V

На другой день после праздника святой Катрины Эрленд, сын Никулауса, отпраздновал пышно и торжественно свадьбу своего родича. В Йорюндгорд съехалось много именитых гостей – об этом позаботился Симон Дарре; у него и его жены не было недостатка в друзьях среди местных жителей. На свадебном пиршестве присутствовали оба священника церкви святого Улава, и сам отец Эйрик освятил дом и постель – это считалось особенной честью, потому что отец Эйрик служил теперь только по большим праздникам и отправлял требы только для тех прихожан, которые были его духовными детьми в продолжение долгих лет. Симон Дарре огласил грамоту о свадебных и дополнительных подарках жениха, Эрленд во время трапезы произнес хвалебную речь в честь своего родича, Рамборг, дочь Лавранса, вместе с сестрой обносила гостей яствами и пивом и находилась среди женщин, раздевавших невесту в брачной светличке.

И все-таки то была невеселая свадьба. Невеста происходила из старой, почтенной крестьянской семьи, пользовавшейся уважением в долине. Ее родичи и земляки считали, что она вступила в неравный брак, обвенчавшись с пришельцем из чужих краев, который вдобавок служил в чужом поместье, пусть даже и у своего родича. Ни происхождение Ульва – сына, прижитого богатым рыцарем от служанки, ни его родство с Эрлендом, сыном Никулауса, не прибавляли ему чести в глазах сыновей Хербранда…

Да и сама невеста, как видно, сетовала на свою участь. Кристин с глубокой печалью рассказала об этом Симону, когда через несколько недель после свадьбы он приехал по какому-то делу в Йорюндгорд. Яртрюд не давала покоя мужу, требуя, чтобы они перебрались в его усадьбу в Скэун: Кристин слышала, как она с громким плачем заявила, что никогда не утешится, если ее дитя будет зваться сыном работника. Ульв ничего на это не ответил. Новобрачные жили в строении, которое прозвали домом управителя, потому что там жил когда-то Йон, сын Эйнара, пока Лавранс не приобрел всю усадьбу Лэутарбру и не переселил туда Йона. Но это название не нравилось Яртрюд. Она злобилась и на то, что ей приходится держать своих коров в хлеву, принадлежащем Кристин, – боялась, как бы кто не подумал, что она служанка Кристин.

– Что ж, Яртрюд на свой лад права, – говорила хозяйка Йорюндгорда, – я прикажу выстроить отдельный хлев при доме управителя, если только Ульв с женой не переселятся в Скэун. Как знать, может это и впрямь лучший исход: Ульв уже немолод, ему трудно менять свои привычки, а на новом месте, ему, верно, легче будет начать жизнь женатого человека…

Симон про себя подумал, что Кристин, пожалуй, права. Ульва в округе не любили. Он открыто презирал все местные свычаи и обычаи. Хозяин он был рачительный и умелый, но плохо знал здешние края и часто совершал оплошки: так, после осеннего убоя он оставлял больше скота, чем мог прокормить, а когда скот хирел и ранней весной ему все равно приходилось резать изголодавшихся животных, он выходил из себя и кричал, что ему опостылел этот нищий край, где жители с самого праздника обращения святого Павла вместо всякого корма пичкают скотину березовой корой.

А тут вдруг новая неурядица: в Трондхеймской области исподволь сложился обычай, что хозяин взимает подать с издольщиков теми припасами, в которых у него особенная нужда: сеном, шкурами, мукой, маслом или шерстью, хотя бы в договоре об издольщине и было записано, что платеж вносится деньгами или каким-нибудь одним видом припасов. При этом землевладелец или его управляющий самочинно переводил стоимость одних припасов на другие и делал это довольно произвольно. Но когда Ульв вздумал потребовать того же с издольщиков Кристин, они заявили, что это лихоимство и грубое беззаконие, в чем они, без сомнения, были правы, и пожаловались Кристин. Как только хозяйка все узнала, она тотчас вразумила Ульва, но Симону было известно, что народ винил в этой истории не только Ульва, но и Кристин, дочь Лавранса. Всюду, где заходила об этом речь, Симон объяснял, что Кристин и слыхом не слыхала о затее Ульва, который привык к такому порядку в краях, откуда он родом. Но Симон сам чувствовал, что его объяснения дела не поправили, хотя открыто ему никто не перечил.

Вот почему Симон и сам не знал, желать ему или не желать, чтобы Ульв остался в Иорюндгорде. Он и представить себе не мог, как обойдется Кристин без этого преданного и расторопного помощника. Эрленд ничего не смыслил в крестьянских делах, а сыновья его были слишком молоды. Но, с другой стороны, Ульв восстановил против Кристин всех жителей округи, а теперь еще вдобавок соблазнил молодую девушку из почтенного и состоятельного рода. Однако же, видит бог, Кристин и без того несет на своих плечах непосильное бремя…

Что и говорить, окрестный люд косо глядел теперь на обитателей Йорюндгорда. Эрленда здесь любили ничуть не больше, чем Ульва. Если родич и первый советник Эрленда держал себя высокомерно и заносчиво, то в мягкой, слегка небрежной повадке самого хозяина крылось что-то еще более вызывающее. Однако Эрленду, сыну Никулауса, словно и невдомек было, что он восстановил против себя всех соседей, – он, как видно, был твердо уверен, что, богат он или беден, он все тот же, каким был прежде, и ему даже в голову не приходило, что кто-то может упрекнуть его в высокомерии. Воевода, родич короля Магнуса и ближний его вассал, он составил заговор против своего государя и сам по безрассудному своему легкомыслию погубил все смелые замыслы – но он, как видно, и не думал, что из-за всего этого люди вправе клеймить его бесчестьем. Симон никак не мог взять в толк, случалось ли Эрленду вообще о чем-нибудь думать…

