Дядя Степан

Главная контора по заготовке ягод, грибов, корья от ивы находится в большой деревне Самойлово, где сельпо, известковый заводик и чайная. Заведует конторой человек по фамилии Приходько. Деревенские о нем говорят, что Приходько завтракает с шампанским, обедает с коньяком, ужинает с белой головкой. Но пьяным никогда не бывает.

В отдаленных деревнях имеются пункты по приемке даров природы. С год назад он организовал пункт в деревне Михалево. Работать приемщиком стал местный парень Сергей Орловский. Ему двадцать три года. До этого он работал в колхозе трактористом. Прежде был улыбчив со всеми, покладист с начальством и собирался жениться. Три месяца он принимал дары природы, выдавая людям квитанции. Деньги по ним получали в Самойлове у Приходько. Потом Сергей сам стал рассчитываться наличными. Тут он и заважничал. В длинном сарае, где у него весы, закрома для ягод, настилы для корья, он устроил себе конторку с запором. Над дверью сарая появилась вывеска:

«Ответственный по приемке грибов, брусники, клюквы, смородины, малины, ивового корья и черники С. М. Орловский».

В карманах у Сергея завелись свободные деньги. Из нагрудного кармана пиджака всегда стали торчать, как платочек, трешка или пятерка. Раз пять на день, хорошо зная, что люди должны непременно принести что-нибудь, Сергей закрывал конторку, сарай. Вешал табличку: «Закрыто по техническим причинам». С важным видом уходил куда-то или уезжал на автобусе в Самойлово. Когда граждане возмущались, он отвечал с достоинством, что людей много, а он один.

Начал он часто выпивать, дебоширить и ругать начальство. Как водится за подобными зазнайками, удары наносил он в чувствительные раны личной жизни людей. Так, он говорил своим приятелям о председателе колхоза Вахрушеве:

— По какой такой причине он председатель и может командовать мною? В техникуме он учился, но не закончил. А почему? Все знают: его баба, тогда еще девка, выдвинула ему альтернативу: ежели он не бросит учебу, не вернется в деревню, она выйдет за Мишку Жиголенковых из Вотейкина! Он и вернулся домой. Теперь жалеет… Как же он может всем права качать? Ха-ха! Таким людям не командовать, а пусть сами у других поучатся!

Доставалось и старому колхозному бухгалтеру, и начальнику почты, и участковому Худякову, который, женившись здесь, прожил в Михалеве лет пятнадцать и давно стал своим человеком. Всем доставалось от Сергея Орловского.


Как-то председатель Вахрушев встретил возле магазина участкового Худякова. Пригласил его в правление. В кабинете они закрылись, и председатель сказал:

— Копейка, говорят, Семеныч, рубль бережет. Ушел от нас на известковый в Самойлово Мишка Пупырин. Ванька из пакшеевской бригады к дорожникам переметнулся. И все это по своей глупости делают, не так ли? Теперь вот Орловский Серега. Ведь пропадет парень, а мы только ушами хлопаем. Мать его уж раз пять ко мне прибегала со слезами: каждую субботу, говорит, Серега ночует у Верки Самойловой в Покшееве. О женитьбе и думать забыл. А вчера, понимаешь, прибежала мать Веркина. Тоже с ревом. Придет, говорит, Серега, включат приемник в боковушке, мнет он ее всю ночь, хи-хи, хо-хо, а разговора дельного меж ними нет!

— Про это я знаю, — сказал Худяков. — Она и мне жалилась. Но на такие дела законов нет.

— Так же вот и дебоширство, — продолжал председатель, — где Орловский, там и заведутся. Вчера вечером Кольке Рыминых нос и губы расквасили.

— Тоже знаю. Но что делать? Обычная драка. Заявлений ни от кого не поступает. Проломили тогда Митьке голову, а кто — не говорит. Молчит, подлец. Хоть убей его — молчит. И Васьчиха знает, а молчит. У Семиных тогда стекла побили в избе, баньку подожгли, а я прибежал — полное миролюбие! Говорят мне: какие-то чужие, должно дорожные рабочие, приходили, завелись между собой и натворили делов! Я навел точные справки: рабочих и близко не было в тот вечер, все были уехавши в город!

— Я тебя понимаю, — говорил председатель. — Я все понимаю. Но ты ведь, Семеныч, исполнительная власть, так?

— Так.

— Ты не один. Есть и общественность. А ты исполнительная власть…

Беседовали они долго и разошлись уже в потемках.


За колхозным правлением стоит в лопухах и бурьяне маленькое бревенчатое строение, похожее на баньку. Только крыша плоская и два крохотных оконца заделаны толстыми коваными полосами из железа местного изготовления. В давние времена это строение называлось «холодной». Туда сажали до разбора дела мелких местных преступников. Через день после разговора председателя с участковым из холодной убрали старые хомуты, плуги и прочую рухлядь. Починили пол, дверь, навесили замок.

