III

Дни шли. На первых порах Кристин нисколько не тревожилась: она даже не задумывалась над тем, что означает выходка Эрленда, так внезапно в ночную пору в гневе бежавшего из дому, и долго ли он намерен просидеть в своей затерянной среди гор усадьбе, наказывая ее своим отсутствием. Она вся кипела от злости на мужа, и пуще всего по той причине, что не могла не признаться самой себе: во всем случившемся есть доля и ее вины, и лучше бы ей не произносить иных слов, в которых она сама теперь искренне раскаивается.

Что греха таить, она зачастую бывала не права перед мужем и в сердцах говорила ему злые и несправедливые слова. Но ее больше задевало, что Эрленд никогда не соглашался простить и забыть, пока она сама униженно не вымолит у него прощения. «Да и не так уж часто давала я волю своему гневу», – думала Кристин. Неужто Эрленд не понимает: уж если она в иные минуты теряет власть над собой, виной тому заботы и страхи, которые она старается таить в себе. Эрленд мог бы вспомнить, думала она, что ко всем тревогам о судьбе их сыновей, которые преследуют ее уже не первый год, добавилось еще и то, что одним только минувшим летом ей дважды пришлось пережить смертельный страх за Ноккве. Теперь у Кристин открылись глаза, и она узнала, что на смену бремени и тяготам, выпадающим на долю молодой матери, приходят новые треволнения и печали – удел матери стареющей. Беззаботные разглагольствования мужа о том, что он спокоен за будущее их сыновей, привели ее в такое исступление, что она повела себя как разъяренная медведица или только что ощенившаяся сука. Пусть Эрленд посмеивается над ней, что она, словно сука, оберегает своих щенят. Она и будет оберегать и защищать своих детей, пока в ней теплится хоть искра жизни…

А уж если он способен забыть, что она без колебаний бросалась к нему на помощь во все трудные минуты его жизни, что она поступала великодушно и справедливо, несмотря на весь свой гнев, когда он бил ее или изменял ей с этой мерзкой, распутной женщиной из Ленсвика, тем хуже для него. Даже и теперь, вспоминая об этих поступках Эрленда – о самом худшем, в чем он провинился перед ней, – она не испытывала ни настоящей обиды, ни настоящего гнева; и если она корила его за это, то лишь потому, что знала: в этом он глубоко раскаивается сам, понимает, что это были дурные поступки. Но и прежде и сейчас, как бы она ни сердилась на Эрленда, вспоминая о том, что он поднял на нее руку, или о его неверности и о тех последствиях, какие она повлекла за собой, Кристин страдала прежде всего за него самого; она всегда чувствовала, что этими вспышками своего необузданного нрава он грешил против себя самого и против мира своей души куда больше, чем против нее.

Но зато в ее душе продолжали свербить десятки мелких царапин, какие он нанес ей своей небрежной беспечностью, своей мальчишеской нетерпеливостью, даже той беззаботной шаловливостью, с какой он проявлял свою любовь к ней, когда он все-таки показывал, что любит ее. Еще в молодые годы, когда сердце ее было исполнено податливой мягкости, она трепетала при мысли, что у нее не хватит ни душевных, ни телесных сил, если супруг ее, отец беззащитных крошек, которых она прижимает к своей груди, не сумеет показать, что у него достанет мужества и любви, чтобы защитить ее и их маленьких сыновей. Что за мука это была сознавать себя беспомощной, неискушенной и неопытной и чувствовать, что не можешь положиться на разум и силу своего супруга! Вот тогда, как видно, ее сердцу и были нанесены раны, которые не зарубцевались до сих пор. Сама невыразимая услада сжимать в объятиях новорожденное дитя, прикладывать нежный ротик к своей груди и ощущать в объятиях теплое, мягкое тельце – даже и она была отравлена вечным страхом и тревогой: ты так беззащитен, мой ненаглядный, а твой отец и не думает о том, что ему надлежит денно и нощно печься о твоем благоденствии…

А ныне, когда малютки ее выросли и возмужали, но когда разум их еще не окреп, отец сманивает детей у матери. Они ускользают от нее – вся эта стайка мужчин, ее сыновей, – ускользают с той непостижимой мальчишеской беспечностью, какую она замечала во всех мужчинах и которой так чужда усталая, озабоченная женская душа.

Вот почему, думая о себе, она чувствовала только гнев и обиду на Эрленда. Но она со страхом спрашивала себя, как относятся к случившемуся ее сыновья.

Ульв ездил в Довре с двумя вьючными лошадьми и отвез Эрленду вещи, о которых тот просил: одежду, кое-что из оружия, все его четыре лука, мешочки с наконечниками для стрел, железные стрелы и трех собак. Мюнан и Лавранс безутешно рыдали, когда Ульв взял у них маленькую гладкошерстную суку с висячими, мягкими, как шелк, ушами, – это была собака редкой иноземной породы, которую Эрленд получил в подарок от аббата монастыря в Нидархолме. То, что их отец владеет такой необыкновенной собакой, как видно, в особенности возвышало его над всеми в глазах малышей. А отец еще пообещал им, что, когда сука снова ощенится, они оба смогут выбрать себе щенка по своему вкусу.

Когда Ульв, сын Халдора, возвратился из Хэуга, Кристин спросила, не сказал ли ему Эрленд, скоро ли он намерен вернуться домой.

– Нет, – ответил Ульв. – Как видно, он думает остаться там на житье.

Сам Ульв почти ничего не добавил к этому. А спрашивать ей не хотелось.

Осенью, когда вся семья перебралась из нового стабюра в жилой дом, старшие сыновья попросили у матери разрешения ночевать в верхней горнице. Мать согласилась на это, а сама осталась в нижней горнице с двумя младшими детьми. В первый же вечер она сказала Лаврансу, что он тоже может спать теперь в ее кровати.

Мальчик нежился в постели и от восторга катался по ней, зарываясь носом в подушку. Дети привыкли спать на скамьях, застеленных кожаными мешками, набитыми соломой, и накрываться шкурами. А в кровати лежали синие перинки и, кроме шкур, еще нарядные одеяла, да вдобавок родители подкладывали себе под голову пуховые подушки, обтянутые белыми полотняными наволоками.

– Когда отец воротится домой, мне уже нельзя будет спать здесь, правда, матушка? – спросил Лавранс. – Тогда нам с Мюнаном снова постелют на скамье?

– Вы будете спать на кровати Ноккве и Бьёргюльфа, – ответила мать, – если только они не передумают и не спустятся в нижнюю горницу, когда нагрянут холода.

В верхней горнице тоже стояла маленькая печь каменной кладки, но она давала больше угара, чем тепла, и поэтому в верхнем жилье ветер и холод всегда чувствовались сильнее, чем в нижнем.

По мере того как осень близилась к концу, к сердцу Кристин подступал безотчетный страх. Он возрастал день ото дня, и под конец она уже просто места себе не находила от беспокойства. Об Эрленде не было ни слуху ни духу.

Долгими темными осенними ночами она лежала, не смыкая глаз, прислушивалась к ровному дыханию малышей, ловила ухом порывы ветра за стенами дома и думала об Эрленде. Хоть бы он еще находился в каком-нибудь другом месте…

Она с самого начала не одобряла всю эту затею с усадьбой в Хэуге. Незадолго до их отъезда из Осло Мюнан, сын Борда, явился как-то вечером в странноприимный дом, где они жили. В ту пору Мюнан единолично владел этой маленькой заброшенной усадьбой, доставшейся ему в наследство от матери. Оба двоюродных брата изрядно выпили и развеселились, а она слушала их шутки и втайне страдала, что они то и дело возвращаются к этой злосчастной усадьбе, – и вдруг Мюнан ни с того ни с сего взял да и подарил ее Эрленду – ведь у Эрленда не осталось теперь ни клочка земли в Норвегии! Все это совершилось под смех и шутки, оба потешались даже над слухами о том, будто в Хэуге нельзя жить из-за привидений. Казалось, в этот час Мюнан, сын Борда, и думать забыл обо всех страхах, которые одолели было его, когда фру Осхильд и ее муж нашли такую страшную смерть в своей одинокой усадьбе.

