Недели шли за неделями, и Кристин в сердце своем готовилась передать Эрленду последние слова покойного. Она знала, что выполнит свое обещание, но оно было ей в тягость. Меж тем дома множество дел требовало ее присутствия. И она каждый день находила новый предлог для отсрочки.
На троицу в Формо возвратилась Рамборг, дочь Лавранса. Детей она оставила на время в Дюфрине. «Они здоровы», – ответила она на вопрос сестры. Обе девочки неутешно оплакивают отца. Андрес слишком мал, чтобы уразуметь, что произошло. А самый младший, Симон, сын Симона, чувствует себя хорошо, и все надеются, что он выровняется и будет здоровым ребенком.
Рамборг несколько раз приходила в церковь и на могилу мужа, но больше никуда не выезжала из своей усадьбы. Зато Кристин навещала молодую женщину так часто, как только могла. Она теперь очень сожалела, что совсем не знает своей младшей сестры. Та выглядела совершенным ребенком во вдовьих одеждах: юное тело казалось особенно хрупким в тяжелом темно-синем платье; худое, пожелтевшее личико с острым подбородком выглядывало из-под полотняной повязки, поверх которой Рамборг носила черное шерстяное покрывало, ниспадавшее жесткими складками от затылка почти до пят. А из огромных, обведенных темными кругами глаз смотрели черные как уголь расширенные зрачки.
В разгар сенокоса Кристин целую неделю не могла выбрать время навестить сестру. От косцов она узнала, что к Рамборг в Формо приехал гость – Яммельт, сын Халварда. Кристин вспомнила, что слышала это имя от Симона: Яммельту принадлежала очень богатая усадьба, расположенная неподалеку от Дюфрина, и они с Симоном были друзья с детства.
А через неделю, в разгар страды, вдруг зарядили дожди; Кристин тотчас поехала к сестре. Женщины сидели вдвоем в горнице, беседуя о непогоде и сенокосе, как вдруг Рамборг сказала:
– Придется теперь Иону самому управляться полевыми работами – через несколько дней я еду на юг, Кристин.
– Ты, должно быть, стосковалась по детям, бедняжка, – посочувствовала Кристин.
Рамборг встала и прошлась по горнице.
– Сейчас ты услышишь новость, которая тебе удивит, – проговорила она наконец. – Скоро ты и твои сыновья получите приглашение в Дюфрин на празднование обручения. Я дала согласие Яммельту, перед тем как он уехал из Формо, и Гюрд вызвался быть моим посаженым отцом.
Кристин молчала. Младшая остановилась, обратив к сестре бледное лицо и в упор глядя на нее своими темными глазами. Наконец старшая ответила:
– Недолго же ты, я вижу, собираешься вдоветь после Симона. А я-то думала, ты горько оплакиваешь мужа. Впрочем, ты теперь сама себе хозяйка…
Рамборг молчала. Не дождавшись ответа, Кристин спросила:
– Стало быть, Гюрд Дарре знает, что ты так торопишься сызнова выйти замуж?
– Да. – Рамборг вновь стала расхаживать по комнате. – Хельга советует согласиться: Яммельт богат. – Она засмеялась. – Да и сам Гюрд – человек умный, он давно понял, как плохо мы жили с Симоном.
– Опомнись, что ты говоришь!.. Никому и в голову не могло прийти, что вы плохо ладили друг с другом, – добавила Кристин после минутного молчания. – Каждый видел, что вы живете в совете и любви. Симон во всем потакал тебе, исполнял все твои прихоти, всегда помнил о том, что ты молода, и избавлял тебя от всех тягот и забот, чтобы ты натешилась своей молодостью. А в детях он просто души не чаял и каждый день выказывал, как благодарен тебе за то, что ты родила ему дочь и сына…
Рамборг насмешливо усмехнулась. Кристин взволнованно добавила:
– И уж коли у тебя есть причина говорить, что вы плохо жили друг с другом, то, уж верно, не Симон несет за это вину…
– Нет, – ответила Рамборг. – Я беру вину на себя – раз ты не осмеливаешься это сделать.
Кристин обомлела.
– Ты сама не знаешь, что говоришь, сестра, – сказала она наконец.
– О нет, я-то знаю, – ответила Рамборг. – Но я верю, что ты не знаешь. Ты так мало думала о Симоне, что не диво, если все это – новость для тебя. Ты вспоминала о Симоне тогда, когда тебе нужен был защитник, который пронес бы за тебя раскаленное железо. Но в другое время ты так мало заботилась о нем, что ни разу не спросила себя, чего это стоит Симону, сыну Андреса… Да, я натешилась своей молодостью… С ласковой улыбкой подсаживал меня Симон в седло и отсылал гостить и веселиться к друзьям и родичам – и с той же ласковой улыбкой встречал меня, когда я возвращалась домой… Он ласкал меня, как ласкают собачонку или коня, он не тосковал обо мне, если меня не было с ним рядом.
Кристин поднялась – и неподвижно стояла у стола. А Рамборг все ходила и ходила из угла в угол, ломая руки так сильно, что слышен был хруст суставов.
– Яммельт… – проговорила она, немного успокоившись. – Я уже давным-давно поняла, как он относится ко мне. Я знала это еще в ту пору, когда была жива его жена. Только не подумай, что он выдал себя каким-нибудь словом или поступком. Нет! Он сам всей душой оплакивал Симона, часто приезжал ко мне, стараясь утешить меня. Это святая правда! Хельга первая сказала нам обоим, что, по ее мнению, теперь это уже не нарушит приличий, коли мы…
А я не знаю, зачем мне ждать… Никогда я не стану горевать больше или меньше, чем горюю теперь… Но по крайней мере я испробую, каково жить с человеком, который долгие годы втайне мечтал обо мне. Я уже изведала, каково жить с тем, кто втайне мечтает о другой…
Кристин не шелохнулась. Остановившись перед ней, Рамборг исступленно выкрикнула:
– Ты сама знаешь, что это правда!
