите, скоро и у нас что-то будет!.. А, смотрите, вон сосед едет!

Со стороны аула к ним скакал на своем ослике Ораз.

— Келхан-ага, тебе письмо из Мары! — прокричал еще издали мальчик.

— Из Мары? Наверное, Арнакурбан прислал, вроде больше знакомых там у меня нет. Ну-ка, давай посмотрим, — сказал он, когда мальчик уже подъехал. — Возьми, Непес, грамотей, прочитай, что там пишут.

Непес взял длинный листок бумаги, пробежал его сперва глазами, а потом начал вслух читать.

— "Большой и сердечный привет посылает вам Арнакурбан, сын Агагельды, из народа сарыков. Мы сейчас хоть и трудно живем, но молимся аллаху о лучшей жизни, а потому живы и здоровы. И вам того желаем. Келхан, сын Кепеле, через неделю, как дела позволят, мы к вам в гости приедем. И еще дело одно есть. Привезем вам девушку. Я ее в пустыне подобрал, когда шел из Хивы. Зовут ее Каркара, она от хана Мядемина убежала. Сейчас она уже здорова и живет рядом с моей женой. Можете сообщить об этом ее родственникам. А пока будьте живы и здоровы, через неделю, если даст судьба, свидимся.

Арнакурбан, сын Агагельды".

После того как письмо было прочитано, все трое замолчали. Один Ораз запрыгал от радости и все пытался заглянуть в листок бумаги с непонятными значками, принесшими такую радостную весть.

Взрослые сейчас думали о другом. Первым сказал Келхан Кепеле:

— Слушай, Каушут, у меня детей нет, по мне никто плакать не будет, я этому Кичи голову оторву. А если ему не оторвать, он нам еще похуже гадость скоро подложит. Как же он мог своего муллу обмануть?

— Человек, который народ обманул, он и муллу обманет, — тихо сказал Каушут.

— Подождите, неизвестно, может, он еще ни при чем, — сказал Непес-мулла, в любом деле дороживший больше всего истиной.

— Ни при чем? А как же тогда девчонка в Хиву попала? Тут ничьей другой руки и быть не может, кроме как этих подлецов. Что мы, совсем уже нищими стали?! Пора наши папахи собакам на хвост надеть, там им лучше будет! Тысячи туркмен терпят, как десяток лысых пройдох с навозом их мешают! Эх, мулла, был бы я поэтом!..

— Ну и что бы ты тогда смог сделать?

— А я бы сделал вот что. Отправил бы один стих ахальцам, один — сарыкам, ёмудам, эрсары, — каждому по стиху и написал бы: собирайтесь вместе! Хватит терпеть, как всякие гаджары, аймаки грабят наш скот, убивают людей, крадут девушек! Пусть узнают, кто такие туркмены! Эх, мулла!..

Все трое снова замолчали. Каушут поглядел на мальчика, который с удивлением слушал непонятные ему разговоры.

— Ну, беги, братишка, в аул, скажи, что Каркара нашлась.

Ораз, давно ждавший этого, вскочил на ослика, ударил его голыми пятками и полетел во весь дух обратно.


У кибитки Келхана Кепеле сидело на кошмах несколько человек. Все они, кроме одного, были здешними. Гость был один — Арнакурбан-сарык. Собравшиеся о чем-то разговаривали, когда из кибитки вышел Каушут в халате, накинутом на плечи.

— Саламалейкум!

— Алейкум эссалам!

Разговор на минуту смолк. Слышен был только треск огня, который горел в большом очаге у дома Ход-жакули, да в одной из соседних кибиток пронзительно кричал ребенок, так, словно его укусила оса.

Келхан Кепеле, вероятно, потому, что письмо пришло именно ему, принимал гостя в своей кибитке, хотя многие к себе приглашали. Келхан не стал возражать, когда семьи Каушута и Ходжакули предложили поставить свой казан на его очаг в честь гостя.

— Ораз, зажги-ка лампу, — сказал Каушут мальчику, который вертелся тут же рядом.

— Да она вроде и ни к чему, — возразил Арнакурбан, который хорошо знал, что лампы зажигаются только в большие праздники, да и то не в каждой кибитке.

— Ничего, хоть лица друг друга видеть будем. Не беспокойся, на этом не обедняем, Арнакурбан-ага.

В центре кружка поставили глиняную лампу с курдючным салом внутри, запалили ее, и она стала понемногу освещать лица собравшихся людей. Едва огонь вспыхнул, как откуда-то появился одинокий мотылек и стал летать вокруг пламени, а через минуту их собралась уже целая стая.

— Интересно, откуда они узнают, что здесь огонь? Как будто со всей степи слетаются сразу.

— На запах идут, как псы Мядемина…

Келхан Кепеле хотел тоже что-то сказать по этому поводу, но его опередил выкрик, раздавшийся из-за плетня:

— Сто лет белому дому!

— Дверь ваша из золота!

Это были аульские ребятишки. Они пришли "ремезанить".

На юге дерево стоит,

В небо ветками глядит,

А под деревом сидит

Сам Зенги-баба.

Хозяйский кобель, заслышав шум, выскочил на середину двора. Но его лай перекрывали детские голоса:

Вы богаче всех у нас,

Мы пришли к вам в этот час,

Мы увидели луну

Из кибитки, сквозь туйнук.

В золото ее одели,

А потом спустили вниз!

Келхан Кепеле подошел к ограде и помахал рукой одному из мальчишек, постарше других, который стоял в стороне и молчал, не присоединяясь к общему хору.

— А ты, хан, что стоишь, как будто рот зашил? Ну-ка расскажи нам что-нибудь, послушаем твои стихи, Мальчишки тоже все набросились на него, заставляя выполнить просьбу Келхана. Паренек засмущался и хотел спрятаться за спины других. Но мальчишки выставили руки и стали подталкивать его вперед. Видя, что деваться некуда, паренек насупился, отвернул голову так, чтобы не глядеть ни на товарищей, ни на взрослых, и принялся читать свой стишок скотному загону:

Дадут мало, не возьму,

В свой мешок не положу.

Пусть тому, кто мало даст,

Посылает дочь аллах.

У того, кто не скупится,

Пусть скорее сын родится.

Ремезан! О, ремезан!

— Ремезан! — нестройным хором подхватили и другие ребята. Со всех сторон раздался смех.