Мюнан по всей форме написал дарственную грамоту на имя Эрленда, в которой передал ему права владения усадьбой в Хэуге. Кристин не скрыла, как мало ее радует, что Эрленд стал владельцем этого зловещего дома. Но Эрленд обратил все в шутку.

– Вряд ли тебе придется когда-нибудь переступить порог этого дома… коли он вообще еще цел и не завалился. А тетке Осхильд и господину Бьёрну и подавно не придет на ум самим везти в Йорюндгорд оброк и недоимки. Так что нам беспокоиться нечего, даже если люди не врут и наши родичи взаправду бродят там по ночам…

По мере того, как год близился к концу, а Кристин неотстанно думала о том, каково Эрленду в его уединении в Хэуге, она сделалась такой молчаливой, что почти не разжимала губ, разве что ответить детям или служанкам, если они ее о чем-нибудь спрашивали, а те, в свою очередь, избегали обращаться к хозяйке, если в этом не было необходимости, потому что она отвечала кратко и нетерпеливо, когда кто-нибудь отвлекал ее от тревожных и нерадостных раздумий. Сама она этого не замечала, и поэтому, когда двое самых младших перестали расспрашивать об отце и вспоминать о нем в ее присутствии, она подумала, вздохнув: «Коротка детская память», и ей даже в голову не пришло, что она сама отпугнула детей, когда с раздражением просила оставить ее в покое и не докучать глупыми вопросами.

Со старшими сыновьями она вообще почти не разговаривала.

Пока стояли бесснежные морозы, Кристин еще могла отвечать посторонним людям, которые, наведываясь в Йорюндгорд, осведомлялись о хозяине дома, что он отправился в горы попытать счастья на охоте. Но в первую неделю рождественского поста в поселке и в горах поднялась сильная метель.

В день праздника святой Люсии, до рассвета, когда на дворе было еще темно и звездно, Кристин вышла из хлева. При свете смоляного факела, воткнутого в снежный сугроб, она тотчас увидела, что у дверей жилого дома трое ее сыновей прикрепляют к ногам лыжи, а немного поодаль стоит навьюченный и подкованный по-зимнему мерин Гэуте. Она сразу догадалась, куда собираются сыновья; но, даже узнав в одном из них Бьёргюльфа – два другие были Ноккве и Гэуте, – она отважилась спросить только:

– И ты тоже идешь на лыжах, Бьёргюльф? Нынче день будет солнечный, сын мой!

– Как видите, матушка.

– Может быть, вы вернетесь до полудня? – робко спросила она. Бьёргюльф ходил на лыжах из рук вон плохо; глаза его с трудом переносили яркий блеск солнца, и поэтому зимой он большую часть времени просиживал дома. Но старший сын ответил матери, что они вернутся, быть может, не ранее чем через несколько дней.

Кристин бродила по дому в полном смятении. Близнецы дулись и дерзили, из чего она заключила, что они хотели идти на лыжах вместе со старшими сыновьями, но те не дали им на это позволения.

Утром пятого дня все трое возвратились домой. Они пустились в путь еще до рассвета из-за Бьёргюльфа, объяснил Ноккве, чтобы вернуться в Йорюндгорд прежде, чем взойдет солнце. Ноккве и Бьёргюльф сразу же поднялись в верхнюю горницу: Бьёргюльф еле держался на ногах от усталости, а Гэуте принес в нижнюю горницу мешки и вьючную кладь. Там оказались два хорошеньких щенка для меньших братьев, и те от восторга даже забыли спросить про отца. А потом, пытаясь скрыть смущение, Гэуте сказал:

– А это… это отец просил передать вам.

И он вынул из мешка четырнадцать горностаевых шкурок удивительной красоты. Мать взяла их в полном замешательстве, не зная, что сказать. Тысячи вопросов рвались у нее с языка, но она боялась, что если хоть немного приоткроет свое сердце, то уже не сможет совладать с собой, а Гэуте еще слишком юн. И она проговорила только:

– Подумай-ка, они совсем белые… И то сказать, зима уже в самом разгаре…

Когда Ноккве спустился вниз и они с Гэуте сели за стол, Кристин поспешно сказала Фриде, что сама снесет еду наверх Бьёргюльфу. У нее вдруг мелькнула мысль, что ей, может быть, удастся вызвать на разговор несловоохотливого мальчика, который, как она понимала, умом был гораздо зрелее всех остальных братьев.

Бьёргюльф лежал в постели, прижимая к глазам полотняную тряпочку. Мать повесила на крюк над очагом котелок с водой и, пока Бьёргюльф, опершись на локоть, опоражнивал блюдо с кашей, заварила настой очанки и чистотела.

Кристин приняла пустое блюдо у сына, промыла его набрякшие, воспаленные глаза, приложила к ним смоченные в целебном настое тряпочки и только тогда, собравшись с духом, спросила:

– А что, отец твой… не говорил он, когда собирается домой?

– Нет.

– Уж очень ты скуп на слова, Бьёргюльф, – заметила мать после недолгого молчания.

– Как видно, это у нас в роду, матушка… Возле Ростского ущелья мы встретили Симона со слугами, – добавил он, помолчав. – Они ехали на север с поклажей.

– Вы говорили с ними? – спросила женщина.

– Нет… – Он снова усмехнулся. – В нашей семье словно поветрие какое… Не ладится у нас дружба между родичами.

– Ты и в этом винишь меня! – вскипела мать. – Только сейчас ты сетовал на то, что у нас в роду все молчальники, а теперь говоришь, что мы плохо ладим друг с другом

Бьёргюльф снова усмехнулся. Потом приподнялся на локте, словно прислушиваясь к дыханию матери:

– Ради господа, матушка, только не вздумайте плакать… Я устал с непривычки после долгой ходьбы на лыжах… Не принимайте близко к сердцу мои слова… Я прекрасно знаю, что вы не охотница до ссор.

Кристин поспешила спуститься вниз. Она знала, что теперь ни за какие блага в мире не осмелиться спросить сына, что думают о случившемся он и его братья.

А вечерами, проводив сыновей в верхнюю горницу, она лежала, не смыкая глаз, и прислушивалась: «О чем они говорят, оставшись одни наверху?» До нее доносился стук сапог, сброшенных на пол, бряцание кинжалов на отстегнутых поясах, она улавливала звуки их голосов, но слов разобрать не могла: сыновья перебивали друг друга, возвышая голоса, не то ссорились, не то шутили. Один из близнецов громко крикнул… Что-то с грохотом обрушилось на пол, так что пыль с потолка посыпалась в нижней горнице; потом с треском распахнулась дверь на галерею, там началась возня, и Ивар и Скюле, бранясь и угрожая, забарабанили в припертую дверь… Потом раздался громкий, насмешливый голос Гэуте. Мать поняла, что он стоит у двери, – должно быть, близнецы снова поспорили с ним, и дело кончилось тем, что Гэуте выкинул их из горницы. Потом послышалась рассудительная речь Ноккве. Старший брат выступил посредником, и в конце концов оба сорванца были впущены в горницу. Еще некоторое время до нее долетали смех и шум голосов, потом заскрипели кровати. И вскоре все стихло. А потом мать услышала громкий, мерный рокот, напоминающий отдаленные раскаты грома в горах.

Мать улыбнулась в темноте. Это храпел Гэуте – с ним это случалось всегда, когда он сильно уставал. Так бывало и с ее отцом. Удивительное дело: сыновья, похожие внешностью на Эрленда, унаследовали от него и способность спать бесшумно, как птицы. Она лежала, припоминая все мелкие черточки, которые непостижимыми путями передаются в роду от поколения к поколению, и невольно улыбалась своим мыслям. Мучительная тревога, сковывавшая грудь, на мгновение отпустила Кристин, ее охватила дремота, мысли спутались, и она погрузилась в блаженный покой, а потом в забытье…

– Они еще молоды, – утешала она себя. – Они не могли принять это близко к сердцу.