Молча, повесив голову, вышла Кристин из горницы. Она еще ждала на дворе под дождем, пока слуга выведет из конюшни ее лошадь, когда в дверях дома показалась Рамборг: она проводила старшую сестру взглядом темных, горящих ненавистью глаз.
Только на другой день Кристин вспомнила, о чем просил ее Симон, если Рамборг вторично выйдет замуж. Она снова поехала в Формо. Ей было трудно решиться на этот шаг. Особенно трудно потому, что она сама не знала, какими словами утешить сестру и чем ей помочь. Она считала, что Рамборг поступает опрометчиво, решаясь в таком настроении духа выйти замуж за Яммельта из Элина. Но Кристин понимала, что все ее возражения ни к чему не приведут.
Рамборг была неприветлива, угрюма и едва отвечала сестре. Она наотрез отказалась отдать падчерицу в Йорюндгорд.
– Не таковы теперь порядки в твоем доме, чтобы я считала пристойным послать к тебе молодую девушку.
Кристин мягко ответила, что в этом Рамборг, без сомнения, права. Но она пообещала Симону, что обратится к Рамборг с таким предложением…
– Коли Симон в предсмертном бреду не понимал, что оскорбляет меня, обращаясь к тебе с такой просьбой, ты сама могла бы понять, что оскорбляешь меня, передавая ее мне, – ответила Рамборг, и Кристин пришлось вернуться домой ни с чем.
На другой день рассвет обещал хорошую погоду. Но когда сыновья собрались к утреннему завтраку, Кристин объявила, что им придется убирать сено без нее: она должна уехать и, может статься, пробудет в отлучке несколько дней.
– Я собираюсь в Довре, к вашему отцу, – сказала она. – Я хочу попросить его забыть несогласия, какие были между нами, и узнать у него, когда он думает воротиться домой.
Сыновья вспыхнули; они не осмеливались глядеть ей в глаза, но она видела, как они обрадовались. Кристин привлекла к себе Мюнана и склонилась над ним:
– Ты, верно, уже забыл своего отца, малыш?
Мальчик молча кивнул, заморгав глазами. Остальные сыновья один за другим подняли взгляд на мать: она так помолодела и была так прекрасна, какой они не видели ее уже много лет.
Спустя некоторое время Кристин вышла во двор, одетая как для поездки в церковь: в черном шерстяном платье, расшитом вокруг выреза и на зарукавьях голубыми и серебряными нитками, и в черной накидке с капюшоном, без рукавов, так как лето было в разгаре. Ноккве и Гэуте оседлали сначала ее коня, а потом и своих собственных: они хотели проводить мать. Она не стала противиться. Но во время путешествия через ущелье Росто и по склонам Довре Кристин почти не разговаривала с юношами и если обращалась к ним, то говорила о разных посторонних предметах, но только не о своей поездке.
Когда они поднялись так высоко в горы, что на горизонте стали видны крыши строений в Хэуге, она попросила мальчиков повернуть к дому:
– Вы сами понимаете, что нам с отцом надо побеседовать о многом, о чем нам лучше говорить с глазу на глаз.
Братья кивнули, простились с матерью и повернули лошадей.
Свежий горный ветерок омыл прохладой ее пылающие щеки, когда она преодолела последний крутой подъем. Солнце золотило маленькие серые домики, отбрасывавшие на землю длинные серые тени. Здесь хлеба только недавно пошли в колос. И он, радуя глаз, волновался и трепетал от движения ветерка на маленьких, сданных внаем участках земли. На каменистых лугах и холмах рдели колеблемые ветром цветы иван-чая и сено, кое-где уже убранное в копны. Но усадьба будто вымерла – навстречу гостье не залаяли даже собаки.
Кристин расседлала своего коня и отвела его к водопойной колоде. Но ей не хотелось оставлять его на дворе, поэтому она направилась к конюшне. Сквозь огромную дыру в крыше сюда проникало солнце; между потолочными балками висели лохмотья дерна. Казалось, здесь уже давным-давно не держали лошадей. Кристин поставила коня в стойло и снова вышла во двор.
На стене жилого дома висела растянутая для просушки шкура какого-то зверя – рой черных мух взвился над ней, когда Кристин подошла к дому. У северной стены лежала куча прикрытого дерном навоза, такая высокая, что за ней не было видно пристройки. Должно быть, он сделал это, чтобы было теплее…
Она была уверена, что горница окажется на запоре, но дверь подалась, едва она дотронулась до щеколды. Эрленд даже не запирал своего дома.
Нестерпимая вонь ударила ей в лицо, когда она переступила через порог, – едкий, тяжелый запах шкур и конюшни. Первым чувством, охватившим ее в этой горнице, было жгучее раскаяние и жалость. Это жилище походило на берлогу… «О, Симон, ты был прав, тысячу раз прав!» Горница всегда казалась тесноватой, но в прежние времена в ней царили уют и чистота. К печи даже пристроили дымоход, чтобы в помещении не чувствовался угар, как в верхнем жилье у них в Иорюндгорде. Но когда Кристин попыталась открыть вьюшку, чтобы немного проветрить горницу, она обнаружила, что дымоход закрыт сверху тяжелыми плоскими камнями. Оконное стекло, выходившее на галерею, было разбито и заткнуто какими-то тряпками, а деревянный пол горницы покрыт таким слоем грязи, что под ним едва виднелись половицы. На скамьях не было ни одной подушки, но зато в беспорядке валялись оружие, шкуры и старая одежда; на грязном столе разбросаны были остатки еды. А вокруг на разные голоса жужжали мухи.
Она вздрогнула и застыла, дрожа, не смея дышать, с бьющимся сердцем. На дальней кровати – на той самой кровати, где во время последнего посещения Кристин лежало оно, - теперь лежало что-то, прикрытое сермягой… Кристин побоялась додумать свою мысль до конца…
Стиснув зубы, она заставила себя подойти и приподнять одеяло. Под ним оказались только панцирь, шлем и щит Эрленда. Они лежали на голом матраце, прикрытые одеялом.