Эрленд всегда ставил его в тупик: в разговоре он часто высказывал дельные и толковые суждения, но он словно и думать не думал руководиться теми красивыми словами, на какие не скупился в своих речах. Просто не верилось, что его скоро станут называть старым человеком: внимательно вглядевшись, можно было рассмотреть и морщины на его лице и проседь в волосах, и все-таки он и Ноккве походили больше на двух братьев, чем на отца с сыном. Эрленд был все так же строен и гибок, как тогда, когда Симон впервые его увидел, его голос звучал по-прежнему свежо и молодо. Он держался все так же свободно и самоуверенно, с какой-то скрытой грацией в обхождении… Он и прежде бывал молчалив и сдержан с чужими людьми и как в дни могущества, так и в дни бедствий не искал дружбы с окружающими, предоставляя им самим набиваться к нему в друзья. Но он, как видно, не замечал, что теперь уже никто не ищет его общества. Богатые крестьяне и господские сыновья в верховьях и низовьях долины, тесно связанные друг с другом узами родства и свойства, с досадой глядели на этого высокомерного вельможу из Трондхеймских краев, которого несчастье забросило в их края и который по-прежнему считал себя чересчур высокородным и куртуазным, чтобы снизойти до них.

Но пуще всего Эрленду вменяли в вину то, что он вовлек за собой в несчастье хозяев Сюндбю. Гютторм и Боргар, сыновья Тронда, были осуждены к изгнанию из Норвегии, и принадлежавшая им часть огромных земельных угодий Йеслингов, а также половина их родового поместья отошли к короне. Ивар из Сюндбю примирился с королем Магнусом, заплатив ему выкуп. А когда король Магнус передал – по слухам, не безвозмездно – земли спальников рыцарю Сигюрду, сыну Эрленда Эльдьярна, Ивар и Ховард, младший из сыновей Тронда, не ведавшие о преступном сговоре своих братьев, продали свою долю угодий в Вогэ господину Сигюрду, доводившемуся двоюродным братом им и дочерям Лавранса: его мать Гюдрюн, дочь Ивара, была сестрой Тронда Йеслинга и Рагнфрид из Иорюндгорда. Ивар Йеслинг перебрался в Рингхейм в Тутене, в усадьбу, которую он взял за женой; понятное дело, что его сыновья обоснуются в этих краях, где испокон века жили и владели землей предки их матери. Ховарду еще принадлежали большие угодья, но все больше в Валдресе, да вдобавок в приданое за женой он получил обширные поместья в округе Борг. Но жители Вогэ и Гюдбраксдала считали величайшим несчастьем, что старинному роду ленных владетелей пришлось лишиться Сюндбю, которым эта семья, пользовавшаяся большим влиянием в округе, владела с незапамятных времен.

В течение недолгого времени Сюндбю находился в руках верного ленного владетеля короля Хокона Старого – Эрленда Эльдьярна из Гудаланда в Агдере. Йеслинги никогда не были приверженцами короля Сверре и его потомков, и они поддержали герцога Скюле, когда он поднял смуту против короля Хокона. Но впоследствии Ивар младший вернул Сюндбю, произведя земельный обмен с Эрлендом Эльдьярном, и выдал за него свою старшую дочь. Тронд, сын Ивара, ничем не приумножил славу своего рода, но четверо его сыновей были красивые, смелые люди, у которых было много друзей в округе, и эти друзья приняли близко к сердцу несчастье, лишившее Йеслингов их родового поместья.

К тому же до отъезда Ивара из долины произошло и другое несчастье, после которого местные жители стали еще больше скорбеть и горевать о злой участи потомков Йеслинга. Гютторм был холост, но молодая жена Боргара после изгнания мужа оставалась в Сюндбю. Дагни, дочь Бьярне, и раньше была немного слаба рассудком и всегда открыто показывала, что любит своего супруга сверх всякой меры, – Боргар, сын Тронда, был красив, но нрава довольно распущенного. На другую зиму после его изгнания Дагни утонула в полынье на озере Вогэ. Говорили, что беда приключилась по нечаянности, но люди отлично понимали, что горе и тоска лишили Дагни остатков ее жалкого разума, и все искренне оплакивали простодушную, добрую и красивую молодую женщину, которая погибла такой страшной смертью. Жители еще более обозлились на Эрленда, сына Никулауса, который навлек все эти несчастья на лучших людей в округе. Тут уж припомнили и то, как он поступил, когда должен был жениться на Кристин, дочери Лавранса, из рода Сыновей лагмана, – она ведь тоже с материнской стороны вела происхождение от Йеслингов…

Нового владельца Сюндбю жители тоже невзлюбили, хотя никто не мог сказать ни одного худого слова о нем самом. Но он был родом из Агдера, а отец его Эрленд Эльдьярн нажил врагов во всех, кто когда-нибудь имел с ним дело в здешних краях. Кристин и Рамборг никогда не встречались со своим двоюродным братом. Симон был знаком с господином Сигюрдом еще в Рэумарике – он приходился близким родственником сыновьям Хафтура, а те были родичами жены Гюрда Дарре. Но после всего происшедшего Симон старался по возможности избегать господина Сигюрда. У него не лежало сердце ездить теперь в Сюндбю – сыновья Тронда были его задушевными друзьями. В прежние времена Рамборг и жёны Ивара и Боргара каждый год гостили друг у друга. К тому же господин Сигюрд, сын Эрленда, был намного старше Симона, сына Андреса, ему было около шестидесяти лет.

Вот почему Симон Дарре полагал, что женитьба управляющего в доме Эрленда и Кристин, сама по себе не такое уж важное событие, только усилит недоброжелательство, которое и без того окружает обитателей Йорюндгорда. Вообще у Симона не было в обычае делиться с молодой женой своими заботами и печалями. Но тут он не удержался, чтобы не высказать ей кое-какие мысли об этих делах. Он был приятно поражен, услышав, как разумно она рассуждает обо всем и как красиво держит себя, стараясь помочь своим родичам чем только может.

