Дом кирпичный, из пяти комнат. Три окна выходят во двор, остальные в сад. Скоро полночь. Все окна распахнуты. И только одно из них освещено: в маленькой комнатке сидит за столом старик.
«…А также опять намекаю, — пишет он, — что бегать перед глазами всего города без штанов, в одних трусах, при твоем положении — просто невесть что! Тебе тридцать лет, Ванька, а ты дозволяешь такие выходки. Я прожил жизнь. Слава богу, как говорится, всяких, всего повидал. И в конторах работал на сидячем месте, а не только на воздухе плотничал. Бегали вокруг стадионов молодые мальчишки, на которых внимания не обращали. Они — как пустой звук, только для развлечения праздника. А разойдутся люди, об них и не помнят. Вот что говорю тебе, сын. А ты — инженер, тебе тридцать два года, а бегаешь вокруг стадионов. Как же ты можешь руководить людьми, когда видят, как ты носишься без штанов? Да шутка ли сказать: сорок километров этого марафона, как ты выражаешься! И слово-то какое-то нехорошее. Прежде уркаганы так выражались. Вот что я хотел сказать тебе, сын. Учти это. Если уж ты засиделся на сидячей работе, организм требует беготни, приезжай домой. Ночи теперь темные. Уйдешь за сад к реке и носись там хоть до утра. Такой мой совет.
А женушке твоей прекрасной, которая оставила целую тетрадь рецептов для питания Лешкиного, скажи ей, что тетрадь ту я порвал на клочки. И в печи сжег. Мы сами с усами. И кормлю внука, как подобает русскому человеку, прожившему без малого восемьдесят годов. Без участия докторов и аптек. И если б не войны и фронты, где только калечат и ранят, ни одному доктору в руки не дался б, которые, как теперь, ничего не понимают, вроде твоей женушки. Врач должен быть ученым человеком. Солидным, который науки познает и читает учебники. А Варя твоя живет круть-верть. Дома ей не сидится, все кино да стадионы. Прожила у меня две недели и все бегала да летала. На нашем стадионе и у речки голяком, то есть в трусах да лифчике, прыгала с лентой в руках. Я со стыда чуть было не пропал, когда такое творится. А в саду она даже гусениц боится. Вот какой доктор!
Также замечу вкратце о твоем отношении к ней и влиянии на нее. Жена, она должна знать свое место при муже и жить постоянно в трудовом режиме. Без которого одна беда. Твоя мать много наряжалась, на стадионе колесом вертелась? С утра до ночи была в работе! Вас четверо у нее было, два сыночка и две доченьки. И хоть она из породы Алексеевых, которые за всю жизнь своими руками гвоздя в стенку не вбили, а со мной всему научилась. Да. А ты женушку свою то и дело обнимаешь, целуешь, когда надо и не надо. А требуется строже быть с ними. Они народ хитрый. Еще ни один мужчина не понял их до конца. И чуть недоглядишь, они лазейку найдут, куда им надо. И все будет шито-крыто, так что и не узнаешь ничего. А тот самый Васька или Петька только в кулак будет хихикать. Тебе же допустить подобного нельзя: ты на виду у всего города. Вот как оно…
Лешка жив-здоров. Целый день со мной в саду да на речке пропадает. Баловства я не позволяю. Только к базару его никак не приучить. Видите ли, ему стыдно яблоки продавать с дедом, который их горбом выращивает. Как же это вы деток растите? Чему учите? Есть яблоки можно. Деньги тратить никому не стыдно, а продавать яблоки — стыдно! Эх вы, сыночки мои, горе-ученые! Что ж это за барчуки у вас растут? О чем вы думаете на сидячих своих местах?..