Она взглянула на другую кровать. Здесь нашли когда-то Бьёрна и Осхильд. Тут спал теперь Эрленд… Ей самой, должно быть, придется спать здесь этой ночью…
Но как он мог жить в этом доме, спать здесь… И вновь сострадание поглотило все иные чувства в ее душе. Кристин подошла к постели – ее уже давно не оправляли. Сено под кожаной подстилкой так слежалось, что стало совсем жестким. В постели не было ничего, кроме овечьих шкур и подушек, обтянутых дерюгой, настолько грязных, что от них воняло. Когда она стала перестилать постель, из нее посыпались пыль и труха. Ложе Эрленда было ничуть не лучше, чем у какого-нибудь конюха в конюшне.
Эрленд, который никогда не мог досыта натешиться роскошью, Эрленд, который рад был любому предлогу, чтобы пощеголять в шелковой рубахе, бархате и дорогих мехах, который ворчал на нее за то, что она в будни одевает детей в домотканые рубахи, и никогда не мог примириться с тем, что Кристин сама кормит их грудью и вместе со служанками выполняет всякую работу по дому… «Как простая мужичка», – говорил он. Господи, но ведь он сам довел до этого… «Нет, я не скажу ни единого слова… Я возьму назад все, что наговорила тогда, Симон. Ты был прав. Отцу моих сыновей не пристало жить здесь. Я протяну ему свою руку, подставлю ему свои губы и попрошу у него прощения…
Нелегко мне это, Симон. Но ты был прав…» Она вспомнила проницательные серые глаза – взгляд, почти до последней минуты твердый и ясный. Несчастное тело уже начало разлагаться, но в глазах по-прежнему светился ясный, благородный разум, пока душа не покинула тела, точно клинок, вынутый из ножен. Она знала, что Рамборг сказала правду: все эти годы Симон не переставал ее любить.
За месяцы, протекшие со дня смерти Симона, она каждый день думала о нем, и теперь ей казалось, что она поняла это еще до разговора с Рамборг. Какая-то сила заставила ее вновь перебрать все воспоминания, связывавшие ее с Симоном Дарре. Все эти годы она хранила ложную память о человеке, который был ее нареченным женихом; она подделывала воспоминания, как дурной правитель подделывает монету, подмешивая в серебро неблагородный металл. Когда он освободил ее от клятвы и взял на себя вину за нарушение рукобитья, она уверила самое себя, будто Симон, сын Андреса, с презрением отвернулся от нее, как только понял, что она потеряла свою честь. Она забыла, что в тот день в монастырском саду, когда он освободил ее от данного ею слова, он считал ее по-прежнему чистой и непорочной. Но он и тогда готов был взять на себя позор ее измены и непослушания – и потребовал только одного: чтобы ее отец узнал, что это не он нарушил клятву…
И еще одно поняла она теперь. Даже когда он узнал о ней самое худшее, он готов был спасти ее честь в глазах людей. Дай она ему тогда согласие, он не колеблясь назвал бы ее своей женой пред алтарем и всю жизнь держал бы себя так, как если бы навеки забыл о ее позоре.
И все-таки она знала, что никогда не могла бы его полюбить. Она никогда не полюбила бы Симона, сына Андреса… хотя… хотя все то, чего недоставало Эрленду и за что она его так яростно кляла, – всем этим обладал Симон. Но, стало быть, она дурная женщина, которая сама не ведает, чего хочет…
Неоскудевающей рукой давать тому, кого он любит, – так поступал Симон. Она думала, что сама поступает так же…
Но когда она беспечно и неблагодарно принимала его дары, он только улыбался в ответ. Теперь она понимала, как часто было Симону тяжело на сердце, когда он находился подле нее. Теперь она понимала, что под непроницаемым выражением лица он скрывал душевную муку, но он, бывало, отпустит какую-нибудь шутку – словно стряхнет с себя что-то – и вновь готов защищать, помогать и отдавать…
А она сама злобилась, запоминала и таила каждую обиду – когда она протягивала свои дары, а Эрленд их не замечал…
В этой самой горнице произнесла она когда-то дерзкие слова: «Я сама вступила на дурной путь и не буду жаловаться на Эрленда, если этот путь приведет меня к пропасти». Она сказала это женщине, которую обрекла на смерть, потому что та была помехой ее любви.
Прижав руки к груди, Кристин с громкими стонами покачивалась из стороны в сторону. Да… Она с гордостью сказала тогда, что никогда не станет роптать на Эрленда, сына Никулауса, даже если он пресытится ею, обманет ее, покинет ее…
Да… Но поступи Эрленд так- ей казалось, она сумела бысдержать свое слово. Если бы он изменил ей однажды- и на этом все было бы кончено. Но он не изменил ей – а изменял, и изменял на каждом шагу, и превратил ее жизнь в непрерывную цепь страха и неуверенности… Нет, он никогда не изменял ей, но никогда не был ей верной опорой и она не предвидела этому конца. И вот теперь она пришла сюда молить его вернуться обратно и снова изо дня в день до краев наполнять ее жизнь тревогой и беспокойством, несбыточными упованиями, муками, отчаянием и надеждой, подтачивающей ее силы…
Она устала от него. И нет у нее больше ни молодости, ни мужества, чтобы продолжать жить с ним, но, как видно, ей никогда не состариться настолько, чтобы Эрленд потерял власть над ее душой. Недостаточно молода, чтобы жить с ним, недостаточно стара, чтобы терпеливо относиться к нему. Вот в какую жалкую женщину она превратилась – и, как видно, всегда и прежде была такой… «Симон, ты прав…»
Симон… и отец. Они хранили неизменную любовь к ней даже тогда, когда она попирала их ради этого человека, с которым она больше не в силах жить…
«О Симон, я знаю, ты никогда не помышлял о мести. Но чувствуешь ли ты сегодня в своем могиле, Симон, что ты отмщен?..»