Но однажды в начале нового года в Йорюндгорд явился младший священник, отец Сульмюнд. Впервые в жизни он пожаловал к Кристин без приглашения, и она приняла его с большим радушием, хотя сердце ее почуяло недоброе. Она оказалась права: отец Сульмюнд заявил, что почитает долгом своим узнать у Кристин, правда ли, что она и ее супруг самочинно и безбожно расторгли узы супружества, а коли так, кто из супругов повинен в этом беззаконии.

Кристин сама почувствовала, что у нее неестественно забегали глаза и что она слишком поспешно и словоохотливо стала объяснять священнику, что Эрленд просто надумал проведать свое имение на севере, в Довре, потому что не казал туда глаз много лет и оно находилось без всякого призору, так что все тамошние строения, должно быть, пришли в полную негодность, а у них семеро детей, и родителям приходится думать об их благосостоянии, – и еще многое в таком же роде. Она слишком подробно объясняла ему все происшедшее, так что даже отец Сульмюнд – уж на что он был непроницателен – не мог не заметить, что она смущена. Кристин вдруг, ни с того ни с сего, принялась расписывать священнику, какой Эрленд страстный охотник, – да ведь святой отец и сам это знает. Потом она вынула и показала ему горностаевые шкурки, которые получила в подарок от своего супруга, и в смущении, прежде чем сообразила, что делает, отдала их отцу Сульмюнду…

Когда отец Сульмюнд ушел, в ней вдруг вспыхнула злоба. Неужто Эрленд не понимает, что своим долгим отсутствием дает повод такому человеку, как их нынешний приходской священник, являться к ней и выведывать, что такое происходит между супругами…

Отец Сульмюнд был человечек крошечного роста, почти карлик; сколько ему лет, определить было трудно. Но, уж видно, не меньше сорока. Он не отличался ни умом, ни особой ученостью, но зато был смиренный, благочестивый и совестливый пастырь. Небогатым хозяйством священника заправляла его сестра, пожилая, бездетная вдова, большая охотница до всяких сплетен.

Отец Сульмюнд всячески старался показать себя ревностным служителем божьим, но проявить власть он мог только с мелким людом, да и то по мелким поводам – священник был нрава боязливого и не решался перечить богатым прихожанам в сколько-нибудь трудных вопросах; однако если уж он все-таки брался за какое-либо дело, то проявлял нетерпимость и настойчивость.

Тем не менее прихожане относились к нему приязненно. Во-первых, все уважали его скромный, праведный образ жизни, во-вторых, не в пример отцу Эйрику, он никогда не проявлял алчности, когда дело шло о церковных податях, и непреклонности, когда это касалось церковных обязанностей. Впрочем, это отчасти объяснялось тем, что он был куда менее смел, чем старый священник.

Но зато отца Эйрика любили и почитали все прихожане окрестных поселков, от мала до велика. Прежде они, бывало, сердились на него, когда он проявлял чрезмерную жадность, стремясь во что бы то ни стало получше пристроить и обогатить побочных детей, которых прижил со своей сожительницей; на первых порах, когда отец Эйрик появился в поселке, жителям Силя очень не нравилась та властная суровость, с какой он обрушивался на каждого, кто позволял себе хоть самое пустячное нарушение церковных заповедей. Прежде чем принять рукоположение, отец Эйрик был воином и в юности сопровождал ярла-пирата, господина Алфа из Турнберга, в его морских набегах, и это воинственное прошлое сказывалось в его ухватках.

Но уже и в ту пору жители округи гордились своим духовным отцом, потому что ни один окрестный священник не мог поспорить с ним в учености, красноречии, телесной силе и в благородстве осанки, и к тому же у отца Эйрика был голос удивительной красоты. А с годами, по мере того как господь насылал на него тяжкие испытания во искупление грехов его бурной молодости, отец Эйрик, сын Коре, так обогатил свои познания и показал себя таким праведным и справедливым человеком, что снискал любовь и уважение всего епископства. Когда он ездил на церковный собор в Хамар, все священники чествовали его, как отца, и ходили слухи, будто епископ Халвард высказал желание перевести отца Эйрика в другой приход, который давал бы право заседать в соборном капитуле и присовокупить к имени титул господина. Но отец Эйрик будто бы отклонил это предложение и просил оставить его в старом приходе, сославшись на свой преклонный возраст и на то, что с годами у него сильно ослабло зрение.

В Силе у самой проезжей дороги, чуть южнее Формо, стоял высеченный из мыльного камня красивый крест, который сорок лет назад был воздвигнут на деньги отца Эйрика в том самом месте, где обвалом засыпало двух его молодых даровитых сыновей. И по сю пору пожилые прихожане, проезжая по этой дороге, всегда останавливались возле креста и читали «Отче наш» и «Богородицу» за упокой души Алфа и Коре.

В приданое за своей дочерью священник дал множество рогатой скотины и всякого иного добра: он просватал девушку за красивого парня, сына родовитого крестьянина из Викена, – Ион Фис слыл в родном краю хорошим малым. Шесть лет спустя дочь священника вернулась к своему отцу больная, голодная, в рубище и вшах, на каждой руке – младенец, и третье дитя под сердцем. Люди, жившие в ту пору в Силе, отлично знали, хотя никогда не заикались об этом, что муж молодой женщины был повешен в Осло, как вор. Сыновья Йона уродились хилыми и болезненными и теперь давно уже покоились в земле.

Еще в ту пору, когда были живы его наследники, отец Эйрик с превеликим усердием украшал свою церковь и жертвовал на ее убранство богатые дары. Вероятно, он откажет ей большую часть своего состояния и своих драгоценных рукописей. Новая церковь святых Улава и Томаса в Силе была гораздо больше и богаче прежней, которая сгорела, и отец Эйрик купил для нее множество великолепных драгоценных украшений. Он ежедневно приходил в церковь и проводил там долгие часы в молитве и размышлениях, но служил теперь только в редких случаях, по самым большим господним праздникам.

Церковные требы теперь чаще всего отправлял отец Сульмюнд. Но тот, чье сердце отягощала великая скорбь, чью душу терзали сомнения или укоры совести, тот предпочитал искать совета у старого священника, и все единогласно утверждали, что, открыв душу отцу Эйрику, они всегда возвращались домой утешенными и ободренными.

И вот однажды вечером на исходе зимы Кристин, дочь Лавранса, пришла в Румюндгорд и постучала в дверь священнического дома. Однако она никак не решалась заговорить о том, что лежало у нее на сердце. Поэтому, передав священнику свои приношения, она села и завела речь о разных разностях. В конце концов старик прервал ее с легким нетерпением:

– Скажи мне, Кристин, неужто ты пришла сюда только затем, чтобы проведать меня и справиться о моем здоровье? Коли так, это очень похвально с твоей стороны, но сдается мне, что у тебя что-то лежит на душе, а в таком случае скажи мне напрямик, в чем дело, и не трать времени на пустые разговоры…

Кристин прижала руки к груди и потупила взор.

– Меня сильно печалит, отец Эйрик, что супруг мой сидит в эту пору в Хэуге.

– До Хэуга путь не такой уж дальний, – заметил священник. – Отчего бы тебе не отправиться туда и не попросить супруга, чтобы он поскорее воротился домой? Думается мне, что убогое его хозяйство не нуждается в столь тщательном присмотре; стало быть, Эрленду не к чему там задерживаться.

– Мне страшно, как я вспомню, что он сидит там один-одинешенек в эти долгие зимние ночи, – сказала, содрогаясь, женщина.

– Эрленд, сын Никулауса, уже вышел из младенческого возраста и сумеет позаботиться о самом себе.

– Отец Эйрик… Ты ведь знаешь, что случилось там когда-то, – прошептала Кристин еле слышно.

Священник обратил к ней старые, потускневшие глаза; в прежнее время они были черны как уголь, и их сверкающий взгляд проникал прямо в душу. Он молчал.