По традиции "ремезанщикам" стали задавать вопросы:

— Если камень зачервивеет, чем его чистят?

Один, небольшого роста, самый шустрый, выскочил вперед:

— Если камень зачервивеет, его надо чистить верблюжьими рогами!

— А разве у верблюда есть рога?

— А разве камень червивеет?

Кто-то из сидящих мужчин крикнул:

— Эй, Келхан, насыпь им чего-нибудь в мешок, хорошие ребята!

— Нет, рано, еще не заработали. Вот я им еще задам вопрос.

Поскольку вопросы везде задавали одни и те же, ответы на них тоже были давно известны, и шустрый мальчик с готовностью снова выскочил вперед:

— Задавай вопрос, Келхан-ага. А мы уж тебе ответим!

— Ну-ну. Значит, говорите, если камень зачервивеет, его верблюжьими рогами чистить надо? А вот если в воздухе заведутся черви, тогда как их оттуда вытаскивать?

Мальчишка, услышав неожиданный вопрос, растерялся и повернулся к своим товарищам. Те тоже пожимали плечами.

— Эх, недоучки, даже этого не знаете! Если в воздухе заведутся черви, их надо чистить волосами Каушута!

Все рассмеялись и поглядели на лысый лоб Каушута. Надо было сказать: "А разве у Каушута есть волосы?", но мальчишки на всякий случай остереглись трогать самого сильного человека в ауле и только заулыбались вслед за всеми.

— Ну вот! — воскликнул со смехом Каушут. — Волос нет, а они всем покоя не дают!

"Ремезанщикам" насыпали в мешок чашку зерна и отправили их к соседней кибитке.

— Эй, ребята, — крикнул кто-то, — зря вы идете, возвращайтесь домой. Здесь, считайте, по человеку с каждого дома, так что Келхан за всех нас вам насыпал!

Когда мальчишки отошли, разговор повернулся в другую сторону.

— Народ говорит, — начал первым Арнакурбан, — "и гулять идешь — гуляешь, и в гости идешь — тоже гуляешь". Вот я и решил и в гости сходить, и погулять заодно. Захотел старых друзей увидеть, давно уж мы вместе не сходимся…

— Это ты хорошо сделал, Арнакурбан. А то правда, уж и забыли друг к другу дорогу, разве что нужда какая приведет. Дела-то дела, а забывать соседей не годится…

— Ну вот, заладили одно и то же, как мальчишка молитву учит!..

— А ты не перебивай, молитва от этого только лучше запоминается.

— Я не старейшина у сарыков, — продолжал Арнакурбан, — не мулла, вы это знаете. Но и я не могу в стороне быть… Тут такие дела начинаются! Хива войско собирает, это я, можно сказать, своими глазами видел. Значит, туркменам скоро плохо будет. Когда они на нас пойдут, точно я не знаю, — но думаю, скоро, очень скоро. Вот, Каушут, из-за этого я и приехал к вам.

— Спасибо тебе, Арнакурбан. Мы и сами думали, что Хива что-то задумала, но не ждали, что это начнется так быстро. Но пока нам думать надо о другом, о наших посевах, об одежде, рытье арыков. Тем более что советоваться о том, с какой стороны ждать врага конечно же будут в доме Ходжама Шукура, а уж он-то всегда смотрит в рот хивинскому хану.

Келхан Кепеле не удержался и перебил Каушута:

— Что ты заладил "Шукур, Шукур"! Надоели уже с этим Шукуром! Думаешь, если бы он не родился, то все туркмены счастливо жили? Не на него надо смотреть; а на слезы, что льются из глаз туркменских детей. Глаза у них уже от слез почернели.

Каушут поглядел в лицо Келхану Кепеле:

— Келхан, когда завтра станет светло, погляди и на нас. У нас тоже глаза черные стали.


В аул со всех сторон сгоняли скот. Как только солнце скрылось за горизонтом, на небе сразу засветилась луна, точно не желая ни на секунду оставлять пустым почетное место.

Ораз теперь снова бегал с аульскими ребятишками. К вечеру они собрались у холма на южной окраине аула. Пришли еще не все, и поэтому игры не начинали, народу не хватало, ждали запоздавших.

А возле другого холма собирались девушки. В такие ночи, когда светила яркая луна, они подолгу сидели, разговаривали, пели свои ляле[43].

Услышав смех девушек, мальчишки насторожились. Один сказал:

— А знаете, как их подслушать интересно, такое рассказывают!

— А ты почем знаешь, ты что, девчонка?

— Не девчонка, но я… я знаете что вчера сделал?

— Что?

— Оделся я вечером в сестрино платье, сделал из лоскутов косички, на голову платок надел и с сестрой пошел…

— Ну?.. И не узнали?

— Не. Даже внимания не обратили. Сестру спросили, кто это? А она ответила, как я ей сказал: "Из аула Горгор тетя приехала, это ее дочка". — "А как звать?" — "Марал". Я чуть не заржал, еле сдержался. Потом ляле пели. Я отвернулся и как будто тоже подпевал… А рассказывают!.. Такое знают, что вам, дуракам, и не снилось. Особенно про свадьбу, про мужчин…

Кто-то не дал договорить:

— Пошли вместе сегодня!

— А как?

— Спрячемся, подкрадемся сзади.

— А если увидят?

— Не увидят. Мы тихо. А увидят, скажем, в прятки играли. Пошли!

Ребята поднялись и тихо затрусили в обход соседнего холма.

Девушки ничего не заметили. Ребятам удалось подползти довольно близко и залечь позади них.

Среди девушек было две кайтармы. Одна была без мужа уже целых два года, звали ее Биби. А вторая — Кейик, та, что купалась вместе с Каркарой в тот день, когда Каркару украли. Кейик вернулась домой всего полгода назад. Биби была полная, смуглая и приземистая, а Кейик тоненькая и стройная, гораздо красивее подружки, поэтому и ее рассказы казались интересней и слушались с большей охотой.

Каждый вечер рассказы перед началом ляле начинались с одного и того же. Биби спрашивала Кейик:

— Кейикджан, ну расскажи еще, что было, когда тебя одели невестой?

Кейик начинала говорить, но ее перебивала Биби и в сотый раз подробно рассказывала про свою жизнь в доме мужа с самого дня свадьбы до того, как она вернулась домой. Но каждый раз ей вспоминалось какое-нибудь новое событие, и она с упоением принималась пересказывать его, не упуская ни одной подробности. "Видно, сильно тоскует без мужа", — сочувственно думала про нее Кейик.