Она гораздо чаще, чем прежде, стала ездить к сестре в Йорюндгорд и ничем не проявляла своего нерасположения к Эрленду. На рождестве, когда после службы они встретились на церковном холме, Рамборг поцеловала не только Кристин, но и зятя. А прежде она зло высмеивала его иноземные ухватки, когда он целовал свою тещу, здороваясь с ней, и в других подобных случаях.

Что-то дрогнуло в душе Симона, когда он увидел, как Рамборг обвила руками шею Эрленда: стало быть, он может поступить так же с сестрой своей жены. Но он чувствовал, что все равно не в силах это сделать. К тому же он так и не перенял этого обычая – целовать своих родственниц, – он не забыл, как мать и сестра подняли его на смех, когда он вздумал приохотить их к этому, вернувшись домой от королевского двора, где он служил факелоносцем. На рождественском пиршестве Рамборг посадила молодую жену Ульва, сына Халдора, среди самых почетных гостей, оказывая новобрачным все подобающие знаки внимания. И сама поехала в Йорюндгорд, когда Яртрюд пришло время родить.

Произошло это через месяц после рождественских праздников – на два месяца раньше срока, и мальчик оказался мертворожденным. Яртрюд чуть с ума не сошла от горя: знай она, что так случится, она никогда не вышла бы за Ульва. Но теперь дело было сделано и каяться поздно.

Что думал обо всех этих событиях Ульв, сын Халдора, никто не ведал: Ульв точно воды в рот набрал.

На второй неделе великого поста Эрленд, сын Никулауса, и Симон, сын Андреса, отправились вдвоем верхами на юг в Квам. За несколько лет до смерти Лавранс совместно с другими крестьянами приобрел в тамошней округе небольшую усадьбу; теперь родичи прежнего владельца хотели выкупить свое родовое имение, но в сделке были кое-какие неясности, и надлежало проверить, была ли сделка оглашена заранее и было ли родичам разрешено предъявить свои права. При разделе наследства после Лавранса этот участок и некоторые другие земельные наделы, где могли возникнуть тяжбы о праве владения, остались неподеленными, и сестры сообща пользовались доходами от них. Вот почему оба зятя Лавранса должны были защищать интересы своих жен.

Съехалось довольно много народу, и так как захворавшие жена и дети издольщика лежали в жилой горнице, мужчинам пришлось собраться в старом сарае, стоявшем посреди двора. Постройка была ветхая и полуразрушенная, и поэтому мужчины остались в меховых плащах. Каждый положил оружие рядом с собой, даже не отстегнув от пояса меча, – все хотели по возможности скорее покончить с делом и отправиться восвояси. Однако им все же надо было подкрепиться на дорогу, и поэтому в полдень, закончив переговоры, мужчины вытащили привезенные из дому мешки со съестным и принялись за еду, устроившись кто на скамье, кто прямо на полу, потому что стола в сарае не было.

Приходского священника из Квама на сходке представлял его сын Холмгейр, сын Мойсеса. Это был развязный, бойкий на язык молодчик, которого никто не любил, но отец его пользовался всеобщим уважением, а мать происходила из знатного рода. Сам Холмгейр был рослый и плечистый мужчина, да к тому же задира, готовый чуть что полезть в драку; поэтому никто не решался связываться с ним; впрочем, многие находили, что он остроумен и не лезет за словом в карман.

Симон был мало знаком с сыном священника, но вид его внушал ему неприязнь: у Холмгейра было длинное, узкое веснушчатое лицо с короткой верхней губой, из-под которой, словно у крысы, поблескивали крупные желтые передние зубы. Но отец Мойсес был старинным другом Лавранса, и Холмгейр, пока отец его не узаконил, одно время жил в Иорюндгорде на положении отчасти слуги, отчасти воспитанника. Поэтому Симон всегда приветливо обходился с Холмгейром, сыном Мойсеса.

Подкатив к очагу чурбан, Холмгейр расположился на нем, извлек из своего мешка жареного дрозда и свиное сало и, нанизав эти яства на кинжал, стал разогревать их над огнем. Он хворает и на две недели получил разрешение от поста, объяснил он окружающим, которые жевали хлеб и вяленую рыбу, в то время как запах скоромного щекотал им ноздри.

Симон пребывал в дурном расположении духа. Он не то чтобы сердился, но его разбирала досада, а может быть, просто недоумение. Вся эта тяжба о праве владения оказалась на редкость запутанной, а грамоты, сохранившиеся у него после тестя, были составлены в весьма неясных выражениях, но все-таки когда Симон собирался на сходку, ему казалось, что он уже доискался до смысла, сопоставив их с другими грамотами. Однако, выслушав, что говорят свидетели, и увидев предъявленные ими грамоты, он понял, что своего мнения ему не отстоять. Впрочем, другие участники сходки, в том числе и воеводский ленсман, тоже не знали, с какой стороны подойти к делу. Все начали уже поговаривать, что не худо бы передать его в тинг, как вдруг слово взял Эрленд и попросил разрешения посмотреть на письма.

До этой минуты он сидел и слушал споры с таким видом, точно он в них человек сторонний. А теперь вдруг словно пробудился. Он со вниманием прочитал все грамоты, некоторые даже по нескольку раз. А потом изложил все дело коротко и в ясных выражениях: «Книга законов гласит то-то и то-то, толкуют это обычно так-то и так-то, неуклюжие или темные выражения в грамотах означают либо то-то, либо то-то; если дело передать в тинг, он вынесет либо такой-то, либо такой-то приговор». Но вместо этого Эрленд предложил решение, которое могло удовлетворить наследников и в то же время было небезвыгодно и для нынешних владельцев.