Нет, больше ей невмоготу так стоять, она должна взяться за какое-нибудь дело. Она перестелила постель и стала искать тряпку и метлу, но их в доме не оказалось. Она заглянула в клеть – и тут поняла, почему в горнице пахнет конюшней. Эрленд держал в клети своего коня. Здесь было подметено и прибрано. На стене висели починенное, вычищенные и смазанные седло и уздечка.
И вновь сострадание смело все остальные чувства в ее душе. Неужели он держал Сутена в доме потому, что не мог вынести одиночества?..
Кристин услышала шаги на галерее. Она подошла к окну: стекло было покрыто толстым слоем пыли и паутины, но ей показалось, будто она различает женскую фигуру. Вытащив тряпку, которой была заткнута дыра в стекле, она заглянула в отверстие. Какая-то женщина поставила на галерее ведро с молоком и небольшой круг сыра. Это была пожилая уродливая, хромоногая, нищенски одетая женщина. Кристин едва ли осознала сама, насколько у нее отлегло от сердца.
Кристин постаралась как можно лучше прибрать горницу. На балке одной из боковых стен она нашла надпись, вырезанную Бьёрном, сыном Гюннара, – надпись была на латинском языке, так что Кристин не могла разобрать ее полностью, но он именовал себя в ней Dominus1 ( 1 Господином(лат) и Miles,2 ( 2 Рыцарем(лат.)), потом она прочитала название его родового поместья в Эльвском округе, которого он лишился из-за Осхильд, дочери Гэуте. А почетное сиденье было украшено красивой деревянной резьбой, где выделялся родовой герб Бьёрна, на котором были изображены единорог и листья водяной лилии.
Через некоторое время Кристин почудилось вдалеке конское ржание. Она вышла в сени и выглянула во двор.
Вверху на склоне поросшей чернолесьем горы, выше усадьбы, показался высокий черный жеребец запряженный в телегу с дровами. Эрленд вел коня под уздцы. На возу поверх сложенных поленьев лежала собака, и еще несколько собак бежали вокруг телеги.
Сутен, кастильский жеребец Эрленда, с усилием влезая в хомут, потащил телегу по холмистой лужайке перед домом. Одна из собак с лаем кинулась на север по лужайке… Эрленд уже начал распрягать коня, но, обратив внимание на поведение собак, понял, что в доме кто-то есть. Он снял с воза топор и направился к жилью…
Кристин бросилась назад в горницу, не задвинув засова. Она прижалась к печи и дрожа стала ждать.
Эрленд вошел в горницу с топором в руках, а впереди него и следом за ним в горницу ворвалась свора собак. Они тут же обнаружили гостью и залились оглушительным лаем.
Первое, что бросилось ей в глаза, был молодой, горячий румянец, вспыхнувший на его лице. Едва заметное подергивание прекрасного безвольного рта. Большие глаза, прячущиеся глубоко под дугами бровей…
При виде него у нее пресеклось дыхание. Она заметила давно не бритую щетину на подбородке, заметила, что его спутанные волосы совсем поседели, но это мгновенно вспыхивавшее и бледневшее, как в дни их молодости лицо… Нет, он был так молод и так прекрасен, точно никакая сила на свете не могла его одолеть…
Он был бедно одет – в грязную, рваную синюю куртку; поверх нее он носил кожаную безрукавку, потертую, выцветшую, с продранными петлями, но при каждом движении она мягко обрисовывала его гибкое, сильное тело. Узкие кожаные штаны лопнули на одном колене и разлезлись по шву на икре другой ноги. Но несмотря на это он больше чем когда-либо выглядел потомком рыцарей и воинов. Столько величавого достоинства было во всей его стройной фигуре с широкими, чуть сутуловатыми плечами и длинными гибкими конечностями. Он стоял, слегка отставив ногу, держась одной рукой за пояс, сгягивавший его узкую талию, и свободно свесив вдоль тела другую руку, в которой держал топор.
Он отозвал к себе собак и глядел на нее, то вспыхивая, то бледнея, но не произносил ни слова. Молчание тянулось долго. Наконец мужчина нерешительно спросил:
– Ты здесь, ты, Кристин?
– Я хотела посмотреть, как ты живешь, – ответила она.
– Ну вот ты и увидела. – Он окинул взглядом горницу. – Как видишь, я живу недурно, я очень рад, что ты пришла сюда в такой день, когда у меня чисто и прибрано. – Он уловил тень улыбки на ее лице, – А впрочем, может, это ты так прибрала здесь? – добавил он, тихонько засмеявшись.
Он отложил в сторону колун и сел на внешнюю скамью, откинувшись на край столешницы. Потом лицо его приняло вдруг озабоченное выражение:
– Ты так стоишь… Не случилось ли чего дома… в Йорюндгорде, я хотел сказать?.. С кем-нибудь из мальчиков?
– Нет. – Теперь была как раз подходящая минута заговорить о цели ее прихода. – Сыновья наши здоровы и благополучны. Но они скучают по тебе, Эрленд. Я для того и пришла… Япришла просить тебя, Эрленд, вернуться к нам в усадьбу. Нам всем недостает тебя… – Она потупила взор.
– А ты цветешь, Кристин… – Эрленд посмотрел на нее, улыбнувшись уголком рта.
Она вспыхнула, точно он ударил ее по лицу.
– Я не потому…
– О, я знаю, ты пришла не потому, что ты еще слишком молода и прекрасна для того, чтобы коротать свой век вдовой, – подхватил Эрленд оборванную ею фразу. – Только, если я вернусь домой, ничего хорошего из этого не выйдет, Кристин, – сказал он более серьезным тоном. – Я знаю, что Йорюндгорд благоденствует в твоих руках, – тебе во всем сопутствует удача. А я доволен своей жизнью здесь.