А те, что только еще собирались замуж, готовы были слушать эти рассказы без конца, каждая мелочь была им интересна.

И в этот вечер разговор начался с замужества. Одна из девушек попросила:

— Ой, Биби, расскажи, а какой он был, твой муж?

Биби повторяла стихи, которые уже много раз слышали от нее девушки.

Волосы и борода у него — желтые, как песок.

А глаза — синие, как бирюза.

А лицо — красное, краснее свеклы,

Точно обожженный глиняный кувшин…

— Ой, неужели такой правда? И как ты к нему подходить не боялась?

— Да это же шутка просто, такие стихи. Лицо у него загорело, вот и стало такого цвета, как кувшин. А глаза синие, поэтому и сказано: как бирюза… — Биби задрала голову и задумчиво посмотрела в небо. Там ярко блестела луна, словно красивая брошь на платье из голубого кетени. А ей казалось, что это ее возлюбленный с голубыми глазами выглядывает из луны. Он звал ее, тянул руки, — но так показалось только на минуту, а потом снова луна стала луной, а Биби сидела на своем холме далеко-далеко от нее…

Девушки опять стали приставать к Биби и Кейик с вопросами, но Кейик, замечтавшаяся тоже о своем муже, сказала одной:

— Гулле, милая, тебя же вот-вот выдадут, уже ведь и жениха нашли, потерпи немного, скоро все сама узнаешь.

Гулле смутилась. От подруг она уже кое-что знала о том, как ведут себя муж с женой, но больше всего ее тревожило другое. Она не могла себе представить, как это ее заберут навсегда в чужой аул, к чужим людям, неизвестно даже к каким, и она должна будет всю жизнь закрывать рот яшмаком и не иметь права даже слова сказать без спроса… Она не могла поверить, что станет навсегда женой человека, которого даже в глаза ни разу не видела. Разве мало, думала она, своих парней и хороших, и красивых, вот, например, Курбан, Хужреп, Момин? Зачем же ее хотят куда-то увозить?

— А я не поеду в чужой аул, — сказала Гулле то ли в шутку, то ли всерьез. — Что мне там делать?!

— Ах, подружка, — сказала Биби, — кто только об этом не плакал! Разве где-нибудь есть еще парни такие, как в нашем ауле? Наши все как на подбор… — Она вздохнула и посмотрела снова на луну. Но там виделись ей глаза не своих, а того чужого, что не выходил из головы. Она вздохнула еще раз. — Хотя и в других местах тоже бывают… Главное, чтобы встретился хороший человек!..

— Как твой, с "бирюзовыми глазами"!..

— Нет, — сказала Кейик, — это правда, таких, как наш Курбан, Хужреп, в других аулах днем с огнем не найдешь.

— Если тебе что на роду написано, — снова заговорила Биби таким тоном, словно знала больше всех, — от этого уже никуда не уйдешь. А чтобы узнать, что с тобой будет, надо жребий бросать в монжукатды[44], он никогда не врет. Вот в прошлый новруз[45] гадали, дочери Куйкп-ага Эджекке такой стих выпал:

Хеллеси, джан, хеллеси,

Желтой дыни грядка.

Отец пай тебе оставил,

Голову рябой собаки…

— А я слышала, муж у нее хороший, — сказала Кейик.

— Хороший! Рябой собаки не лучше! Да еще и косой!

Кейик попыталась возразить, но Биби и слушать ее не стала. Ей обязательно хотелось, чтобы все чужие мужья были уродами.

— Ну почему жребий должен обязательно попасть на чужого? — не унималась Гулле. — Разве нельзя выбрать своего?

— Можно, конечно… Только хорошего… Вон, вспомни Каркару…

— Бибиджан, что ее вспоминать, разве она мертвая? — перебила ее Кейик. Она чувствовала, что Биби скажет сейчас что-нибудь нехорошее.

— Конечно, не умерла! Только я думаю, уж лучше десять раз умереть…

Вместе с ребятами на холме, позади девушек, лежал Курбан. Сердце его сжалось, как только он услышал про Каркару. Будь он один, он заткнул бы сейчас уши и убежал отсюда, но что толку? — все равно, другие-то слышат! И он не мог встать и заткнуть рот этой Биби и заставить друзей не слушать ее.

А Биби продолжала:

— Какая теперь разница, девушка ты или нет. Неужели так просто кого-то отвезут в Хиву и отпустят оттуда за просто так? Человек еще, может, в это и поверит, да бога-то не обманешь.

Все закружилось перед глазами Курбана. На лбу у него выступили капли пота. Ему в тысячу раз было бы легче, если бы позорили его самого.

— А что Каркара сделала такого, почему ты говоришь про жребий?

— Потому что аллах не написал ей на роду, а она сама хотела написать имя своего суженого. Вот бог и наказал ее.

— Кого же она хотела написать?

— Ладно притворяться, как будто не знаешь!

Курбан лежал, боясь перевести дыхание. Но тут Кейик прервала разговор. Она тихонько запела ляле, и подружки подхватили песню:

Когда весною семя дыни падает,

Оно недолго на земле лежит.

О, юноша прекрасный моего аула,

Остановись, дай поглядеть мне на тебя!..

Мальчишки, когда началось пение, потихоньку поднялись и побежали в свою сторону. Курбану было теперь не до игр. Не говоря никому ни слова, он отделился от остальных и пошел в аул. Всю дорогу его мучило сказанное о Каркаре. Он готов был сделать что угодно, чтобы защитить девушку от грязных сплетен. Но только долгое время могло стереть пятно, легшее на ее доброе имя.


В пятницу вечером Ширинджемал-эдже устраивала сороковины по покойному мужу. Когда солнце опустилось к горизонту и уже перестало так палить, как днем, Келхан Кепеле, Ходжакули и Каушут отправились к кибитке старой женщины.

Они шли мимо речки. Теджен за лето заметно обмелела, густо заросла камышом, который издавал тихий, удивительный шелест, словно тростинки переговаривались между собой. Лягушки вылезали на листья кувшинок и бросались снова в воду. Прямо от берега начинались заросли колючки, холмики, редкие саксаулы… На том берегу, вытягивая шеи, медленно прохаживались сытые верблюдицы с верблюжатами.

— Бедняга Ораз, так и умер без детей, — вспомнил отчего-то Келхан Кепеле.