Произнося эту речь, Эрленд стоял, легко опустив левую руку на рукоять меча, а правой небрежно сжимая пачку писем. Он держался так, точно был главным на этом собрании, но Симон понимал, что он делает это без всякого умысла. Так он привык держать себя, когда распоряжался на тинге в своей округе, и поэтому, когда он теперь обращался то к одному, то к другому из присутствующих и спрашивал, верно ли он изложил обстоятельства дела и понимают ли они, что он предлагает, он говорил таким тоном, словно допрашивал свидетелей, – не то чтобы неучтиво, но так, точно его дело было спрашивать, а их – отвечать. Закончив свою речь, он протянул письма ленсману, будто тот был его слуга, потом опустился на свое место, и пока остальные – в их числе Симон – обсуждали его предложение, Эрленд прислушивался, но с таким видом, точно все это его не касается. Когда кто-нибудь к нему обращался, он отвечал кратко, вразумляюще и понятно, но при этом то соскабливал ногтем пятна жира, оставшиеся на груди его кафтана, то поправлял пояс, то теребил перчатки и, казалось, нетерпеливо ждал, чтобы дело наконец закончилось.

Все сошлись на том, чтобы принять решение, предложенное Эрлендом; оно было выгодно и для Симона, потому что он вряд ли выиграл бы что-нибудь, попади дело в тинг.

Но настроение Симона омрачилось. Он сам понимал, что было бы совершенным ребячеством тужить оттого, что свояк лучше него самого разобрался в этом деле. Кому, как не Эрленду, надлежало уметь толковать законы и разъяснять путаные грамоты? Ведь он несколько лет подряд только и делал, что решал тяжбы и вникал в спорные дела. Но все это произошло как-то неожиданно: накануне вечером в Йорюндгорде Симон хотел было обсудить с Эрлендом и Кристин это дело, но тот не высказал никакого суждения и даже слушал вполуха. Само собой понятно, что Эрленд более сведущ в законах, чем простые крестьяне, но он с такой равнодушной учтивостью разъяснял им эти законы, точно к нему самому они не имеют никакого касательства. У Симона родилась смутная мысль, что Эрленду никогда не приходило на ум, что законы писаны также и для него…

И потом Симон просто диву давался, как это Эрленд способен стоять и разглагольствовать с таким невозмутимым видом. Неужто ему невдогад, что из-за этого все невольно вспоминают о том, кем он был когда-то и кем стал ныне. Симон чувствовал, что эта мысль мелькнула у всех присутствующих – и, уж понятное дело, кое-кто из них с озлоблением глядел на этого человека, который и знать не хотел, что думают о нем окружающие. Но никто не произнес ни слова. И когда посиневший от холода писец, который сопровождал ленсмана, сел, положив на колени письменные принадлежности, он обратился к Эрленду, и Эрленд стал ему диктовать, сидя на своем месте, вертя в длинных загорелых пальцах несколько соломинок, которые поднял с полу, и сплетая их в колечко. Закончив работу, писец протянул пергамент Эрленду; тот швырнул соломенное колечко в огонь, взял письмо и негромко прочитал:

«Тому, кто увидит или услышит сию грамоту, Симон, сын Андреса, из Формо, Эрленд, сын Никулауса, из Йорюндгорда, Видар, сын Стейна, из Клэуфастада, Ингемюнд и Туралде, сыновья Бьёрна, и Бьёрн, сын Ингемюнда, из Люндара, Алф, сын Эйнара, Холмгейр, сын Мойсеса, милостию господней шлют свой привет и свой…» – Вы не забыли приготовить воск? – спросил он писца, который, поднявшись, дул на свои замерзшие пальцы. – «Да будет известно каждому, что в зиму от рождения Христа тысячу триста тридцать восьмую, в пятницу второй недели великого поста, собрались мы в Гранхейме, Квамского прихода…

Симон вспомнил, как Эрленд держал себя на севере, когда находился среди людей, равных ему по положению. Он и тогда отличался самоуверенностью и бесцеремонностью – этого в нем всегда было хоть отбавляй, вел себя дерзко и развязно, но при этом в его повадке была какая-то вкрадчивость: как видно, он все же не пренебрегал мнением людей, которых считал себе ровней. Напротив, он изо всех сил старался заслужить добрую славу в их глазах.

И с неожиданной горечью и болью Симон понял вдруг: он сам чувствует себя теперь одним из здешних крестьян, которые столь мало значат для Эрленда, что тот даже не задается мыслью, что они думают о нем. А ведь Симон оказался среди них по вине Эрленда – по вине Эрленда вышел из круга рыцарей и знатных вельмож. Пусть Симону выпала не такая уж незавидная доля – он владеет своим родовым Формо, и дом у него полная чаша, – но Симон не забыл, что порвал со своими родичами, друзьями юности, с людьми, равными себе, потому, что ему пришлось, как нищему, обойти их всех с протянутой рукой, и теперь он не в силах смотреть им в глаза – не в силах даже вспоминать об этом. Ради Эрленда он почти что бросил вызов своему королю и закрыл себе доступ ко двору. Он выдал Эрленду такую свою тайну, что одно напоминание об этом было для него горше смерти. А Эрленд держит себя с ним так, точно ни о чем не догадался и ничего не помнит. Этому молодчику и горя мало, что он растоптал чужую жизнь…

В это мгновение Эрленд обратился к свояку:

– Пожалуй, нам пора в путь, Симон, если к вечеру мы думаем попасть домой. Я пойду погляжу на лошадей…

Симон поднял глаза на свояка, и у него вдруг горько защемило сердце при виде высокой, стройной фигуры Эрленда. Под капюшоном плаща Эрленд носил черную шелковую шапочку, которая плотно облегала голову и завязывалась под подбородком, и в этом уборе его узкое смуглое лицо с большими светлыми, глубоко сидящими глазами казалось еще моложе и красивей.

– А ты тем временем завяжи мой мешок, – добавил Эрленд с порога и вышел во двор.

Остальные участники собрания продолжали рассуждать о тяжбе.

– Чудно все-таки, – заметил кто-то, – что Лавранс так неосмотрительно заключил эту сделку: он ведь никогда не действовал сгоряча и больше других крестьян разбирался во всем, что касалось купли и продажи земли.

– В этом деле повинен мой отец – заявил Холмгейр, сын священника. – Он сам сказал мне сегодня утром: послушайся он тогда Лавранса, все уладилось бы само собой. Но вы ведь помните, каков был Лавранс. со священниками он всю жизнь держался кротко и смиренно, как овечка…

– И все же Лавранс из Иорюндгорда всегда пекся о своем благосостоянии, – возразил кто-то.