– Ты, верно, слышал, что говорят люди, – молвила она так же тихо. – Будто… будто привидения… бродят там по усадьбе…

– Ты хочешь сказать, что поэтому не смеешь явиться туда? Или ты боишься, что нечистая сила проломит череп твоему супругу? Уж коли она до сей поры не сделала этого, Кристин, то, уж верно, теперь она оставит Эрленда в покое. – Священник грубо расхохотался. – Все это пустая болтовня и языческие суеверия. По невежеству своему болтают люди о мертвецах и привидениях. Боюсь, что суровые стражи стоят у дверей, за которыми томятся теперь господин Бьёрн и фру Осхильд…

– Отец Эйрик, – трепеща, прошептала она. – Неужто, по-твоему, нет прощения двум бедным заблудшим душам…

– Да покарает меня господь, если я дерзну судить о границах его неизреченного милосердия. Однако трудно поверить мне, что эти двое уже сполна заплатили по счету грехов своих… Нет, еще выложены не все таблицы, которые они украсили своей резьбой. Еще живы дети, которых она покинула, и вы двое, прошедшие выучку у этой хитролукавой женщины. Если бы я мог поверить, что она в силах исправить хотя бы часть зла, какое она причинила, тогда… Но раз Эрленд продолжает сидеть в Хэуге, как видно господь бог рассудил, что мало будет проку, если тетка явится Эрленду, чтобы остеречь его. Правда, нам ведомы случаи, когда милосердием божьим, заступничеством его святой матери и молитвами церкви грешной душе, томящейся в огнечистилище, дозволяется вернуться в юдоль земную, если грех ее таков, что может быть искуплен с помощью тех, кто еще обретается на земле, и тогда срок кары, назначенный грешнику, сокращается; так случилось с грешником, который передвинул межевой столб между Хувом и Ярпстадом, и с крестьянином из Мюсюдала, представившим фальшивые грамоты на право помола. Но без такой богоугодной цели душа грешника не может покинуть пределы чистилища, а то, что люди болтают о призраках и оборотнях, – это всего лишь досужие вымыслы или дьявольское наваждение, которое развеется как дым, если ты осенишь себя крестным знамением и призовешь имя господне…

– А блаженные у господа, отец Эйрик? – спросила она еще тише.

– Ты сама знаешь, что через праведников своих господь являет нам свою милость и возвещает волю свою.

Я рассказывала тебе, что видела однажды брата Эдвина, сына Рикара, – сказала она прежним тоном.

– Быть может, это был сон, который внушил тебе господь бог или твой ангел-хранитель… А может быть, монах – святой угодник божий…

Кристин прошептала, дрожа:

– А мой отец… Отец Эйрик, я так часто молила господа, чтобы мне было даровано хотя бы один-единственный раз увидеть его лицо. Я так несказанно мечтаю увидеть это лицо, отец Эйрик, быть может я прочту на нем, как я должна поступить. О, если б я могла испросить совета у моего отца… – Она прикусила губу и кончиком головного платка отерла слезы, навернувшиеся на глаза.

Священник покачал головой.

– Молись о его душе, Кристин, хотя я твердо уповаю, что Лавранс, а с ним и супруга его, уже давно нашли утешение у того, у кого они искали утешения во всех скорбях земных. Знаю и то, что любовь его и поныне хранит тебя, и твои молитвы и служба за упокой его души связуют тебя и всех нас с Лаврансом… И хотя смертному трудно судить о сокровенных таинствах… верь мне, лучше поступать так, нежели нарушать его покой, чтобы, покинув небесные пределы, он явил тебе свое лицо…

Прошло несколько минут, прежде чем Кристин настолько овладела собой, что снова обрела дар речи. И тут она наконец решилась и рассказала отцу Эйрику обо всем, что произошло между нею и Эрлендом в тот вечер в летней горнице. И слово в слово, насколько могла упомнить, повторила все, что было говорено ими обоими.

После того как она закончила свой рассказ, священник долго хранил молчание. Тогда она взволнованно стиснула руки.

– Отец Эйрик! Неужто ты считаешь, что я виновна больше, чем он? Неужто ты считаешь, что я так виновна, что Эрленду не грешно покинуть меня и наших сыновей, как он нас покинул? Неужто он прав, когда требует, чтобы я первая явилась к нему, пала на колени и взяла назад все слова, что наговорила ему в сердцах? Ведь я знаю, что, покуда я не сделаю этого, он ни за что не возвратится домой!

– А неужто ты считаешь, что тебе надобно призывать Лавранса на землю с того света, чтобы спросить его совета в этом деле? – Священник поднялся с места и возложил руку на плечо женщины. – Когда я впервые увидел тебя, Кристин, ты была еще невинным младенцем, Лавранс посадил тебя к себе на колени, сложил твои маленькие ручки крестом на груди и попросил, чтобы ты прочла для меня «Отче наш», – и ты прочла его ясным, звонким голоском, хотя еще не понимала ни единого слова молитвы. С тех пор ты уразумела, что означает каждая молитва на норвежском языке, но, может быть, ты их забыла…

Разве ты забыла, как твой отец наставлял, любил и почитал тебя?.. И какой он оказал почет тому человеку, перед которым ты так боишься склониться ныне… Разве ты забыла, какое почетное пиршество устроил он когда-то в вашу честь? А вы сбежали из его усадьбы, точно два вора, украв достоинство и честь Лавранса, сына Бьёргюльфа. Кристин, рыдая, закрыла лицо руками.

– Вспомни еще, Кристин… Разве он потребовал от вас, чтобы вы пали перед ним на колени, прежде чем он снова раскроет вам свои родительские объятия? Так неужто ты считаешь слишком тяжким испытанием для твоей гордыни, коли тебе придется склониться перед человеком, перед которым ты согрешила, быть может, меньше, чем перед твоим отцом…

– Иисусе! – Кристин заливалась горькими, отчаянными слезами. – Иисусе, умилосердись надо мной…

Я вижу, ты еще не забыла имя того, чьим заповедям отец твой старался следовать всю жизнь и кому он служил как верный рыцарь. – Священник дотронулся рукой до маленького распятия, висевшего над его головой. – Непорочный сын божий принял смерть на кресте, чтобы искупить все, в чем мы прегрешили против него… А теперь иди домой, Кристин, и хорошенько размысли над тем, что я тебе сказал, – заключил отец Эйрик, когда она немного облегчила свое горе слезами.

Но в эти же самые дни с юга задул сильный ветер, разыгралась буря, ненастье и хлынули потоки проливного дождя; дело доходило до того, что в иные часы люди не осмеливались высунуть носа даже во двор – ураган бушевал с таком силой, что казалось, подхватит тебя и понесет над крышами. По дорогам в поселке нельзя было ни пройти, ни проехать. Водополье началось так внезапно, что обитатели усадеб, расположенных в самых опасных местах поблизости от реки, покинули свои дома. Большую часть своего добра Кристин приказала снести в верхнее жилье нового стабюра, а скот отец Эйрик разрешил загнать в его весенний хлев: этот хлев, принадлежащий хозяевам Йорюндгорда, находился на противоположном берегу реки. Тяжелое это было дело – перегонять скот в такую страшную непогоду: на лугах, точно растопленное масло, лежал талый снег, а животные совсем обессилели после суровой зимы; у двух лучших бычков то и дело на ходу подламывались ноги, как хрупкие соломинки.

В тот самый день, когда обитатели Йорюндгорда перегоняли скот, в усадьбу нежданно-негаданно пришел Симон Дарре с четырьмя работниками. Они явились на подмогу. Под проливным дождем, среди воя ветра и всей этой возни с коровами, которых приходилось поддерживать, и овцами, которых приходилось переносить на руках, ни он, ни она не могли урвать ни мгновения для разговора, да и человеческий голос терялся в этом невообразимом шуме. Но под вечер, когда они вернулись в Йорюндгорд и расселись по скамьям, – каждому, кто потрудился в этот день, было необходимо подкрепиться глотком горячего пива, – Симону все-таки удалось сказать Кристин несколько слов. Он предложил ей перебраться в Формо с детьми и женщинами, а он и двое его людей останутся с Ульвом и с работниками. Кристин поблагодарила, но сказала, что никуда не тронется из дому; Лавранса и Мюнана она отправила в Ульвсволд, а Яртруд переселилась к отцу Сульмюнду – в последнее время она очень сдружилась с его сестрой. Симон сказал:

– Люди дивятся, Кристин, что ты и сестра твоя совсем перестали навещать друг друга. Рамборг опечалится, если я ворочусь в Формо без тебя.