Каушут с Ходжакули промолчали. У Келхана тоже никого не было, и они понимали, что, жалея Ораза, он жалеет и себя.

Когда трое пришли, на ковре, расстеленном у кибитки Ширинджемал-эдже, уже сидели несколько стариков и разговаривали между собой, делились последними сплетнями и слухами. Один из них говорил с таким жаром, точно видел все собственными глазами, рассказывал о нападении аймаков на сарыков, как троих убили и угнали целую отару овец. Ширинджемал-эдже стояла рядом, слушала и вздыхала. Завидев за изгородью новых гостей, она торопливо засеменила им навстречу.

— Алейкум салам! — она поздоровалась с Келханом Кепеле, как с самым старшим, а потом уже с Каушу-том и Ходжакули. — Проходите, молодые люди! Проходите.

"Молодые люди" сели на те места, которые указала им старуха. Сперва был прочитан аят, потом товир[46]. И только после этого общий разговор возобновился.

— Каушут-бек, — начал один из аксакалов, — я слышал, из вашего аула украли какую-то девушку, а потом привезли назад. Это правда?

Каушуту не хотелось, чтобы история с Каркарой расходилась по чужим аулам, потому что после, при сватанье, могло бы сильно повредить ей, и он на всякий случай соврал:

— Да сплетни! Знаешь, люди иногда в капле лужу хотят видеть. Никто ее не крал. Напали двое, наши вовремя подскочили и отняли.

— Ну конечно, — ответил старик, — я и сам так думал. Не могли они испортить девушку, а потом вернуть назад!

На этом разговор о Каркаре и кончился. Из кибитки принесли миски с едой и поставили перед новыми гостями.

Один старик спросил другого:

— Чарыяр-ага, а сколько же лет прожил Ораз?

— Вообще-то говорили, что ему было восемьдесят семь, но мне кажется, на самом деле он был гораздо старше.

— А какой у него был год?

— Год обезьяны. Ну-ка, кто у нас грамотный, сосчитайте.

— Обезьяны? Какой, старшей, младшей?

— Старшей, снежной обезьяны.

Один из стариков, смысливший в счете, принялся считать по пальцам.

— Значит, так, — сказал он после долгой паузы, — с года обезьяны прошло без одного девяносто лет…

— Ну теперь, Чарыяр-ага, пора прочесть тебе аят.

Чарыяр-ага сосредоточился и принялся вполголоса нашептывать молитву. Когда он закончил, остальные воздали почести умершему.

— Светлый путь!

— Да попадет он в рай!

— Да принят будет Ораз-ага аллахом!

В это время к кибитке Ширинджемал-эдже подошел высокий старик со светлым лицом и белой бородой. В одной руке у него был тростниковый посох, а другой он держался за мальчика лет семи в оборванных штанишках и ситцевой рубахе, едва доходившей до пупка. На голове у мальчика была мохнатая шыпырма, мех которой падал ему на лоб и почти закрывал черные юркие глазки. Мальчик не отнимал свою руку от руки старика, словно боялся чего-то. Завидев сидящих, мальчик подергал старика за рукав и, когда тот нагнулся, зашептал ему что-то на ухо. Старик сам сделал несколько шагов вперед, засунул посох под мышку, сцепил пальцы обеих рук и стал читать стихи:

Саламалейкум, стар и млад!

Сердце кровью, братья, облилось.

Да будут дни ваши счастливы до конца!

Сердце кровью, братья, облилось.

Враг напал на нас, кто воевал, кто убежал…

А моя судьба несчастней всех других.

Двух сынов моих война взяла.

Сердце кровью, братья, облилось.

И глаза мои от слез ослепли.

Тело пополам мое согнулось.

И пошел я прочь с моей земли несчастной.

Сердце кровью, братья, облилось.

Руки женщин шерсть уже не режут.

Нету отдыха в земле моей народу.

Я не нищий, я слуга аллаха.

Сердце кровью, братья, облилось.

Сто лет жизни, кто врага накажет!

Пусть туркмены все сойдутся вместе.

Заколите псов поодиночке.

Сердце кровью, братья, облилось.

Был бы Хызром [47] я, то дал бы воду ждущим.

За туркмен отважных жизнь бы я отдал.

Но несчастный я Атаназар всего лишь…

Сердце кровью, братья, облилось.

Старик закончил чтение и, словно опасаясь, чтобы спутник его не пропал, нащупал дрожащей рукой сначала шыпырму мальчика, а потом ухватился за его плечо.

Старики похвалили слепого за его стихи.

— Ровесники, мы не нищие, мы рабы аллаха, никому зла не делаем.

Чарыяр-ага поднялся и подошел к поэту:

— Рабы аллаха, отведайте нашего хлеба-соли! Эта подстилка расстелена здесь, потому что справляют сороковины умершего. Садитесь, справьте с нами тризну.

— Вот как!

Старик погладил плечо мальчика, а тот посмотрел сквозь нависший мех сначала на Чарыяра, потом на своего хозяина и повел слепого к месту, которое освободили ему. Слепой сел, и мальчик, поджав ноги, устроился рядом. Перед ними поставили миску. Мальчик, видно, сильно проголодался, он глотал куски не разжевывая и, когда в миске уже ничего не осталось, с сожалением посмотрел на нее. По обычаю поминок, миску сразу же унесли.

Старик поблагодарил за угощение и принялся читать аят. Закончил он словами:

— Да попадет он в рай, раб божий!

Потом нащупал плечо мальчика:

— Ну, вставай, внучек, пошли.

На прощанье слепого уговорили прочитать еще стихотворение. Мальчик, которому, видно, уже надоело слушать одни и те же стихи, повторявшиеся в каждом ауле, отвернулся от старика и стал рассматривать Ширинджемал-эдже, как она возится возле очага.

Когда стихи кончились и путники уже собрались уходить, старая женщина подошла к мальчику и протянула ему миску с дограмой:

— Возьми, внучек, помянешь дедушку Ораза!

Мальчик робко опустил голову. Старуха предложила ему еще раз. Но он, хоть и поблескивал жадными глазами, побоялся отчего-то протянуть руку за угощением. Тогда старик сказал:

— Возьми, не бойся, Молладурды, это хорошие люди.

Молладурды сразу схватился за миску, но растерялся, не зная, куда высыпать дограму. Вдруг его осенило, он снял свою шыпырму, и старуха опрокинула в нее мяску. При виде наполненной доверху шыпырмы глаза мальчика радостно заблестели.