Сейчас внучек мой спит. Набегался на речке, поел малины со сливками. И уснул. В городе командует твой закадычный дружок Колька Росинский, который, можно сказать, рос, учился с тобою. Мать его, распрекрасная Аглаида Николаевна, все гуляла. Он дневал-ночевал у нас. А теперь хотел часть моего сада отрезать для детских яслей, в которых подкидыши будут жить. Я тебе писал об этом. Ты ответил, мол, хлопотал за сад, но ничего не добился. А сам же писал этому Росинскому, горе-руководителю горсовета, чтоб он отрезал не три метра от забора, а забрал всю половину сада до уборной! Что ж ты за сынок вырос у меня? Чем распоряжаешься?! Когда я в двадцать шестом году приехал сюда из службы в Красной Армии, здесь городской выгон был. Да дорога бежала невесть куда, в степи. Добился я как боец Красной Армии кирпичей с Зубаевского завода, где лучший в мире кирпич изготовляли. Не такой, как теперь, когда он от ветра рассыпается. Поставил я дом, разбил сад до самой реки. Твою мать, тогда еще девушку, увел от этих Алексеевых. Сотворил я Мишку, Зойку, Аленку. Потом тебя после некоторых сомнений. А где вы теперь? Разбежались по всему обширному нашему государству, будто без вас людей нет в других местах.
Мишка в Ленинграде на трубе дудит, Зойка в Петрозаводске, Аленка в Москве со своим знаменитым мужем-ученым, который о луне все хлопочет. Ордена получает за свои учения, с видными людьми за ручку здоровается. Но Аленке невдомек подсказать ему, чтоб похлопотал насчет сада. Она женщина, ей простительно. Небось закрутилась с этими орденами, по соседям бегает хвастаться. И с Мишки мало толку. Он все дудит на трубе. Любит табачок, водочку. Домой возвращается по глубоким ночам из театров. Днем проснется и опять дудит. Говорит, ремесленников много стало. И потому много надо тренироваться, чтоб хлеб не отбили. А не надо б ему ссылаться на ремесленников, отзываться о них худо. Они — люди деловые. И дудеть для развлечения публики не будут. Помнишь сына Василия Дьяконова, Митьку, — он тонул еще при тебе в речке? Он лудильщиком работает в промкомбинате. Отлично чинит примусы, работы у него полно. Все уважают его ремесло. И никогда он не станет дудеть. Дак и нечего ссылаться на них и с утра до ночи дудеть. Вот как оно, сыночки мои. Хоть учил меня грамоте поп, а не ученые учителя, но взгляд и знания дедовые мы имеем. Нас разглагольствованиями не запутаешь.
А жена Мишкина? Она тоже артистка, Марианна так называемая: муж в театре до глубокой ночи, она на банкеты, премьеры ходит без него. Воротится с банкетов хмельная, хохочет среди ночи, а он, дурень, и не спросит, как там дело было, с кем ты там банкетничала? Эх, сыночки, сыночки! Обида за вас берет, когда такое вытворяют с вами!
А Марианна и одного ребенка родить не хочет. Какие же вы будете старики? Или, вы думаете, года идут, а вы молодеете?
И не поеду я к Мишке больше никогда!
Сказал он мне с улыбочкой — продай, мол, дом и сад, на что, говорит, он тебе? И приезжай, говорит, ко мне жить! Нет, отвечаю я вам, сыночки, мы люди деловые и толковые. И занятие свое знаем вполне. А звуки трубные слышали достаточно, когда в гражданскую войну играли горнисты к бою.
Вот оно как. Но Мишке я простил его отношение к дому и саду, потому как он отбился от жизни окончательно. Но ты! Ты ж работаешь с людьми в центре земли русской, а такое вытворяешь.
Встретилась мне на базаре мать Росинского, Аглаида Николаевна, которая о грешках своих военных забыла, ходит теперь старушечкой-погремушечкой. Ты смотри, говорю ей, ты гляди, женщина хорошая, сын которой председателем горсовета работает: я старше тебя, а Кольки твоего и на свете не было, когда я власть советскую кровью добывал. И видел я, как твой молокосос еще под стол пешком ходил без штанов. И сад свой от него уберегу.