Я знаю, что люди дивятся этому, – ответила женщина. – Но еще больше удивились бы они, если бы мы покинули усадьбу и отправились гостить к моей сестре в то время, когда супруг мой в отлучке… Ведь люди знают, что между вами вышла ссора…

Симон не стал больше настаивать и вскоре распростился и ушел вместе со своими работниками.

К празднику вознесения непогода разыгралась еще пуще, а на той же неделе во вторник по усадьбам северной части поселка пронесся слух, будто разбушевавшаяся вода в ущелье речки Росто смыла мост, которым жители пользовались, когда перебирались на сетер в Хёвринген. Стали опасаться за судьбу большого моста к югу от церкви. Он был сколочен из самых прочных и надежных балок, образовывавших посредине высокую арку, и опирался на толстые сваи, укрепленные глубоко в земле под водой. Но теперь вода покрыла мост у береговых устоев, а под пролетом моста скопилась груда всевозможных обломков, принесенных течением с севера. Логен затопил луга по обе стороны своего русла, и в Йорюндгорде в одном месте вода залила пашни и подошла почти к самым надворным строениям. Там, где прежде были луга, образовался залив, из которого маленькими островками торчали крыша кузни и верхушки деревьев. От овинов на островах не осталось и следа.

В этот день лишь немногие из жителей с восточного берега реки явились в церковь. Они боялись, что, если течение разрушит большой мост, им уже не попасть в свои дома. Но на другом берегу, неподалеку от овина, принадлежавшего Лэугарбру, на склоне холма, который защищал немного от порывов ветра, в минуты прояснения между снежными зарядами можно было разглядеть темную массу людей. По поселку прошел слух, будто отец Эйрик объявил, что он пронесет крест по мосту на восточный берег реки, даже если никто не решится следовать за ним.

Как раз в тот момент, когда процессия вышла из церкви, налетел ураганный порыв ветра со снегом. Воздух прорезывали косые полосы дождя и снега – лишь в редкие мгновения взору вдруг открывался поселок: маленький кусочек черного озера на том месте, где прежде лежали луга; лохматые тучи, ползущие вдоль каменистых круч и леса, языками поднимавшиеся вверх по склонам на темя горы в самом поднебесье, среди гряды облаков. Воздух был пронизан плеском воды, то стихавшим, то усиливавшимся, шумом леса и завыванием ветра – порой все это сливалось в общий глухой рокот, повторенный эхом в горах и усиленный грохотом снежных обвалов.

Свечи задуло сразу, едва только их вынесли из церковной галереи. В этот день юноши надели на себя белые одежды мальчиков-певчих – ветер срывал с них это облачение; юноши вместе несли одну хоругвь, поддерживая полотнище, чтобы буря не разорвала его в клочья, и все участники процессии, подавшись телом вперед, спускались вниз по холму навстречу ветру. И по временам, перекрывая дикий рев непогоды, звучал вдруг могучий голос отца Эйрика – священник шаг за шагом пробивался вперед сквозь бурю и пел: «Venite: revertamur ad Dominum; quia ipse cepit et sanabit nos: percutiet et curabit nos, et – vivemus in conspectu ejus. Sciemus sequemurque – ut cognoscamus Dominum. Alleluia!»1 Пойдем и возвратимся к господу. Ибо он уязвил – и он исцелит нас, поразил – и перевяжет наши раны. Итак, познаем, будем стремиться познать господа. Аллилуйя! (лат.)


Кристин, как и все остальные женщины, остановилась, когда крестный ход достиг того места, где река затопила дорогу, но молодые люди в белом, дьяконы и священники вступили на мост; почти все мужчины двинулись вслед за ними – вода доходила им до колен.

Мост скрипел и сотрясался, и вдруг женщины увидели, что с севера потоки воды несут к мосту целый дом. Он крутился и вертелся в водовороте, но течение неотвратимо влекло его к мосту; дом был наполовину разрушен, бревна торчали во все стороны, но все-таки кое-как держались вместе. Хозяйка Ульвсволда, громко застонав, прижалась к Кристин: среди певчих находились двое подростков – младших братьев ее мужа. Кристин беззвучно кричала, взывая к деве Марии, и, напрягая зрение, вглядывалась в толпу на мосту, различая среди мужчин, державших хоругвь, фигуру Ноккве в белой одежде. И хотя все звуки тонули в грохоте бури, женщинам казалось, будто они слышат вдалеке глубокий голос отца Эйрика.

Священник остановился посредине моста, воздев крест высоко над головой, и в это мгновение дом ударился о сваи моста. Мост дрогнул, подался – людям, стоявшим на обоих берегах, показалось, что он чуть-чуть накренился в южную сторону. Процессия двинулась дальше, исчезла за скатом моста, появилась вновь на другом берегу реки. А рухнувший дом смешался с прочими обломками, громоздившимися под сваями.

И тут словно свершилось чудо: сквозь гряды гонимых ветром облаков проглянул вдруг серебристый луч – вздувшаяся река засверкала тусклым блеском, точно расплавленный свинец. Пелена туч прорвалась, вспыхнуло солнце, и когда процессия двинулась в обратный путь, его лучи заиграли на кресте; а на промокших белоснежных ризах священника ярким синевато-пурпурным блеском переливались скрещенные концы его ораря.

Долина купалась в золоте, поблескивая влагой, точно на дне темно-синего грота, потому что вокруг скалистых громад еще чернели дождевые тучи, оттесненные солнцем на плоскогорья, а в расселинах скал быстро неслись клочья тумана, и вершина громадного утеса, возвышавшегося над Формо, выступала из этой тьмы, ослепительно белая от свежевыпавшего снега.

Кристин увидела Ноккве, который прошел в двух шагах от нее. Мокрая до нитки одежда облепляла тела юношей, которые полным голосом пели навстречу сиявшему солнцу: «Salvator mundi, salva nos omnes. Kyrie eleison, Christe, eleison, Christe, audi nos…»а1 Спаситель мира, спаси нас всех. Господи помилуй, Христе, помилуй, Христе, услыши нас (лат.).


Прошли священники с крестом, за ними толпа крестьян в тяжелых, намокших одеждах; с радостным изумлением озирая преобразившуюся природу, они громко возглашали слова молитвы: «Kyrie eleison!»

И вдруг Кристин увидела… Она не поверила своим глазам – теперь пришел ее черед опереться на плечо соседки. Среди участников процессии шел Эрленд; на нем был плащ из оленьей кожи, с которого ручьями стекала вода, на голову он низко надвинул капюшон – но это был не кто иной, как Эрленд; полуоткрыв рот, он вместе со всеми возглашал: «Kyrie eleison»; когда он проходил мимо того места, где стояли женщины, она тщетно пыталась разглядеть выражение его лица, но ей почудилось, будто на его губах мелькнула улыбка…

Когда шествие достигло церковного холма, она вместе с другими женщинами присоединилась к идущим и вместе с другими подхватила слова литании, которую пел хор юношеских голосов. Но она не чувствовала ничего, кроме бешеных ударов собственного сердца.

Во время обедни ей на мгновение удалось еще раз увидеть его. Она не осмелилась занять свое обычное место и укрылась в темноте под сводами северного корабля церкви.

Тотчас после окончания службы она выскользнула из храма. Она убежала от своих служанок, которые тоже присутствовали на богослужении. Поселок курился в солнечной дымке. Кристин бежала домой, не замечая, что по щиколотку утопает в воде.