Мальчик и слепой пошли, на ходу засовывая себе в рот куски лепешки с мясом. Люди, сидевшие на ковре, печально смотрели им вслед.


Язсолтан под навесом сучила полосатую нитку, когда увидела Курбана, прибежавшего с поля за обедом для мужчин.

— Эй, Курбан, заходи, у нас горячий хлеб, только испекли.

Курбан подошел к женщине.

— Каркара дома, иди, она даст хлеба.

Курбан, волнуясь, приподнял штору и заглянул в кибитку. Каркара сидела в углу и ткала что-то. Он решил про себя, что не стоит напоминать девушке про ее несчастье, а, наоборот, лучше разговаривать с ней, как будто ничего и не случилось.

— Слушай, Каркара, ты когда-нибудь закончишь этот чувал или так и будешь его ткать всю жизнь?

Каркара вздрогнула и опустила ниже голову. Она стыдилась теперь всех и с одной только Язсолтан могла разговаривать спокойно. Из дома она старалась не выходить, чтобы не встречаться со взглядами односельчан, сидела все время в кибитке, занималась какой-нибудь работой, а перед глазами так и стояли нукеры Мядемина и ханский двор в Хиве, даже в стуке своего дарака[48]ей мерещился стук лошадиных копыт. О Курбане она боялась даже подумать, ей казалось, что она опозорена перед ним навек. Поэтому Каркара ничего не ответила ему.

Курбан снова повторил свой вопрос.

Каркара подняла клубок, выпавший из ее рук, и, не поднимая головы, ответила:

— До мизана[49], наверное, кончу. Только это не чувал будет, а большой ковер.

— Ну, если до мизана, это хорошо, — сказал Курбан и прислонился к тяриму[50].

— Подай-ка мне лепешку, Язсолтан велела взять.

Каркара встала, вынула из сачака лепешку, сунула ее в руки Курбана и сразу же вернулась на свое место. Курбан пошел было к двери, но потом вернулся. Он хотел сказать что-то еще Каркаре, но тут снаружи раздался крик Язсолтан:

— Курбан, ты что там возишься, людей с голоду уморишь, сейчас не пост у нас!

Курбан вздохнул и нехотя вышел.

Взмокшие от пота Каушут, Келхан Кепеле и Ходжа-кули сложили в яму собранную морковь. Их лица и руки были запачканы землей. Пока не пришел Курбан с обедом, они отправились помыться к реке. На полдороге им встретился Мялик. Он ехал не спеша на своей черной лошади. Встретив знакомых аульчан, он вежливо поприветствовал их и тронулся дальше, но Каушут остановил его:

— Эй, Мялик-хан, попридержи коня!

Узнав теперь, что в похищении Каркары были замешаны Ходжам Шукур и нукеры Хемракули, Каушут подозревал, что и Мялик, как лучший друг Кичи-кела, знал об этом. Ходжакули и Келхан Кепеле пошли дальше, Каушут с Мяликом остались вдвоем.

— Готов служить вам, Каушут-бек!

— Служить не надо, байский сын. Надо только послушать, что я тебе скажу сейчас.

— О чем же, интересно?

— Пусть это пока будет между нами. Скажи своим дружкам, пусть они бедных людей не трогают. Кто трогает бедных и слабых, того и бог накажет, и люди. А твои шашни с ними к добру не приведут. Будешь обижать несчастных, сам в жизни никогда счастья не найдешь. Смотри, плохо это все кончится.

— Чем же ты хочешь нас наказать, бек? Или аллах тебя своим помощником сделал?

— Я думал, Мялик, ты человек, поэтому и заговорил с тобой. А ты хуже той скотины, что под тобой стоит.

Лошадь тряхнула головой, будто хотела подтвердить слова Каушута. Но Мялика все это нисколько не тронуло. Он только дернул повод со злостью, словно подозревал свою лошадь в сговоре с Каушутом.

— Аллах все видит, — сказал он, — даже муравья он не случайно посередине туловища разделил на две части, Каушут-бек.

— Пусть твои гадкие мысли всегда будут твоими спутниками. Это я тебе говорю, остальное покажет бог, — сказал Каушут и повернулся догонять товарищей. Когда он был уже далеко, Мялик заскрежетал зубами.

— Тоже мне защитник голытьбы! Девчонку пожалел! Родственник объявился!

Каушут подошел к берегу, сел и тяжело вздохнул.

— Что загрустил, пальван?

— Говорят, дурной человек и себе и народу вред приносит, — видно, так оно и есть.

Ходжакули сразу понял, о чем речь.

— Нашел с кем связываться, плюнь ты на этого Мялика, он еще получит свое, не беспокойся!

Каушут поднял глаза и вдруг вскрикнул:

— Смотрите, кто это?!

— Где?

— Да вот же!

— Сюда скачут.

У ближайшего бархана всадники остановились, сняли кого-то с лошади, тут же развернули коней и поскакали обратно.

Пеший человек с котомкой в руке пошел вперед.

— Да это же Дангатар!

— Не может быть!

— Он, точно!

Первым узнал его Каушут. Остальные недоверчиво смотрели на путника. А человек перешел кривой мостик, ступил на берег и нерешительно остановился. Теперь и Келхан Кепеле и Ходжакули узнали Дангатара.

— Дангатар! Дангатар-ага! — все трое бросились навстречу.

Как раз подоспел и Курбан, принесший взрослым обед. Как только он увидел на мостике человека и услышал крики "Дангатар!", в глазах у него потемнело, руки сами разжались, и торба с хлебом упала на землю. От радости он забыл про все на свете, повернулся и бросился в аул, скорее сказать Каркаре, что ее отец вернулся.

А трое приятелей уже тем временем стояли перед Дангатаром.

— Саламалейкум!

— Алейкум эссалам!

Только это и было сказано. Дангатар вернулся без одного глаза. Но от счастья, что он опять на родной земле, смотрел в лица соплеменников и не мог произнести ни слова. Так же молча он сел на землю и ощупал ее руками, как ощупывают потерянную и неожиданно найденную дорогую вещь.

Дангатар сильно изменился. Прежде у него не было ни одного седого волоска, теперь же голова была сплошь белая. Лицо сморщилось, постарело. Трудно было поверить, что все это произошло за такой короткий промежуток времени.