В очередную субботу Сергей Орловский, выпив и с бутылкой в кармане, стоял возле магазина, рассуждал, бахвалясь, среди приятелей. Из нагрудного кармана выглядывала трехрублевка.

— Я тоже интеллигент, — говорил Сергей, то и дело сплевывая в обе стороны от себя, — и полное право имею сомневаться. Да. И все мы грамотные. Это прежде в деревнях дураки жили. А теперь мы грамотные, менее семи классов у нас нету. Я вот на той неделе составил в главной конторе заявку на проект новой сушильной печи. Понимаете? Для равномерной усушки грибов. И в моей конторе тоже устроим такую печь. И тогда мне придется штат себе расширить. Баб я к печи не возьму. Ну их. Сам ребят подберу. Стоящих. Поди только учетчицей приму девку какую, а то все мужики будут…

Сергея внимательно слушали. Он собирался идти к Верке. Но разговорился, увлекся, начал прикидывать возможные кандидатуры в свой новый штат. Потом вся компания ушла куда-то через огороды. Через час явилась обратно к магазину. Взяли вина, а перед самым закрытием магазина завязалась драка. Обычная, не злая, без ножей и камней. И даже женщины, видевшие все через окна, не бежали разнимать. Никто и не кричал, но вдруг откуда-то появились участковый, председатель, депутат сельсовета Макарычева. Успели задержать только Сергея Орловского. Хмельной, Сергей вырывался, ругался, сыпал угрозами. Его заперли в холодной. Был составлен протокол, в нем говорилось, что бывший колхозный тракторист, а теперь заготовитель от Самойловской конторы Сергей Орловский затеял в пьяном виде групповую драку. Во время задержания оказал сопротивление, оскорблял словами, действием и председателя, и депутата, и участкового. Много написали в протоколе.

Ночь Сергей провел в холодной. Утром его мать стояла у дверей холодной и бранилась.

— Догулялся, бесенок! — кричала она. — Догулялся? К суду привлек себя? И Верку твою засадят, будете знать. Покажут ей, как бутылки выставлять для приманки! — Потом она заплакала: — Проси, Сережка, прощения у Худякова, а то и в тюрьму посадят, желанный ты мой!

Сергей не отвечал.

Прибежала его сестра, женщина положительная. У нее двое детей, и она заведует сепараторным пунктом. Сестра увела мать домой, вернулась к холодной. В оконце подала брату бутылку молока. Сергей страшно хотел пить, молоко взял. Сестра совала ему хлеб и мясо, он не взял.

— Сережка, — говорила сестра, — Худяков в район позвонил, в Самойлово тоже звонил. Что ты Макарычевой сделал? Ведь три года дадут, дурак ты! Покайся, Сережка, попроси прощения.

Сергей не отвечал.


В полдень примчался в Михеево милицейский воронок. В нем приехал районный милиционер, хороший знакомый Худякова. Народ толпился возле правления. Приезжий милиционер объявил, что проведет предварительное следствие по делу задержанного Сергея Орловского. Деревня охнула и затихла.

В правление вызывали свидетелей. Дважды приводили Сергея на допрос. Держался он надменно, отвечал отрывисто и неохотно. Только когда предложили ему подписать протокол, он как-то обмяк весь, на глазах вроде бы появились слезы. И когда расписывался, рука его дрожала.

Но он не произнес ни слова, и его опять заперли. От еды он отказался, попросил только холодной воды. Протокол был увезен в район. Вечером опять возле правления толпился народ. Окна правления были распахнуты. Ждали какого-то сообщения из района. Наконец затрещал телефон, и через минуту Худяков объявил: ежели кто поручится за Сергея, согласится быть хоть с месяц его наставником, Сергея отпустят на свободу, так как прежде он судим не был и никогда милицией не задерживался.

Сестра Сергея опять говорила через решетку брату:

— Сережка, проси дядю Степана в наставники. Упроси председателя поговорить с ним. Дяде Степану поверят, Сереженька, и тут же выпустят, голубчик! Макарычева говорит, прощает тебя. Проси дядю Степана!

Дядя Степан лет двадцать работал трактористом, теперь заведует ремонтной мастерской. Он среднего роста, худ, ряб и очень молчалив. Ему уж давно за пятьдесят, но женщины знают, что он до сих пор ревнует свою жену Алену Михайловну. Больше, собственно, нечего сказать о дяде Степане. Два сына его давно живут своими домами, работают шоферами. Много раз ездили на целину убирать урожай со своими машинами и возвращались без единого замечания со стороны тамошнего начальства.

Миновала ночь. Утром председатель заглянул в мастерскую. Дядя Степан копошился в разобранном моторе.

— Племяш твой двоюродный, Степан Иванович, просит тебя в наставники, — сказал председатель. — Выручай его. А то ведь и засудить могут.