– Нашим сыновьям худо оттого… что между нами нет согласия… – тихо ответила она.
– А-а! – протянул Эрленд. – Они еще так молоды, я уверен, что они забудут об этом, как только сами выйдут из детского возраста. Уж признаюсь тебе, – добавил он с легкой улыбкой, – я встречаюсь с ними время от времени…
Ей это было известно, но она почувствовала себя униженной – а он, должно быть, этого и добивался: он предполагал, что она не знает об их встречах. Сыновья тоже не подозревали, что ей это было известно. Но она ответила спокойно:
– Значит, ты знаешь, что в Йорюндгорде многое идет совсем не так, как должно…
– Мы никогда не говорим об этом, – ответил он с прежней улыбкой. – Мы ходим вместе на охоту… Но ты ведь, должно быть, устала и проголодалась… – Он вскочил. – И ты все еще стоишь – садись же, Кристин! Нет, нет, сюда, на почетное место, дорогая моя. Ты всегда будешь желанной гостьей в моем доме…
Он принес в горницу молоко и сыр, нашел где-то хлеб, масло и вяленое мясо. Кристин сильно проголодалась и, и, главное, ей хотелось пить; но все же у нее кусок не шел в горло. Эрленд ел торопливо и жадно, как всегда, когда рядом не было посторонних, но он быстро насытился.
За едой он рассказал ей о своем житье-бытье. Чета арендаторов, домик которых стоит в низине, обрабатывает его землю и доставляет ему молоко и кое-какую пищу; а остальное он добывает сам, охотясь в горах или занимаясь рыбной ловлей. Но вообще он предполагает вскоре покинуть страну, объявил он вдруг. Он намерен наняться на службу к какому-нибудь иноземному военачальнику…
– Ох, нет! Эрленд!
Он бросил на нее быстрый испытующий взгляд. Но она умолкла. В горнице начало смеркаться – ее лицо и головной платок бледным пятном выделялись на темной стене. Эрленд встал и разжег огонь в печи. А потом уселся верхом на скамье, вполоборота к жене; на его лице и фигуре играл красный отсвет пламени.
И он еще строит такие планы! Ведь ему столько же лет, сколько было ее отцу, когда он умер. Но с него станется, что в один прекрасный день он осуществит такую прихоть и отправится на поиски новых приключений…
– Ужели с тебя мало того, – в волнении сказала жена, – что, покинув меня и детей, ты сбежал из долины? Неужто ты хочешь сбежать от нас в другую страну?
– Кабы я раньше понял, что ты думаешь обо мне, Кристин, – спокойно сказал Эрленд, – я еще прежде уехал бы из твоейусадьбы. Но теперь я понимаю, что тебе пришлось немаловыстрадать из-за меня…
– Ты ведь знаешь, Эрленд… Ты сказал: твоейусадьбы… Но тебе, супруг мой, по праву принадлежит все, чем я владею… – Она сама почувствовала, как упал ее голос.
– Знаю, – ответил Эрленд. – Но я плохо распоряжался даже своим собственным добром. – Он помолчал немного. – Ноккве… Мне памятно время, когда он должен был родиться… Ты говорила тогда, что ребенок, которого ты носишь под сердцем, сядет когда-нибудь на почетное место в моем доме… Теперь я понимаю, Кристин, это было тяжелым ударом для тебя… Пусть лучше все останется как есть. А мне хорошо и здесь…
Кристин, содрогаясь, оглядела окутанную сумерками горницу – теперь тени заполнили все углы, а языки пламени плясали…
– Не пойму, – произнесла она, чувствуя, что силы ее покидают, – как ты можешь жить в таком доме. Тебе нечем заполнить досуг, ты совсем один – ты бы хоть нанял себе работника…
– Ах вот как! Ты хочешь, чтобы я сам взялся хозяйничать в здешней усадьбе? – Эрленд засмеялся. – О нет, Кристин. Ты ведь знаешь, из меня никогда не выйдет доброго крестьянина… Тихая жизнь мне не по нраву…
– Тихая жизнь… Уж тут, верно, не занимать стать тишины – в долгие зимние ночи…
Эрленд чему-то улыбнулся, поглядев перед собой каким-то странным, далеким взглядом.
– В этом смысле – да… Но раз у меня нет нужды думать ни о чем – кроме того, что занимает мои мысли… Раз я могу приходить и уходить, когда мне вздумается…. Ты ведь помнишь, у меня всегда была такая привычка: если мне не к чему бодрствовать, я заваливаюсь спать… Я сплю, как медведь в берлоге, когда погода мешает мне отправиться в горы на охоту…
– И ты не боишься оставаться здесь один? – прошептала Кристин.
Сначала он с недоумением взглянул на нее, потом рассмеялся.
– Это из-за россказней о привидениях? Я никогда ничего такого не замечал. Иной раз мне даже хотелось бы, чтобы мой родич Бьёрн навестил меня. Помнишь, он однажды сказал мне: у тебя, мол, душа уйдет в пятки, если тебе когда-нибудь приставят к горлу острие кинжала. Теперь я охотно рассказал бы рыцарю, что не струсил, когда мне набросили петлю на шею…
Медленная дрожь прошла по телу женщины. Она продолжала молчать. Эрленд встал.
– Я думаю, нам пора на покой, Кристин. Похолодев от ужаса и не шевелясь, следила она
за тем, как Эрленд откинул одеяло, под которым было спрятано оружие, и расстелил его на постели, прикрыв им грязные подушки.
– Это лучшее, что у меня есть, – сказал он.
– Эрленд! – Она прижала руки к груди. Она искала слов, чтобы еще немножко оттянуть время, – она была до смерти напугана. И тут она вспомнила обещание, которое дала умирающему: – Эрленд! У меня есть к тебе поручение. Когда Симон лежал на ложе смерти, он просил меня передать тебе поклон: он каждый день раскаивался в тех словах, что сказал тебе на прощание. Он сам считал, что они не достойны мужчины, и просил у тебя прощения.