— Скот, хозяйство в порядке? — спросил Дангатар, с трудом подавляя нахлынувшие на него чувства. И голос его тоже изменился, стал хриплым и низким.

Ходжакули и Каушут молчали. Келхан Кепеле отвернулся.

— Говорите. От судьбы не уйдешь. Я уже много перетерпел.

— Будь мужчиной, Дангатар. Жена твоя… Видно, у нее на роду было написано уйти раньше тебя.

— Она!..

— Да, бедняга Огулхесель отмучилась.

И без того слабые колени Дангатара задрожали. Он оперся руками о землю, хотел встать, но не смог. Остальные, хоть и были не последними джигитами, еле сдерживались, чтобы не заплакать. С дрожью в руках Дангатар прочитал аят.

— Да будет рай ее домом! — прошептал Ходжакули.

Дангатар тихонько кивнул головой и повернулся лицом к реке. Он смотрел на воду так, словно хотел увидеть там отражение покойной жены, с которой не сумел даже проститься.

После нескольких минут молчания Келхан Кепеле спросил:

— А глаз они выкололи?

Дангатар молча развязал свой узелок и вынул оттуда что-то завернутое в тряпицу. Распеленал и положил на руку предмет, напоминавший сморщенный орех. Это был его левый глаз. Мужчины впервые видели, чтобы человек носил свой глаз в узелке, и это зрелище произвело на них жуткое впечатление.

— Я забрал свой глаз, чтобы похоронить его в родной земле. Правда, от него теперь осталось… — Дангатар отвернулся и не смог дальше говорить.

Глаз он потерял вот как.

Когда Каушут и Тач-гок пришли к Апбас-хану, Дангатар был в другом селении, хан одолжил его на время своему приятелю.

Вернувшись назад, Дангатар оказался один на персидской земле, остальных пленников увели Тач-гок с Каушутом. Он продолжал жить рабом у хана. Наконец, вытянув из него все жилы, хан подумал, что кормить пленника уже невыгодно, и решил избавиться от него. Он вызвал Дангатара к себе и спросил:

— Сколько золота и серебра дадут твои родичи, чтобы ты вернулся домой?

Дангатар ничего не ответил, он знал, что даже при нем в доме не было денег, а теперь и подавно гроша не сыскать.

— Молчишь, туркмен? Хорошо. Тогда у нас будет другое условие.

— Ну, говори, посмотрим…

— Это условие такое, что не ты будешь смотреть, а мы.

— Ну говори, какое же?

— Это наше условие могут принимать только очень храбрые люди, — хан ехидно улыбнулся и погладил свои пышные усы. — Очень выносливые люди. Не думаю, что ты его сможешь выполнить.

— То, что вынесет другой человек, вынесет и туркмен, хан-ага. Говори же!

Хан немного подумал и сказал:

— Я выкалываю пленному один глаз. И если он не закричит при этом, через сорок дней я его отпускаю на родину. А если закричит, то остается у меня, туркмен, но уже без глаза.

Дангатар ответил не сразу. Слишком тяжело было согласиться на такую пытку добровольно. А вдруг закричишь? Но другого шанса попасть домой у него не было. Дангатар сказал:

— Это слово мужчины, хан?

— Персидские ханы слов на ветер не бросают. Так ты согласен, туркмен?

— Согласен.

Хан тут же кликнул трех здоровенных слуг, они схватили Дангатара под руки и повели в степь. Тут же с шумом стала собираться толпа любопытных. Отойдя на порядочное расстояние, двое грубо повалили Дангатара на землю, а третий уселся на него и достал из-за пазухи инструмент, напоминавший обычную ложку.

— Ну, туркмен, не говори потом, что не понял чего-то. Один раз закричишь, и все твои муки будут напрасны.

Дангатар молча сжал зубы.

— Давайте!

Левый глаз как будто опалило огнем. Еле сдерживая крик, он напряг все свои слабые мышцы, но сильные руки не дали ему вырваться. Он так стиснул зубы, что они захрустели. Последней мыслью было, что глаза уже нет, а он не закричал. И после этого Дангатар потерял сознание.


Язсолтан все еще сучила свою нитку, когда мимо нее пулей пролетел Курбан, ворвался в кибитку и закричал:

— Каркара, дядя пришел, Дангатар-ага пришел!

Каркара не сразу поняла, о чем он кричит. При имени отца у нее закружилась голова. Все заходило вокруг — туйнук, стены кибитки и сам Курбан, принесший такую весть. Каркара взялась за решетку тярима, с трудом встала на ноги и сделала несколько шагов навстречу Курбану. Она не знала, как его отблагодарить, ей хотелось расцеловать юношу, но стыд оказался сильнее радости, и она так и осталась на месте, глядя на него счастливыми глазами. В это время в кибитку вошла удивленная Язсолтан.

— Что случилось? Что ты влетел как полоумный? Кто там пришел? Откуда?

— Дангатар! Дангатар вернулся! Я только что видел его у реки, там Каушут, Келхан, Ходжакули…

Язсолтан тут же выскочила на улицу и запричитала во весь голос:

— Овсана-а! Огулбостан-а! Выходите скорей! Дангатар! Дангатар-ага вернулся!

Хотя она успела назвать только два имени, из всех соседних кибиток высыпали женщины, бросились наперебой к Язсолтан, стали обнимать и поздравлять ее.

— Сто лет жизни!

— Поздравляем, Язсолтан!

— Каркара, поздравляем!

— Дай аллах счастья семье Дангатара!

Старейшины всех родов сообщили мужчинам, что все должны собраться после утреннего намаза у стен старой крепости. Сообщение это вызвало сильное беспокойство в аулах. И утром, хотя приглашена была только мужская часть населения, к назначенному месту пришли и женщины, и даже дети.

Площадка возле крепости стала напоминать базар в разгаре. Из дальних аулов приехали на лошадях, на ишаках; привязывая животных за что придется снаружи, люди шли в крепость.

Отдельной кучей собрались женщины с детьми. Женщины были в черных пуренджеках, надвинутых низко на лица, по их виду можно было предположить, что они пришли на поминки. Сначала никто толком ничего не знал, но постепенно распространился слух — и среди женщин, и среди мужчин, — что на туркмен напал Мядемин. Послышался плач, причитания. Женщины заранее оплакивали своих братьев, мужей, сыновей. Глаза всех были устремлены на белую кибитку Ходжама Шукура, на людей, то и дело входивших и выходивших оттуда.