Она накрыла стол и поставила рог, наполненный медом, перед почетным сиденьем хозяина дома, а уж потом сменила промокшую одежду на праздничную: темно-синее, отделанное вышивкой платье с серебряным поясом, башмаки с пряжками и головную повязку с синей оторочкой. Потом она пала на колени в маленькой светелке. Она не могла собрать мысли, не могла найти собственные слова для молитвы… Вновь и вновь перечитывала она «Аvе»: «Непорочная дева… Иисусе, сын милосердной девы… Ты читаешь в моей душе…»

Время тянулось долго-долго. От служанок Кристин узнала, что мужчины вновь вернулись на мост, вооружившись топорами и мотыгами, они старались оторвать от устоев моста обломки, принесенные наводнением и намертво приставшие к мосту; священники, снявшие с себя облачение, тоже присоединились к ним.

Было уже далеко за полдень, когда мужчины вернулись наконец домой. Ее сыновья, Ульв, сын Халдора, и трое работников: старик и двое подростков, которых из милости держали в Йорюндгорде.

Ноккве сел было на свое место, справа от почетного сиденья хозяина, как вдруг вскочил и бросился к выходу.

Кристин негромко окликнула его.

Тогда он возвратился и снова занял свое место. Щеки юноши то краснели, то бледнели, он не поднимал глаз и то и дело прикусывал нижнюю губу. Мать видела, что ему стоит огромных усилий держать себя в руках, но под конец он все же овладел собой.

Наконец трапеза окончилась. Сыновья, сидевшие на скамье у стены, встали, вышли из-за стола, обогнув пустое почетное сиденье, вложили в ножны кинжалы, по привычке подтянули пояса и один за другим покинули горницу.

Когда горница опустела, Кристин тоже вышла во двор. С пригретых солнцем крыш струились теперь потоки воды. Во дворе не было ни души, кроме Ульва, – он стоял на крыльце у дверей собственного дома.

Когда Кристин подошла к нему, на его лице выразилась странная беспомощность. Но он не сказал ни слова, и тогда она спросила:

– Ты говорил с ним?

– Очень коротко. Я видел, что он разговаривал с Ноккве… – Помолчав, Ульв добавил: – Он немного испугался… за всех вас, когда началось наводнение. Вот ему и пришло в голову навестить поселок и посмотреть, что делается в Иорюндгорде. Ноккве рассказал ему, как ты со всем управилась…

Не знаю, откуда ему стало известно, что ты отдала шкурки, которые он прислал тебе осенью с Гэуте. Он очень рассердился из-за этого. А особенно – когда узнал, что ты поспешила домой сразу после службы… Он думал, что ты подождешь его и поговоришь с ним…

Кристин ничего не ответила, повернулась и ушла в дом.

В течение всего лета между Ульвом, сыном Халдора, и его женой продолжались ссоры и разногласия. Весной к Ульву приехал погостить его сводный племянник Халдор, сын Йона, с женой; он всего только год как женился. Родичи договорились, что Халдор возьмет в аренду принадлежащую Ульву усадьбу в Скэуне и переберется туда в день расчета работников и арендаторов, но Яртрюд была этим очень недовольна, так как считала, что Ульв назначил племяннику слишком льготные условия, и понимала, что Ульв намерен распорядиться так, чтобы после его смерти усадьба досталась молодому человеку.

Халдор когда-то был личным слугой Кристин в Хюсабю, и она очень любила юношу; ей пришлась по душе и его жена, тихая, скромная женщина. В середине лета у молодой четы родился сын, и Кристин поместила роженицу в ткацкой, где обычно разрешались от бремени жены владельцев Йорюндгорда; Яртрюд очень не понравилось, что Кристин присутствовала при родах как первая помощница повитухи, хотя сама Яртрюд была слишком молода и неопытна, чтобы помогать родильнице или ухаживать за новорожденным.

Кристин была восприемницей младенца, а Ульв устроил пиршество в честь родин, но Яртрюд считала, что он расточительствует и сделал слишком щедрые подарки и младенцу и матери. Чтобы как-то успокоить жену, Ульв в присутствии всех гостей торжественно объявил, что передает ей в собственность ценности, входящие в состав его движимого имущества: позолоченный крест на цепочке, подбитый мехом плащ с серебряной застежкой, золотое кольцо и застежку. Но Яртрюд отлично понимала, что не получит от мужа ни клочка земли, кроме той, какую он передал ей в виде свадебного подарка, и что вся земля, принадлежащая Ульву, перейдет к детям его сводного брата, если у самого Ульва не будет потомства. Яртрюд громко сетовала на то, что родила мертвого ребенка и что судя по всему, ей не придется больше стать матерью; она жаловалась на это всем и каждому и стала посмешищем всего поселка.

После того как молодая мать побывала в церкви и очистилась, Ульв попросил у Кристин разрешения, чтобы Халдор и Эудхильд поселились в старой горнице. Кристин охотно согласилась на это. Она избегала Халдора, потому что разговоры с ее прежним слугой воскрешали в ней слишком много воспоминаний, которые теперь бередили ее душу. Но зато она часто беседовала с Эудхильд, так как молодая женщина при каждом удобном случае старалась помочь и услужить Кристин. А когда на исходе лета младенец опасно заболел, Кристин лечила и выхаживала его, наставляя молодую, неопытную мать.

Осенью молодая чета уехала домой, на север, и Кристин очень скучала по ним, а особенно по малышу. Сколько она ни твердила себе, что это безрассудно, все последние годы ее не оставляло глухое сожаление о том, что она ни с того ни с сего сразу сделалась вдруг бесплодной; ведь она совсем нестарая женщина – ей нет еще и сорока лет.

Попечения о молодой, простодушной женщине и грудном ребенке отвлекали Кристин от многих горьких мыслей. И хотя ее печалило, что Ульв, сын Халдора, не обрел счастья в браке, тревога о семейных неурядицах управителя также помогала ей отрешиться от собственных горестей.

После выходки Эрленда в день крестного хода в праздник вознесения она и думать боялась, чем кончится их распря. То, что Эрленд на глазах у всех явился в поселок и в церковь и потом отправился восвояси, ни слова не сказав жене, она считала таким бессердечным поступком, что под конец ей стало казаться, будто она попросту разлюбила его…

С Симоном Дарре она не говорила с того самого дня, как он помогал ей во время весеннего паводка. При встречах в церкви Кристин здоровалась с ним и обменивалась несколькими словами с сестрой. Она не знала, как они оба относятся к ее семейным неурядицам и к тому, что Эрленд переселился в Довре.

Но как-то в воскресенье, в Варфоломеев день, вместе с хозяевами Формо в церковь явился господин Гюрд из Дюфрина. Симон сиял от счастья, идя к обедне об руку со своим братом. А Рамборг после службы подошла к сестре и взволнованно шепнула ей, что снова ждет ребенка и предполагает разрешиться весной, к празднику благовещения.

– Кристин, сестра моя! Пойдем с нами! Отобедай сегодня у нас в Формо!

Кристин грустно покачала головой, потрепала молодую женщину по бледной щеке и сказала, что будет молить бога, чтобы он обратил это на радость родителям.

– Но в Формо я приехать не могу, – сказала она.

После разрыва со свояком Симон всячески утешал и убеждал себя, что так оно даже к лучшему. Симон пользуется таким влиянием в округе, что ему нет надобности справляться, как судят его поступок соседи; он помогал Эрленду и Кристин, когда они в этом нуждались, но в конце концов поддержка, какую он может оказать им в поселке, не стоит того, чтобы он из-за этого калечил собственную жизнь.

Однако когда Симон узнал, что Эрленд покинул свой дом, все то упрямое, тупое безразличие, какое он старался на себя напустить, слетело с него. Тщетно Симон убеждал себя, что никому не известна истинная причина отсутствия Эрленда и что люди обыкновенно болтают невесть что, а в действительности ничего толком не знают. Ему-то, во всяком случае, незачем соваться в это дело. Однако тревога его не покидала. Порой у него даже мелькала мысль поехать в Хэуг к Эрленду и попросить его забыть те слова, что он сказал ему в последнюю их встречу; как знать, не удастся ли Симону найти способ примирить свояка с его женой. Но дальше этих рассуждений дело не пошло.