– Симон. – Эрленд стоял, держась одной рукой за столб кровати; он не поднимал глаз. – Я не желаю слышать об этом человеке.
– Не знаю, что вышло между вами, – сказала Кристин. Слова Эрленда показались ей на редкость бессердечными. – Но странно было бы и непохоже на Симона, кабы он и вправду неблагородно обошелся с тобой. Однако если это и так, видно не он один в этом повинен…
Эрленд покачал головой:
– Он стоял за меня как брат каждый раз, когда я нуждался в поддержке, – тихо вымолвил он. – А я принимал от него помощь и дружбу, и у меня и в мыслях не было, что он ненавидит меня… Нет, куда легче жилось в старину, когда такие мужи, как он и я, встречались в добром поединке и предоставляли оружию рассудить, кому из двоих владеть светлокудрой красавицей…
Взяв со скамьи старый плащ он перекинул его через плечо:
– Может, ты хочешь, чтобы собаки остались с тобой на ночь в горнице?
Кристин встала.
– Куда ты, Эрленд?
– Я лягу на сеновале.
– Нет!.. – Эрленд стоял – высокий, стройный, молодой – в красноватом отсвете гаснущих углей. – Я боюсь спать одна в этой горнице… Я боюсь…
– А ты не боишься спать в моих объятиях? – Она угадала в темноте его улыбку, почувствовала, что изнемогает. – Ты не боишься, что я обниму тебя и задушу, Кристин…
– О, лишь бы ты обнял! – Она упала в его объятия.
Проснувшись, она увидела, что за окном уже рассвело. Какая-то тяжесть мешала ей дышать; Эрленд спал, прижавшись головой к ее груди и вытянув поперек ее тела руку, кисть которой покоилась на ее левом плече.
Она взглянула на голову мужа, как пеплом посыпанную сединой. Взглянула на свои маленькие дряблые груди – выше и ниже их сквозь тонкий покров плоти проступали выпуклые полукружия ребер. И по мере того как перед ней одно за другим оживали воспоминания минувшей ночи, ее охватывал страх. В этой горнице, в их возрасте… А когда она увидела кровоподтеки на своих натруженных материнских руках, на своей иссохшей груди, смятение и стыд нахлынули на нее с удвоенной силой. Она порывисто схватилась за край одеяла, чтобы натянуть его на себя…
Эрленд проснулся, приподнялся на локте, вперил в нее взор – спросонья его глаза были черны как уголь.
– Я думал… – Он вновь бросился ей на грудь; страстная дикая дрожь сотрясла ее до глубины сердца при этом испуганном, жалобном возгласе. – Я думал, мне это опять снится…
Она открыла свои губы его губам, обвила руками его шею. Нет, нет, никогда, никогда не было в этом такого блаженства…
После полудня, когда солнечные лучи пожелтели и длинные тени протянулись по зеленому двору, они отправились к ручью за водой. Эрленд нес два ведра. Кристин шла рядом с ним с пустыми руками, легкая и стройная. Женская повязка, соскользнувшая с головы, свободно лежала на ее плечах, и волосы отливали на солнце каштановым блеском. Она зажмуривала глаза, подставляя лицо потоку солнечного света, и сама чувствовала, что щеки ее разрумянились и все черты лица стали мягче. Каждый раз, когда она украдкой бросала взгляд на Эрленда, она тут же в смущении опускала его долу – Кристин читала на лице мужа, насколько она опять молода.
Эрленду вдруг пришло в голову искупаться. Он спустился вниз по склону, а Кристин уселась на траве, прислонившись спиной к большому камню. Вдали дремотно журчал и звенел горный ручеек – иногда какой-нибудь комар или мошка задевали ее по лицу, и тогда, приоткрыв глаза, она отгоняла их рукой. Внизу, у глубокой заводи, среди ивняка, виднелось белое тело Эрленда – поставив ногу на камень, он тер себя пучком травы. Она снова закрыла глаза и улыбнулась счастливой, усталой улыбкой. Она и теперь, как прежде, не могла устоять перед ним…
Эрленд вернулся и бросился рядом с ней на траву: волосы у него были мокрые, а яркие зубы влажны и холодны, когда он прижался к ее руке. Он побрился, надел свою лучшую рубаху – однако и она тоже была не слишком щегольской. Он, смеясь, указал ей на подмышку, где зияла дыра:
– Ты могла бы захватить с собой рубаху, раз уж в кои-то веки собралась ко мне.
– Как только я вернусь домой, я сяду шить тебе новые рубахи, Эрленд, – улыбаясь, сказала она, положив руку ему на лоб.
Он схватил ее пальцы:
– Никуда я не выпушу тебя отсюда, моя Кристин…
Она только безмолвно улыбнулась в ответ. Эрленд отполз чуть в сторону, по-прежнему лежа на животе. Во влажной тени кустарника росли мелкие, белые, похожие на звездочки, цветы. Вдоль лепестков, точно на женских грудях, тянулись синие прожилки, и посредине каждого цветка сидела маленькая синевато-коричневая шишечка.
– Ты знаешь все растения, Кристин, – скажи, как зовут эти цветы?
– Это трава Фригги, белозор… Ох, что ты, Эрленд… – Она вспыхнула и оттолкнула его руку, когда он потянулся приколоть цветы к ее груди.
Эрленд засмеялся, обрывая одну за другой белые чашечки цветов. А потом сложил цветы в открытую ладонь Кристин и сжал ее пальцы в кулак.
– Помнишь, как мы гуляли с тобой по саду Хофвинского госпиталя… и ты подарила мне розу?
Кристин медленно покачала головой, едва заметно улыбнувшись:
– Нет. Ты сам взял розу у меня из рук.