Неожиданно толпа примолкла. Посреди площадки появился Атаназар, бродячий поэт-слепец, сопровождаемый внуком. Старик повторял ту же песню, что и на поминках в доме Ширинджемал-эдже:

Сто лет жизни, кто врага сразит!

Пусть сойдутся сильные народа!

Бейте кызылбашей[51] без пощады.

Сердце кровью, братья, облилось.

Пусть мужи родятся на Ораз-яглы похожи,

Львы такие же, как Кероглы достойный,

Пусть от вашей силы содрогнутся горы.

Сердце кровью, братья, облилось.

Был бы Хызром я, народу дал напиться,

За туркмен отважных жизнь бы отдал.

Но несчастный я Атаназар всего лишь…

Сердце кровью, братья, облилось…

Закончив стихи, старик сказал, обращая невидящие глаза к людям:

— Будьте отважными, богатыри! Не осрамитесь! — и с этими словами покинул площадку.

Жена Пенди-бая, Огултач-эдже, наклонилась к уху Язсолтан:

— Ну вот, говорили, Хива напала, а он про каких-то "кызылбашей" поет… Что же будет, соседка?..

Язсолтан не успела ничего сказать. Толпа снова загудела, задвигалась: из кибитки Ходжама Шукура вышли мужчины. Среди них были сам Ходжам Шукур, Ораз-яглы, Пенди-бай, Молланепес, Сейитмухамед-ишан, даже сейчас не расстававшийся со своими четками.

Они взобрались на песчаный холм, который специально был насыпан посреди крепости и служил в подобных случаях местом для произнесения речей.

Толпа напряженно ждала. Но старейшины молчали. Хоть и совещались с самого раннего утра, но ни до чего определенного так и не смогли договориться. Главный вопрос заключался в том, кого поставить над войском.

Ораз-яглы был стар уже, тяжело садился на лошадь. Ходжам Шукур, кому и надлежало в первую очередь возглавить людей, хотя и не говорил ничего против сражения с Хивинским ханством, но, когда речь заходила о нем как о предводителе войска, что было вполне естественно, бормотал что-то невнятное в ответ, отворачивался в сторону и видом своим давал понять, что вести войско в этот раз вовсе не намерен. Больше на примете военачальников не было. Тогда Ораз-яглы предложил Каушута. Ходжам Шукур сразу закашлялся, точно поперхнулся, показывая этим, что кандидатура Каушута ему совершенно не по душе…

Каушут и сам слышал, что ему собираются предложить возглавить войско. Но ему не хотелось делаться верховным ханом. Он сказал, что свою лошадь готов оседлать быстрее всех, но командовать другими отказывается. И говорил он так неспроста. Хотя Ходжам Шукур и был плохим ханом, но люди за долгое время привыкли к нему, его имя в бою олицетворяло и имя родины, поэтому Каушуту казалось, что при живом хане в самый решающий час сражения люди, хоть сами и изберут его, могут ослушаться в трудную минуту и обвинить в какой-нибудь случайной неудаче. Каушут знал, что и Ходжам Шукур, не любивший его, приложит все старания, чтобы опорочить нового хана, возбудить недоверие к нему. Все это Каушут обдумал и взвесил еще заранее. И когда его призвали в белую кибитку и сказали, что уважаемые люди оказывают ему высокое доверие, просят стать главным ханом, ответил решительным отказом и, не объясняя причин, поднялся и вышел, хотя ему никто не разрешал этого. Он нашел в толпе Келхана Кепеле и сел с ним вместе играть в дуззим[52], как бы желая этим сказать, что разговор для него окончен и слова своего он менять не собирается.

Но в белой палатке все-таки решили назвать ханом Каушута: надо же было кого-то называть, тем более что достойнее его действительно найти было трудно. Каждый решил про себя, что выбор во всех отношениях будет верный. Если даже Каушут откажется и перед народом, то вся вина падет на него, а не на совет старейшин, не сумевший подобрать военачальника. Как только народ притих, Сейитмухамед вышел на шаг вперед и заговорил.

— Ну, в общем, так, люди, — начал он не очень решительно. — Если вы сами не против сына Яздурды-хана, то мне как раз и придется назвать его.

Каушут не выходил из толпы.

Ходжам Шукур не выдержал и усмехнулся:

— Много от него толка будет, если он даже показаться не хочет!..

Но тут Пенди-бай, почти все время до этого молчавший, неожиданно заступился за Каушута. Он повернулся к Молланепесу, словно признавал его за старшего, и сказал:

— Мне кажется, только очень неумный человек согласится на такое дело с первого слова и начнет прыгать от радости.

Молланепес поддержал его:

— Конечно, Каушут не из тех, кто запрыгает. Есть ведь еще достоинство, воспитанность, скромность. Я думаю, надо смелей объявлять его, ясное дело, лучшего хана мы не найдем.

Ходжаму Шукуру очень не понравились эти слова, но он уловил, к чему клонится дело, и из опаски только покривился, ничего не сказал.

Ораз-яглы подумал и тоже присоединился к Молланепесу:

— Да, ишан-ага, надо его просить, если народ потребует, он не посмеет отказаться…

Сейитмухамед что-то смекнул про себя и тоже решил не перечить. Он подозвал глашатая Джаллы и сказал ему:

— Кричи: народ требует Каушута. Да погромче, чтобы все слышали.

Как только Джаллы выполнил то, что ему было поручено, толпа одобрительно загудела и стала повторять:

— Каушута!

— Пусть ханом будет Каушут!

— Тысячу лет жизни новому хану!

Как только Язсолтан услышала имя своего мужа, она охнула и тихо прошептала:

— О аллах, опять лезет куда-то, мало я слез пролила…

— Что ты, милая! Тут радоваться надо! — быстро принялась ее успокаивать Огултач-эдже. — Люди ему честь оказывают, главным ханом ставят. А я давно знала, что будет так. Надо поблагодарить аллаха… — она посмотрела в ту сторону, где стояли яшули. — А вот и он сам! Смотри, к аксакалам идет!

Каушут действительно подошел к минбару[53]. Как только он остановился, Сейитмухамед-ишан набросился на него:

— Говорят, когда сам народ требует, последнего коня отдай! Каушут-бек, если люди тебя просят, а ты только упрямишься, это не по-мусульмански! Ты должен стать ханом! Тебя просят твой народ и твой ишан!