Дядя Степан распрямился, долго и пристально смотрел на председателя. Помял своими корявыми пальцами худые рябые щеки. После этого зачем-то сполоснул руки вод рукомойником. Вытер их, закурил. Еще помолчал и потом сказал:

— А что же мне робить с ним? Он же при заготпункте служит!

— Да ты беседы проводи с ним, дядя Степан. Поприглашай его к себе в дом. Ты ж вон каких сыновей вырастил!

Дядя Степан ничего не ответил, начал копаться в моторе, а председатель ушел. Через час председатель вернулся в мастерскую.

— А что, — сказал ему дядя Степан, — ежели не соглашусь, Серегу судить будут?

— Непременно. Все бумаги уже в городе.

Председатель покурил и снова удалился. До конца дня дядя Степан возился в мастерской один: когда пришли помощники, он отправил их что-то делать в бригадах. Только вечером, когда уж стемнело, дядя Степан пришел к избе председателя, кликнул его и сказал:

— Я согласен. Выпускайте его.


А недели через полторы после этого, часов в шесть вечера, Сергей Орловский и дядя Степан сидели в его горнице за столом. Жену свою Алену Михайловну дядя Степан спровадил к ее сестре в Покшеево.

— Слушай, Серега, — говорил дядя Степан с дрожью в голосе от раздражения, — ты мне здесь дурака не крути. «Как мне исправиться!» — передразнил он Сергея. — Да кто ж тебе прямой рецепт выпишет, дьявол ты? Сколь раз уж разговор ведем с тобой, а ноне ты вопрос такой задаешь? Ты же не дурень полный! Ты, остолоп, слушай и вникай, а не жди рецепта. Тьфу, проклятый, навязался! — он вытер полотенцем вспотевшие шею и лицо. От возбуждения всегда зеленоватые глаза дяди Степана светились синим светом, худые щеки порозовели и припухли. Сергей с недоумением смотрел на дядю. Никогда он не видел его таким. — Ты не птица какая и не зверь, Серега, соображаться должен! Это вон сторожковый наш ястреб, который в тополях гнездится, рядом с лесной конюшней, тот, проклятый живодер, привычкой одной живет. Дак на то он и птица, у него одна стезя. Ведь не велят старики его беспокоить?

Сергей кивнул.

— То-то и оно! Так выработано в ём природой. Весной он цыплят наших не трогает, а к осени они уж курении, их ему не одолеть. Чужой какой ястреб залетит, он и его прогонит. Воробьев-то у конюшни ни весной, ни летом не трогает! Каково? Где ты видел, чтоб ястреб сидел на макушке, а под ним на навозе воробьи бушевали? Небось заметят чумного, в траву, под крышу схоронятся и сидят дрожат. А тут на тебе — резвятся. А он, проклятый, сидит и радуется: ничего, ребятишки, плодитесь, осень придет, сорванцы мои оперятся, мы вам, дуракам, покажем, где раки зимуют! Вот как бы он думал, ежели б соображать мог. В августе-то, как третий приплод дадут воробьи, его уж сорванцы на ветке сидят, будто кукушата. А он им: глядите, дьяволята, как жить надо, — и хвать одного с кучи, хвать другого воробья с крыши — целое хозяйство у него под самым гнездом. Каково? А детишки видят, разинув свои клювы. Распалятся — и сами хватать. Через неделю ни одного воробьишки там нет — разбежались! А разбойнику и горя мало: детишки его поняли, где собака зарыта, летите, живите! Так то, Серега, природа — действует без соображения, а ты человек вырос! Тебе без соображения нельзя. Думаешь, не знаю, дьяволенок ты, чем этот Приходько тебя приманил? Знаю. А ты знаешь, какой опыт жизни у твоего Приходько?

— Какой?

— Какой! Такой: он десять лет назад отсидевши был три года в тюрьме, дура ты. Он прежде в Кедринске по снабжению у строителей работал, а когда там сносили деревню Ивановскую, Приходько в комиссии с инженером одним состоял. Оценивали избы, участки приусадебные перед сносом. В документах завышали стоимость, а потом хозяин разницей делился с ними. И пока с мужичками шуровали, с рух все и сходило. Потом попали на бабу, а она, как получила уйму денег, полторы тысячи сразу, и обомлела от таких денег. Делиться отказалась с ими, а они, дураки, пригрозили — мол, обратную оценку сделаем! А баба еще дурей оказалась, решила, коль деньги у нее за пазухой, то уж никуда от нее не денутся. Написала в милицию жалобу. Тут голубчиков и накрыли, соображаешь? Дали им по три года. И баба эта чуть сама в тюрьму не угодила за сговор. Да только половины денег лишилась. Так-то. Понимаешь, какую школу Приходько одолел? Поживи-ка три года в заключении с ворами! Да его теперь сам министр юстиции за хвост не ухватит. Утром Приходько с шампанским завтракает! А ты видел?