– Он и думал, что печется о нем, коли слушается советов служителей божьих, – смеясь, сказал Холмгейр. – Что ж, их советы иной раз полезны и в мирских делах – если только ты не вздумал позариться на лакомый кусок, на который точит зубы сама церковь…

– Да, Лавранс был на редкость благочестивый человек, – сказал Видар, – никогда он не жалел ни денег, ни скота, коли дело шло о пожертвовании на церковь или о милостыне для бедняков.

– Что правда, то правда, – задумчиво отозвался Холмгейр. – Впрочем, будь я так богат, как он, я бы тоже не скупился на пожертвования ради спасения своей души. Но я не стал бы обеими руками раздавать свое добро, как это делал Лавранс, да еще при этом ходить с красными глазами, без кровинки в лице всякий раз, как побываю у священника и покаюсь в своих грехах. А Лавранс ходил на исповедь каждый месяц…

– Слезы раскаяния – милосердный дар святого духа, Холмгейр, – заметил старый Ингемюнд, сын Бьёрна. – Блажен, кто выплакал грехи свои в этом мире, тем легче обретет он покой в другом…

– В таком разе Лавранс уже давно блаженствует в царствии небесном – он только и делал, что постился и умерщвлял свою плоть. Говорят, в страстную пятницу он запирался наверху, в стабюре. и бичевал себя плетью…

– Заткни глотку! – оборвал его Симон, сын Андреса, дрожа от негодования; вся кровь бросилась ему в лицо. Он не знал, правду ли говорил Холмгейр. Но когда после смерти тестя Симон разбирал его личное имущество, на самом дне ларца с книгами он обнаружил небольшую продолговатую деревянную шкатулку и в ней плеть наподобие тех, что в монастырях зовутся «дисциплиною"; на ее сплетенном из ремней хвосте виднелись темные пятна, быть может это была и кровь; Симон сжег ее с каким-то скорбным и почтительным страхом; он понимал, что подсмотрел нечто такое в жизни Лавранса, что не было предназначено для посторонних глаз.

– И, уж во всяком случае, Лавранс не рассказывал об этом своим слугам, – сказал Симон, когда вновь обрел наконец дар речи.

– Понятное дело, все это досужие сплетни, – с готовностью согласился Холмгейр. – Да и едва ли у Лавранса были такие грехи, какие стоило замаливать при помощи… – Он ухмыльнулся. – Проживи я жизнь так благочестиво и праведно, как Лавранс, сын Бьёргюльфа, да будь у меня при этом такая хмурая жена, как Рагнфрид, дочь Ивара, я скорее бы все глаза себе выплакал о грехах, которых не совершал…

Симон вскочил и с такой силой ударил Холмгейра по зубам, что тот пошатнулся и едва не свалился в очаг. Кинжал выпал у него из рук – в следующее мгновение он вновь схватил его и бросился на Симона. Заслоняясь рукой, через которую у него был перекинут плащ, Симон поймал Холмгейра за запястье, силясь принудить его выпустить нож, но тем временем сын священника несколько раз подряд ударил его кулаком в лицо. Наконец Симону удалось схватить Холмгейра за обе кисти, но тут мальчишка впился зубами в его руку. – Ах, ты кусаешься, щенок!

Симон выпустил Холмгейра, отбежал назад и выхватил меч из ножен. Он сделал выпад – и тело юноши, выгнувшись дугой, стало медленно падать навзничь: стальной клинок на несколько вершков вошел ему в грудь. Потом тело соскользнуло с острия и тяжело шлепнулось на землю, головой в очаг.

Отшвырнув меч, Симон нагнулся, чтобы вытащить Холмгейра из огня, но тут увидел прямо над своей головой занесенный для удара топор Видара. Он отпрянул в сторону, вновь сумел схватить меч и как раз поспел отразить клинок Алфа, сына Эйнара, потом живо повернулся, обороняясь от Видара, и в это мгновение краем глаза заметил, что Бьёрн из Люндара и его сыновья, стоя по ту сторону очага, пытаются дотянуться до него концами своих копий. Тогда он погнал Алфа перед собой к противоположной стене, не упуская из внимания, что Видар обходит его сзади и что он уже успел вытащить Холмгейра из огня (Холмгейр приходился ему двоюродным братом), а Бьёрн и его сыновья тоже приближаются к нему, обойдя очаг. Симон стоял, окруженный со всех сторон, и хотя ему в пору было думать лишь о том, как спасти свою жизнь, его вдруг охватило какое-то смутное, горестное удивление оттого, что все они оказались против него.

…В то же мгновение между ним и братьями из Люндара сверкнул клинок Эрленда. Туралде отлетел в сторону и, корчась, припал к стене. С быстротою молнии Эрленд перебросил меч в левую руку и выбил у Алва оружие, со звоном покатившееся по полу, а правой рукой схватил древко копья Бьёрна и пригнул его к полу.

– Пробивайся к выходу! – крикнул он во время мгновенной передышки Симону, заслоняя свояка от Видара. Но Симон, скрежеща зубами, бросился в середину горницы навстречу Бьёрну и Ингемюнду. Эрленд очутился рядом с ним и повторил, стараясь перекричать шум и лязг оружия: – К выходу, говорю тебе, дурак! К двери, – нам надо пробиться к выходу!

Когда Симон уразумел, что Эрленд хочет, чтобы они оба выскочили на улицу, он, продолжая обороняться, стал отступать к двери сарая. Свояки пробежали через сени и очутились во дворе, Симон – в нескольких шагах от сарая, Эрленд – у самого выхода, слегка приподняв меч и повернув лицо к тем, кто следом за ними появился на пороге.