— Ишан-ага, против народа мы не можем идти. Если народ и правда хочет, а вы благословляете, я не могу противиться. Но…

— Никаких "но" и быть не может, Каушут-хан, — на слове "хан" Сейитмухамед сделал особенное ударение.

На лбу у Каушута выступил пот. Народ снова зашумел. Все приветствовали нового хана и просили его не отказываться. Но Каушут явственно слышал другой голос, исходивший неизвестно откуда. Он говорил: "Каушут! Проклятие твоему отцу, если ты не сможешь спасти свой народ и по твоей вине прольется его кровь. Если не можешь быть ханом народа, не лучше ли тебе остаться ханом своего племени, сеять в своем поле и пасти свой скот?" Это смущало Каушута. Он посмотрел на Сейитмухамеда и тихо спросил:

— Ишан-ага, а может, правда, лучше жить мне своей жизнью и не лезть в чужие дела?

Вид у Каушута сразу сделался растерянный и жалкий. Но Сейитмухамед-ишан, зная только свое, тут же возразил ему:

— Но ведь и народу ты нужен, хан! Ты сам говоришь, против народа идти нельзя! Удачи тебе в сражениях и счастья в жизни. Пусть твое слово будет твердым, и да поможет тебе аллах!

Ишан начал было уже поднимать руки, чтобы благословить нового хана, но Каушут остановил его:

— Постойте, ишан-ага, подождите!

Сейитмухамед-ишан недоуменно посмотрел на него и опустил руки.

Каушут огляделся по сторонам. Тысячи глаз неподвижно и зорко, как звезды с чистого неба, смотрели на него. Это были глаза самых разных людей, с разными взглядами, душами, намерениями… Как не знал Каушут, о чем думают звезды на небе, так и не знал сейчас, что происходит за этими глазами. Он не имел ни с кем из них, за исключением только очень немногих, никаких дел, они никогда не мешали ему, не просили ни хлеба, ни воды… Но Каушуту надо было знать про эти глаза все, иначе нельзя было вести их на войну, надеяться на успех большого дела, за которое он брался. Рядом с Каушутом стояли сейчас те, к кому народ уже привык, кто сами привыкли обращаться с народом. Таким, как Ораз-яглы, люди верили беззаветно и готовы были отдать последнюю каплю крови… Поверят ли так же они Каушуту? Сможет ли он заставить их в решительную минуту беспрекословно исполнить его волю? Чтобы узнать это, требовалось время, не один год общения с людьми, а времени этого сейчас не было. Надо было решать сразу и бесповоротно. Либо взвалить все бремя ответственности на свои плечи, либо отказаться, хоть и с позором, но уйти сейчас, пока не поздно.

Думая о тех, кого он совсем не знал, Каушут вспомнил и про других, кто был ему хорошо известен. И эти люди не походили друг на друга. Одни могли кривой шашкой разрубить камень пополам, другие больше предпочитали ссылаться на старые заслуги, часто мнимые, добытые хитростью и золотом, и думали лишь о том, как спасти свою шкуру… Каушут подумал и про тех, кто сам хотел бы занять место хана. Сейчас они молчат, прячутся за спины народа и только ждут случая, чтобы посеять в людях недоверие, вражду к новому хану…

Обо всем этом думал Каушут, стоя на песчаном холмике перед выжидательно глядящей на него толпой. Наконец он поднял руку:

— Люди! Вы называете меня. Не скажете ли завтра, что этого не хотели? Пусть никто не лицемерит. Скажите все сейчас. Не стесняйтесь! Это будет лучше и для меня и для вас!

— Верим тебе!

— Согласны!

— Будь хлебным!

— Будь богатым!

Видя, что толпа целиком поддерживает Каушута, Сейитмухамед опять собрался благословлять его. Но Каушут и тут остановил ишана. Он снова повернулся к толпе.

— Если вы согласны, я тоже согласен. Отныне я и плакать, и радоваться буду вместе с вами… Но сперва… Вон видите ту белую кибитку?

— Видим!

— Дом хана!

— Кибитка Ходжама Шукура!

— Так вот. Снимите с этой кибитки дурлук, узук, все остальное оставьте на месте, кибитку перенесите и поставьте над моей головой.

Стоявшие рядом с Каушутом с удивлением посмотрели на него. Толпа тоже заволновалась.

— Что он хочет?

— Какое ему дело до кибитки Шукура?

— Мы ничего не поняли.

— И мы ничего…

Ходжам Шукур стоял с невозмутимым видом, как будто к нему все это не имело ни малейшего отношения. Он все еще надеялся на свой прежний авторитет и считал, что вздорное требование Каушута никто не посмеет выполнить. А люди старались по-разному истолковать слова Каушута.

— Нет, тут что-то неспроста!

— А что непонятного? Конечно, стал ханом и сразу хочет забрать себе новую кибитку, у самого-то вся в дырьях небось! Что тут голову ломать!

— Много ты понимаешь! Что-то раньше такого за. Каушутом не замечали. Нужны ему эти тряпки! Он так дешево честь свою продавать не станет.

— Ишь ты! Что он, лучше других, что ли?

— А то ты не знал! Уж кто-кто, а Каушут доказал это…

— Интересно, как это? Подумаешь, хан нашелся! Пусть только ко мне сунется!..

— Вот уж ты бы, сосед, молчал! А. кто тебе старшего брата от гаджаров привел, да еще без копейки денег? Не Каушут разве? Знаешь, дорогой, тот, кто за белыми кибитками охотится, не пойдет в чужую землю в одиночку, да еще к таким псам, как гаджары.

Человек, обвинявший в жадности Каушута, сконфуженно замолчал. От напоминания про старшего брата ему стало стыдно, и он постарался скорее спрятаться за спинами других.

Каушут тем временем сошел с песчаного холма, подтянул полы халата и уселся у подножья прямо на землю. Исподлобья он разглядывал людей, стоявших возле него. Многие бессмысленно улыбались, все еще никак не в силах понять, что к чему. Но Каушут по-своему расценивал эти улыбки.

Там, где дело не касалось непосредственно их, люди привыкли верить Ходжаму Шукуру. Так было спокойнее. На всех советах, сборищах, даже если он принимал заведомо неправильное решение, люди говорили про себя: "Наверное, это я глупец. Аллах водит его рукой. Пусть будет, как сказал Ходжам-ага".

Загрузка...