Она ничего не сказала, этак отшатнулась — и ходу от меня. А в другой раз остановила меня возле хлебного магазина: „Что ж ты, Тихон Игнатьич, на моего сына ругаешься, когда твой Ваня сам велит сад у тебя забрать?“ И, прося меня держать все в тайне, подала, сынок, твое письмецо. И я все узнал. И понял я ваши заговоры тайные, помыслы дурацкие. Но дак и ты же знай, что корень мой пущен здеся. И сидит он глубже хренова корня. А рука моя еще крепкая, ружье бельгийское пятизарядное, каких теперь днем с огнем не сыщешь в магазинах, у меня начищено. И патроны есть, не только дробью набитые, но и картечью. И старый кобель мой, Селиван, жив. И предупредил я публично и откровенно прямо в помещении горсовета: кто посмеет тронуть забор, ляжет под ним бесславной и дурацкой смертью. И ответчиками перед совестью будете вы, мои расчудесные сыночки!»
У старика начинают дрожать руки. Сердце колотится. Писать невозможно. Он бросает ручку, вскакивает. Быстрыми шагами ходит по комнате.
Старик маленький, сухой, лицо морщинистое. На ногах валенки без голенищ, на плечи наброшена длиннополая ватная фуфайка. Окна в доме раскрыты, за ними темень. В саду и во дворе тихо. Где-то далеко играет радио.
Внучек что-то проговорил во сне. Старик замер. Осторожно подходит к дивану, несколько минут смотрит на спящего худенького мальчика. Губы у него вдруг начинают дрожать. Глаза наполняются слезами. Он утирает их пальцами. Часто моргает, жмурится. Затем спешит к столу, складывает бумаги в ящик. Выключает свет и ложится спать.
Письмо пишет старик уже вторую неделю…
Спустя двадцать семь суток он опять сидит за столом. «…А теперь вот о чем, Ванька, — продолжает он свое послание, — это дело было серьезным. Я все молчал о нем, потому что все вы без понятия. Трезвого взгляда у вас нет, особенно у ваших женушек, которые невесть чего стыдятся. И все это из-за глупости. Но есть край всему, а также и молчанию.
Минуло семь лет, Ванька, со дня смерти вашей матушки, старушки замечательной, с которой я бок о бок прошел в одном трудовом ряду по жизни. Потом ты, последний из детей, покинул мой дом. Остался я один. У меня сад, корова, кабана кормлю кажный год. Курей двадцать голов имею… Ты знаешь, корову я свел к соседке Аннушке. Сделал в заборе калитку, и мы сообщаемся через нее. Я поставляю Аннушке корма всякого рода. Она же ходит за коровой, доит ее, а молоком пользуемся пополам. Но про все это вы знаете, и речь пойдет о другом… В прошлый приезд, когда вы все съехались ко мне, женушки ваши и вы вместе с ними хихикали, переглядывались. Косились на меня. И от соседей слушали россказни всякие о жизни моей личности, касающейся самого меня. Так вот, я рублю молчание разом, чтоб ты знал и понял меня.
Да, три года назад, уставши от вечного одиночества, бесконечной суеты и молчания в доме пустом, я решил жениться. Привести в дом хозяйку и, как говорится, душевного сожителя-собеседника.
Свои намерения я изложил Матвеевне. Есть такая у нас женщина, живет она на той стороне города. Прошлого ее не знаю, но в современности и нуждах человеческих она женщина с понятием. Пригласил ее в дом, угостил. Дал деньжат и после давал подарки. Но толку от этого никакого. Не она, Матвеевна, виновата, а нонешние бабы. Те из них, которые с понятием и прежнего закала, все при своих занятиях давно. Либо поумирали. Остались свободными невесть какие, просто одна глупость. А теперешние, которые моложе, смотрят только туда, куда им надо. Но такого ни один серьезный человек терпеть не будет. Первой поселилась в моем доме женщина, имени ее называть не буду. Она и по сей день живет в Любянской богадельне.