— Видел, дядя Степан, — проговорил Сергей.

— А-а! — вскочил наставник. — Вот оно и есть! Он же вас, дураков, и заражает. Он же, случись что, в сторонке будет, а тебе не угодно ли проехаться в школу на три года, а? Ведь на Приходько наш Худяков с приятелями много лет зубы точил, а никак не ухватить! А ты, подлец, уже начал четвертаки и полтинники влево смахивать, а? Думаешь, не знаю? Знаю. Сволочь ты и мерзавец, Серега. — Дядя Степан, стуча зубами, отпил браги прямо из стеклянного кувшина, опять утерся полотенцем.

— Разозлил ты меня, окаянный… Сыновьям своим так не говорил, а тебе, болвану, скажу — дерьмо ты, которое в проруби болтается! — Он помял щеки, соображая, опять впился глазами в подопечного. — Ты ведь знаешь, по какой такой причине батько твой, мой двоюродный братан, бросил вас с маткой, укатил на целину?

Сергей кивнул.

— А все из-за дури, Серега, творятся подобные дела. Потом-то ты сто раз небось слыхал, чем бабы мать твою укоряли во всю глотку, когда ссорились, а по их же бабьим поучениям дурацким она ревность решила вызвать у Андрюхи. Чтоб любил ее жарче. Дурь, она, Серега, вокруг нас так и вертится, так и вьется, подлая. Влетит в кого, тут ему и конец. Да прежде-то пригляделась бы к мужу Панька, твоя матка, пораскинула бы мозгами. Ведь Андрюха-то порох, динамит, ведь ему же в таких делах поперек ни-ни — нельзя! Он сам себе голову свернет, а поперек ему не смей! Было письмо от него в этом году?

— Не было.

Дядя Степан отхлебнул браги.

— Сбился, черт… О чем я?.. Да. Ты знаешь ведь, Серега, могилу героя войны на нашем кладбище Василия Кибиткина?

— Все знают.

— Сыновьям не говорил, тебе скажу, поведаю, Сережка… Значит, так, Серега, — вернулся я с войны самым первым из наших. В Потемкине были вернувшись раньше меня только Матюшкин Колька и Глиголенковых Степан, мой тезка… Ну вот… Я на войне, скажу тебе Сергей, геройством не выделился. От приказов я не бегал, за других не прятался. Вот когда в кино показывают, где солдатики скопом бегут, стреляют, так и я воевал, Сережка. Вперед! — и я вперед. Ложись! — я и упаду. Признаюсь тебе, Сергей, сблизи я даже в немца не стрелял и не знаю, убил ли я в точности хоть одного врага. Все издаля палил. Мельтешат, бегают, падают, ползают. Я бах-бах — а уцелил ли хоть одного, и не знаю, брат. Сам два раза полежал в госпитале, а где все мои пули, сказать не могу. Вот ежели б, Сережка, мне в ту пору сказали: пройди, Степан, тысячу верст вот туда-то. Пробейся, и непременно. Я бы сделал дело, Серега. Дай руку. — Дядя Степан схватил Сергея за руку выше кисти, сжал вдруг, точно клещами. Сергей от неожиданности вскрикнул. — И сейчас сила есть, Сергей. Сломать руку и сейчас в один миг могу. А тогда сила во мне была еще страшней. Не гляди, что я незаметный. Меня в армии колченогим, колчеруким называли. «Молчун колчерукий», — удивлялся на меня старшина. Бывало, какого-нибудь молодца вот так-то возьму за руку, когда он подначивать примется, он, брат, и скапустится мигом. Я б эти тысячу верст, Серега, непременно бы сделал. Глотки бы рвал. Мы злые были тогда, Серега, и пробился бы. А в общем скопе обошлось у меня без геройства… Помню, перевезли нас из Германии под Курск. Говорили, будто на Дальний Восток повезут, а потом объявили — по домам. Кто желает в кадровую — пожалуйста, остальные по домам. Землю пахать надо, детей рожать.