Симон был уверен, что, глядя на него, ни одна живая душа не заподозрит, какая тоска гложет его сердце. Жизнь его текла своим чередом. Он, как всегда, много времени отдавал управлению усадьбой и имениями, охотно бражничал и веселился с друзьями, ездил в горы на охоту, когда бывал досуг, дома баловал детей и ни разу не сказал ни одного недружелюбного слова жене. Напротив, домочадцам должно было, вероятно, казаться, что между супругами никогда не бывало такого безоблачного согласия, потому что Рамборг стала куда менее взбалмошной и у нее не бывало теперь прежних вспышек ребяческого гнева или обидчивости из-за каких-нибудь пустяков. Но в глубине души Симон чувствовал себя с женой робко и неуверенно; он не мог по-прежнему обращаться с ней так, будто и она еще тоже наполовину дитя, которое он поддразнивает и балует. И он тщетно ломал себе голову, как лучше держать себя с ней.

Вот почему он не знал, как отнестись к ее словам, когда однажды вечером она объявила ему, что снова ждет ребенка.

– Ты, верно, не очень-то рада этому? – наконец выговорил он, погладив ее по руке.

– Но ты-то ведь рад, правда? – Рамборг прильнула к нему, смеясь и плача, и он тоже смущенно засмеялся, прижав ее к своей груди.

– На этот раз я обещаю вести себя хорошо, Симон, и не досаждать тебе своими причудами. Но ты не должен покидать меня, слышишь? Даже если всех твоих свояков и братьев скрутят одной веревкой и поведут на виселицу, все равно ты останешься со мной!

Симон горько усмехнулся:

– Мне некуда уехать от тебя, моя Рамборг… Бедный калека Гейрмюнд едва ли ввяжется в какое-нибудь трудное дело. А он единственный из всех моих родичей и братьев, с кем я еще сохранил дружбу…

– Ох, Симон! – Рамборг тоже засмеялась, но слезы еще катились по ее щекам. – Вашей вражде придет конец в тот самый день, когда им понадобится твоя помощь и ты бросишься им на выручку. Уж я-то знаю тебя, супруг мой!..

Две недели спустя в Формо нежданно-негаданно явился Гюрд, сын Андреса. Рыцаря из Дюфрина сопровождал только его личный слуга.

Встреча братьев произошла без лишних объяснений. Господин Гюрд заметил мимоходом, что он за все эти годы ни разу не навестил в Крюке свою сестру и зятя, вот он и решил поехать к ним погостить; а раз уж он оказался в долине, Сигрид посоветовала ему наведаться заодно и в Формо.

– Вот я и подумал, брат, что, как бы ты ни гневался на меня, ты не откажешь мне и моему слуге в пище и крове на одну ночь.

– Еще бы, – ответил Симон, покраснев до корней волос и потупив глаза. – Я… очень рад, что ты приехал ко мне, Гюрд.

Отобедав, братья вместе вышли со двора. На солнечной стороне спускающихся к реке склонов уже поблекли хлеба… Стояла чудесная погода; внизу, в зарослях ольшаника, Логен теперь уже ласково вспыхивал мелкими серебристыми бликами. Большие сияющие облака плыли по летнему небу – солнечный свет до краев заполнял всю чашу долины, и вздымавшиеся прямо впереди светло-голубые и зеленые горы окутывала дымка летнего зноя и тени бегущих облаков.

За спиной братьев, в загоне, раздался топот копыт по сухой земле – из ольховых зарослей высыпал табун. Симон перегнулся через ограду.

– Н-но, поди, поди сюда!.. Состарился твой Бруксвейн? – спросил он брата. Конь Гюрда вытянул морду через ограду и обнюхал плечо хозяина.

– Ему восемнадцать зим. – Гюрд потрепал коня по шее. – Я хотел сказать тебе, брат мой… Мне думается… это дело… Жаль было бы, если бы оно нарушило нашу дружбу, – вымолвил он, не глядя на Симона.

– Я каждый день сожалел о том, что вышло между нами, – тихо ответил Симон. – И спасибо, что ты приехал, Гюрд.

Они побрели дальше вдоль изгороди, Гюрд впереди, Симон за ним. Наконец они уселись на небольшом каменистом, дожелта выжженном солнцем лугу над самым обрывом. Одуряющий сладкий аромат шел от небольших копен сена, сложенных там, где косе удалось добыть среди камней жалкие пучки низкорослой, перемешанной с цветами, травы. Гюрд рассказал брату о примирении короля Магнуса с сыновьями Хафтура и их единомышленниками. Симон, помолчав, спросил:

– Как ты думаешь, Гюрд, неужто ни один из этих родичей Эрленда, сына Никулауса, не мог бы добиться, чтобы король примирился с ним и вернул ему свое благоволение?

– Сам я не пользуюсь влиянием при дворе, - ответил Гюрд Дарре. – А те, кто мог бы похлопотать за него, не питают к нему приязни. Не лежит у меня сердце говорить нынче об этом, Симон… Мне всегда нравился твой свояк, и я считал его отважным, приятным человеком. Однако другие винят его в том, что он погубил заговор. А впрочем, что вспоминать старое?.. Я ведь знаю, как ты любишь этого своего свояка…

Симон устремил взгляд вдаль, поверх серебристо-белой листвы у подножия холма, где светло поблескивала река. И с удивлением думал: а ведь и впрямь в том, что сказал Гюрд, есть немалая толика правды.

– Вообще-то у нас с Эрлендом, сыном Никулауса, вышла ссора, – сказал Симон. – Я уж и не помню, когда мы в последний раз разговаривали с ним.

– Сдается мне, ты стал гневлив с годами, Симон, – усмехнувшись, заметил Гюрд. – Тебе никогда не приходило в голову, – заметил он после недолгого молчания, – покинуть эту долину? Нам, родичам, было бы легче поддерживать друг друга, живи мы в более близком соседстве.

– Опомнись, Гюрд… Формо – мое родовое поместье…

– Осмюнд из Эйкена сохранил право наследственного владения своей усадьбой. Мне известно, что он не прочь обменять Эйкен на другое родовое имение, он все еще подумывает о браке Арньерд и Грюнде на тех условиях, о которых он говорил раньше.

Симон покачал головой:

– Род нашей бабки по отцу владел здешним поместьем еще со времен язычества. И я надеюсь, что Андрес будет владеть им после моей смерти. В своем ли ты разуме, брат, чего ради вдруг я расстанусь с Формо?

– Да нет, воля твоя… – Гюрд слегка покраснел. – Я просто думал… Быть может… Большинство твоих родичей… и друзей юности… живут в Рэумарике… Быть может, там тебе будет лучше…

– Мне хорошо и здесь. – Симон тоже залился румянцем. – Здесь я спокоен за будущее своего сына. – Симон бросил взгляд на брата. На тонком, изрытом морщинами лице Гюрда выразилось смущение. Гюрд стал почти совсем седой, но сохранил былую стройность и изящество. Он беспокойно заерзал на своем месте, и от его движения какие-то камни сорвались и покатились по склону вниз, прямо в гущину колосьев.

– Ты, никак, собираешься обрушить гору на мое поле? – смеясь, спросил Симон нарочито грубоватым тоном. Проворно и легко вскочив, Гюрд протянул руку брату, который был менее расторопен.

Поднявшись на ноги, Симон на мгновение задержал пальцы брата в своей руке. А потом положил руку на плечо Гюрда. Гюрд тоже положил руку на плечо брата, и так, обнявшись, они медленно побрели вверх по склону к усадьбе.

Вечером они вдвоем сидели в горнице Семунда; Симон хотел провести ночь вместе с братом. Они уже прочли вечерние молитвы, но перед отходом ко сну надумали осушить жбан с пивом.

Вдруг Симон рассмеялся:

– Benedictus tu in muliebris… mulieribus…1 Помнишь ? (Благословен ты в женских… в женах…) (лат.).