На короткий миг Симон ослеп – стоял сверкающий ясный зимний день; горы вздымали к синему небу снеговые вершины, позолоченные вечерним солнцем, деревья в лесу пригибались под тяжестью снега и инея. А открытые поляны сверкали и переливались, точно усыпанные драгоценными каменьями…

Тут Симон услышал голос Эрленда:

– Мы не поможем горю, добрые люди, коли допустим, чтобы здесь совершились еще новые убийства. Давайте-ка лучше подумаем, как остановить кровопролитие. Довольно и того, что мой свояк сделался убийцей…

Симон выступил вперед и встал рядом с Эрлендом.

– Ты безвинно убил моего двоюродного брата, Симон, сын Андреса, – сказал Видар из Клэуфастада, стоявший впереди всех на пороге двери.

– Не сказал бы я, что он пострадал так уж безвинно, Видар. Но ты знаешь, что я не стану уклоняться, я готов заплатить пеню, чтобы искупить несчастье, которое причинил твоему роду. Вы все знаете, где меня найти…

Эрленд еще поговорил с крестьянами: «Как он там, Алф?» – и скрылся в сарае вместе с остальными.

Симон не двигался с места в каком-то странном оцепенении. Вскоре Эрленд вернулся.

– Ну что ж, поехали, – сказал он и направился к конюшне.

– Он умер? – спросил Симон.

– Да. А Алф, Туралде и Видар ранены, но не опасно. У Холмгейра обгорели волосы на затылке. – До этих пор Эрленд говорил совершенно серьезным тоном, но тут вдруг прыснул от смеха. – Вот когда там и в самом деле запахло жареным дроздом. Черт побери! Как это вышло, что вы так быстро повздорили? – недоумевая, спросил он.

Мальчик-подросток держал наготове лошадей – ни Эрленд, ни Симон не взяли с собой слуг в эту поездку.

Оба свояка все еще сжимали в руках мечи. Эрленд поднял с земли пучок соломы и стер кровь со своего клинка. Симон последовал его примеру – счистив самые заметные следы, он сунул меч в ножны. Но Эрленд долго возился со своим оружием и под конец почистил лезвие полой своего кафтана. Потом, играючи, сделал мечом несколько коротких выпадов, улыбнулся беглой улыбкой, точно припомнив что-то, подбросил его вверх, поймал за рукоятку и только тогда сунул в ножны.

– Ты ранен, свояк! Зайдем в горницу, я перевяжу твои раны.

Но Симон сказал, что это безделица.

– Ты сам весь в крови, Эрленд!

– Обо мне не печалься. На мне все заживает легко. Люди дородные маются куда дольше, я не раз это замечал. А тут еще этакая стужа – у нас ведь долгий путь впереди.

Эрленд раздобыл у хозяина усадьбы какую-то мазь и чистые тряпицы и заботливо перевязал раны Симона: у него оказались две раны, одна подле другой, в мякоть на левой стороне груди, но они были не опасны, хотя вначале сильно кровоточили. Эрленду копье Бьёрна оцарапало ляжку; Симон высказал опасение, что это помешает Эрленду ехать верхом, но тот только посмеялся: острие копья едва прорвало кожаные штаны; он смазал рану мазью и наложил повязку поверх чулка, чтобы защитить ее от холода.

Стоял жгучий мороз. Свояки еще не успели спуститься с холма, на котором лежала усадьба, а крупы лошадей уже подернулись инеем и меховая опушка на капюшонах всадников побелела.

– У-ух! Ну и мороз! – Эрленд зябко поежился. – Поскорей бы домой! Но вначале мы все-таки заедем вон в ту усадьбу в низине, и ты заявишь там об убийстве…

– Какая в этом надобность? – возразил Симон. – Ведь я все сказал Видару и остальным…

– И все-таки лучше тебе самому повиниться в случившемся. Не давай им придраться к тебе…

Солнце уже исчезло за горным склоном, вечерний воздух стал мглисто серо-голубым, но было еще светло. Свояки ехали вдоль ручья среди берез, мохнатых от инея, который лежал здесь еще гуще, чем в остальной части леса; воздух в низине был так пропитан холодным и едким туманом, что дыхание спирало в горле. Эрленд нетерпеливо ворчал, жалуясь на холода, которые затянулись в этом году, и на то, что им предстоит еще долгий путь по такой стуже.

– Ты никак отморозил себе щеки, Симон? – заглянул он с тревогой под капюшон свояка.

Симон потер лицо рукой: оно не было отморожено, но просто побелело за дорогу на холоде, и от этого на обветренном, красном лице Симона выступили серые пятна, которые придавали коже нездоровый и неопрятный вид.

– Тебе случалось прежде видеть, как мечом ворошат навоз? – спросил Эрленд. – Ай да Алф! – При этом воспоминании он разразился смехом и, наклонившись вперед в седле, передразнил неуклюжее движение ленсмана. – Хорош ленсман, нечего сказать. Посмотрел бы ты, как Ульв играет мечом, Симон! Ох, Иисус, пресвятая дева!

«Играет мечом!» Да, теперь Симону довелось увидеть Эрленда, сына Никулауса, в такой игре. Вновь и вновь вставала перед его глазами картина: он и его противники неуклюже топчутся вокруг очага – не то рубят дрова, не то скирдуют сено, – и вдруг между ними гибкий, быстрый как молния Эрленд; у него наметанный глаз, уверенная рука, и он, как бы танцуя, ловко и точно отражает их неумелые выпады…

Более двадцати лет назад Симон сам слыл одним из первых в ратном искусстве и не раз выходил победителем, когда придворная молодежь состязалась на ристалищном лугу. Но с тех пор ему редко представлялся случай показать свое умение владеть оружием.