Приехал я на нашу Кедринскую утром. По дороге зашел в Покшееве к своей тетке Марье, хорошая была тетка. А к ней как раз в ту минуту забежала девка, кажется за спичками или за огоньком, уж не помню. Красавица. А мне было тогда, почитай, сколько почти и тебе сейчас — двадцать пять годков. Убежала девица, а я так и сел на лавку. Чего скалишься, дурень?.. Убежала девка, я говорю: «Чья она, тетка Марья?» «Фоминых Аленка», — отвечает. «Ну, говорю, тетушка, до завтра, сегодня угощения не надо, завтра угощаться будем». И домой. Цену себе за мою внешность я уж тогда знал, Серега: маленький, рябой, колченогий! И хоть сила во мне ужасная, но ведь портрет для глупых девок — это прежде всего. И, думаю, коль я первым явился, надо быстрей шуровать, куй железо, пока оно горячее, не упускай момент, а то явятся другие — поздно будет, понимаешь? Соображай! В Михалеве здесь, Серега, приезд мой встретили праздником, а я не будь дурак на следующий день и заворотил праздник в Покшеево! Тогда председателем, помню, был чужой человек, Петр Мокеич, счетоводом харчился у нас безрукий инвалид, тоже чужой. И секретарь сельсовета с нами праздновал. И с праздником нагрянули мы к Фоминым — сватать Аленку. Стариков ее, ее саму закрутили, завертели, так провернули дело, что на третий день Аленку прямо в сельсовет, и не успела она, синица, опомниться, как очутилась вот в этой избе Аленой Михайловной, моею женою! Теперь-то, видишь, хоромы у меня, настоящий дом, а тогда это была избушечка… Но не в этом суть, а в том, Сережка, что верил бы в бога, подумал бы, он мне подсказал план действий захвата Аленки. Понимаешь? Нельзя жизнь пропускать, Сережка! Уже через неделю, брат, нагрянуло наших сразу семеро, можешь вообразить? И с ними этот самый герой войны Василий Кибиткин. Ты слушай! Сыновьям не говорил, тебе, дураку, поведаю. — Дядя Степан зачем-то глянул в окно, за которым стояла уже темень, выглянул в сени. Притянул плотней дверь и набросил крючок. — Пьянь тут началась, Сереженька, такая, — зашептал дядя Степан срывающимся голосом, а у Сергея даже мурашки побежали по спине, — такая вакханка началась, Серега, какой, может, со дня столпотворения и не было на земле. Родька Кукшин без руки, наш Жигаленок Яшка с деревянной ногой, Оська был кривой, одно легкое у него вырезали… Ой, Сереженька, Сереженька, что тут было! Остальные, правда, все целы, а во главе всей компании — Василий Кибиткин. Он в разведчиках от рядового до капитана выслужил. Все солдатские ордена Славы, Звезда, прочие ордена, а медали он и не носил. Из себя сам — орел и красавец, весь цел, я таких, Серега, молодцов больше и не видывал. Девки, бабы, девчонки, ребята — хвостом за ним ходили! Где ни появится компания — Кибиткин Василий пришел, бежим поглядим! И бежали на него поглядеть-то! Соображаешь? В кого он такой удался, не знаю. Старики его обыкновенные люди были, но уродился…

Слушай далее, Серега. Теперь в нашем колхозе шесть деревень. А в ту пору каждая лесная деревня отдельной артелью считалась со своим председателем. Из деревни в деревню компания моталась… А я ревнючий был, Серега, такой ревнючий, что Алену Михайловну свою к матери ее в Покшеево одну не отпускал. Ни-ни! От лесной-то конюшни отказался, принял только ближнюю, чтоб дома быть. За полтора трудодня: тогда трудодни были, денег нам не платили. Мне полтора за день начисляли. Будто пес цепной я, брат, от дома не отходил… Слушай далее и вникай. Случился однажды такой момент: выгребал я из конюшни навоз, гляжу, валит в деревню на телегах вся компания наших фронтовиков. Василий Кибиткин, понятно, во главе. Учительницы-то теперь в своих домиках живут у нас, а тогда еще на квартирах у жителей состояли. А теперешняя директорша школы Мария Антоновна была еще молоденькой учительницей, жила у Фокиных на том конце деревни. Красавица она, Серега, была тогда удивительная. Родом она из Тихвина. В ту пору красавиц было в Тихвине много. Теперь там завод построили огромный, народу наехало, все смешались и достопримечательностей особых ты там не увидишь. А в ту пору город тихий и зеленый был. И когда я потом ездил в техникум туда, нагляделся, что красавицы там не в диковину: город старый, за столетия они там и подобрались.

— Ты учился в техникуме? — спросил Сергей.

— Погоди. Не перебивай. Все поведаю. Молчи. Так что Мария Антоновна оттудова была прислана к нам. Даже целые фронтовики, брат, и мечтать о ней не могли. Так она держалась. Будто статуя какая неприкосновенная. Слушай. А Фокины, у которых она жила, мне как бы родня по крестной тетке Марье. Вот вся компания завернула в какую-то избу, а Василий Кибиткин ко мне: «Сходи, говорит, Степа, к Фокиным, проводи меня, дельце к ним одно есть». А сам он, знаешь, в тонких хромовых сапогах, при орденах, выше меня голов на пять. И ходил-то он, Серега, не как все люди, а будто пританцовывал, будто весь он на пружинах.