– А ты разрешила мне это. И так же разрешила взять самое себя, Кристин, скромную и целомудренную, как роза… С тех пор твои шипы не раз искалывали меня в кровь, моя ненаглядная! – Он бросился в ее объятия и обвил руками ее стан. – Но вчера вечером, Кристин… тебе это не удалось… У тебя недостало сил быть слишком скромной и терпеливой…
Кристин потупила глаза и спрятала лицо у него на плече.
На четвертый день они отправились в березовую рощу, расположенную в лощине между невысокими холмами неподалеку от усадьбы. За день до этого издольщик привез Эрленду сено. Не сговариваясь, Кристин и Эрленд решили: пусть никто не знает, что она живет у него. Он несколько раз спускался вниз к издольщикам за едой и питьем, а она в это время ждала в зарослях вереска среди карликовых берез. Оттуда, где они сидели, было видно, как арендатор и его жена тащат к дому на спине снопы сена.
– Помнишь, – спросил Эрленд, – как ты обещала когда-то, что, даже если у меня не останется ничего, кроме хижины в горах, ты приедешь ко мне и будешь вести мое хозяйство? Ты, наверно, заведешь здесь двух коров и овец…
Кристин, улыбаясь, играла его волосами:
– А ты подумал о том, что скажут наши сыновья, Эрленд, если мать их ни с того ни с сего исчезнет вдруг из поселка?..
– Я думаю, они сами охотно станут хозяйничать в Йорюндгорде, – со смехом ответил Эрленд. – Они уже молодцы хоть куда. Гэуте, хоть и зелен, знает толк в крестьянском хозяйстве. А Ноккве и вовсе почти мужчина.
– Ох, нет. – Мать тихонько засмеялась. – То есть, он сам, понятно, уверен, что это так, – все пятеро уверены в этом, – но на самом-то деле ему все же недостает малой толики мужского разума…
– Ну, коли он пошел в отца, придется долго ждать, пока он поумнеет, а может, и вовек не дождаться, – ответил Эрленд. Он лукаво улыбнулся. – Тебе все еще кажется, что ты можешь держать сыновей у своей юбки… А тебе, конечно, и невдомек, что у Ноккве этим летом родился сын?..
– Не может быть! – Кристин вспыхнула, потрясенная до глубины души.
– Ну да! Только младенец родился мертвым… А парень теперь поумнел и глаз туда не кажет… Это вдова сына Поля, здесь неподалеку, из Хэугсбреккена; она утверждала, будто Ноккве – отец ребенка; рыльце у него в пушку, хотя в точности и неизвестно, кто тут виноват. Вот видишь: мы с тобой уже старики…
– Как ты можешь шутить, когда наш сын навлек на себя такой позор и бесчестье? – Ее сердце разрывалось оттого, что Эрленд говорит таким беспечным тоном и как будто забавляется тем, что она ни о чем не подозревала.
– Что же мне говорить? – сказал Эрленд с прежней улыбкой. – Парню уже восемнадцать зим. Ты сама видишь, как мало пользы оттого, что ты не спускаешь глаз с сыновей, словно они все еще дети. Когда ты переберешься ко мне, мы обсудим, на ком его женить…
– Ты полагаешь, нам будет легко найти для Ноккве невесту, которая была бы ему ровней. Нет, супруг мой, я думаю, ты сам понял теперь, что должен вернуться домой и помочь мне наставлять сыновей.
Эрленд взволнованно приподнялся на локте.
– Нет, Кристин, этого я не сделаю. Я был и останусь чужаком в твоей долине; там все жители помнят обо мне лишь одно – что я был осужден, как преступник и изменник королю. Неужто за все те годы, что я просидел в Йорюндгорде, тебе ни разу не пришло в голову, что мне там нехорошо? Ведь дома, в Скэуне, я привык кое-что значить в глазах людей. Даже в ту пору, в дни моей юности, когда молва называла меня распутником и я был отлучен от церкви, я все равно оставался Эрлендом, сыном Никулауса, из Хюсабю! А потом настало то время, Кристин… когда мне посчастливилось доказать на севере, что я недаром ношу имя моих славных предков… Нет, говорю я тебе. Здесь, в этой жалкой усадьбе, я свободный человек… Никто не следит за каждым моим шагом, не шепчется за моей спиной… Кристин, моя единственная любовь, останься со мной! Ты никогда не раскаешься в этом! Здесь гораздо лучше, чем в Хюсабю. Уж не знаю почему, но я никогда не был там счастлив и беззаботен, Кристин, ни в детские годы, ни после. Яжил там как в аду, пока там находилась Элина, да и с тобой мы никогда не были истинно счастливы там… Хотя всемогущему богу ведомо, что я любил тебя каждый день и каждый час с тех пор, как узнал тебя. Словно какое-то проклятье лежало на этой усадьбе – там зачахла в муках моя мать и отец никогда не знал радости. А здесь хорошо, Кристин, если только ты останешься со мной. Кристин, клянусь господом, принявшим смерть за всех нас, я люблю тебя сегодня так же, как в тот вечер, когда ты спала под моим плащом, в ту ночь после праздника святой Маргреты… Я сидел и смотрел на тебя… нежную, невинную и прекрасную, как цветок… Кристин тихо ответила:
– Помнишь, Эрленд, в ту ночь ты молился, чтобы я никогда не пролила ни единой слезы по твоей вине…
– Помню. И клянусь господом и его святыми угодниками, я уповал на это! Правда, все вышло по-другому. Как видно, чему быть, того не миновать… Верно, так всегда бывает, пока живешь на этом свете… Но я любил тебя и тогда, когда поступал с тобой дурно, и тогда, когда поступал с тобой нехорошо. Останься, Кристин!..
– А ты никогда не думал, – спросила она по-прежнему тихо, – каково твоим сыновьям, коли соседи и впрямь хулят их отца так, как ты сам сейчас говорил?.. Ведь им, всем семерым, не укрыться в горах от людской молвы…
Эрленд потупил глаза.