А ныне его гложет раскаяние оттого, что он сделался убийцей. Ему неотвязно мерещилось тело Холмгейра: как оно сползло с лезвия меча и свалилось в очаг; в ушах стояли его прерывистые жалобные предсмертные вопли, и перед глазами вновь и вновь возникала картина последовавшей за этим короткой яростной схватки. Симон был зол, подавлен и растерян: в одно мгновение все они оказались против него, все эти люди, о которых он за минуту до этого думал как о своих собратьях, – а Эрленд взял его под свою защиту…

Симон никогда не подозревал, что способен испытать страх. За те годы, что он жил в Формо, он шесть раз ходил на медведя – из них два раза играл со смертью с самым отчаянным безрассудством. От разъяренной раненой медведицы его отделял только тонкий ствол сосны, а в руках у него был обломок копья на древке длиной в ширину ладони. Но во время этой опасной потехи он не потерял власти над своими мыслями, движениями и чувствами. А там, в сарае, – он не знал в точности, страх это или что другое, – но он растерялся и не мог совладать с собой…

Тогда, вернувшись домой после единоборства с медведем, в одежде, которая висела клочьями, с рукой на перевязи, с разодранным плечом, усталый и в ознобе, он не испытывал ничего, кроме ликующего торжества: забава могла окончиться гораздо хуже – как, над этим он не задумывался. А теперь он только и размышлял о том, что произошло бы, не приди Эрленд так своевременно ему на помощь. И Симону было – нет, не страшно, конечно – но странно. И все из-за этого выражения на лицах крестьян… И это стынущее тело Холмгейра…

До сих пор он ни разу не совершал убийства…

Разве когда зарубил шведского всадника… Это случилось в тот год, когда король Хокон вторгся в Швецию с вооруженной ратью, чтобы отомстить за смерть герцогов. Симона послали вперед лазутчиком: с ним ехало еще трое всадников, но он был поставлен над ними главным – и как он был радостен и горд по этому случаю! Симон до сих пор помнил, как его меч застрял в стальном шлеме шведа и ему пришлось с силой тащить и вертеть его во все стороны, чтобы высвободить; утром он обнаружил, что на острие осталась зазубрина. Но он всегда с удовольствием вспоминал об этом случае – ведь шведов было восемь человек. К тому же благодаря этой стычке Симону довелось изведать вкус брани, а этим мог похвалиться далеко не каждый из дружинников, что в тот год сопровождали короля. При свете дня Симон заметил, что его панцирь забрызган кровью и мозгом, и, отмывая его, он старался ничем не выказать своей гордости и самодовольства…

Но теперь он тщетно ищет утешения в воспоминаниях о бедняге шведе. Нет, на этот раз все было по-другому. Ему никогда не разделаться с укорами совести из-за Холмгейра, сына Мойсеса.

Вдобавок теперь он обязан своей жизнью Эрленду. Он еще сам не мог расчесть, какие последствия это повлечет за собой. Но он уже чувствовал, что отныне все станет по-другому – с той минуты, как Эрленд расквитался с ним…

…Да, в этом они теперь были квиты…

Свояки ехали, почти не нарушая молчания. Один раз Эрленд заметил:

– Глупо, что ты сразу не смекнул броситься к двери, Симон.

– Для чего? – запальчиво отозвался Симон. – Того ради, что ты был на дворе?

– Да нет же. – В голосе Эрленда прозвучала улыбка. – Впрочем, из-за этого тоже. Но об этом я не подумал. Просто в такую узкую дверь вдвоем не пройти, и ты зараз имел бы перед собой не более одного противника… А потом, я и прежде дивился, как быстро трезвеют люди на свежем воздухе. Поистине чудо, что на сей раз дело обошлось только одним убийством.

После этого он еще несколько раз справлялся о ранах Симона. Тот отвечал, что почти не чувствует боли, хоть они и болели изрядно.

Они добрались до Формо поздно вечером, и Эрленд вошел в дом вслед за свояком. Он советовал Симону чуть свет отправить гонца к воеводе с письменным сообщением о случившемся, чтобы как можно скорее получить охранную грамоту от короля. Эрленд предложил Симону нынче же вечером составить для него письмо: раны в груди мешали Симону свободно владеть правой рукой. «А завтра тебе придется отлежаться в постели – боюсь, что небольшой лихорадки не миновать…»

Рамборг и Арньерд сидели в жилой горнице, поджидая Симона. Чтобы не замерзнуть, они, поджав ноги, примостились на скамье у нагретой печной стенки; между ними лежала шахматная доска; казалось, это сидят две девочки.

Не успел Симон вымолвить двух слов о том, что произошло в Кваме, как молодая жена бросилась к нему и обвила руками его шею. Она нагнула лицо мужа к своему лицу, прижалась щекой к его щеке и так стиснула руки Эрленда, что тот, смеясь, заметил:

Я и не думал, что у Рамборг такие сильные пальцы…

Рамборг стала упрашивать мужа, чтобы он лег спать в жилой горнице, – тогда она сможет бодрствовать у его постели. Она умоляла об этом чуть не плача – тут Эрленд предложил, что он останется на ночь в Формо и ляжет вместе со свояком, если только они пошлют слугу известить об этом в Йорюндгорде. «А то Кристин до поздней ночи просидит в холодной горнице. Она тоже всегда дожидается моего возвращения. Вы хорошие жены, дочери Лавранса…»

Пока мужчины ели и пили, Рамборг все время ластилась к своему супругу. Симон похлопывал ее по плечу и по руке, он был смущен и тронут тем, что она выказывала столько тревоги и любви. Во время великого поста хозяин обыкновенно ночевал в горнице Семунда, и, когда они с Эрлендом отправились на покой, Рамборг сама проводила их в горницу и поставила на плоский камень у очага большую ендову с настоянным на меду пивом, чтобы они могли согреться.

Горницей Семунда называлось старинное маленькое строение с открытым очагом; толстые стены хорошо хранили тепло, но срублены они были из толстых бревен, всего в четыре венца. Теперь горница совсем выстыла, но Симон подбросил в огонь охапку смолистых сосновых поленьев и загнал в постель своего пса: пусть полежит на шкурах и согреет их. Свояки пододвинули к огню стул, сделанный из чурбака, и лавку со спинкой и устроились у самого очага: в дороге они промерзли так, что у них зуб на зуб не попадал, и за ужином в жилой горнице почти не успели согреться.