Зашли мы к Фокиным, один старик их на кухне сидел. Я с ним о чем-то заговорил, а Василий сразу в боковушку, где жила Мария Антоновна. Дверей в боковушку не было, имелась только ситцевая занавеска. Он занавеску не задернул. Чего это он сунулся туда, думаю. Ведь прежде он не встречался с Марией Антоновной! За ней наши девки, бабы — все следили! И что ж ты думаешь? Глянул я в просвет, а она уж припала к нему, ноги у нее, брат, подгибаются, сама плачет и говорит: «Василий, пожалейте меня, я ведь, говорит, учительница…» А он: «Понимаю, понимаю, но ежели при полной тайне, то — да? Да?» — спрашивает. «Да», — прошептала она и опустилась, брат, на пол. Поднял он ее, положил на кровать и ушел. Да не скаль зубы, дурак! Не скалься. Вот какой мужик был, Серега! Не видывал я больше подобных молодцов. И что же ты думаешь? В Данилином овраге, где прежде запруда была, ты ее не помнишь, там дральня до войны стояла, вода колесо вертела, дранку щипали для крыш. А в ту пору дральню уж порушили, воды возле плотинки — лужица, а сарайчик остался. И что ж ты думаешь, Серега? По ночам Мария Антоновна бегала туда, в овраг-то, на свидания с ним! Моя Алена Михайловна, уж баба местная, а середь ночи за деревню в лес не пойдет. Со страху-то обомлеет там. А Мария Антоновна-то бегала. Ночь, темень, грязь, ветер воет, а она — туда! И чем же кончилось, Серега?! — заорал вдруг дядя Степан, вскакивая и ударяя кулаками по столу. И на глазах его появились слезы. — Чем кончилось, болван ты и разгильдяй! Как баба самая поганая дурацкую болтовню про людей плетешь. Председатель техникум из-за женки не кончил, участковый Худяков со свадьбы брата голяком убегал к озеру купаться! Да что ж они, ангелы какие, мерзавец ты? Да ведь со всяким беда может случиться, а ты право какое имеешь зубы скалить, поганец, когда сам начал полтинники и четвертаки воровать?! Куда ж ты жизнь свою суешь, мерзавец ты этакий? Не сметь мне больше, дьяволенок, а то руки переломаю и никто судить меня не будет! Не сметь! — крикнул дядя Степан, схватился за голову и сел…

За окном посвистывал ветер. В хлеву промычала корова. Сергей чувствовал себя так, будто только что очнулся от страшного сна. Он не узнавал дядю Степана. Да он ли это? Он, дядя Степан, комод его, телевизор, маленькая плита, фотографии сыновей на стене… В горле у Сергея пересохло, хотелось тоже выпить браги, закурить, но он сидел и не двигался.

Дядя Степан чуть слышно то ли стонал, то ли всхлипывал. Наконец встряхнулся, выпил браги, налил в кружку Сергею.

— Выпей, Серега, — проговорил он охрипшим голосом, — ничего, выпей…

Сергей с жадностью выпил всю кружку и закурил.

— В конце сентября, Сережка, Василий Кибиткин и погиб, — продолжал дядя Степан. — Дожди уже моросили… Проводил он однажды ночью Марию Антоновну от оврага до деревни, а сам в Данилово решил пойти: потом даниловский парень Колька Курков показывал, что они с Василием утречком собирались сетями порыбачить в озере. В точности, понятно, сказать никто не может, как оно дело было, но следователь определил. Видно, Василий идти в Данилово решил напрямки через лес. Через тот самый овраг. Должно, измаялся, присел в овраге на плотинке на камнях-то. Три папироски выкурил. Фляга его, уж пустая, лежала на плотинке. Видать, разморило его, прилег он, а перед плотинкой от дождей лужа набралась. Воды-то и на четверть, Серега, в ей не было. Во сне-то и скатился он с камней в воду… Через три дня только обнаружили… Вот как оно, Сережка. На войне только шрам получил вот здеся, выше уха осколком царапнуло. Только и всего. А тут-то и пропал человек… Его хотели райвоенкомом поставить, а он мечтал опять на службу ехать… Послужил… Но молчи об этом, Серега. Знай, помни и молчи. Я сынам своим не говорил, а тебе поведал! И молчи. А то не будет у тебя ни дяди Степана, никого у тебя не будет! О Марии Антоновне пуще того помалкивай. Она, бедная, в ту пору едва не покончила, Серега, с собой, повеситься хотела в новой пристройке Фокиных! Ни-ни!

Дядя Степан закурил и помолчал. Глаза его уже не светились синим светом, потускнели и стали зеленоватыми. Щеки еще больше провалились. Он утер глаза, подумал.

— Но живому жить, Серега, и умней быть. Вот матка Веркина плачется, ты мнешь Верку-то под музыку всю ночь, а дельного и задушевного разговора между вами она не слышит. Так ли это?

— О чем с ней говорить, дядя Степан? — очнулся Сергей и расширил глаза.

— Так…

— Не о чем, дядя Степан! Спросит меня, приму ли я клюкву у нее по высшему сорту, я говорю — ладно, мол. Говорит, дед ее наготовил корья, не приму ли я корье маленько сырым? Ладно, говорю. Только и всего.