– Еще бы! Я отведал не одну порцию розог, пока отец Магнус не выбил из меня лжеучение моей бабки… – Гюрд улыбнулся своим воспоминаниям. – Тяжелая рука была у него, у дьявола. Помнишь, брат, как однажды во время урока он приподнял рясу, чтобы почесать лодыжку, а ты шепнул мне, что, будь у тебя такие кривые ноги, как у Магнуса, сына Кетиля, ты тоже стал бы священником и носил бы долгополую рясу…

Симон улыбнулся: перед ним сразу ожило детское лицо брата, неестественно вытянувшееся от рвущегося наружу смеха, и его отчаянно испуганные глаза: они были еще мальчишками, а отец Магнус дрался очень больно.

В детстве Гюрд не отличался сметливостью. Да и ныне Симон любил брата отнюдь не за свойства его ума. Но и в этот вечер сердце Симона переполняли горячая нежность и благодарность Гюрду за каждый день их вот уже почти сорокалетней братской дружбы – потому что не было на свете человека с душой более верной и достойной доверия, чем Гюрд.

Примирившись со своим братом Гюрдом, Симон почувствовал, что хотя бы одной ногой он вновь твердо стоит на земле. А то он совсем уж было запутался во всех изгибах и поворотах своей жизни.

К сердцу Симона приливала горячая волна благодарности, стоило ему вспомнить, как Гюрд приехал к нему, чтобы положить конец распре, которую вызвал сам Симон, когда в бешенстве, излив поток оскорблений, ускакал из братниной усадьбы. Благодарность переполняла его душу. Он чувствовал, что ему хочется благодарить не одного только Гюрда.

Такой человек, как, к примеру, Лавранс… Симон знал, как принял бы такое событие его тесть. Симон старался следовать образцу своего тестя во всем, в чем только мог, – в щедрой раздаче милостыни и в других богоугодных делах. Но самобичевание и сокрушенное созерцание ран спасителя ему не давалось, разве когда он приневоливал себя неотрывно глядеть на распятие, – но ведь Лавранс имел в виду вовсе не это. Симону не дано было изведать и слезы раскаяния; с тех пор как он вышел из детского возраста, он плакал всего два-три раза, и вовсе не тогда, когда следовало бы, – не тогда, когда впадал в тягчайшие свои грехи: прелюбодействовал с матерью Арньерд, хотя был женатым человеком, или после этого убийства в минувшем году. Но Симон горячо раскаивался – он считал, что всегда искренне раскаивался в своих грехах, исповедовался в них духовному отцу и неукоснительно исполнял все наложенные на него покаяния. Он всегда усердно читал молитвы, сполна платил церковную десятину и раздавал большую милостыню – особенно щедра была его рука в дни праздников святого апостола Симона, святого Улава, святого Михаила и девы Марии. Но в остальном он утешал себя словами отца Эйрика, который всегда говорил, что спасение – в одном только кресте господнем, а где и когда суждено смертному вступить в единоборство с лукавым – решать не ему, а господу богу.

Но теперь Симон чувствовал неодолимую потребность выразить свою благодарность всевышнему каким-то необычным способом, от полноты своей души. Мать рассказывала ему, что он появился на свет в день рождения девы Марии, и ему захотелось теперь выразить богородице свое благоговение какой-нибудь особенной молитвой, какую он не произносил в обычные дни. В те далекие времена, когда он еще служил факелоносцем, придворный писец переписал для него прекрасную молитву, и вот Симон разыскал старый клочок пергамента.

Теперь, по прошествии многих лет, он подумал с угрызением, что в свое время собирал эти маленькие клочки пергамента с молитвами и выучивал их не столько ради господа и его пресвятой матери, сколько для того, чтобы угодить королю Хокону. Так поступала вся придворная молодежь, потому что у короля, когда ночами его мучила бессонница, была привычка расспрашивать факелоносцев, что они помнят наизусть из душеспасительного учения.

Много воды утекло с тех пор… Королевская опочивальня в каменных покоях королевского двора в Осло. На маленьком столике у изголовья постели горит одинокая свеча – ее пламя освещает увядшее, с тонкими чертами, лицо пожилого мужчины, покоящееся на красных шелковых подушках. Когда священник, закончив чтение молитв, уходил, король часто сам брал книгу и читал ее, прислонив тяжелый фолиант к согнутым коленям.

Поодаль, у огромной печи, на низеньких скамейках сидели факелоносцы – Симону почти всегда выпадало нести службу вместе с Гюнстейном, сыном Инге. Юноши любили пост в опочивальне: в печи горело ровное пламя без дыма, высокие сводчатые потолки и стены, сплошь затянутые коврами, сообщали покоям какой-то особенный уют. Но юношей быстро начинало клонить ко сну: сначала им приходилось слушать чтение священника, а потом ждать, пока заснет король; а это случалось обычно не раньше полуночи. Когда король почивал, факелоносцам дозволялось по очереди бодрствовать и спать на скамейке между печной стенкой и дверью в приемную. И вот, подавляя зевоту, они нетерпеливо ждали, пока король смежит глаза.

Иногда король вступал с ними в беседу – это случалось не часто, но если государь обращался к ним, его голос звучал несказанной приветливостью и добротой. А иногда он читал им вслух какое-нибудь изречение или стихи, какие, по его мнению, могли принести пользу молодым людям и послужить к спасению их души.

Однажды ночью Симон проснулся, услышав, что король окликает его по имени; стояла кромешная тьма: свеча догорела. Мучимый стыдом, Симон раздул уголья и зажег новую свечу. Король лукаво засмеялся со своего ложа:

– Неужто Гюнстейн всегда так безбожно храпит?

– Да, государь!

– А ты принужден делить с ним ложе? Ну, тогда ты вправе требовать, чтобы тебя хоть изредка посылали дежурить с кем-нибудь другим, кто учиняет меньше шума во время сна.

– Благодарствую, государь… Но мне это не помеха, государь мой король.

– Однако ты ведь, должно быть, просыпаешься, Симон, когда над самым твоим ухом раздаются этакие громовые раскаты, не правда ли?

– Да, ваша милость, но в таком разе я даю Гюнстейну тумака и переворачиваю его на другой бок.

Король рассмеялся.

– Вам, молодым людям, еще не понять, что такой крепкий сон – величайший дар божий. Вот когда ты доживешь до моих лет, друг Симон, может статься, ты припомнишь мои слова…

Это было давным-давно, но свежо в памяти Симона – однако так, будто это не он, а кто-то другой служил факелоносцем при дворе короля…

Однажды, в начале рождественского поста, когда Кристин сидела дома совсем одна – сыновья в это время свозили в усадьбу дрова и мох, – она с изумлением увидела, что во двор верхом въехал Симон Дарре. Он явился пригласить ее и сыновей погостить к ним на рождество.

– Ты сам понимаешь, Симон, что мы не можем к. тебе приехать, – спокойно ответила Кристин. – В душе своей ты с Рамборг и я можем сохранять дружбу, но люди не всегда вольны в своих поступках, ты ведь сам должен это понять.

– Неужто ты хочешь сказать, что даже не приедешь к сестре своей, когда ей придет время лежать на полу на соломе?

Кристин сказала, что молит бога, чтобы роды сошли благополучно, к радости обоих родителей.

– Но я не могу нынче обещать тебе, что приеду!

– Тогда соседи придут в изумление, – с жаром сказал Симон. – Ты слывешь в поселке искуснейшей повитухой, Рамборг – твоя сестра, и вы обе – хозяйки двух самых больших поместий в округе.

– За последние годы в больших поместьях по соседству народилось немало детей, и никто не приглашал меня в повитухи. Давно прошли те времена, Симон, когда никакое торжество не считалось достаточно пышным, коли на нем не присутствует хозяйка Йорюндгорда. – Заметив, как он опечалился ее словами, она добавила: – Кланяйся Рамборг и передай ей, что я приеду, чтобы помочь ей, когда настанет срок, но на рождество не жди меня, Симон.

Однако на восьмой день рождества Кристин встретила у обедни зятя, который приехал в церковь без жены.

– Нет, Рамборг здорова, – объяснил он. – Но она осталась дома, чтобы отдохнуть и собраться с силами, потому что завтра она с детьми едет на юг, в Дюфрин… Санный путь теперь отличный, Гюрд настоятельно звал их погостить, ну, а раз уж Рамборг спит и видит эту поездку…

Загрузка...