Появилась во дворе она с Матвеевной воскресным вечером. Гляжу я: женщина высокая, полная, даже румяная. Одета чисто. Пригласил я их в дом. Сел за стол. Они с Матвеевной стали стол накрывать. И вижу я, женщина эта со сноровкой деловой, без лишней суетни. Все делает как надо. Матвеевна беседует с ней для меня, и я узнаю данные ее личности: всю жизнь она с молодых лет работала в кухарках По-нонешнему — домработницей. Цену деньгам знает, хозяйство отлично понимает. Но, живя по чужим домам, своего угла не заимела. И когда померла последняя ее хозяйка, генеральская вдова, ушла эта женщина в богадельню. Сидя уже за столом, откровенно призналась, что садовых дел не знает, никогда в садах не работала… Посидели порядком, обговорили все. На следующий день эта женщина пришла ко мне со своим чемоданчиком. Стали мы жить. И вначале все хорошо шло: она в доме, во дворе заправляет, я в саду. И так отлично стало мне на душе, что помолодел я, горы, как говорится, мог свернуть. Но потом вышла загвоздка.
Она, эта женщина, спала в Аленкиной комнате, я в своей, в которой окна в сад. И вот окончательно мы сжились, разговор промеж нами потек в полной свободе. И я говорю ей однажды — так и так, мол, мы муж и жена, дак чего же мы спим порознь? Ночь-то, говорю, она и есть ночь. И тут никуда не денешься, особо в потемках, хочется иметь вблизи, то есть под боком, живого человека. Она посмотрела на меня внимательно, будто поперхнулась. Постояла и пошла во двор. Что такое, думаю? До вечера не отставал от нее. И тогда она сказала: что ж, Игнатьич, может, правда и твоя, коли так уж, то давай.
Пришел поздний вечер, легли мы спать. Чувствую я себя человеком вполне семейным, как говорится, в уюте и силе. Но только оказалась эта женщина без всякого понятия.
Вскочила с криком, свет зажгла. В одной рубашке забилась в угол, глаза дико таращит. „Боже ж мой, — шепчет, — боже мой! Да ты что, Игнатьич? Ошалел ты! — кричит. — Да как ты можешь об этом думать? И не стыдно тебе?“
А я в полном недоумении: „Гля, баба, — говорю, — ты чего это, сказилась? Иди сюды немедля!“ И даже смешно мне стало, глядя на нее, и стал я шутить… Она же: тьфу, тьфу! Глаза закрыла: „Ты, — кричит, — бесстыдник! Да знала ли я, что ты такой? Я ведь, — кричит, — девушка! Я в двадцать годов от роду насмотрелась на мущинское отродье, как вы над нашей сестрой мордуетесь! И зарок я себе дала, и всю жизнь я не знала мужиков!..“
Долго она кричала, и потом до меня дошла ее серьезность. И я даже осерчал: „Дак ты что? — спрашиваю. — Да ты знаешь, что ты есть в таком разе? Ты есть женщина-предательница. А? Каково? Ты — враг народа по женской части! Что, испугалась? Когда наши жены и сестры рожали в муках и без достаточного пропитания бойцов для защиты Отечества, — ору, машу перед ней кулаками, — ты, женщина дородная, стороной шла? Ты чаёк пила, полнела и розовела для самой себя? А? Ответь мне про это! Тебя, — ору, — судить надо! А ты еще этакое вытворяешь?!“ Она и обмерла вся. „Игнатьич, — взмолилась, — прикройся ради бога да скажи мне: неужто я страдать должна через это?“ — „Должна!“ — кричу. И тут она заревела благим матом. О-о! Она ревет, кобель мой Селиван вокруг дома носится, гавкает, воет. Что такое? Кинулся я в свою комнату, закрылся и лег. А наутро она и подалась с моего двора. Вот как, сын, было. Можешь ли ты теперь усмехаться, как это делают ваши женушки?