— Ясно, — отрезал дядя Степан. — Значит, умная девка. Значит, поняла, что воротишь ты от свадьбы. Почуяла нутром своим бабьим, и нутро-то ей говорит, чтоб с тебя хоть шерсти клок-то еще содрать, с проклятого. Она ведь не жадная, Верка-то?

— Не. Что хошь мне…

— То-то и оно, Серега! Какой же разговор ты можешь ждать от нее?.. Ты вот послушай, слушай внимательно. Когда Кибиткин еще гужевался здесь, я зуб на него имел, не за обиду какую, а из ревности, Серега. Ревнючий я был до злости. Алена же моя, она вон и сейчас с бабами песни запоет — из Потемкина учителя молоденькие приходят послушать. А тогда она еще бойчее была. Ни телевизоров, ни приемников, Серега, у нас не было. Электричество еще не провели, а за новостями на почту в Потемкино бегали. До женитьбы моей матушка избу на вечера отдавала молодым для бесед. С гармошкой сами они веселились. А как женился, тут уж к нам старики повадились, бабы. Плита в той вон боковушечке была слеплена. Старики там прямо на полу рассядутся, развалятся, жарко натопят печечку. В угли картошек наложат и всякое вспоминают. А бабы вот тут-то за разговором и шерсть чешут и прядут. Тогда еще пряли, Серега, хлеб сами пекли. — Дядя Степан вздохнул. — Хлебом дорожили, Сережка. Теперь вот деньги платят, хлеб в магазине продают. Какой бабе лень месива наварить, наберет пять буханок, намнет с картошкой, с помоями — и поросюхе. Тогда это б дикостью показалось… Ну вот, бабы запоют, Алена Михайловна как зальется — куда! Однажды зашел ко мне Василий Кибиткин, поджидал кого-то он и заглянул. «Ну, Алена, говорит, тебя на эстраде только показывать!» А я, брат, вспомню, как учительница перед ним на колени пала, каким голосом говорила ему, что боится огласки, у меня все нутро и перевернется. Думал силой его в руках удивить. Взялись меряться, у него жилы надулись на шее, напрягся он так, что воротничок лопнул. Положил мою руку. Но своею потряс. «О, говорит, да ты клещ! Да он, Алена, у тебя настоящий мужик!» — и потрепал меня по плечу с покровительством. А это покровительство для меня было еще противнее, чуть я, брат, не кинулся на него. Справился с собой, пойдем-ка, говорю, Василий. Увел его к Орловским, к старикам твоего батьки, они самогонку делали хорошую, Напились с ним, и начал я, дурень: едва он ко мне, я его — к Орловским, а потом куда и подале, лишь бы с глаз Аленки убрать. Так-то… Сам я попивать начал в их компании. А потом слышу как-то, Алена Михайловна моя и говорит вроде и не мне, а матушке или самой себе: «Председатель сказывал, будто в Тихвине на механизаторов учить стали мужиков…» Я — молчок. Смекаешь? Вечером слышу, уж матушке на кухне толкует:

«В Тихвине на механизаторов мужиков учить будут. Сказывали, покшеевский Родька едет учиться туда». — И вздыхает моя Алена. А у меня-то, дурака, мысля: ужли меня в город спровадить желает? И кровь-то мне в голову, Серега, ударила. Но сдержался и затаился. А она все про эту школу поминает! Ни к селу ни к городу, ни с того ни с сего: сядем вечерять, проговорится об этом. Да что такое? Вот дурень был, Серега… Извелся весь, ну, думаю, проклятая, сделаю я настоящую проверку. Не верь, думаю, коню в поле, а бабе в доме! Оседлал однажды утром лошадку — и в Тихвин. Шоссе тогда и в помине не было, понесся я туда. На Московской улице там жила семья из Потемкина, у них наши всегда останавливались. Творогу я им гостинца привез, отдал, лошадку привязал и в город. В школе узнаю, на механика — можно учиться, но и жить надо здесь, а при лесном техникуме есть класс, где можно заочно заниматься. Ежели заочно, то и паспорта не нужно, справка из сельсовета и свидетельство за семь классов. Семь классов у меня до войны были кончены, а без справки мы в ту пору из деревни никуда не ездили. Я все эти показал, пишите заявление, говорят. Я написал. И вижу, с радостью меня, бывшего фронтовика, оформили, выдали программу, книжки под расписку. Приезжайте, говорят, через две недели, мы вам печатные лекции дадим. И вернулся я домой, Серега, студентом, каково?

«Вот, — говорю своей Алене Михайловне, — буду учиться, поступил в техникум!»