Эрленд составил письмо для Симона. Потом они начали раздеваться: стоило Симону резко двинуть рукой, как его раны снова открылись; тогда Эрленд помог ему снять через голову кафтан и стащить сапоги. Эрленд немного волочил свою раненую ногу. «Она затекла и онемела от верховой езды, – пояснил он, – но, впрочем, рана пустячная». А потом, в одном исподнем, они вновь расположились у огня; теперь в горнице было жарко натоплено, они согрелись и подбодрились, к тому же в ендове еще оставалось довольно пива.

– Не принимай это дело слишком близко к сердцу, свояк, – первым делом нарушил молчание Эрленд. – Холмгейр был пустой малый…

– Отец Мойсес, верно, смотрит на это по-другому, – тихо ответил Симон. – Он старый человек и добрый служитель божий.

Эрленд сочувственно кивнул головой.

– Нехорошо нажить себе врага в таком человеке. Особливо когда он твой близкий сосед. И потом, как тебе известно, мне часто случается ездить по делам в ту округу…

– Полно, каждый может попасть в такую переделку. Придется тебе заплатить пеню в десять – ну в двенадцать марок золотом. Да ты ведь и знаешь: епископ Халвард суров, когда дело идет о епитимье, а тут тем паче отец молодчика – один из его служителей. Но не беда, обойдется все это…

Симон не ответил, и Эрленд продолжал:

– А мне, должно быть, придется заплатить пеню за увечья. – Он улыбнулся своим мыслям. – У меня теперь в Норвегии не осталось другого имущества, кроме усадьбы в Довре…

– И много у тебя земли в Хэуге? – спросил Симон.

– Не помню в точности. В грамоте записано. Но тамошние издольщики почти не платят, только изредка поставляют нам сено. В Хэуге никто не хочет жить – все постройки вот-вот завалятся; верно, слышал: люди говорят, будто души моей тетки и господина Бьёрна бродят там по ночам… Не знаю, правда ли это, но одно мне доподлинно известно: за сегодняшнее дело жена скажет мне спасибо. Кристин любит тебя, Симон, как если бы ты был ее кровный, родной брат.

Губы Симона тронула едва заметная улыбка. Он сидел в тени, отодвинув свой чурбак и заслонив глаза рукой от жара очага. Но Эрленд, как кошка, нежился в тепле – он придвинулся вплотную к огню и разлегся в углу лавки, перекинув руку через спинку и вытянув раненую ногу поверх подлокотника на противоположном конце.

– Да, она очень складно говорила об этом нынче осенью, – помолчав, ответил Симон; в его голосе прозвучало что-то похожее на насмешку. – Когда осенью хворал Андрес, она показала, какая она верная сестра, – добавил он уже серьезно, но тут же продолжал с прежней легкой издевкой: – Ну что ж, Эрленд, теперь мы оба сдержали клятву, которую дали Лаврансу, когда он соединил наши руки и взял с нас слово, что мы будем твердо стоять друг за друга, как кровные братья…

– Да, – доверчиво отозвался Эрленд. – Я сам доволен тем, что мне посчастливилось сделать сегодня, свояк мой Симон.

Оба молчали. Потом Эрленд нерешительно протянул руку Симону. Тот подал свою, они обменялись крепким пожатием и снова съежились каждый на своем месте чуть смущенные.

Немного спустя Эрленд снова прервал молчание. Он долго сидел, опершись на руку подбородком и глядя в очаг, где теперь только изредка вспыхивали легкие язычки пламени и гасли, взвившись кверху и лизнув обуглившиеся чурки, которые потрескивали и оседали с негромкими, короткими вздохами. От пылающего огня в очаге не осталось почти ничего, кроме черных углей и жара.

Эрленд вымолвил едва слышно:

– Ты так великодушно обошелся со мной, Симон Дарре, как не многие поступили бы на твоем месте. Я… Я не забыл…

– Молчи!.. Ты сам не знаешь, Эрленд… – прошептал Симон в страхе и смятении. – Одному всевышнему на небесах ведомо, что таит человек в своей душе…

– Знаю, – промолвил Эрленд так же тихо и серьезно. – Все мы нуждаемся в милосердии его… Но человек судит человека по его деяниям. А я… Я Благослови тебя бог, свояк!

Наступило мертвое молчание – оба сидели, не смея шелохнуться от смущения.

Как вдруг Эрленд уронил руку на колени – сердитый синий луч вспыхнул в камне кольца, которое он носил на указательном пальце правой руки. Симон знал, что кольцо это Эрленду подарила Кристин, когда его освободили из крепости.

– Только недаром, свояк, – неслышно вымолвил Эрленд, – есть старая пословица: «Можно отнять чужое добро, но доли чужой не отберешь».

Охваченный внезапной дрожью, Симон поднял голову. Лицо его медленно залилось краской, на висках, как натянутые струны, вздулись темные жилы.

Эрленд быстро взглянул на него – и тотчас отвел глаза. Теперь он тоже покраснел: свойственный ему Странный, нежный, как у девушки, румянец проступил сквозь смуглую кожу его лица. Он сплел, притихший, смущенный и растерянный, по-детски приоткрыв рот.

Симон поспешно встал и отошел к кровати.

– Ты, верно, хочешь лечь у наружного края. – Он старался говорить ровным и безразличным тоном, но голос его дрожал.

– Как тебе угодно, мне все равно, – беззвучно ответил Эрленд. Он тоже поднялся. – А огонь? – смущенно спросил он затем. – Не засыпать ли его золой? – Он взялся за кочергу.

– Хорошо, только поживей, время ложиться! – ответил Симон прежним тоном. Его сердце колотилось так, что он с трудом выговаривал слова.

Неслышный, как тень, Эрленд скользнул в темноте под шкуры у наружного края постели и вытянулся на ней бесшумно, как лесной зверь. А Симону казалось, что он сейчас задохнется оттого, что этот человек лежит с ним рядом, в одной кровати.

Загрузка...