Месяц не прошел с того дня, прислала Матвеевна ко мне другую. Гляжу, входит утречком во двор женщина рослая, лет сорока. В солдатских сапогах, в такой же фуфайке. В руке дубинка. Селивана моего турнула дубинкой. Я стою, моргаю. „Вы, — говорит, — Игнатьич?“ „Да, — отвечаю, — я“. „Ну дак, значит, я по адресу попала, — говорит. — Я из деревни пришла, за полночи тридцать километров оттопала. Дай мне поспать, а потом о себе расскажу все“. Поела она, завалилась спать… И стала жить у меня.
Баба была крепкая и разноглазая: один глаз синий, другой — темный. Работала так, что, думалось, обозли ее чем, весь дом разнесет… Но, когда обжилась, завела себе приятеля — Ваську Тряпкова, он через три дома от нас живет, работает сапожником в промкомбинате. Прихватил я их раз в своем же доме. Тогда-то и стрельба была, о которой вся улица до сих пор галдит. И остался я один, сын…
Вот и весь сказ о моей личности. А теперь перехожу к новой, основной сути. Облегчил душу исповедью и скажу вот что, Ванька. Ты знаешь, что у меня на книжке шесть тысяч рублей. На старые деньги — шестьдесят тысяч. Вы все, мои детки, объявили в один голос: нам, мол, твоих денег, отец, не надо. Не надо! А я вам их не сую! Вы сами с усами, а мы сами. И есть теперь новый факт: о саде моем можете не хлопотать. За последний месяц судьба круто изменилась, и правда воспрянула вверх. Да, сыночки мои!
В техникуме нашем открыли садово-плодовый класс, то есть факультет, как у них говорят. И ровно шесть дней назад я, Иван Липецков и Василий Конюхов с Лебяжьей улицы, мы, трое искренних садоводов, показывали в техникуме выставку своих ранних плодов. Вот. Все начальство приходило смотреть, все пожимали мне руку! И Росинский твой был, руку мне пожал. Да только при этом глаза его бегали по сторонам, как у воришки. Выспрашивали меня, где можно разбить питомник для саженцев. Предложили работать в питомнике за деньги. Я сказал — нет. Оклад мне не нужен, сказал я, потому как я сам бы платил целковый умному человеку, если б он пришел ко мне с деловыми вопросами. Посмеялись…
Осенью я буду делать выставку осенних сортов. Вот оно как, сыночки мои ученые, которые по стадионам бегают, а жены которых колесом вертятся с лентами! Наша взяла, дорогие мои! И ввиду такого моего превращения, когда начальство меня уважает, слушает мои советы, обращаюсь к тебе, Ванька, с последней просьбою: отдай мне Лешку! Деньги для чего? Чтоб детей хорошо растить, чтоб они лучше росли. И отдай мне моего внука.
Отец мой, Игнат Николаич, прожил сто три года. И не помер бы, если б его в погребе землей не придавило. Значит, и я проживу еще лет двадцать. Лешка выучится в нашей школе, в которой ты сам учился, где учителя еще старого закала. И учат так, ты сам говорил, что ученики всюду конкурсы преодолевают. За время учебы Лешка войдет в садовое дело. Потом закончит плодово-садовый факультет здесь, у нас. И будет управлять в районе садовыми делами. Вот как! Нужды он знать у меня не будет. Сад мне дает кажный год доходу шестьсот рублей. А кроме хлеба и сладкого, я ничего не покупаю в магазинах. Все у меня свое. И Лешка будет только учиться и к делу приучаться.
Такова моя последняя просьба, сын. А вы с Варей родите себе второго ребенка. Что вам, молодым? Будет упираться женушка, приструни ее основательно. И тогда уж не будет она колесом вертеться на стадионах, а дело знать свое будет. Давай мне Лешку, сын! Выучится он здесь, приведет жену в дом и будет жить чудесно. Тогда и умру я спокойно. И буду благодарен тебе, и больше я от вас ничего не хочу.
Целую тебя. Срочно ответь письмом. А на почту для разговора не зови, через трубку я плохо слышу. Целую, твой отец».