А в ту пору, Серега, не как теперь, любой мужик норовил бежать в город: на трудодень не платили у нас… Гляжу, Алена моя в лице изменилась, за голову схватилась — и в боковушку! Мать на кухне завыла! В один голос завыли: рябой дьявол, связался с этой кумпанией, пьяница, в город бежать от нас! Меня забрюхатил и бежишь теперь! Ревут неподдельно обе, Серега, и старая и молодая, а у меня-то праздник в груди радостный мотором крутит. Вот дурень какой был я, Сережка! Не говорю, что заочно, петухом похаживаю по горнице, а рев ихний — музыка сладкая для меня, дурака! Бутылку померанцевой я привез из города, тогда ее из бочек еще продавали. Я литровку и привез. Поставил на стол. Не реветь! Закуску на стол! Как они у меня завертелись, брат! Не сдержался, изложил им, что дома жить буду, а в город наезжать только… Каково, Сережка? Как ты обмозгуешь такое ее поведение, что про механизаторов все говорила? Как, дурень? И я не мог понять тогда, Сережка. А нутром-то своим бабьим чуяла, что есть возможность для меня в механики пойти. И в голове у нее не было, чтоб я уехал, а что к технике мне надо прилипнуть, чуяла. И вздыхала по этому вопросу. Вот тебе и баба, дурень ты! А с тобой Верка-то об чем будет вздыхать, когда чует, что ты в кусты норовишь? Что она путное тебе нутром-то своим выскажет, когда ты прежде о женитьбе бормотал ей, а потом отвернул? Вот тебе и клюква отсюда, и корье. А был бы ты ей свой, и разговор бы нашелся!

— Дак ты закончил техникум, дядя Степан? — спросил Сергей.

— Закончил. Как же.

На лице Сергея было недоверие.

— И корочки есть?

— Есть. — Дядя Степан достал из ящика комода темную книжечку и подал Сергею. Тот посмотрел.

— А чего ты столько лет в трактористах простых ходил, а не в начальниках?

— Тоже из-за дури своей тогдашней, Серега… Поздно уже, сейчас Михайловна моя явится. Но скажу тебе. Тогда эмтээсы были. За Потемкином, в бору, где теперь нефтесклад, там станция была. Когда закончил учебу, поступил на станцию механиком. Ох! Тракторов мало было, Сережка! Теперь в одном нашем Михалеве их восемь штук, а тогда в эмтээсе на все шесть деревень их было шесть. Старые, только и чинили их. Но ничего… Ребятишки у меня уже росли, я в мастерских часто и ночевал — пропасть работы. Утром выпустишь трактор, а ночью ему ремонт нужен. Директором станции был тогда Куликов Вадим Петрович, рослый, огромный. Попивал он. Два года проработал я, говорит мне наш-то директор: завтра к семи вечера будь в районе. Задержался я. Приехал в начале восьмого. Указали мне в исполкоме, куда идти. Захожу. Сидят за столом человек десять. По какой причине опоздал? Так и так, мол, подшипники полетели, провозился. «Плохо ты начинаешь, — один говорит, — тебя обсудить, утвердить на главного хотят, а ты с отговорок за опоздание начинаешь!» И все, знаешь, с покровительством смотрят на меня. Я сел было, а мне тот же говорит: «Погоди, не садись. Как же ты смотришь на свое опоздание?» И в голосе покровительство. А меня это, знаешь, в жар бросило: чего меня допрашивать? Чего меня обсуждать и утверждать? Да я сам себя давно утвердил! Я думал, я им нужен, а выходит, они мне нужны, что ли? Мчался-то сюда по грязюке! Встал я, вот так-то поклонился, — дядя Степан показал, как он поклонился. — И выскочило из меня: «Господа, говорю, так и выскочило, господа, говорю, до свидания» — и за дверь, и уехал домой, Серега. И больше меня не трогали. — Дядя Степан взглянул на часы. — Ну, будет нам, Сережка, беседовать. Спать пора. У меня останешься?

— Не, дядя Степан, — ответил Сергей, — пойду я домой.

Утром Сергей встал чуть свет, когда мать спала, а стадо еще не прогоняли. Будто воруя, тихонько взял из стола ломоть хлеба, со сковороды кусок жареного мяса. Огородами направился к лесу, жуя на ходу. Он побывал в Данилином овраге и посидел, покуривая, на груде камней. Днем старушки заметили его на кладбище, куда он никогда не заглядывал. Позже женщины из Потемкина увидели Сергея на дороге. Спросили, откроет ли он сегодня приемный пункт. Сергей ничего не ответил и скрылся.

Домики учительниц стоят на краю деревни, за почтой. Сергей несколько раз проходил мимо домиков к почте, но ничего там не покупал. Под вечер он появился у своего приемного пункта. Оглядевшись, быстро сорвал с сарая фанерную вывеску, над которой сам долго трудился, рисуя буквы по клеточкам. Разломал ее и выбросил в яму за сараем, заросшую крапивой.

Через неделю он пешком ушел жить в Самойлово.

Загрузка...