– Они молоды, – ответил он. – Они смелы и пригожи… Они сумеют постоять за себя… А мы с тобой, Кристин… Наша старость уже близка… Неужто ты хочешь загубить недолгие оставшиеся годы, пока ты еще молода и прекрасна и можешь наслаждаться жизнью? Кристин?..
Она опустила глаза под его загоревшимся взором. Потом, не сразу, сказала:
– Ты позабыл, Эрленд, что двое наших сыновей совсем еще малолетки. Как бы ты сам назвал меня, решись я покинуть Лавранса и Мюнана…
– Ты можешь взять их сюда – если только Лавранс не предпочтет остаться со старшими братьями. Он тоже давно уже вышел из пеленок… А что, Мюнан по-прежнему хорош собой? – с улыбкой спросил отец.
– Да, – ответила мать, – Мюнан – очень красивый ребенок.
Потом оба долго молчали. А когда заговорили вновь, то уже совсем о другом.
На следующее утро она проснулась до рассвета – как просыпалась здесь каждый день – и долго лежала, прислушиваясь, как за стеной переступают кони. Она прижимала к груди голову Эрленда. Все эти дни, каждое утро, просыпаясь ни свет ни заря, она испытывала то же чувство стыда и страха, как в первый раз, и старалась побороть его. Они с Эрлендом, думала она, – супруги, долгое время жившие в разладе, но теперь они примирились; а сыновьям всего важнее, чтобы родители вновь зажили в ладу.
Но в это утро она старалась вызвать в памяти своих сыновей. Она была словно околдована: прямо из леса в Гердарюде, где Эрленд впервые овладел ею, он принес ее в этот дом. Они были так молоды! Неужто она вправду родила этому человеку семерых сыновей, неужто она была матерью дюжих мужчин… Ей казалось, что она с тех самых пор лежала в его объятиях и ей просто пригрезились те годы, когда они как муж и жена жили в Хюсабю… Все его легкомысленные речи вновь звучали в ее ушах и кружили ей голову… Замирая от страха, она чувствовала, что Эрленд освободил ее от семикратного бремени ответственности… Так, наверное, чувствует себя молодая кобылица, с которой сняли сбрую и которую выпустили на сетер… Ни уздечки, ни седла, ни вьючной клади, и навстречу ей дует вольный ветер с плоскогорья, а кругом сочные горные травы, и, коли хочешь, скачи куда глаза глядят по бескрайним просторам нагорий…
И в то же время ее уже томило сладкое ожидание, самозабвенная готовность нести новое бремя. С блаженным замиранием сердца ждала она того, что на девять месяцев угнездится теперь у самых корней ее сердца. Она поняла это с первого же утра, когда проснулась в объятиях Эрленда. Вместе с сухим, безжалостным, едким пламенем, испепелявшим ее душу, исчезло и ее бесплодие. Она носила в своем лоне дитя Эрленда, и ее душа с жадным нетерпением рвалась навстречу той минуте, когда оно появится на свет.
«Взрослые сыновья больше не нуждаются во мне, – думала она. – Я только докучаю им, не даю поступать по-своему. Мы с малюткой будем им помехой. Нет, я не могу уехать отсюда, мы останемся с Эрлендом. Я не могу уехать…»
Но когда они сидели за завтраком, она все-таки сказала, что ей пора домой, к сыновьям.
Она думала о Лаврансе и Мюнане. Они уже многое понимали, и она краснела при мысли о том, что они будут жить с нею и Эрлендом и с изумлением глядеть на нежданно помолодевших родителей. А обойтись без нее эти двое еще не могут.
Эрленд внимательно смотрел на нее, пока она говорила о своей поездке. Под конец по его губам скользнула улыбка:
– Ну что ж, воля твоя – поезжай!
Он высказал желание проводить ее и спустился через Ростское ущелье до самого Силя – до того места, откуда над верхушками елей уже виднелась крыша церкви. Тут он простился с ней. В последнюю минуту он улыбнулся лукавой и самоуверенной улыбкой:
– Так знай же, Кристин… Придешь ли ты днем или ночью… долго ли, коротко ли придется мне ждать… я приму тебя так, точно сама владычица небесная явилась ко мне, в мою усадьбу…
Она улыбнулась.
– Куда мне! Я не осмелюсь принять такие почести… Но ты сам понимаешь теперь, друг мой: большая радость посетит дом в тот день, когда хозяин вернется в свою усадьбу.
Он с улыбкой покачал головой. Улыбаясь, они пожелали друг другу доброго пути; улыбаясь, он наклонился к ней со своего седла, поцеловал ее бессчетное множество раз и после каждого поцелуя глядел ей в лицо своими смеющимися глазами.
– Ну, посмотрим, – сказал он под конец, – кто из нас двоих окажется худшим упрямцем, моя Кристин. Но мы оба – и ты и я – знаем, что это не последняя наша встреча.
Проезжая мимо церкви, она слегка вздрогнула. Ей почудилось, будто она возвращается домой из заколдованной пещеры троллей. Точно Эрленд был сам горный король, который не смеет приблизиться к церкви, чтобы осенить себя знаком креста.
Она натянула поводья – ее охватило страстное желание повернуть и поскакать вслед за ним…
Потом она бросила взгляд вокруг, на холмистые луга, на свою прекрасную усадьбу, лежавшую у их подножия, на луга и пашни, на блестящую ленту реки, вьющуюся по долине. Горы таяли в синем мареве – по небу тянулись вереницы кучевых летних облаков. Нет, то было наваждение. Ее дом здесь, где ее сыновья. Да ведь и он не горный же дух – он крещеный человек, хотя голова у него и набита дикими причудами и бреднями. Он ее законный супруг, с которым она пережила и горе и счастье, – и она любит, любит его, как бы он ни мучил ее своими шальными выходками. Ее долг – до конца держаться за него; коли она не может жить без него, стало быть она должна научиться, насколько это в ее силах, сносить вечную тревогу и неуверенность. Она была уверена, что теперь ей уже недолго ждать его возвращения – с тех пор как они снова побыли вместе.